Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






У нас свирепствует корь






 

Хлопковые поля снова побелели, второй раз подошёл срок, о котором говорила гадалка, но папа всё не ехал и писем не присылал. Мама теперь гораздо реже вспоминала отца вслух: не могла без слёз произнести его имя. Мы с сестрой были ещё слишком малы, чтобы постоянно испытывать скорбь, как она, однако и наши глаза оказывались на мокром месте, когда речь заходила об отце.

Но вот случилась беда, которая временно отодвинула все другие горести на второй план. В селе появилась корь. Мама перестала выпускать меня на улицу, а Нуртэч наказала, кроме школы, никуда не ходить. Только и слышишь: у одной заболели дети, у другой, у кого-то ребёнок умер. Свалила корь и Овеза с Хурмой. Овез перестал ходить в школу.

А потом пастушата, гнавшие коров с пастбища, крикнули мне, что Овез умер. С колотящимся сердцем прибежала я к маме.

— Боже мой, боже! — забормотала мама. — Ведь золотой был мальчик. Кому нужна эта смерть… О проклятая война, нет таких бед, которые ты не причинила! Если бы не война, у нас давно бы построили больницу, приехали бы доктора, не допустили бы до кори.

Она торопливо набросила на голову старенький халат, стала искать свои туфли, шепча:

— Надо успеть, пока его не унесли.

Я тоже кинулась собираться.

— Ты куда? Оставайся дома! — прикрикнула мама, но я не осталась.

В мазанке Овеза собралось много женщин. Почти все плакали; но ужаснее других — невозможно слушать — кричала его мать.

Посреди комнаты на горке песка кто-то лежал, накрытый одеялом. Я не сразу сообразила, что это Овез. Он же был маленький мальчик, чуть повыше Нуртэч, а здесь лежал кто-то длинный.

Огульбостан-эдже торопливо шила саван из белой бязи. Мужчины толпились во дворе. Тётка Овеза откинула одеяло, чтобы взглянуть на него, и тут я увидела его мёртвое лицо.

Я закричала от страха, Мама прижала меня к себе. Я ещё долго дрожала.

Как нам теперь без него? Ведь совсем недавно Овез верховодил нами, придумывал такие интересные игры. Он нас никогда не обижал. И говорил: «Вырасту — буду шофером!»

Женщины, сидевшие за нами, шептались.

— Умный был мальчик — ну прямо взрослый человек, только ростом мал. Я уж думаю, не дурной ли глаз его коснулся, — говорила одна.

— Сыпь не смогла выйти наружу и бросилась внутрь, вот он и помер, — отвечала другая.

Мама вывела меня во двор. Почти следом за нами вынесли тело Овеза и положили на лестницу. Видно, не успели сделать погребальные носилки. Лестницу подняли пятеро мужчин и побежали, через несколько минут их сменили другие. По обычаю, умершего надо похоронить как можно скорее. Мы с мамой ушли.

Смерть товарища меня потрясла. Я не раз плакала во сне.

Как мы ни остерегались, корь добралась и до нас. Вначале заболела Нуртэч. Пришла из школы, сказала, что её знобит, и легла. Встревоженная мама натопила печь и с тех пор старалась день и ночь поддерживать в комнате тепло. Три дня Нуртэч вся горела. На четвёртый день мама перевернула её на живот и осмотрела спину.

— Слава богу, высыпала густо, как кошма, — сказала она.

На пятый и шестой день сыпь покрыла веки, щёки, руки Нуртэч. Она лежала молчаливая, щуря глаза. Мама время от времени давала ей попить кипячёной воды, больше Нуртэч ничего не брала в рот. Несколько раз заходила справляться о её здоровье тётя Маша.

Наконец, совсем измучив сестру, болезнь пошла на убыль. Но много дней ещё Нуртэч, худая и бескровная, ходила как тень.

Выздоровела сестра — слегла я. У меня начался сильный жар, я металась во сне, бредила, кричала.

— Какая ты нетерпеливая, — говорила мама. — Нуртэч вон и голоса не подавала.

Лампу ока всю ночь не гасила, только прикручивала фитиль. Стоило мне застонать или завозиться, она вставала и склонялась надо мной, шепча ласковые слова.

