Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






СБ.ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ 2 страница






--Не ходите далеко, побудьте пока в своей комнате. Мне необходимо с вами еще побеседовать, --видимо почувствовав мое желание по быстрее отсюда убраться, -- попросил участковый, на миг оторвавшись от изучаемого им тела моего соседа.

--Да, да, конечно, -- обескуражено прошептал я, на ходу кивая головой и направляясь в свою комнату.—Я всегда готов, --произнес я (уже про себя), закрывая за собой дверь.

И только тут я вспомнил про тетрадь. Я ее сразу увидел, как только вошел в комнату к Нижинскому. Не знаю почему, но, пробежав глазами первые строчки, я аккуратно засунул тетрадь себе за пазуху. Она и сейчас лежала там. На миг подумав («будут ли у меня делать обыск?») я уже готов был улыбнуться от нелепости своего предположения, как в дверь постучали.

--Это лейтенант Карпович, --услышал я голос участкового.

--Да, да, входите, -- произнес я всего через секунду, но именно этой секунды мне хватило, чтобы положить тетрадь в середину стопки лежащих на моем рабочем столе других 96-листовых тетрадей (конспекты лекций, наброски научных работ, эссе…). -- Весь в вашем распоряжении, -- повернулся я к входящему лейтенанту. Тетрадь покоилась в надежном месте. Теперь я готов был выслушать все, что хочет от меня этот человек в погонах.

 

Глава 1

Участковый ушел. Нижинского унесли. Комнату опечатали. Был самый разгар петербургского лета, а потому наши (с Нижинским) соседи по коммунальной квартире (молодая семья: он, она и ребенок) по всей видимости, нежились на черноморском курорте.

Хотя я вполне могу и ошибаться.

Нет, отношения в нашей коммунальной квартире были вполне приемлемые: каждый занимался своим делом. И оттого я и не вдавался в подробности, куда и насколько уехали мои соседи. Уехали – и уехали. Главное что уехали. А куда?!..

Хотя, признаться, иногда я с трудом избавлялся от обычного любопытства. Но я старался соответствовать выбранному образу философа, якобы чуть ли не постоянно погруженного в свои мысли. Мысли о каком-нибудь… величии, например. Или решения каких-нибудь глобальных проблем, например. В общем, мало ли какой бред мог лезть в мою юную голову. Было мне двадцать пять. Работал я сейчас над одним философским произведением. Которое по моим подсчетам могла… ну не знаю… изменить мир? Может и изменить мир. Хотя мог ли он на самом деле измениться? Да и не обо мне речь. Ведь чуть ли не на моих глазах произошла человеческая трагедия. Умер человек. Пусть убил он себя сам. Но… И видимо уже как раз это «но» и не давало мне покоя…

 

Иван Андреевич Нижинский, доцент кафедры географии одного из городских вузов вел, если можно так выразиться, затворническую жизнь. Ну или почти затворническую. В общем, на улицу он выходил весьма редко. И только в случаях крайней необходимости. (Этой «необходимостью» как я понимал были лекции в институте).

После работы он спешил домой. Запирался в комнате (щелчок замка и сейчас всплыл в моей памяти), и видимо что-то писал. А может, думал. Ну уже, по крайней мере, в его комнате всегда была тишина.

 

Почти год назад Нижинский похоронил, сначала мать, потом жену, и всего как несколько месяцев – ребенка. Вернее, ребенка дочери вместе с ней же и зятем. (Отец его, по-моему, скончался от инфаркта за несколько лет до череды повторившихся смертей).

Почти сплошные, идущие друг за другом смерти самых близких людей (его брат разбился в автокатастрофе незадолго до смерти отца), по всей видимости (по крайней мере, именно такая версия была у «искренне» поделившейся ей со мной участкового) и надломило психику Ивана Андреевича.

Да, признаться, именно так бы, по всей видимости, думал и я. Если бы…

Если бы не начал читать оставленный им дневник. Вернее, это был и не совсем даже дневник (в привычном понимании этого слова), а скорее… исповедь. Исповедь человека, который оказывался не в силах больше нести в себе груз ответственности за смерть близких людей. Исповедь человека… Исповедь негодяя, просившего о покаянии… Но уже после своей смерти… Его сознание просто не в силах было больше сопротивляться тому что скрывалось в его подсознании. Тому, что почти уже всецело захватило бразды правления личностью этого человека, с изможденными, даже какими-то чрезмерно опущенными чертами лица. И усталым, поникшим взглядом… Взглядом человека, которому больше ничего в этой жизни было не нужно. Потому что он не в силах был справиться с тем, что у него уже было.

