Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Для чего нужна история






 

Ни одна из обсуждаемых в этой книге проблем не вызывает такого количества разнообразных ответов как вопрос: чему мы можем научиться у истории? Спектр этих ответов простирается от знаменитого афоризма Генри Форда «история – это чушь», до веры в то, что история – ключ к судьбам человечества. Тот факт, что и сами историки дают на него абсолютно различные ответы, позволяет предположить, что это – открытый вопрос, который нельзя свести к однозначному решению. Но каждый, кто предполагает провести несколько лет – а то и всю жизнь, – изучая историю, должен задуматься, какой цели она служит. Невозможно далеко продвинуться в понимании того, в чем состоит работа историка или оценить её результат, не рассмотрев сначала логических обоснований изучения истории[39].

 

I

 

Впадая в одну крайность, можно предположить, что история скажет нам почти всё, что необходимо знать о будущем. Великая траектория исторического развития – это и наши судьбы, сегодняшний мир в его подлинном виде и будущий ход событий. Осознание этого требует строго схематичной интерпретации развития человечества, обычно называемой метаисторией. До XVII в. в западной культуре господствовала её религиозная версия. Средневековые мыслители считали, что история развивается в соответствии с Божественным провидением: от дня творения к искупительной жертве Христа и далее вплоть до Страшного суда; изучение прошлого позволяет до некоторой степени понять промысел Божий и сосредоточиться на грядущей расплате за грехи. По мере постепенной секуляризации европейской культуры, начиная с XVIII в. эта точка зрения уже не казалась столь очевидной. Появились новые формы метаистории, связывающие поступательный ход развития человечества с действиями людей, а не с Божьим промыслом. Именно к ним относилась идея эпохи Просвещёния о моральном совершенствовании человечества. Однако самой влиятельной формой метаистории в новое время можно считать марксизм[40]. Движущей силой истории стала борьба общества за удовлетворение своих материальных потребностей (именно поэтому марксистская теория называется «историческим материализмом»). Маркс трактовал историю человечества как движение от низших способов производства к высшим; в его время высшей формой был промышленный капитализм, но ему на смену неизбежно должен был прийти социалистический строй, и именно на этой стадии потребности людей будут удовлетворяться полностью и поровну (см. гл. 8). После краха международного коммунистического движения число сторонников исторического материализма резко сократилось, но метаисторическое мышление сохраняет свою популярность: некоторые теоретики свободного рынка переворачивают марксизм с ног на голову – для них 1990-е гг. стали воплощением триумфа либеральной демократии, «концом истории».

Другой крайностью является точка зрения, согласно которой у истории нельзя научиться ничему: дело здесь не в том, что мы не способны понять историю, а в том, что она не является руководством к действию. Подобное «отрицание» истории имеет две разновидности. Первая возникла как способ защиты от тоталитаризма. В годы холодной войны практические последствия использования прошлого для «узаконивания» коммунистической идеологии казались многим интеллектуалам настолько ужасными, что все утверждения о том, что история хранит ключ к современности, оказались полностью дискредитированы. Некоторым историкам сама идея о наличии какой-либо схемы или смысла в истории казалась столь отвратительной, что они видели в ней лишь цепь случайностей, ошибки и стечение обстоятельств[41].

Другой разновидностью «отрицания» истории является приверженность всему современному: если человека интересует только новизна, зачем оглядываться на прошлое? Впервые современность была приравнена к отрицанию прошлого в ходе Французской революции 1789 – 1793 гг. Революционеры казнили короля, отменили дворянские титулы, боролись с религией и объявили 22 сентября 1792 г. началом Первого года нового летоисчисления. Все это делалось во имя разума, свободного от оков прецедентов и традиций. В начале XX в. модернистское отрицание истории пережило новый подъем. Авангардистская мысль утверждала, что творческая деятельность несовместима с достижениями прошлого и не развивается на их основе; незнание истории высвобождает воображение. В межвоенный период эти идеи стали господствующим течением в искусстве, вставшем под знамя «модернизма». Итальянские фашисты и германские нацисты адаптировали модернистский лексикон к политической жизни. Их реакцией на катастрофу первой мировой войны и тревожную нестабильность мировой экономики стало признание полного разрыва с прошлым высшей добродетелью. Они клеймили «прогнившее» старое общество и призывали к сознательному построению «нового порядка» и сотворению «нового человека». Сегодня тоталитаризм в чистом виде полностью дискредитировал себя. Но «модернизм» частично сохранил свою привлекательность. Он оправдывает технократический подход к политике и обществу и определяет моду на все новое в искусстве.

Ни метаистория, ни полное отрицание истории не пользуются особой поддержкой у историков-практиков. Метаистория может придать ученому лестный ореол пророка, но лишь ценой отрицания или крайнего преуменьшения роли человеческого фактора в истории. Марксизм в последние 50 лет оказывал огромное влияние на историческую науку, но именно как теория, определяющая социально-экономические перемены, а не судьбы человечества. В итоге выбор между свободой воли и детерминизмом относится к области философии. Существует масса промежуточных позиций[42]. Большинство из них смещает равновесие в сторону свободы воли, поскольку детерминизм, по мнению историков, плохо совмещается со случайностями и «шероховатостями», которыми столь богат ход истории. Метаистория требует приверженности одной всеобъёмлющей концепции в ущерб множеству более конкретных. Эта точка зрения по сути противоречит опыту исторических исследований.

Впрочем, историков ничуть не радует, и когда за их открытиями не признают никакого практического значения. «Отрицание» истории, несомненно, превращает её изучение в некое хобби, сродни коллекционированию антиквариата. Фактически идея исторического сознания в течение 200 лет развивалась в соперничестве с модернистским отрицанием истории. Даже историзм возник во многом как негативная реакция на Французскую революцию. Для консерваторов вроде Ранке политические эксцессы во Франции, были ужасающим свидетельством того, что происходит, когда радикалы поворачиваются к прошлому спиной; воплощение голых принципов без уважения к унаследованным из прошлого институтам несло в себе угрозу самим основам социального порядка. Но после того как революция «сбилась с пути», многие радикалы вновь обрели уважение к истории. Тем из них, кто сохранил веру в свободу и демократию, пришлось признать, что человечество не столь свободно от влияния прошлого, как это казалось революционерам, и прогрессивные перемены следует проводить на основе совокупных достижений предыдущих поколений.