На четвёртый день сыпь не появилась и на пятый тоже. Мама совсем потеряла голову. С тех пор как захворала Нуртэч, она не пила, не ела и почти не спала, почернела, состарилась разом, на себя стала непохожа, а тут ещё моя болезнь куда-то не туда пошла.

Мама бросилась к бабушке Садап. Та ощупала моё лицо и руки и сказала:

— Подожди немного, может, выйдет ещё.

К вечеру несколько красных точек обнаружилось на спине. Мама немножко успокоилась. Но мне вскоре стало хуже. Я уже не кричала, не капризничала, сделалась ко всему безучастной и таяла день ото дня. Нуртэч сидела возле меня и всё повторяла:

— Сестрёночка моя, сестрёночка…

Заходили соседки, шептали:

— Будет чудо, если выживет.

Пришла и тётя Маша. Она взглянула на меня и сказала маме:

— Если бы дочь твоя могла сама, лёжа дома, выздороветь, то уже давно была бы здорова. Доктор ей нужен, лекарства. Вези-ка ты её, милая, в город, пока не поздно.

А тут как раз из города приехали два доктора: очень много больных стало в селе. Мама разыскала их и привела к нам домой. Врачи меня осмотрели, потом один из них написал записку, отдал маме и сказал на ломаном туркменском языке:

— Сестра, девочка плоха. Надо ехать в город. Хорошие доктора есть. Там девочке станет хорошо.

Поехали мы на арбе. Мама завернула меня в два одеяла и третьим накрыла, чтобы было тепло и не жёстко. Сама она села рядом.

В городе арба остановилась возле высокого каменного забора, за ним стоял двухэтажный дом. Арбакеш хотел войти во двор, но его не пустили, тогда он показал записку. Позвали доктора. С его разрешения арбакеш взял меня на руки и отнёс в дом. Мама пошла за нами, но её остановили. Это была инфекционная больница — «заразка», не раз слышала я потом.

В комнате на первом этаже какая-то женщина сняла с меня платье (только что сшитое и надетое первый раз), свернула и унесла. Другая натянула на моё тощее тело длинную белую рубашку. Меня отнесли на второй этаж, в самую крайнюю комнату — палату. Там уже была девочка, ещё худее, чем я, и русская женщина с годовалым ребёночком. Девочка, как я позже узнала, лежала в больнице давно. У неё было желтовато-белое лицо, а вместо рук и ног кости, обтянутые кожей. Её называли «тяжёлая».

Весь первый месяц в больнице я не чувствовала никакого облегчения, хотя русские девушки утром и вечером делали мне уколы и три раза в день заставляли глотать лекарства. Со мной обращались ласково, но говорили по-русски, и я ничего не понимала.

Мама меня навещала. В палату её не пускали, но маленькая русская старушка приносила и складывала в тумбочку гостинцы от неё.

Вечером, когда гасили свет, я укрывалась с головой одеялом и плакала. Слёзы сами так и лились. Стараясь не всхлипывать, чтобы никто не услышал, я плакала от тоски по маме, по сестре, по дому. Как мне хотелось домой!

Мама приезжала ежедневно. Однажды она приехала с Огульбостан-эдже. Та оказалась бойчее и придумала ходить под окнами, окликая меня по имени. Оба окна в палате, где я лежала, выходили на улицу. До нас доносился гул машин, говор прохожих. Вдруг кто-то выкрикнул моё имя. Может, мне почудилось? От болезни часто в ушах шумело. Но имя прозвучало ещё раз, отчётливо, под нашими окнами.

Вскочила с кровати, смотрю — внизу стоят мама и Огульбостан-эдже. Я забарабанила по стеклу, и они меня увидели. Сначала я крепилась. Даже крикнула им несколько слов, но потом силы мне изменили.

На мой голос прибежала дежурная медсестра. Она попыталась меня успокоить, а маме сделала знак «уходите», но мама не ушла. Она тоже плакала, вытирая глаза кончиком шали.

Женщина, соседка по палате, отворила окно. Стало слышно, что мама говорит.

— Я к тебе каждый день приезжаю, но повидать тебя до сих пор не удавалось. Не голодная ли? Кушаешь домашнюю еду?