 

Какая-то сила разъедала его изнутри. Он и раньше-то был худой, а теперь и вовсе превратился, чуть ли не в дистрофика. При росте чуть больше метра восьмидесяти, вес его едва ли дотягивал до сорока пяти килограммов.

Но совсем не это его занимало (обращал ли он вообще на свой вес какое-то внимание?)… Страшную боль, и, прежде всего, осознание причины этой боли, нес в себе Иван Андреевич. И именно она разъедала его изнутри. Так что, в итоге, он решился на самоубийство («суицид», --как констатировал участковый еще до приезда врачей)…

Да и, наверное, в его случае это был действительно выход. По крайней мере, я предпринял, чуть ли не десяток попыток, пока смог прочитать то, что он написал. И уже читая, стал испытывать чувство, что медленно седею. Столь ужасно и… до боли непонятно, нелепо, абсурдно, и… неправдоподобно было прочитанное мной.

И уже оттого видимо я попросту боялся пропустить эту информацию дальше, вглубь себя, в свое подсознание; потому как невероятно легко было от всего этого сойти с ума.

 

А может я и на самом деле стал сумасшедшим? Потому что мое сознание напрочь отказывалось понимать весь смысл показанной Нижинским действительности. А подсознание?!.. А подсознание, наверное, на то и жутко в своей нелепости (и допустимости необъяснимого сознанием), чтобы достаточно (или наигранно) «нейтрально» отнестись к жутким словам, объединенным в еще более жуткие словосочетания, превращаемые в отвратительные (по своей смысловой окраске) предложения…

Но я это все прочитал… И теперь сам готов был застрелиться.

Или повеситься.

Или так же как Нижинский, вскрыть вены.

Ибо не мог я после этого жить. Не мог. Да уже и не хотел…

 

Глава 2

Тетрадь оставленная Нижинским, представляла собой обычный 96-листовый формат. Страницы (клетка) были почти все исписаны его убористым почерком. Сейчас мне подумалось, что, вероятно, нет смысла ни пересказывать написанное им, ни (тем более) приводить какие-то отдельные цитаты. Этот труд вполне заслуживает того, чтобы быть представленным полностью (хотя, признаюсь, и с некоторыми моими купюрами. Вернее, я попросту кое-что вычеркнул из дневника. Выжег (каленым железом). То, что попросту не имело права на существование. Право на то, чтобы об этом вообще кто-то еще узнал. Иногда уместно что-то и не знать…).

И еще… Моя первая мысль (еще когда суматошным движением запихивал тетрадь за пазуху) как-нибудь ее подложить на место смерти Нижинского, --вскоре была полностью отвергнута. Нет, конечно, моя совесть порывалась меня «образумить»; но я вполне рассудил, что незачем тревожить чью-то память. (Хотя это «решение» все же далось мне нелегко).

Так что, пусть все останется так, как есть. А Нижинский?.. Да ведь, своею «исповедью» он хотел облегчить душу. (Получилось ли у него?). А то, что об этом никто не узнает?..

Собственно говоря, уже сама эта публикация будет как бы невольным успокоением моей совести (да, по большому счету, и его). И пусть мной сознательно изменены исходные данные, -- ведь нет у меня никакого соседа по коммунальной квартире (придется ли мне когда-нибудь жить в коммуналке?); да и фамилия (и место работы) того, кто на самом деле написал эту тетрадь были иные. И не то что мной изменены. Вернее, получается, мной изменены. Но… Не это ведь главное. Как и то, – какими путями попала эта тетрадь ко мне.

Важно, что все изложенное в этой тетради правда. Как правда и то, что человек, написавший ее – погиб. Умер. Убил себя сам. Самоубийство…

А возраст его совпадал. С Нижинским. Но… причем здесь возраст?..

 

Не знаю, на мой (нисколько не субъективный) взгляд, предложенный вам текст не нуждается в каких-то (моих) комментариях. Быть может послесловии… Но вот могу ли я быть уверен, что смогу еще раз пропустить через себя написанное?!.. Если нет, -- не обижайтесь. Если да, -- не судите строго. Ведь кое-какие ремарки да выводы – сами подают мне знаки. Удержусь ли, чтобы не обращать на них внимания?..