Только мечтатель способен полностью одобрить метаисторический подход и все его последствия; только «антиквар» согласен отказаться от всех притязаний на практическую полезность. Наиболее убедительные концепции, связанные с практическим значением истории, располагаются между этими крайностями. И они предусматривают серьезное отношение к принципам исторического сознания, открытых основателями истории как науки в XIX в. Историзм превратился в синоним бесстрастного исторического исследования, лишенного практического применения, но это неточное истолкование. Сторонники историзма не отказывались полностью от притязаний на практическое значение своих работ, они просто настаивали на приоритете достоверного воспроизведения прошлого. На деле же три принципа – различие между прошлым и настоящим, соблюдение исторического контекста и восприятие истории как процесса, – которые мы рассмотрели в предыдущей главе, указывают на конкретные пути извлечения полезных знаний в ходе научного исследования истории. В результате вы получите не универсальный ключ или всеобъёмлющую схему, но накопите конкретные практические данные, совместимые с историческим сознанием.

 

II

 

Принцип различия между прошлым и настоящим занимает центральное место в утверждениях о социальном значении исторической науки. В качестве банка памяти о вещах незнакомых или чуждых история – это наш самый важный культурный ресурс. Она является способом, несовершенным, но незаменимым, позволяющим воспользоваться опытом, который мы просто не можем почерпнуть из нашей собственной жизни. Наши представления о том, каких высот может достигнуть человек, как низко пасть, каким находчивым стать в кризисной ситуации и какую отзывчивость способен проявить, помогая другим, – все они подпитываются знанием о действиях и мыслях людей прошлого в самых различных контекстах[43].

Специалистам по истории искусства хорошо известна идея, что творческие достижения прошлого – это опись сокровищ, ценность которых может быть понята будущими поколениями; достаточно вспомнить, как в западном искусстве вновь и вновь возрождалась и отвергалась классическая греко-римская традиция. Но и в ряде других областей прошлое является источником творческой энергии. История напоминает нам, что существует не один, а много способов выхода из трудного положения, что поведение меняется в зависимости от ситуации и что предоставленные нам возможности выбора зачастую куда шире, чем мы можем предположить. Теодор Зелдин написал книгу – настоящее пиршество для собирателя фактов – «Интимная история человечества» (1994), затронув такие темы, как одиночество, приготовление еды, беседы и путешествия. Его целью было не выявление закономерностей, и уж тем более не прогнозирование или предложение образцов для подражания; он просто хотел раскрыть нам глаза и отдать в наше распоряжение весь спектр возможностей, предоставляемый опытом прошлого. Большинство историков, вероятно, найдет массу недостатков в отрывочном повествовании Зелдина, лишенном всякой топографической или хронологической целостности. Но его логика – не такое редкое явление. Натали Земон Дэвис, ведущий специалист по культурной истории Европы раннего нового времени, заметила: «Я позволяю [прошлому] говорить и показываю, что все могло происходить совсем не так, как происходит сегодня... Я хочу показать, что все могло происходить по-другому, что всё происходило по-другому, что существуют альтернативы»[44]. По мере развертывания процесса исторических перемен старые аргументы или программы могут вновь приобрести актуальность. Эту проблему постоянно поднимал в своих работах ведущий специалист по истории Английской революции Кристофер Хилл:

«Поскольку капитализм, протестантская этика, Ньютонова физика, столь долго принимавшиеся нашей цивилизацией как аксиома, стали, наконец, объектами всеобъёмлющей и широкомасштабной критики, стоит, пожалуй, «вернуться назад» и серьезно, свежим взглядом рассмотреть аргументы тех, кто противостоял этим идеям ещё до того, как они завоевали всеобщую поддержку».

Задача состоит не в поиске прецедентов, но в учёте разных возможностей. История – это перечень альтернатив, и он становится только богаче, если исследователь не оглядывается постоянно на текущие события.

Конечно, не всё прошлое экзотично. На деле наша реакция на любой конкретный момент истории будет смесью непонимания и узнавания. Наряду с элементами, изменившимися до неузнаваемости, мы можем обнаружить и абсолютно доступный нам образ мысли и поведения. Сопоставление одного с другим является важным аспектом исторической перспективы, и именно здесь вдумчивый учёный зачастую вступает в область социальной значимости истории. Ярчайший пример тому – новаторские работы Питера Ласлетта об истории английской семьи. Начиная с 1960-х гг., с «Мира, который мы потеряли» (1965), он написал серию книг о природе английского общества раннего нового времени. Ласлетт особо подчеркивает два обобщающих вывода. Во-первых, оседлая «расширенная семья», которая, как мы уверены, существовала в доиндустриальную эпоху, является плодом нашего ностальгического воображения: наши предки жили нуклеарными семьями, в состав которых редко входило больше двух поколений. Во-вторых, уход за пожилыми людьми в рамках семьи был распространен ненамного больше, чем сейчас, но масштаб проблемы был совершенно иным – старость вообще фактически не рассматривалась как проблема, ведь мало кто тогда жил намного дольше трудоспособного возраста. Наше отношение к нуклеарной семье изменится, стоит нам понять, что она возникла не в результате индустриализации, а появилась очень давно и стала традиционной для образа жизни англичан. С другой стороны, политика в отношении пожилых зайдет в тупик, если будет руководствоваться старыми моделями: «Мы находимся в совершенно новой ситуации, – пишет Ласлетт, – требующей изобретательности, а не подражания»6. Он не прослеживает эволюцию форм семьи во времени – XVIII и XIX вв. полностью находятся за пределами его исследования. Его аргумент состоит скорее в том, что первым шагом к пониманию является сравнение через пропасть времени, показывающее, какие из наших сегодняшних обстоятельств являются преходящими, а какие долгосрочными.

Способность выделить постоянно действующие и преходящие факторы – непременное условие для любой реалистической программы социальных действий в настоящем[45]. Такого подхода придерживался Р.Х. Тоуни, ведущий специалист по социальной истории Англии в межвоенный период и влиятельный социальный реформатор. В своем наиболее известном историческом труде «Религия и рост капитализма» (1926) он поставил цель показать, когда впервые произошел разрыв между христианской социальной этикой и практикой бизнеса, который в его время приобрел повсеместный и (с точки зрения Тоуни) катастрофический характер; книга прослеживает взаимосвязь между пуританизмом и капиталистическим духом в XVII в., достигшую апогея в триумфе экономического индивидуализма после Реставрации 1660 г. Как отмечал Тоуни в характерной для него элегантной манере:

 

«Историк приходит в подвал не потому, что любит пыль, а для того, чтобы оценить прочность здания и потому, что для определения характера трещин он должен знать, каково качество фундамента»[46].