— Дочь твоя стала как хворостинка! — ахнула Огульбостан-эдже. — Пойдём, попросишь большого доктора, пускай отдадут её, домой заберём.

— Мамочка, забери меня! — заголосила я.

Они пошли искать «большого доктора».

Мама спросила у него о моём здоровье. Переводчиком им служил мальчишка-туркмен, знающий русский язык.

Врач ответил:

— Твоя дочь скоро будет здорова.

— Нельзя ли забрать её домой?

— Нет, ещё рано.

Гостьи мои собрались в обратный путь, Я стала умолять:

— Подождите немножко!

И задержала их надолго. А когда они в конце концов ушли, мир показался мне ещё более неуютным и холодным, чем прежде. Я снова стала плакать. Опять пришла дежурная, усадила меня к себе на колени, говорила что-то доброе, но я не унималась. Тогда девочка, лежавшая в нашей палате, сказала слабым голосом:

— Ну чего ты плачешь? Поправишься — и ладно. Если бы мне сказали, что я выздоровлю, я бы целый год лежала и не пикнула.

Слёзы мигом высохли. Мне стало очень жаль девочку — столько было отчаяния в её тихих словах.

С мамой мы виделись и разговаривали ежедневно — через окно. Самочувствие моё и настроение с каждым днём улучшались.

Наступила веска. Сначала я обратила внимание на дерево за окном: набухли почки. Потом заметила, как цветок в горшке пошёл в рост. А у меня появился аппетит: я съедала всё, что давали нам в больнице, и всё, что привозила мама.

Я полюбила смотреть на улицу. Раньше город пугал меня, а теперь притягивал. Часами гляди — не надоест. По улице проезжали машины, реже арбы. Шли женщины с сумками и исчезали в дверях магазинов. Тяжело волоча ноги, тащилась какая-то старушка. Куда она? На базар? Русские девочки в коротеньких платьицах, держась за руки мам, быстро-быстро перебирали ногами, чтобы не отстать. Проходили туркмены в огромных овчинных папахах. Сельские туркменки ехали на осликах. Особенно многолюдной становилась улица под вечер, когда заканчивался рабочий день.

Больничные ночи тоже не казались мне теперь мучительно долгими — я спала без просыпу.

Соседке моей вдруг стало хуже. Тело её опухло, а личико заострилось, под глазами появилась чернота. Глаза как ямки. Она ничего не ела, дышала с хрипом. Доктора почти не отходили от неё, и много раз в день медсестра поднимала шприц иголкой вверх — делала укол. А девочка молчала, уставившись в одну точку.

В тот вечер она стала задыхаться. Принесли кислородную подушку. Уколы, видно, не помогали больше. Когда я засыпала, вокруг её кровати стояли врачи.

Проснулась я, едва начало светать. Дерево под окном темнело ветвями на фоне бледного неба, Я взглянула в тот угол, где лежала девочка. Её не было, и постель унесли, только стояла голая железная кровать. Сердце моё забилось от ужаса. Я знала, что девочке плохо, но не думала, что она умрёт, верила: доктора обязательно спасут её.

Другая моя соседка, русская женщина, сидела в постели и беззвучно плакала, прижимая к груди ребёночка.

Мелькнула мысль: а вдруг и я отсюда не выберусь, так тут и умру? Скорчившись под одеялом, я разревелась. Всхлипывая, твердила:

— Вай, мама, ой, мама, мамочка!

Вошла няня, откинула одеяло, вытерла мне глаза и нос. У неё у самой веки припухли. Наверно, и она плакала ночью.

Наконец меня выписали, Вместе с мамой за мной приехала и Нуртэч. От радости она не могла на месте устоять. Представляете, как ликовала я! Но случилась и неприятность: пропало новенькое платье, в котором привезли меня в больницу. Мама долго ворошила вещи на складе, где хранится одежда больных, но так и не нашла платья. То ли кто-то по ошибке взял, то ли дурной человек позарился. В конце концов мама завернула меня в свой халат и так вынесла. Мы с Нуртэч поехали на ишаке, а мама пошла рядом.