 

Глава 3

«Покаяние».

 

«Первый раз я ударил мать, когда мне только исполнилось двадцать пять. К тому времени я еще не был женат (с будущей женой, --которая и стала моей первой и единственной женщиной, -- познакомился только через год), жил в одной квартире с матерью и отцом в том городе, где живу до сих пор. Тогда, казалось, я не вкусил сполна те ужасы, которые театром абсурда теперь почти ежесекундно проносятся у меня в голове, завлекая уставшие от борьбы мысли в таинственный «круговорот беспредела».

Да я и не думал тогда – как будет потом. И быть может даже просто жил, -- хотя и перед последним словом (глаголом) поставленное деепричастие кажется нелепым в своем обмане. Ибо все было, конечно же, даже нисколько не просто. Да и так совсем уже быть не могло. Ибо страдал я от невероятных страхов внутри себя, которые вырастали из постоянных (и непрекращающихся) тревожных состояний, превращаясь в периодически усиливавшиеся (и самые настоящие) кошмары разума, который все больше отказывал мне, иной раз, выдавая совсем черт, знает что.

 

…Я ударил мать… Быть может и легко, ладонью, чуть замедлив удар в последней стадии движения (как будто уносившееся вдаль сознание на миг задумалось в своем удивлении), -- но и этого оказалось достаточно. Не ожидавшая этого моего движения (боюсь еще раз называть его словом, означающим это «движение»), мать слегка покачнулась, и видимо, то ли не рассчитав равновесия, то ли пораженная нелепостью происходившего (а может сбитая с толку моим равнодушным взглядом), -- упала подле меня. Через минуту (я продолжал стоять без движения: ни осознание случившегося не пришло, ни нужная – мысленная – подсказка последующих действий не приходила) она забилась в приступе (тогда отчего-то подумал: «инсценированной») истерики. С плачем, всхлипываниями, и быть может остальным, сопутствующим и характерным истерике «продолжением», но только я уже нисколько не мог сдержать себя, принявшись избивать свою мать ногами. Несмотря на то что (а, быть может, как раз и потому что) удары наносились беспорядочно, мать скоро затихла.

Быть может, только это меня и остановило.

Но вот что удивительно: всего лишь после первых ударов прошло (тогда еще сидевшее во мне) какое-то чувство нерешительности; и я уже с каждым наносимым мной ударом, как бы освобождался от чего-то доброго и искреннего (что наверняка, когда-то стремилась «заложить» во мне мать), и уже только садистское желание разливалось по венам, подгоняя – «еще – еще…».

 

Пройдя на кухню, я налил, было, стакан воды («взгляд на кувшин»), потом на ходу пути обратно отказавшись и от первого и от второго (хотел вылить ей на голову, -- остудить, -- да вспомнил о соседях снизу), я кое-как подхватил мать («дышала, но видимо не хотела показывать мне этого») под мышки, и дотащив ее до санузла, погрузил в ванну, включил холодную воду, переставил «на душ», и повесив тот сверху, добился чтобы разбиваемая (на десятки составляемых) основанием шланга струя (ставшей ледяной) воды – падала на лежащую в ванной мать аккурат сверху.

И вышел вон.

 

В тот день я впервые напился.

Но вот что было особенно удивительно: за всей жуткостью ситуации, --я, казалось, совсем не осознавал (в той степени, как это должно было быть) ни своей вины, ни… В общем, всего того, что запрещало бы и дальше поступать так со своей матерью… А ведь должно же было быть (ну где-то – хотя бы – в глубине подсознания)… не знаю… раскаивание, что ли… (ибо до покаяния еще было совсем далеко. Иначе может, закончилось бы все этим нелепым – и позорным, как я бы считал тогда – примером. Попросил бы прощения. Встал на колени…

Нет… Ничего даже похожего не было. Даже наоборот. Сделанное, -- как бы давало индульгенцию, право, -- на совершение подобного и в дальнейшем.

 

У меня словно развязались руки. Однако, видимо, все было бы слишком просто (до тривиальности просто: встречается же такое, -- хоть и редко, -- в семьях, когда опьяневший – от водки, или безнаказанности?! – сын избивает престарелую мать, забирая, например, ее пенсию, чтобы себе похмелиться?!..), если бы это был не я, а кто-то иной.