 

При таком подходе историю не «перелопачивают» в поисках «смысла» в поддержку тех или иных ценностей, она выступает как инструмент максимального увеличения нашего контроля над сегодняшней ситуацией. Быть свободным не значит обладать полной свободой действий (это утопическая мечта), а понимать, насколько твои действия и мысли обусловливаются наследием прошлого. Это может прозвучать как аргумент в пользу консерватизма. Но на самом деле такой подход создает реалистичную основу для радикальных инициатив. Нам нужно знать, когда мы ломимся в открытую дверь, а когда – бьемся лбом об стену. Понимание «различий между тем, что действительно необходимо, и тем, что является лишь продуктом наших собственных случайных действий» (как выразился один историк), способно принести серьёзные политические дивиденды[47].

Концепция исторических различий имеет ещё один, довольно необычный способ применения – как инструмент осмысления тех аспектов недавнего прошлого, о которых мы, возможно, предпочли бы забыть. Лучшим свидетельством невероятных крайностей в поведении людей на протяжении уходящего столетия служит тот факт, что сегодня нам требуется по-настоящему напрячь воображение, чтобы понять, что происходило в «третьем рейхе» или Советском Союзе во времена Сталина (недавние примеры того же рода включают режимы Иди Амина в Уганде и Пол Пота в Камбодже). В подобных случая пропасть между прошлым и настоящим сужается, умещаясь в пределах одной человеческой жизни. Те, кто пережил ужасы массовых убийств, репрессий и насильственных депортаций, страдают от коллективной травмы. Здесь можно придерживаться линии наименьшего сопротивления, оставив прошлое в покое, – как было в Советского» Союзе, где «забвение» являлось официальной политикой со дня смерти Сталина и до краха коммунизма. Люди, конечно, ничего не забыли, но у них не было возможности разделить свою боль с другими или выразить её публично. Нация, не способная заглянуть в лицо собственному прошлому, обречена на серьёзные трудности в будущем. Понимание этого стало стержнем политики гласности, начатой Михаилом Горбачевым в конце 1980-х гг. Он осознал всю пагубность психологического груза прошлого, остающегося под спудом. После некоторых первоначальных колебаний он открыл архивы для историков и позволил советским людям публично говорить об ужасных страданиях, пережитых в сталинский период. Что бы ни произошло с Россией в будущем, эту «коллективную собственность» на прошлое уже не отнять. Джеймс Джолл выразил это болезненное «столкновение» с недавним прошлым в медицинских терминах:

 

«Подобно психоаналитику, помогающему нам существовать в мире, научив смотреть в глаза правде о наших собственных мотивах и прошлом, специалист по новейшей истории помогает нам смотреть в глаза настоящему и будущему, позволяя понять, какие (пусть самые ужасные) силы сделали наш мир и наше общество такими как есть».

 

Исторические различия дают нам уникальную возможность увидеть настоящее в перспективе, будь то в качестве хранилища опыта, или свидетельства преходящей сущности нашего времени, или напоминания о глубоко чуждых нам элементах недавнего прошлого[48].

 

III

 

Практическое применение принципа исторического контекста имеет куда меньше шансов попасть в газетные заголовки, но его важность от этого не становится меньше. Как мы показали в главе 1, внимание к контексту проистекает из убеждения историка, что ощущение целого должно непременно присутствовать в понимании его частей. Даже когда историки занимаются специализированными темами из области экономической или интеллектуальной истории, им следует соблюдать этот принцип, иначе они рискуют подвергнуться серьезной критике. Аналогичный принцип используется и в работе социальных антропологов – в ходе полевых исследований социальной структуре или культурной системе в целом уделяется не меньшее внимание, чем конкретным ритуалам или верованиям. Проблема, с которой сталкиваются и история, и антропология, состоит в интерпретации поведения, основанного на совершенно иных предпосылках, чем наше собственное. Было бы, например, большой ошибкой предполагать, что коммерческие операции в Англии XIII в. – или Полинезии XX в. – обусловливались исключительно тем, что мы называем экономической целесообразностью; взглянув на эти общества в целом, мы поймем, что торговля и обмен определялись также религией, общественной моралью и социальной иерархией (если перечислить лишь те факторы, что лежат на поверхности). Причина, по которой этот образ мысли находит применение в современности, заключается, конечно, не в том, что наше собственное общество является для нас чуждым. Проблема скорее в его обескураживающей сложности, заставляющей нас чрезмерно доверяться компетентности специалистов, не учитывая должным образом общей картины. Э. Дж. Хобсбаум возмущается, что современная политика и планирование становятся рабами «модели сциентизма и технической манипуляции». Здесь дело не только в предрассудках, порожденных спорами о том, что является наукой, а что искусством (сам Хобсбаум всегда питал большое уважение к науке и технике). Главный аргумент состоит в том, что при технологическом подходе к социально-политическим проблемам человеческий опыт раскладывается по полочкам с ярлыками «экономика», «социальная политика» и т.д., каждая из которых имеет собственные технические знания. На деле же требуется совершенно другое – не становиться на пути человеческого опыта, постоянно ломающего барьеры этих категорий.

Горизонтальные связи между различными элементами общества куда легче выявить с высоты ретроспективного взгляда. Обнаружить же их в нашем собственном времени куда сложнее – мы не можем ни дистанцироваться от него, ни увидеть его в ретроспективе. Но обучение истории должно, по крайней мере, способствовать незашоренному подходу к современным проблемам. Этот тезис можно проиллюстрировать на примере войны в Персидском заливе 1991 г., хотя, к сожалению, он является негативным. В последние 30 лет история западного империализма была предметом сложного научного анализа. Историки рассматривают процесс европейской экспансии не просто как результат развития мореплавания и технического превосходства. Они связывают его с экономическими структурами, способами потребления и международными отношениями, а теперь все в большей степени и с представлениями о мужественности и идеями расовых различий. В период эскалации конфликта в Персидском заливе средств; массовой информации почти не пользовались контекстуализацией такого рода. Большинство комментаторов рассматривали его исключительно в рамках международного права и нефтяной политики. Историки не без оснований считают себя специалистами в области «горизонтального» мышления, и именно с этим связаны их традиционные притязания на подготовку специалистов-управленцев и государственных служащих, где столь необходима способность мыслить шире, не замыкаться в конкретной технической сфере. То же самое можно сказать и о подготовке граждан, участвующих в органах управления, которые неизбежно подходят к большинству общественных вопросов с позиции неспециалиста[49].