 

Миновало два месяца. Я думать забыла про болезнь и больницу. Все мои мысли теперь занимала школа. Не раз я увязывалась за Нуртэч, она меня гнала, но я всё равно бежала следом. А дома потом ждала: ну скоро она придёт?

Однажды Нуртэч вернулась раньше обычного и такая радостная!

— Мама, мама, — закричала она с порога, — война кончилась! Учительница сказала. Мы победили! Теперь-то уж папа приедет, правда?

— Победили… — На мамины глаза вдруг набежали слёзы. Но она не заплакала, наоборот, улыбнулась. — Слава богу! Радость, ой, радость!

В селе стало шумно. Нашу улицу называли женской: кроме Силапа и трёх-четырёх стариков, здесь не было мужчин. А теперь стали появляться один за другим, и один за другим следовали той — праздники.

Во время войны каждая трапеза начиналась и заканчивалась словами: «Пусть вернутся ушедшие». Теперь дорогих фронтовиков встречали всем, что можно было сыскать.

А те, кто получил похоронные, плакали. И надеялись, надеялись, несмотря ни на что, такие, как наша мама, не имевшие вестей.

Мама говорила:

— Ночью, как услышу на улице шум, встаю и выхожу посмотреть, не он ли едет.

За несколько дней до победы пришло извещение о том, что погиб дядя Акы, отец Энеджан. Душераздирающий крик Солтангозель услышали все, и все побежали к её дому. Она рвала на себе одежду.

Справили по Акы поминки. На поминки пришла Нургозель, но лучше бы не приходила. Не похоже было, что она скорбит о гибели хорошего человека и соседа. Болтовня её всех возмутила.

— Да, эта война многим принесла горе, а у нас обошлось, — трещала она. — И Силапа было призвали, но потом отпустили, сказали: нужен в колхозе. Он умный человек, даже председатель его уважает и всё делает, как он скажет.

У многих язык чесался прервать эти бесстыжие речи, но не станешь же пререкаться в доме, где траур. Когда Нургозель со словами: «Вот-вот Силап придёт, пойду его встречу» — удалилась, все облегчённо вздохнули.

Потом женщины ругали её:

— Ну что с ней делать? По лбу бессовестной дать или язык отрезать? Как будто люди не знают муженька её. Силап умеет свой карман набивать и утробу!

Приехал отец Овеза. Пустой левый рукав гимнастёрки засунут за ремень, ворот расстёгнут, и видны бинты на плече. Раньше он считался заядлым охотником. А теперь? Как он будет стрелять? И Овеза больше нет…

Мамед, внук бабушки Садап, вернулся на костылях. Одна нога его казалась толстой-претолстой от намотанной на неё марли. Но с костылями он ходил недолго, побросал их и лишь слегка прихрамывал, а потом и хромота прошла. Молодое тело сильнее недугов.

Вернулся и куриный сторож. Пересчитав кур, мама сдала их ему с рук на руки, и мы снова стали жить в нашей мазанке.

Занял своё место прежний председатель. А Силап как числился завфермой, так и остался.

— О, этот паршивый хитёр! — говорили люди.

Фронтовики всё съезжались. Были среди них и здоровые, и легкораненые, и калеки. Не возвращался только наш отец. Маме советовали:

— Напиши-ка туда, куда другие пишут, может, кое-что и узнаешь.

— Гельды, будь он жив, нигде не стал бы задерживаться, — отвечала мама. — Он давно примчался бы, приполз к этому порогу. Никто не любил свой дом, свою семью так, как он.

— Вот и остался каш порядок щербатым, — вздыхала бабушка Садап.

Мы не знаем, где, когда, как погиб наш отец, но уверены, что сражался он с врагом до последнего дыхания.

 

Школа

 

В середине лета у дяди Курбана родилась дочка. Дядя Курбан — старший папин брат. Он пастух. До сих пор детей у него не было.

Хозяйкой гельнедже Бибиджемал была никудышной. Если не работала в поле, то день-деньской ходила из дома в дом. К себе возвращалась только под вечер и ставила тесто, а чурек пекла уже в потёмках. Чурек у неё всегда с одной стороны подгорал, а с другой не пропекался. Мякиш был клейкий, как смола, и на вкус кислый.