Даже можно было сказать, что весь мой интеллект не дал бы спуститься до обычной (и ничем не мотивированной жестокости)… Я же не только (постоянно, словно опасаясь «повториться») выискивал «причины» (как бы оправдывающие мои действия), но и по закрученности ходов (и изощренности жестокости) был, вероятно, сравним с самым нечеловечным злодеем; ибо предавал (своими поступками) материнскую (и сыновнею) доброту; так что мать бы не за что не могла бы подумать (ее мозг, и, в первую очередь, оказывающая влияние на подсознание материнская любовь, любовь к вскормленному грудным молоком чаду) ни за что не позволяла подумать, что с моей стороны это была преднамеренная жестокость.

Не знаю, чем на самом деле мать «оправдывала» мое зверство по отношению к ней, но только я наверняка уверен, что в них, в этих ее умозаключениях никак даже не было и намека на истинную правду. Она бы никогда в этом не смогла себе признаться. И оттого (я – понимая это) был еще более дерзок и жесток в своей безнаказанности.

 

Тем более, что и от самих избиений я, на каком-то этапе почти (почти!) отказался. Теперь я более тщательнее продумывал свои следующие ходы.

Например, я невероятно любил застать мать в состоянии какой-либо подавленности, и тогда уж «отрывался» на всю мощь своей фантазии.

Вскоре, вырывающиеся из моих уст слова (рожденные жуткой фантазией воспаленного воображения) доводили мать, сначала до тихих всхлипываний (хотя со временем я научился «миновать» эту «стадию»); потом рыданий (любой характерно выраженный плачь, служил не иначе как избавлением от накопившихся эмоций; поэтому я старался не допускать этого. Мне нужны были страдания. Вечные страдания. Чтобы человек жил с ними все 24 часа в сутки и не мог бы избавиться. Ибо если он все-таки избавлялся – значит в чем-то допущена ошибка. И я тогда начинал сначала); и тогда уже как высшей мерой подобной «работы», -- считалось, когда мать только тихо (вполголоса) и протяжно «скулила»; и вслед за первым протяжным звуком, мысль (о безутешности горя) давала новую порцию продолжения; и в итоге это могло продолжаться долго, очень долго, пока мать, обессиленная (и внутренне опустошенная) не замолкала.

Лишь периодически всхлипывая, и сотрясаясь в порыве взрыва от осознавания собственной ничтожности, и дальше в большей мере, -- невозможности понимания: «за что?..». (Хотя, признаться, подобный вопрос ей все же иногда – чаще всего поначалу – еще был озвучен. На что я испытывал невероятно-необъяснимое дополнительное удовольствие, ибо тут же крадучись приближался к ней, со скорченной гримасой в ухмылке начинал скалиться, и выискивая самые обидные слова, и всячески лавируя перед ней – дразнил ее, добиваясь нового приступа боли, обиды, отчаяния…).

И мне это нравилось. Я даже на каком-то этапе (подобных своих «тренировок») научился маневрировать силой оказываемого воздействия, добиваясь почти запрограммированных эмоций. И тогда, можно сказать, я торжествовал настоящую победу.

 

И ведь не было – если разобраться – в этих моих действиях чего-то изначально предрассудительного (тогда я считал именно так). И наверное потому – стало это все началом той безнаказанности, поощряемой не только не доказуемостью (или какого-то осуждения), а именно здесь в первую очередь следовало иметь в виду свои собственные ощущения (в подсознании), и уже оно, жестоко в своей кажущейся (а теперь обманчивой) правоте, направляло мои поступки на придание им еще большей жестокости, выражаемой в первую очередь, -- во всяческом унижении близкого мне человека.

 

Да и одна ли в такой ситуации оказывалась мать? Почти подобное же (хотя я и не допускал повторений) вскоре в полной красе испытали и мои другие домочадцы. Причем некоторые из них (как брата), в какой-то момент начинающих понимать какое зло скрывается под личиной их ближайшего родственника, я попросту подставил, приведя к их неожиданной (для всех, но не для меня) гибели.

 

Сейчас даже не помню (все тяжелее мне в последнее время управлять и памятью, и на время исчезающим из сознания контролем, когда наступает власть почти исключительно бессознательно), что я такое вычитал в специально проштудированном учебнике по автомобилестроению (как и в ряде специальных журналов, к которым, помимо технических, мною были причислены и криминальные), но я осуществил это с точностью наоборот (с машиной брата); и уже через самое ближайшее время узнал, что на большой скорости (и, как оказалось, с полностью бездействующими тормозами) мой брат пролетел перекресток, врезавшись в начавший движение бензовоз.