Историки используют принцип контекста и для опровержения расхожего, но неверного тезиса, что история повторяется. Как это происходит с каждым из нас в повседневном опыте, люди стремятся учиться на собственных удачах и неудачах и в коллективной жизни. Говорят, что биографические исследования занимают важное место в круге чтения британских политиков. Более того, некоторые из них сами являлись авторами выдающихся трудов в этом жанре, например Уинстон Черчилль и Рой Дженкинс. Живой интерес политиков к историческому контексту, в котором потомки будут оценивать их собственную деятельность, лишь частично объясняет этот феномен. Подлинная причина внимания политиков к истории заключается в стремлении найти в ней «руководство к действию» и не в качестве моральных образцов, но в виде уроков для практической деятельности. Такой подход к истории имеет давнее происхождение. Он был особенно характерен для эпохи Возрождения, когда классические труды по античной истории рассматривались как собрание моральных и политических примеров. Рецепты Макиавелли, адресованные его родной Флоренции, и политические принципы, сформулированные в «Государе» (1513), основывались на прецедентах из истории Древнего Рима. За это он подвергся справедливой критике со стороны своего младшего современника, историка Франческо Гвиччардини:

 

«Как же неправильно цитировать римлян на каждом шагу. Чтобы любое сравнение имело ценность, необходимо, чтобы обстановка в вашем городе соответствовала той, что была у них, и тогда им можно управлять по римскому образцу. Если же обстановка в городе другая, то сравнение будет столь же неуместным, как попытка заставить осла бежать на скачках, подобно лошади».

 

Гвиччардини подметил главный недостаток опоры на прецеденты, который заключается, главным образом, в том, что теряется из виду исторический контекст[50]. Чтобы прецедент «сработал» необходимы аналогичные условия, но ход времени требует нового подхода к прежним проблемам и знакомым ситуациям, ведь сопутствующие обстоятельства изменились. Пропасть, отделяющая нас от всех прошлых эпох, превращает ссылки на прецеденты из далекого прошлого в бесплодное занятие.

Учёные всерьёз пытаются проводить исторические аналогии, лишь, когда речь идёт о недавнем прошлом, мотивируя это тем, что за короткий период контекст не мог претерпеть существенных изменений, а те, что произошли, достаточно полно отражены в документах. На последних этапах холодной войны возникла своеобразная мода на подобную «прикладную» историю.

Однако даже здесь сложность задачи обескураживает. Возьмём проблему гонки вооружений. Десятилетие, предшествовавшее второй мировой войне часто преподносится как предметный урок того, насколько опасными могут быть слабость вооруженных сил и попытки умиротворения агрессивной державы. Но можно с таким же успехом привести в качестве прецедента первую мировую войну, одной из причин которой стала неустанная эскалация вооружений, начиная с 1890-х гг. Какой же из этих прецедентов «правильнее»? Ответ таков – ни один из них сам по себе. Даже на протяжении одного столетия история не повторяется. Ни одна историческая ситуация не повторялась и не может повториться во всех деталях. Если какое-то событие или тенденция возникает вновь, как в случае с гонкой вооружений, это происходит в результате уникального стечения обстоятельств, и наша стратегия должна в первую очередь учитывать их. Главное понятие историзма об «отличии» прошлого не прекращает действовать только потому, что нас от предмета исследования отделяет лишь два-три поколения. Как нам недавно напомнил Э. Дж. Хобсбаум, атмосфера 1930-х гг. (которую он наблюдал воочию) полностью отличалась от сегодняшней, что делает любое сравнение тогдашних нацистов с их нынешними подражателями делом довольно бессмысленным[51]. С другой стороны, проведение исторических аналогий, хотя бы и неосознанное, является повсеместной и неотъемлемой частью любой аргументации, особенно характерной для общественной деятельности. Этот процесс не всегда бесплоден, если не ставить целью полное совпадение между прошлым и настоящим и не рассматривать прецедент как основание для прекращения важной дискуссии, связанной с конкретной ситуацией.

Истина о том, что история не повторяется, ограничивает также и уверенность, с которой историки могут делать прогнозы. Как бы ни была велика вероятность, что тот или иной вновь возникший фактор приведёт к уже известному результату, непрерывность процесса исторических изменений означает, что будущее всегда отчасти определяется действием дополнительных факторов, чье появление и воздействие на рассматриваемую проблему мы не в состоянии предсказать. Более того, когда люди считают, что та или иная ситуация подходит под категорию «история повторяется», знание о происшедшем в прошлый раз может повлиять на их действия. Как указывал Э. X. Карр, исторические прецеденты позволяют нам в какой-то степени понять, при каких условиях происходят революции, но ответ на вопрос, произойдет ли революция в данном конкретном случае, и если да, то когда, зависит от «уникальных событий, предсказать которые просто невозможно»[52]. Печальные примеры информированных и умных людей, делавших неверные прогнозы или не сумевших предугадать то, что задним числом представляется очевидным, сами по себе являются уроками истории: контроль над будущим – это иллюзия, и ощущение неуверенности – одно из условий жизни человека.

 

IV

 

Третий принцип историзма – история как процесс – столь же продуктивен с точки зрения актуальных выводов. Понять процесс не значит согласиться с ним или верить, что благодаря нему мир стал лучше. Но его выявление помогает объяснить наш мир. Если мы знаем свое место в ходе развивающегося процесса, у нас появляется некий «задел» представлений о будущем, позволяющий в некоторой степени заниматься перспективным планированием. Вообще подобный образ исторического мышления глубоко укоренился в нашей политической культуре. Как избиратели и граждане мы почти инстинктивно трактуем окружающий нас мир с точки зрения исторического процесса. В значительной мере наши представления не основываются на исторической реальности; иногда мы фактически просто выдаем желаемое за действительное, проецируя его в прошлое. Но если выводы об историческом процессе стали результатом тщательных исследований, то с их помощью можно делать скромные по масштабу, но полезные предсказания. Отметим, что они опираются на принцип последовательности, в отличие от гораздо менее надежного принципа повторяемости. Эти преобладающие представления об историческом процессе следует выносить на свет, проверять на соответствие историческим фактам и при необходимости заменять более точными.