— Вечно она тесто недомешивает, — говорила мама.

В стирку гельнедже затевала ближе к ночи. Много ли от такой стирки проку? Женщины над пой смеялись, а мама, хоть и отмахивалась: «Да пусть её!» — всё же сердилась. Ей не нравилось, когда плохо отзывались о ком-то из пашей родни. Поэтому одежду дяди Курбана чаше стирала мама.

Дядю Курбана мама тоже не больно хвалила, говорила, что он не стоит и половины нашего отца: сквернословит, шумит, грубый.

— Хотя, — добавляла она, — попадись ему жена получше, может, он таким не стал бы.

Было у нашей гельнедже и неоспоримое достоинство: она умела держать язык за зубами, не сплетничала, не бранилась, на попрёки мужа не огрызалась, разве уж очень её доймёт.

Однажды утром мама не пошла в поле, а принялась всё подряд трясти и чистить в доме дяди Курбана: старательно обмела пропылённую комнату, выволокла и выколотила все до одной кошмы, а мы с Нуртэч сушили на солнышке и трясли одеяла и подушки.

— Вот так, — приговаривала мама. — Скоро в этом доме появится маленький. Да и люди, которые придут взглянуть на него, пусть не морщатся от пыли.

Приданое для будущего ребёнка — распашонки, пелёнки и прочее — тоже шила мама, а бабушка Садап сплела из шерсти верёвку для люльки.

Когда наступили роды, мама дежурила у постели гельнедже. В тот день мы с Нуртэч на ишаке молотили нашу пшеницу. Терпеливый ослик не спеша ходил по кругу, а мы по очереди восседали на нём — почему бы не покататься со скуки? Наконец из-за закрытых дверей донёсся крик. Бросив ишака и пшеницу, мы побежали узнать, кто родился. Мама обещала выйти и сказать. Родилась сестренка. Мы очень обрадовались, но оповещать никого не пошли. Почему-то, когда появится девочка, у нас было не принято сообщать всем о новорождённой.

Тем не менее новость быстро разнеслась по селу, и женщины стали сходиться к дому дяди Курбана. Вряд ли собралось бы их столько, если б дочка родилась в семье, где уже были дети. Но дочка дяди Курбана заставила себя ждать тринадцать лет.

— Разбогатели вы. Пусть года её будут долгими. А дочь или сын — какая разница. Появилась одна, появятся и другие.

Так говорили женщины, глядя на малышку. Девочка была беленькая, толстенькая, как будто родилась не только что, а две недели назад. Её назвали Энеба& #769; й, в честь нашей бабушки, давно умершей.

И вот как раз в то время, когда все переполошились из-за малютки Энебай, пришли два человека и записали меня в школу.

— Сколько лет твоей младшей? — спросили они у мамы.

— К началу хлопкоуборочной исполнится семь.

Тогда они вписали мою фамилию в тетрадку, которая у них была.

— Ну, дождалась и ты, — сказала мама. — Теперь будешь учиться, как Нуртэч.

Что тут со мной сделалось! Я была вне себя от радости: у меня появятся книжки, тетрадки и карандаши, как у Нуртэч. Так же как она, я буду по утрам ходить в школу. Там узнаю много-премного интересных вещей и потом сама буду рассказывать, а не слушать, как рассказывает Нуртэч: «Ау нас в классе…», «А вчера на переменке…» Да её еще и не упросишь рассказать что-нибудь.

— Отстань, мне надо уроки учить, — отмахивается она.

И в то же время мне было страшно, потому что школа — я это чувствовала — круто изменит мою привычную жизнь. Однако страх не мешал мне нетерпеливо считать дни до начала занятий. Считать я вообще очень любила с недавних пор. С тех пор как Нуртэч научила меня этому.

 

Через пятнадцать дней после рождения нашей сестрёнки приехал с пастбища дядя Курбан. Мы увидели его, когда он привязывал своего ишака у стойла. Бросились к нему, повисли с двух сторон на его плечах и приговаривали:

— У нас появилась сестричка, её назвали Энебай.