 

--…Сынок, что происходит, сынок?! —упавшим голосом от свалившегося на него известия о трагедии позвонил отец, и я, с участившимся от волнения дыханием попросил его никуда не уходить (звонил он из дома, с квартиры, мать еще была на работе) – приехал к нему уже через четверть часа (благо, что находился в тот момент неподалеку), и как раз вот тут я настолько ярко выражено показал свою радость (да еще и как бы дополнительно: в словах, сопровождаемыми жестами), что почти тут же (и, получилось, с легкостью) вызвал у отца инфаркт; от которого он и скончался (врачам я позвонил не сразу, точно рассчитав время прихода матери) в машине «скорой помощи».

Да и пришедшая с работы мать (и заставшая отъезжавшую от нашего подъезда скорую) почти тут же потеряла сознания, когда я (дождавшись пока она поднимется в квартиру) с порога выпалил ей и про смерть ее сына (моего брата) и про инфаркт мужа, постаравшись при этом показать свою особенную радость происходящим.

Однако, в мои планы совсем не входило, чтобы она отправлялась вслед за отцом (комбинация была бы превосходная. Но мне хотелось все же еще ее помучить. Хотя, по сути, у меня еще оставались для подобных экспериментов моя жена, дочь, и ее ребенок).

 

И вот уже в начавшейся какофонии мне бы и впервые задуматься, что происходит?! Но, верно, я уже не был способен на это.

 

Что больше взыграло во мне? Что так будило эти подсознательные, шедшие глубоко изнутри желания к разрушительной агрессии, рождая ужас наступления исключительно несчастий и неприятностей (для других, но опять же, не для себя)?.. Но, несомненно, было одно…

Я уже не мог остановиться…

--Сынок.., --услышал, было, я слова матери в телефонной трубке (звонила из больницы, куда ее все таки отвезли внезапно приехавшие – вызванные мной? – врачи), --…сынок.., --мать тихо и в бессилии плакала в трубку. Невероятным образом в ее материнском сердце и нежной душе, вероятно, боролись два противоречия. По одному из них, она по видимому начинала понимать, что виновник всех бед не иначе как я… Но все же что-то (и для меня было понятно что) не давало ей смириться, поверить в это.., -- сынок… мне уже лучше… я уже поправилась.., -- с трудом старалась казаться мать сильной (такой, какой она всегда была… или хотела быть…), --…ты приедь… забери меня домой.., -- попросила она.

Было заметно, что ей сейчас невероятно тяжело говорить…

По всей видимости (и кому как не мне это понимать), она не могла преодолеть эти начинавшие раздирать ее противоречия. Но ведь я вполне догадывался: что ей было сейчас нужно… Что она хотела бы, чтобы ей было приятно сейчас услышать от меня… И я произнес это. Причем, мне даже не пришлось специально что-то подбирать (разве что интонацию). Нежные, нужные, ласковые, добрые (то, что ей больше всего сейчас и необходимы) слова сами рождались в моей голове, словно и сами же рифмовались в желаемые словосочетания; и, далее, в такие милые ее сердцу предложения…

--Я конечно же заберу тебя…-- говорил я, и у меня это как-то выходило само собой; так что я ни в коем случае не делал никакого дополнительного усилия; а словно (и со стороны так и должно было казаться) я действительно разом и как-то в одночасье изменился… Стал вдруг таким же нежным и ласковым, каким вероятно был в детстве… По крайней мере таким, каким я чувствовал это, -- меня помнила и мать…-- мама, мама, -- почти уже полукричал я (вероятно как бы «сам собой» мой голос звучал с такой нужной ей интонацией), -- мамочка, -- почти срывался я, переходя на ту душещипательную интонацию, от которой вряд ли могла устоять хоть одна мать, --… я, конечно же… я немедленно заберу тебя.., -- и я уже усилием воли оставлял трубку, что-то набрасывал на себя из одежды, и спускался вниз, бежал к дороге, а потом, все также рефлекторно (и совсем не помня о том, если бы пришлось в последствии разложить это на составляющие) ловил такси, и вот уже совсем скоро – мы были дома…

 

Я совсем даже не помню, что ей тогда говорил; но почти верно одно – это были именно те слова, которые ей тогда и хотелось слышать… И как будто затихала она у меня на груди… Как будто бы успокаивалась она… Но через время уже начинался новый день… и я совсем не мог ничего с собой поделать…