Одно из предсказаний, сделанных на основе анализа исторического процесса, выдержавшее проверку временем, связано с политическими судьбами Южной Африки. В 1960-х гг., когда большинство колоний в странах тропической Африки приобрели политическую независимость, распространилось мнение, что и в Южной Африке власть скоро перейдет в руки большинства. Несмотря на тяжесть угнетения со стороны белых, было очевидно, что результатом процесса, начавшегося с создания Африканского Национального Конгресса в 1912г. и отмеченного совершенствованием политического дискурса и технологии мобилизации масс, стало возникновение широкого национального движения чернокожих. Более того, события в Южной Африке можно было рассматривать как часть глобального феномена – антиколониального национализма, формировавшегося с конца XIX в. В этом смысле можно сказать, что история была «на стороне» национального движения на юге Африки. Конечно, было невозможно спрогнозировать, какую форму примет новое политическое устройство и каким путем оно возникнет: в результате революции снизу или реформ сверху, но это были детали, прояснить которые могло только будущее. Однако направление развития исторического процесса в Южной Африке казалось вполне очевидным. Перемены потребовали больше времени, чем предполагалось, демонстрируя тем самым, что исторический процесс может порой развиваться черепашьими темпами – но само предсказание оказалось довольно точным[53].

Иногда выявление реального исторического процесса затрудняется наличием нескольких возможных направлений развития[54]. Возьмем нынешние споры о «крахе» семьи. В том, как этот вопрос освещается средствами массовой информации, явно прослеживается «процессуальное» мышление. При этом на первый план выдвигается падение личной нравственности, поощряемое неудачным законодательством начиная с Закона о браке 1857 г., давшего толчок либерализации условий развода. Историки же выводят на авансцену другой, гораздо более фундаментальный и долгосрочный процесс, а именно, изменение роли домашнего производства. 250 лет назад большая часть работы делалась на дому или была непосредственно связана с ним. Выбирая себе спутника жизни, потенциальный супруг или супруга руководство вались его умением зарабатывать на хлеб, и её способностью вести дом не меньше, чем чувствами; распад брака в результате расставания супругов или ухода одного из них означал бы конец производственной ячейки, вот почему большинство браков продолжались до конца жизни. Промышленная революция полностью изменила положение: развитие фабрик (и других крупных компаний) привело к тому, что домашнее производство прекратило существование, и контроль над иждивенцами в семье утратил свою экономическую основу. Теперь, когда личная привязанность является основной причиной для вступления в брак, у людей гораздо меньше резонов сохранять семейные отношения, если они уже не приносят им счастья. Именно упадок домашнего производства, а не падение нравственности, является для данного случая важнейшим историческим процессом; а, учитывая, что отделение работы от дома произошло, по всей видимости, окончательно, можно с полным основанием предположить, что сравнительно высокий процент распадающихся браков останется характерной чертой нашего общества[55].

Но самая важная роль «процессуального» мышления состоит в раскрытии альтернативы представлениям о «постоянном» и «вечном» характере многих социальных идентичностей. Как мы видели в предыдущей главе, нации обычно считают себя неподверженными влиянию времени. Эссенциалистские заблуждения не проходят проверку научным исследованием. Например, понятие «британец» в XVIII в. было новосозданной категорией, учитывавшей недавнюю унию между Англией и Шотландией, причем из неё были исключены католики и французы. В конце XX в. культурный смысл «британскости» кажется более сомнительным, чем когда-либо, поскольку само британское государство, похоже, движется в направлении распада, учитывая стремление Шотландии к независимости. Аналогичным образом любое представление о том, что означает быть немцем, должно учитывать не только множество государств, в которых немцы жили до середины XIX в., но и политические расчеты, которые привели к тому, что многие немецкоязычные регионы (в первую очередь Австрия) не вошли в состав созданной в 1871 г. Германской империи. Историческая перспектива требует, чтобы мы отбросили идею об органичности наций; было бы ближе к истине рассматривать их, пользуясь словами одного уважаемого автора, как «воображаемые сообщества»[56].

Аналогичные проблемы связаны и с термином «раса». В своей современной форме категория «расы» была сформулирована для оправдания растущего господства Запада над другими народами. Она трактовала социальную конструкцию как нечто неизменное и биологически предопределенное и развивалась в первую очередь инструмент политического и экономического контроля над подчиненными группами (как это происходило в колониальной Африке и нацистской Германии). Предыдущее поколение историков, писавших о глобальной экспансии Запада, априорно предполагали, что другая сторона – «туземные народы» являются неполноценными, как в плане созданной ими культуры, так и в способности к усвоению западных технологий; а эти негативные стереотипы в свою очередь служили поддержанию лестного образа британской (или французской, или германской) «расы». Уже в недавнее время меньшинства, обладающие сильной этнической идентичностью, сконструировали так называемый обратный дискурс; они также принимают концепцию «расы», поскольку она сводит биологическое происхождение и культуру в одну мощную амальгаму, ставящую во главу угла групповое единство и подчеркивающую обособленность от других групп. Сегодня среди чернокожих в Америке и Британии растет популярность афроцентризма – идеи об абсолютном этническом отличии черных от других и о необходимости передачи подлинной культурной традиции из Африки современным негритянским диаспорам. Упор на общее происхождение и принижение роли внешних влияний приводит к своего рода «культурной замкнутости». В качестве подходящей реакции на эти идеи следует указать на ту мысль, что ни одна нация никогда не была этнически однородной, и подчеркнуть определяющую роль рабства и других форм контакта между культурами белых и черных в Европе и Новом Свете. Целью историков является не подрыв идентичности черных, но её привязка к реальному прошлому, а не мифологическим конструкциям. Результат будет, скорее всего, куда теснее связан с обстановкой, в которой белые и черные живут сегодня. Формирование расовой и национальной идентичности не происходит раз и навсегда, это непрерывный процесс, подверженный воздействию случайностей[57].