Может, он и обрадовался, не знаю. Виду не подал, наверно, потому, что родилась дочь, а не сын. Но все заметили: с той поры дядя Курбан стал лучше относиться к своей жене. По крайней мере, он теперь спокойно с нею разговаривал, а гельнедже, не приученной к нежностям, этого было достаточно. Энебай согрела и сблизила холодных и с каждым годом всё более отдалявшихся друг от друга людей.

У нас с Нуртэч прибавилось забот. Родив ребёнка, тётя. Бибиджемал не изменила своих привычек. Положит девочку в люльку — и пошла обходить все дома на улице. Энебай подмокнет, проголодается или просто испугается и начнёт кричать. Вот мы и бегаем по селу, ищем, где её мама.

Подошло и первое сентября, В последнюю ночь перед школой я не могла уснуть. И так ложилась и этак, и крепко-крепко глаза зажмуривала, и несколько раз сосчитала до пятидесяти (дальше не умела) — говорят, уснуть помогает, но сон не шёл ко мне. Легче было резиновый мяч утопить в воде, чем мне погрузиться в забытьё. Если б можно, я не стала бы дожидаться утра и отправилась в школу сейчас же.

Мама, как всегда, шила, сидя у лампы; она взглянула на меня и сказала:

— Что с тобой? Спи!

Хорошо ей говорить «спи». А если я не могу? Ну нельзя сейчас идти в школу, так ведь можно о ней поболтать. Но за минувшие дни я своими разговорами о школе порядком надоела маме. Пожалуй, она рассердится, если я снова заведу речь всё о том же.

Мама, угадав моё состояние, отложила шитьё, наклонилась ко мне и несколько раз погладила по щеке. Её рука как бы сняла охватившее меня возбуждение, и я наконец уснула.

Проснулась чуть свет. Сложное чувство радости и беспокойства снова овладело мной. Растолкала Нуртэч, а она такая же, как всегда, словно сегодня и не первое сентября. Не спеша умылась и оделась, а я, давно готовая, в нетерпении топталась у порога. Мне казалось, что мы уже опаздываем… опоздали! У меня вообще такой характер: если уж надо идти, то лучше идти пораньше.

В конце концов мы всё-таки выбрались из дому. Вот и школа. Сколько там ребятни! Никогда бы раньше не поверила, что в нашем селе так много мальчиков и девочек.

Нуртэч завела меня в комнату, на двери которой значилось: «1-й класс», и заставила положить сумку во вторую парту среднего ряда. Она считала, что со среднего ряда лучше видно написанное на доске. Потом мы снова вышли на улицу. Нуртэч увидела своих подружек и ушла с ними, а я осталась одна. Таких, как я, первогодков, что-то не видать. С криками носились ребятишки постарше, деловито сновали подростки, с рассеянными, снисходительными лицами приходили хозяева школы — старшеклассники. Если чей-нибудь взгляд случайно падал на меня, я вся съёживалась от смущения.

Перед началом уроков нас построили в четыре ряда, Я оказалась в самом конце шеренги. Директор школы, заложив руки за спину, проходил вдоль строя, у кого-то спрашивал:

— Как отдохнул?

Другому делал замечание:

— У тебя рубашка грязная, в таком виде на занятия не приходи.

Поравнявшись со мной он спросил:

— Ты чья дочь?

— Дочь Гельды.

— Гельды? Вот оно что… — Он внимательно и грустно посмотрел на меня, покачал головой.

Позже я узнала: директор вместе с моим отцом уезжал на фронт.

Он поздравил нас с началом учебного года. Школьники дружно захлопали в ладоши, а мы, пришедшие впервые, немного растерялись и отстали, захлопали невпопад: директор стал уже рассказывать, какие классы в какую смену будут заниматься, с какого часа будут начинаться уроки.

Я слушала, слушала и вдруг решила, что он добрый и в школе ничуть не страшно. Только в самом начале страшно, потому что не знаешь, как себя вести, а когда узнаешь, становится весело и интересно.

Прозвенел звонок, мы разбежались по классам. В нашем классе сильно кричали, никто даже сам себя не слышал. По вдруг все замолкли — вошёл учитель. Ещё недавно, услышав это слово, я сразу представляла сердитого и надменного дяденьку, такого, как Силап. Поэтому вид учителя Дурды& #769; удивил меня. Уж на кого, на кого, а на Силапа он ничуточки не был похож. Глаза живые, ласковые, и сам часто улыбается. Видя, что он совсем не страшный, мальчишки снова начали переговариваться, но учитель спокойно сказал:

— Тихо!