Все входило вновь на круги свои… Вернее – своей (или уже моей) незапрограммированной (на это я надеялся) жестокости… Жестокости, как будто исходившей из меня, без какого-то особого участия (да и контроля) с моей стороны… Но даже если бы я и постарался, захотел хоть как-то сдерживаться…-- я вероятно, совсем бы даже и не смог бы… Ибо чувствовал я где-то в глубине себя, то нараставшее с самого утра (с момента, стоило мне лишь проснуться) напряжение… и через время (все еще пытаясь это скрывать) я уже чувствовал не иначе как только исключительно тревожность… тревожность, которая была не иначе как синонимической схожестью беспокойства; и все это каким-то незадачливо-незамысловатым образом переходило в желание, в маниакальное, по своей настойчивости, желание к тому, чтоб сделать что-то неприятно обидное для других (но опять же, такое благодатное, необходимое, почти что полезное, -- во всей злой необходимости этого совсем не нужного этого слова); но уже как бы то ни было, -- стоило мне действительно (на самом деле) совершить его, -- как я почти что тут же успокаивался… Да, да, -- (вот уж поистине загадка, -- а скорее и объяснение всей этой мотивационной необходимости, всего того страха осознанно-непредсказуемых действий), -- я как будто и действительно успокаивался… Но ведь и вопрос-то заключался в том, что это оказывалось лишь только на время… А когда проходило оно, -- то начиналось все с новой (и ужасающей по своим последствиям) силой; и тогда уже действительно (на каком-то этапе мне необходимо было смириться, заключить, констатировать факт всех этих непредсказуемо-случающихся последствий происходящего), да, да, я действительно, совсем не мог ничего с собой поделать… я… проходило всего небольшое (совсем незначительное, касательно даже сотой части срока нашего земного пребывания) время, и с моей стороны повторялось все, как прежде… И я опять доводил свою мать… Которая после смерти мужа и сына, -- совсем была уже не та, что раньше.

И быть может она инстинктивно искала спасение (уверяя себя, что должна жить ради этого) в своем оставшемся сыне (то есть во мне), в своей внучке и правнучке… (Ибо я совсем даже не заметил, как прошел какой-то большой период жизни; и я как-то незаметно для себя женился, и все проходило для меня в каком-то тумане, и я словно на время выныривая из него, отмечал как проходящие – и без меня случившиеся – события, -- и рождение дочери, и уже дочери у нее)…

И вот уже в этой нелепости проходящего бытия я почти и не заметил, что все исходившее от меня зло как бы случилось само собой. И только по настоящему я мог опомнится (чуть ли не только сейчас), когда (самым невероятным образом для меня) очнулся и увидел, что уже совсем даже никого не осталось; и все мои близкие, так или иначе, погибли…

И погибли нисколько (и конечно же) не своей (предсказуемой в итоге отмеренного срока окончания земного бытия) смертью. Но уже как бы то ни было, мне пришло невероятное (и по сути – случайное, в своей неожиданности) прозрение, что это именно я был виновник всех бед. Но вот в том то и дело, что быть может и слишком поздно наступило это раскаяние… Да и наступило ли оно?!..

Ведь что, пожалуй, и любопытно… Я до сих пор (как бы уже и осознавая в чем, -- или, вернее, -- в ком заключена причина всех бед) пытаюсь найти какие-то (незначительные в своей парадигме рождения) доводы, стремясь попытаться хоть как-то выгородить, найти, быть может, точки, от которых можно было бы отталкиваться в стремлении к оправданию, -- или хотя бы оправдыванию, -- себя…

И, пожалуй, как что-то еще больше подтверждающее мою порочную сущность, -- а, иными словами, и злонамеренную ничтожность, -- я действительно (вроде бы выходит и самым незамысловатым образом) начинаю отыскивать, находить… нахожу эти самые способы защиты самого себя… Но вот далее – по истине все происходит удивительным образом… И мне вроде бы (казалось) и надо остановиться, -- да совсем даже не могу…

И нет, наверное, мне уже прощения…

Да и не должно быть…

Но что тогда вот это мое покаяние?.. Хотя это, наверное, и не покаяние вовсе…

А исповедь…

Исповедь негодяя…

 

P.S. Но быть может уже в том, что я соглашаюсь таким образом с моей (совестью?), меня можно судить не так строго?..