То, что справедливо применительно к нациям, в ещё большей степени относится к понятию «естественного». Когда в нашем социальном устройстве происходят нежелательные перемены, мы порой выражаем свою привязанность к уходящим элементам, утверждая, чтс они существовали всегда: то, что меняется, – не просто некая фаза развития с ограниченной продолжительностью, но нечто традиционное, фундаментальное, «естественное». Это особенно относится гендерным проблемам. «Традиционная» роль женщин выглядит всё менее очевидной, когда мы читаем о вдове-предпринимательнице в Англии XVII в., или о многочисленных женских организациях, боровшихся за отмену рабства в XIX в., задолго до начала суфражистского движения. Новое направление исследований – история мужчин и понятия «мужественности» также опровергает общепринятые истины. Часто считается, что традиционное отцовство сочетало в себе эмоциональную сдержанность и строгое поддержание дисциплины в семье. Понятие «викторианское отцовство» обычно подразумевает именно это. Но если викторианцы держались на расстоянии от своих детей и подвергали их жестоким наказаниям, то это было негативной реакцией на прошлое, а не апогеем долгой традиции. Прославленный политический журналист Уильям Коббетт вспоминал, что, будучи молодым отцом, он все время разрывался «между пером и младенцем»; излагал во всех подробностях, как кормил и укладывал своих малышей спать «сотни раз, хотя в доме были слуги, которым можно было перепоручить эту задачу». Коббетт писал эти строки в 1830 г., когда уже начало складываться отрицательное мнение о близких отношениях отца с маленькими детьми, но ещё 30 лет назад, в его молодые годы, они были общеприняты. Сегодня нам совсем небезразлично знать, что отец, полностью занятый детьми, – это не утопическая фантазия, что такой обычай существовал в английской культуре в сравнительно недавнем прошлом. Вообще нормы поведения отца постоянно менялись на протяжении последних 200 лет, а возможно, и раньше. Одной из фигур, оказавших наибольшее влияние на практику исторической науки в последние 20 лет, был французский историк и философ Мишель Фуко. Его кардинальный принцип состоял в том, что ни один аспект человеческой культуры не является «Богом данным» и не лежит за пределами истории, а в своих научных трудах он сумел выявить значительные изменения, произошедшие в таких областях человеческого опыта, как сексуальность, болезнь и безумие. Выбирая подобные крупные темы и занимаясь тем, что он называл «археологией настоящего», Фуко приобрел влияние, распространившееся далеко за рамками научных кругов[58].

 

V

 

Если мы установили, что история имеет разнообразное и существенное практическое применение, остается ответить на вопрос: должно ли это обстоятельство влиять на историков при их работе. До «ранкеанской революции» такой вопрос вряд ли мог возникнуть. Историки разделяли уверенность своей аудитории, что историческое образование обеспечивает подготовку, как для граждан, так и для государственных деятелей. Как мы уже отмечали, многих историков интересовали уроки, которые можно извлечь из прошлого, и вопрос о смысле истории. Они принимали как аксиому, что история служит основой для рационального анализа политической деятельности; более того, многие выдающиеся историки, от Гвиччардини в XVI в. до Маколея в XIX в., активно участвовали в общественной жизни. Все изменилось с профессионализацией исторической науки. К концу XIX в. история как предмет занимала видное место в университетских программах по всей Европе; её преподаванием руководило новое поколение историков, карьера которых была в основном связана с чистой наукой. Традиционные претензии их научной дисциплины на практическую полезность казались неуместными, почти неприличными. Они строго придерживались главного постулата историзма – изучение истории «изнутри» само по себе является целью. Такой подход продолжает характеризовать профессиональную деятельность подавляющего большинства британских историков. Дж. Р. Элтон, крупнейший специалист по эпохе правления Тюдоров, открыто выступает в поддержку господствующей традиции:

 

«Преподавателям истории следует отвернуться от неизбежно невежественных требований «общества»... относительно сиюминутной пользы. Они должны помнить, что «полезность» изучения истории едва ли имеет какое-нибудь отношение к полученным знаниям и к пониманию конкретных проблем настоящего через их предысторию; она скорее заключается в том факте, что историческая наука «производит» критерии оценки и силу аргументов, которые, кроме нее, не в силах выработать никто, которые вытекают из самой её сути и отличаются необычайной ясностью, взвешенностью и способностью к сопереживанию»[59].

 

Помимо интеллектуального тренинга, изучение истории изображается как личный поиск, который в оптимальном варианте позволяет индивиду в какой-то мере познать самого себя, преодолев рамки личного опыта; согласно строгой формулировке В. X. Гэлбрейта «изучение истории – это личное дело, в котором сама деятельность обычно ценнее, чем результат». Ни один из этих аргументов не относится исключительно к истории: тренировка ума является частью всех научных дисциплин, заслуживающих этого названия, а претензия на обогащение личного опыта может с таким же, если не большим основанием выдвигаться преподавателями литературы. Одним из позитивных результатов занятий «историей ради истории» является искреннее стремление воссоздать или возродить прошлое во всех его материальных и духовных измерениях. Есть историки, для которых очарование прикосновения к «подлинному» прошлому перевешивает все прочие соображения. Ярким примером в этом смысле является Ричард Кобб, ведущий специалист по Французской революции:

«Историк должен, прежде всего, быть бесконечно любознательным и пытливым, постоянно пытаться раскрыть чужие тайны, преодолевать границы класса, национальности, поколения, эпохи и пола. Его главная цель – оживить мертвых. (Курсив мой. – Дж. Тош). И, как американский «похоронных дел мастер», он может позволить себе несколько профессиональных ухищрений: здесь чуть-чуть помады, там мазок карандашом, немного ваты за щеку – все, чтобы результат выглядел убедительно».

Потрясающий «эффект присутствия», создаваемый Коббом в его описаниях изнанки жизни революционного Парижа, например в труде «Смерть в Париже» (1978), служит лучшим оправданием его подхода. Наверное, каждый историк найдет истоки избранной им профессии в любопытстве к прошлому ради него самого, часто возникающем в детстве при виде окружающих его материальных свидетельств минувших эпох. И будем надеяться, всегда найдутся историки вроде Кобба, обладающие особым даром воссоздания прошлого. Но было бы совершенно неправильным думать, что историки в целом должны удовлетворяться только этим. Для большинства из них воссоздание прошлого – необходимая предпосылка к его объяснению. Их цель – выявить тенденции, проанализировать причины и следствия, короче говоря, проследить историю как процесс, а не просто набор ярких диапозитивов[60]. Поэтому исследователи Английской революции подходят к своему предмету с целью выяснить не только, каков был ход Гражданской войны или как ощущал себя солдат армии нового образца, но и почему война началась, и какие изменения она внесла в характер английского общества и политической жизни. Или взять пример из другой области: события англо-зулусской войны 1879 г., такие, как распад Зулусского королевства или гибель целого британского полка, были достаточно трагичными; но ирония и пафос этих событий открываются перед нами в совершенно ином измерении, если мы обратимся к проблемам предательства, взаимного непонимания и конфликта культур», приведшим обе стороны к столкновению. Объяснение представляет собой другую сторону историзма. Без него практические «объяснительные» функции истории вообще невозможно было бы осуществить. (О различии между воссозданием и объяснением речь пойдет также в гл. 6.)