И шум угас, как огонь, на который брызнули водой.

— Ребята, когда в класс входит учитель, вы все должны встать.

Мы встали, стуча крышками парт.

— Теперь ещё раз поздороваемся.

На приветствие мы ответили нестройно, но от души.

— Давайте-ка рассядемся поудобнее. — И учитель стал разводить нас по партам: маленьких вперёд, больших назад.

Я была высокой для своего возраста. Учитель пересадил меня за пятую парту, Моей соседкой оказалась второгодница Огульджема& #769; л.

Потом каждый из нас получил по букварю. Мы принялись с азартом перелистывать страницы, а учитель раздал нам ещё тетрадки и карандаши. Прохаживаясь между рядами, он негромко рассказывал, как нужно обращаться с книжками и тетрадками, где их держать дома.

Мы слушали, боясь пропустить хоть слово. Этот человек овладел нашей волей с первых минут. Позднее я училась у опытных педагогов, слушала лекции известных профессоров, но при с лозе «учитель» перед моими глазами неизменно возникает образ Дурды-ага.

После переменки я вернулась в класс, как к себе домой. Школа сказалась даже лучше, чем я думала. Одно разочаровывало: мне хотелось сразу же научиться читать и писать, в один день догнать Нуртэч, но учитель толковал о школьном распорядке, о правилах поведения. Потом отпустил до завтра.

К утру я успела как следует соскучиться без школы, без учителя Дурды. Он приготовил для нас кое-что новенькое. Велел открыть тетрадки и чертить в них карандашом прямые палочки. Сначала несколько таких палочек он нарисовал на доске, потом у каждого на страничке.

— Теперь попробуйте сами.

Мы старательно водили карандашами, а он ходил от парты к парте и смотрел, что у нас получается. И всё время делал замечания:

— Не сутулься…

— Поверни тетрадь к свету…

— Возьми карандаш в правую руку…

В конце урока сказал, что научиться писать и читать, стать умными и образованными мы сможем только в том случае, если будем прилежны.

Начав с палочек, постепенно перешли к буквам и цифрам. Но я, сколько ни старалась, не могла писать так же ровно и красиво, как учитель Дурды. То длиннее, чем надо, получится, то короче, а то и вовсе криво. Моя соседка Огульджемал писала лучше меня. Хоть её и оставили на второй год за неуспеваемости буквы-то выводить сна наловчилась.

Мы без конца ломали свои карандаши — видно, от усердия слишком нажимали. И учителю не надоедало снова затачивать их. Он часто нам говорил:

— Хорошо! Молодцы! Ай, вы, наверное, все отличниками станете, если и дальше будете так стараться.

И мы были горды и счастливы.

Однажды Энеджан-плакса неправильно написала букву и вскрикнула:

— Ой, мама!

Все захохотали.

Учитель на неё не взглянул, словно ничего не слышал. Он строго посмотрел на нас, даже постучал карандашом по столу: тихо! Энеджан перестала смущаться, а нам сделалось стыдно.

Я как-то додумалась: попросила Нуртэч выполнить за меня домашнее задание — она очень красиво пишет. Учитель взглянул в мою тетрадь и сделал на полях замечание: «Не пишите за неё». Ему не нужен был чей-то красивый почерк. Ему интересны были только мои, пусть даже корявые, буквы. Он сравнивал сегодняшние каракули со вчерашними и определял, продвинулась ли вперёд его ученица.

Состоялось первое классное собрание. После уроков учитель Дурды велел всем сидеть на своих местах и стал говорить о том, что в классе должно быть чисто, и книжки наши с тетрадками должны выглядеть аккуратно, и сами мы должны приходить умытыми и опрятно одетыми.

— Для того чтобы следить за чистотой, выберем сейчас санитарную комиссию, — сказал он в заключение. — У кого есть предложения?

Не знаю, как другие, а я, право, даже поумнела оттого, что учитель говорит с нами как с большими. Думаю, и все чувствовали себя повзрослевшими, но тем не менее молчали.