 

P.P.S. Но вот в том-то и дело, -- что все эти поиски оправдательных слов – не иначе как очередная попытка избежать действительно назначенного судьбой наказания… Ибо знаю я – что должен себя наказать только сам… иначе «выкручусь»… Ведь, пожалуй, и слишком хорошо зная то, на что можно надавить, за что можно «зацепиться» в душе человека – я почти безболезненно смог бы и на этот раз избежать наказания… А потому и приговор я должен вынести себе сам, и в исполнение его привести тоже сам… Так (хоть как-то в этом запутавшемся в своей жестокости) мире может (хоть на миг, в моем случае) наступить хоть какая-то справедливость… А иного и быть не должно…

И. А. Нижинский…».

 

Глава 4

Мне совсем ничего не хотелось добавлять… И тем более я не мог заставить себя комментировать написанное Нижинским… Быть может у меня появилось только одно желание – вернуть тетрадь на ее законное место… Этим я мог выполнить последнюю волю (прочитанную мной сквозь строки его страшной исповеди) покойного… Но вот в том то и дело, что я знал, что сделай я так, -- и кто сможет узнать обо всем том, что совершил этот больной, наверняка психически больной человек…

А поэтому и решился я донести иным способом его страшное «послание» до других. Быть может это хоть кого-то заставит присмотреться к тому, что происходит вокруг них. Быть может и в их семьях… А кого-нибудь, быть может, и убережет от того, чтобы такое никогда не произошло. Быть может это еще минует их…

Не знаю… Всегда хочется верить во что-то, пусть и выдуманное, но хорошее…

Хотя, иной раз, и то, что замечаешь вокруг, как будто свидетельствует совсем о другом.

Но тогда уже, быть может, когда-нибудь у кого-то и наступит покаяние?..

Ведь если оно наступило у Ивана Андреевича…

А такого негодяя действительно надо было еще поискать…

02 октября 2004 год.

 

рассказ

Пока, как пока

--А все-таки странная штука, жизнь, --задумчиво произнес Абрам Алексеевич, залезая под юбку своей соседке, Люсе.

Люсе было 20 лет, вместе со своим молодым человеком она снимала квартиру напротив, целыми днями сидела дома, скучала. Абрам Алексеевич даже не помнил кто первый с кем познакомился. Кажется, у девушки застрял ключ в двери, Абрам, как истинный мужчина, решил ей помочь. Девушка поначалу отвергла его помощь, он вошел в свою квартиру, прошел на кухню, поставил чай, закурил, а потом раздался звонок в дверь и девушка, представившись соседкой Люсей, попросила его о помощи.

Абраму было сорок лет. В его жизни когда-то была сильная любовь, закончившаяся браком и почти тут же случившимся разводом. С тех пор Абрам жил один. С родителями. Сейчас было лето, родители жили на даче, и Абрам был полностью предоставлен сам себе.

--Мне так хорошо с тобой, --призналась Люся, которая совсем разомлела от ласок истосковавшегося по женщине Абрама. Абрам уже на протяжении получаса гладил и целовал все что видел перед собой, а перед собой он видел только обнаженную Люсю. Люся только что рассталась с молодым человеком, решив, что лучше Абрама попросту не найти. Что до Абрама, то мы не знаем, думал ли он так же о Люсе, но и в минуты когда его член уже готовился к проникновению в женщину, вроде как о другом думать уже и не досуг.

--Я хочу навсегда быть с тобой, --сказала девушка, после того как Абрам, кончив, перелез через нее и прилег рядом.

--Я тоже, --признался Абрам. Сейчас ему было хорошо. И он был готов выразить любую благодарность подарившей ему такое наслаждение девушке.

--Нет, ты не понял, --поднялась на локоть Люся. Ее светлые и чуть намокшие от страсти локоны слегка закрывали глаза, поэтому она отодвинула их рукой и Абрам увидел перед собой любящий взгляд, судя по всему, влюбленной в него девушки. На миг это вернуло его в реальность. Он понял, что должен сказать сейчас ответ, потому что…

--А почему именно сейчас? —задал себе вопрос Абрам.—Почему именно сейчас, когда он хотел полежать спокойно, погрузиться в свои мысли, просто отдохнуть душой, отдохнув до этого телом, он обязан что-то отвечать.—Я понял, --сказал он.—Поверь, я все понял.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.