Однако к историческому объяснению вполне можно стремиться без оглядки на «общественное значение», и именно этот взгляд, а не чисто «реконструктивный» подход, разделяется большинством учёных, поскольку объяснения также можно искать «ради них самих». Такие темы, как причины возникновения первой мировой войны или система социального обеспечения викторианской эпохи могут быть предметом исследования сами по себе, без учета их возможной связи с современными вопросами. При разработке университетских программ часто исходят из того, что история состоит из ряда ключевых тем и периодов, сохраняющих неизменное значение, которые привлекают большое внимание исследователей и вызывают серьёзные научные дебаты, а значит – представляют собой наилучший материал для упражнения интеллекта. Новые научные области, такие, как история Африки или «история семьи», отбрасываются как модные веяния на периферии «настоящей истории». Комментируя постепенный уход от крупных, острых тем в университетских курсах, Дэвид Кэннадайн пишет:

 

«Вера в то, что история даёт образование, помогает нам понять самих себя во временной перспективе, или хотя бы, что она дает какие-то объяснения тому, как возник современный мир, практически исчезла»[61].

 

Нетрудно заметить в таком подходе проявления фундаментального консерватизма: чем больше из истории исключается всё, что отдает «связью с современностью», тем меньше вероятность разоблачения господствующих мифов или появления радикальной альтернативы существующим институтам[62]. Это объясняет, почему «актуальное» историческое исследование вызывает обвинения в ниспровергательстве и «разгребании грязи».

Вряд ли кто-нибудь усомнится в непропорциональном преобладании консерваторов среди профессиональных историков. Как уже отмечалось, триумф историзма в XIX в. был во многом связан с мощной консервативной реакцией на Французскую революцию. Сохраняет свою силу и утверждение, что изучение прошлого зачастую привлекает тех, кто испытывает враждебность к характеру социально-политических перемен в современном им обществе, и находит утешение, в близком по духу «старом порядке». Эта точка зрения отразилась, например, в трудах по «английской локальной истории»: произведения У. Дж. Хоскинса, главного авторитета в этой области, полны ностальгической грусти по безвозвратно ушедшему староанглийскому сельскому укладу.

Впрочем, аргументы против социального значения истории, редко окрашены в явно консервативные тона. Они чаще всего основаны на тезисе, что «связанные с современностью» исследования несовместимы с главной обязанностью историка точно отображать прошлое и с требованиями научной объективности. Этот аргумент имеет широкое хождение среди учёных-историков, пользуясь поддержкой многих, кто во всех других отношениях не является консерватором, но считает, что речь в данном случае идет о профессиональных принципах. Но вне зависимости от того, имеет консервативный подход под собой основания или нет, отрицание практического значения истории есть проявление излишней осторожности. Вполне понятно стремление первоначальных сторонников нового исторического сознания дистанцироваться от злободневных тем – они слишком хорошо осознавали, как сильно в прошлом страдал их предмет от всякого рода пророков и пропагандистов. Но битва за торжество научных критериев исторического исследования в среде профессионалов давно выиграна. Практические задачи можно выполнять без ущерба для научного уровня в том числе и потому, что профессиональные историки с чрезвычайным рвением выискивают искажения в работах коллег[63].

Историки, конечно, должны стремиться к точному отображению прошлого; весь вопрос в том – какого? Пред лицом практически безграничного объёма свидетельств о человеческой деятельности и необходимости отбора определенных проблем и периодов, более заслуживающих внимания, чем остальные, историк имеет полное право допустить влияние волнующих общество вопросов на собственный выбор. Заметное расширение спектра исторических исследований за последние 30 лет во многом является результатом деятельности небольшого меньшинства историков, готовых откликнуться на злободневную тематику. Кризис американских городов в 1960-х гг. вызвал к жизни «новую городскую историю» с её упором на историю социальной мобильности, политики «групп меньшинства» и внутригородской обездоленности. История Африки, возникшая примерно в одно и то же время в самой Африке и на Западе, разрабатывалась историками, убеждёнными в необходимости этой проблематики как с точки зрения перспектив для вновь возникших независимых государств, так и для понимания «черного континента» окружающим миром.

Очевидно, новые области истории, претендующие на связь с современностью, более подвержены манипуляциям со стороны идеологов, чем традиционная наука[64]. Но ответственность историков в данном случае ясна: обеспечить историческую перспективу для придания современным дискуссиям большей научности, а не обслуживать какую-либо идеологию. Откликнуться на «призыв современности» не значит фальсифицировать или искажать прошлое: это значит воскресить те аспекты прошлого, которые могут больше нам сказать именно сейчас. Африканистов, например, должно волновать объяснение эволюции африканских обществ, а не создание националистических мифов, и одним из последствий 30 лет исследований стал тот факт, что сейчас нам гораздо проще отличить одно от другого. Наши современные приоритеты должны определять, какие вопросы мы задаем прошлому, но отнюдь не ответы на них. Как мы покажем в дальнейшем, дисциплина исторического исследования наполняет это различие смыслом. В то же время было бы заблуждением считать, что стремление к воссозданию прошлого как такового является предпосылкой объективности: ни один исторический труд не гарантирован от влияния взглядов автора (см. гл. 7).