— Нет предложений? Тогда я вам помогу, — выждав, сказал учитель. — Давайте выберем в санитарную комиссию одну из самых старательных и аккуратных учениц — Гельдыеву.

Меня точно ударило. Я низко нагнула голову. Как же так? В классе многие одеты гораздо лучше меня. Вон у Мамаджа& #769; н каждый день новое шёлковое платье. А я не помню, чтобы когда-нибудь носила шёлк. Да какой там шёлк, ситцевых-то всего два, — мама еле успевает стирать и сушить. На ногах у Мамаджан новенькие ботинки, халат у неё бархатный. А я хожу в галошах и в халате, который прежде носила Нуртэч. После школы иду не домой, а в поле, помогаю маме собирать хлопок; руки у меня поцарапанные и довольно-таки чёрные. Правда, мама каждое утро твердит:

— Перед школой хорошенько умойся и надень чистое платье.

Но сколько ни трёшь руки, царапины не смоешь.

Учитель сказал — «старательная». Стараться-то я стараюсь, потому что полюбила и школу и его самого, но откуда он знает о моих стараниях? По тетради определил? Но я пишу хуже, чем другие…

Очнулась я, услыхав свою фамилию.

— Гельдыева, — говорил учитель, — завтра проверь у всех руки и одежду. Если кто-нибудь придёт грязный, скажешь мне.

На следующий день почти все пришли чистенькими. Сама-то я мылась с особым усердием. Но вот подошла Мамаджан. Руки у неё были чистые. Беленькие. Зато шея… А уши? Целый год сна их не мыла, что ли? Вот почему её не назначили в санитарную комиссию, догадалась я. А что же её мама? Не видит? Моя, когда поливает мне из кувшина, приговаривает:

— Уши не забудь, шею вымой да за ушами, за ушами…

 

С начала учебного года прошло месяца три. Мы уже могли складывать буквы я читать слова, даже писать те, которые полегче.

Учитель Дурды вызвал меня к доске и велел написать слово «мама».

Я взяла мел и увидела высокую светлолицую женщину, с волосами, припорошёнными пылью. Ей ещё нет тридцати, и от неё всегда пахнет работой. У неё спокойные, добрые глаза, грустные и тогда, когда она смеёмся.

— Правильно. Теперь пиши «папа».

Всё мое существо дрогнуло. За этим словом ведь тоже кто-то есть. Учитель Дурды? Ходжамурад-ага? Нет, нет. Но написанное рядом со словом «мама» слово «папа» как бы стояло с ним плечом к плечу.

От внимательных глаз учителя ничего не укрылось. Он сказал, чтобы я села на место, и потом весь урок посматривал на меня. А я была потрясена, словно узнала самую важную и печальную тайну.

Ещё множество раз писала я всякие слова и предложения, писала и забывала. Но никогда не забуду те два слова, первые мои слога на школьной доске. Это же первые слова человека! Они обозначают два самых дорогих существа. Написав их, я вдруг с необычайно острой отчётливостью поняла, что, кроме мамы, Нуртэч, учителя, в моей жизни должен быть ещё один человек. Такой же родной, как мама. И они, как эти два слова на доске, должны стоять плечом к плечу. Но его не было. Его убили на войне. И поэтому жизнь моя получилась похожей на весы с одной чашей.

Мама отдавала нам все свои труды и заботы, всю теплоту сердца. Она стремилась сделать так, чтобы мы никогда не почувствовали горечи сиротства. И люди говорили:

— Огульджерен для своих девочек и мать и отец.

Это не верно. Ока просто была настоящей матерью. А место отца в нашей жизни осталось пустым.

 

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru

Оставить отзыв о книге

Все книги автора


[1]Кунду& #769; к — медный кувшин для умывания.

 

[2]Яшма& #769; к — конец головного платка, которым замужние туркменки, по старому обычаю, прикрывали рот в присутствии мужчин и старших.

 

[3]Джида& #769; — дикая маслина.

 

[4]Яз — весна.

 

[5]Тунча& #769; — жестяной кипятильник.

 

[6]Ялдыра& #769; к — Сириус (буквально: Сверкающий).

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.