Но историки, отвергающие связь с современностью под лозунгом объективного знания не просто гоняются за химерой; они ещё и уклоняются от ответственности в самом широком смысле. Интеллектуальное любопытство в отношении прошлого как такового, – несомненно, одна из причин, по которой люди читают исторические труды, но не единственная. Общество ждет от учёного и такой интерпретации прошлого, которая бы связывала его с современностью и послужила основой для выработки решений относительно будущего. Историки могут возразить, что их специализация связана с прошлым, а не с настоящим, и не их дело судить о практических результатах своей работы. Но только они обладают необходимой квалификацией, чтобы дать обществу подлинную историческую перспективу и уберечь его от вредного воздействия исторических мифов. Если профессионально подготовленные историки не выполняют этих функций, появятся необоснованные интерпретации, созданные другими, менее информированными и более предвзятыми людьми. Слова, сказанные 35 лет назад Джеффри Барраклау, ветераном борьбы за современные ценности в исторической науке, сохраняют свою силу и сегодня:

 

«Человек – животное историческое, с глубоким ощущением собственного прошлого; и если он не получит целостной картины прошлого благодаря ясной и достоверной истории, он обретёт её с помощью истории туманной и лживой. Такой вызов не может проигнорировать ни один историк, хоть сколько-нибудь убежденный в ценности своей работы; и ответ на этот вызов не в том, чтобы уклоняться от вопроса о «практическом значении», а в том, чтобы принять его как факт и выяснить, что из этого следует»[65].

 

Одно из следствий состоит в том, что «современная история», которую можно приблизительно определить как период после 1945 г., требует серьёзного внимания учёных. Можно возразить, что нынешних историков отделяет от событий этого периода слишком мало времени, что их работу, помимо прочего, затрудняет ограниченность доступа к архивным документам (см. гл. 3). Но хотя эта работа и не может быть выполнена на том уровне, как хотелось бы историкам, важно, чтобы они сделали все, что могут. Ведь именно из недавнего прошлого люди заимствуют большинство исторических аналогий и прогнозов, и, чтобы избежать серьезных ошибок, знания о нем должны базироваться на серьезном фундаменте. К тому же недавнее прошлое часто оказывалось благодатной почвой для примитивных мифов, влияние которых лишь усиливалось, если их достоверность не ставилась под сомнение учеными. Поэтому пренебрежение науки к современной истории приводит к опасным последствиям. Но выполнение практических функций исторической науки не означает отказ от исследования более ранних периодов, напротив. От традиционного изучения античности, средневековья и нового времени ни в коем случае нельзя отказываться: столь многие грани нашей жизни уходят корнями в далекое прошлое, и без него историческая перспектива современных проблем будет страдать серьезными изъянами. Кроме того, эти периоды представляют исследователю свидетельства разнообразных достижений и духовной жизни человечества.

Таким образом, необходимость оправдывать ожидания общества не накладывает никаких ограничений на специализацию по периодам или по странам. Но она предполагает внимание к актуальным вопросам современности, требующим исторической перспективы, при выборе тематики исследования; приведенные в данной главе примеры можно с легкостью дополнить. Наконец, чёткое выполнение исторической наукой своей социальной роли требует, чтобы ученые всерьез озаботились задачей сделать результаты своей работы и исходящие из неё практические выводы доступными максимально широкому кругу людей. Исторические исследования не должны предназначаться лишь для научного сообщества, какую бы важность не представляла их критическая оценка со стороны коллег; они касаются всех, кто стремится получить информационную основу для суждений о настоящем. Один из наиболее справедливых упреков, предъявляемых сегодня профессиональным историкам, состоит в том, что слишком мало научных трудов создается в расчёте на широкую аудиторию (см. гл. 6).

 

VI

 

Подведём краткий итог соображениям, изложенным в данной главе, поместив историю в контекст близких ей научных дисциплин. Традиционно история, вместе с литературоведением и искусствоведением, причислялась к гуманитарным наукам. Фундаментальным постулатом этих наук является следующее: все, что человечество придумало и сделало, представляет интерес и имеет непреходящую ценность независимо от любых практических соображений. Воспроизведение эпизодов и атмосферы прошлого требует нашего внимания в такой же степени, как воспроизведение мысли, выраженной в произведении искусства или литературы. Историк, подобно литературоведу и искусствоведу, является стражем нашего культурного наследия, а знакомство с этим наследием позволяет проникнуть в глубь человеческой природы, познавая самого себя и других. В этом смысле история, по выражению Кобба, – это «культурный субъект, обогащающий сам по себе»[66], и любое историческое исследование имеет смысл.

Существование общественных наук, напротив, связано с практическим применением. Экономисты и социологи стремятся понять, как работают экономика и общество, имея в виду найти решение современных проблем, так же как учёный ищет пути овладения миром природы. Историки, убеждённые в практической применимости своей дисциплины, обычно отделяют её от гуманитарных наук и помещают в разряд общественных. Именно так поступил Э. X. Карр в труде «Что такое история?» (1961), – возможно, лучшем исследовании историка нашего времени о природе своей науки:

 

«Учёные, социологи и историки все заняты в различных отраслях одной науки: науки о человеке и окружающей его среде, о воздействии человека на окружающую среду и среды на человека. Цель исследования одна и та же: улучшить понимание человеком окружающей его среды и позволить овладеть ею»[67].

В таком прочтении воссоздание исторического прошлого имеет ценность прежде всего как предпосылка к его объяснению, и речь идет об объяснениях, связанных с актуальными социальными, экономическими и политическими вопросами.

В контексте этой дискуссии я уделил основное внимание практическому применению истории, поскольку оно продолжает вызывать сильное сопротивление со стороны многих профессиональных историков. Но истина состоит в том, что историю нельзя определить как гуманитарную или общественную науку, не теряя при этом значительной части её природы. Слишком часто мы совершаем ошибку, настаивая, что история принадлежит к одной из категорий, отрицая при этом другую. История – это гибридная дисциплина, и своим очарованием и сложностью обязана именно тому, что несет в себе черты обеих категорий. Чтобы историческое исследование сохранило свою жизненную силу, следует признавать эту ключевую двойственность, как бы ни страдала при этом логическая целостность. Исследование истории «ради неё самой» – не просто любовь к древностям. Размышления о прошедших эпохах способствует росту человеческого сознания, а воссоздание исторического прошлого неизменно овладевает нашим воображением, обогащая опосредованным опытом, как автора, так и читателя. В то же время историки играют и практическую роль, и история, которую они преподносят студентам в школах и университетах или широкой аудитории через средства массовой информации, должна отражать осознание ими этой роли. Тем самым историческое образование достигает нескольких целей одновременно: оно упражняет ум, воспитывает сопереживание и позволяет увидеть многие насущные проблемы нашего времени в исторической перспективе.

 

Глава 3.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.