Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Мелочи жизни.






 

Я уже говорил, что для арестанта самые мелочи иногда играют важнейшее значение. Порой для его сознания любой сбой в Матрице, микро-трещинка в обыденности выглядят судьбоносными, знаковыми, решающими какие-то особо важные тайные моменты будущего. С одной стороны, есть бытовые вещи, от которых просто-напросто зависит самочувствие: хотя бы раз в неделю – буханка вольняшки, вольного хлеба, запах элитного туалетного мыла, иногда даже возможность сварить кружку кипятка может сильно поднять дух, не говоря уж о том, чтобы шумануть своим на волю о своём состоянии, или новых мыслях по делюге, что и как устроить.

Наконец-то покидаю ИВС. Напоследок следак устроил очередной " подарок", очередной презент – меня должны были отправить в пятницу, поскольку всё что нужно по следствию мы прошли: ознакомку, ходатайства, и прочее. Подстраиваясь под это и мама, и друзья – натащили передач, чтоб ехать обратно на СИЗО не пустым. Но с другой стороны следак шуманул ИВС-овским, чтоб меня не отправляли, что я ему еще очень-очень нужен, поставить какую-то подпись. И я завис до понедельника (следака с тех пор и не видел несколько месяцев). Завис на три лишних дня. За которые без холодильника половина того, что я приготовил везти с собой – испортилась. Мелочь, а цель следака насолить еще раз – достигнута, не достигнув основного, впрочем – чтоб я был не в том состоянии духа, и чтоб мои дела были расстроены максимально – красная цель красной идеи всё же не прошла.

Это действительно, мелочь, над которой иной арестант способен и горевать – здесь с Шаламовым соглашусь. В его время над тем, что произошло, некоторые могли бы и всплакнуть – взрослые сильные мужчины, видя, как то, что является бесценным подарком для других, становится испортившейся негодной дрянью.

В те голодные годы человека безыдейного такой удар по плоти мог и сломать. Это сейчас для меня он не столь существенен (не потому, что сейчас нет умирающих с голода), просто я к нему готов. К этому, и к другим ударам по мне, по моим друзьям, которыми я считаю многих здесь людей. Дело не в материи. Дело в возможности быть хоть чем-то полезным остальным, неистребимая тяга русской души заботиться о ближних людях. Мне не жаль испортившейся колбасы (я её все равно практически не ем), мне жаль друзей, которые могли бы ей порадоваться (и радости здесь бывают маленькие, но не менее семейные, теплые). Каждый здесь, кто это понимает – и ребёнок, который ждет чьего-то взаимного внимания, и отец, который пытается дать это внимание другим. И маленький пакетик карамелек – рандоликов способен надолго поддержать настроение.

Холодный воронок, кусочки вечереющих улиц в маленьких клеточках решки, впереди подвал и ночной шмон. К своему удивлению обнаруживаю в большинстве охранников не то что бы сочувствие, а даже желание высказаться – " …не думайте, мы, идею, убеждения, поддерживаем. Видим ведь, не слепые, что происходит. Вот сделать, правда, ничего не можем…"

Спасибо и на этом. Хотя взрослому мужчине всегда есть что сделать, когда родина в опасности. Но они этого не понимают, изнутри красной идеи белое видится с трудом – только вот шмонают менее тщательно, как бы желая показать, что они в душе – против системы хоть в этом.

Попадаю на централ вместе с многочисленным этапом из района. Голодные, с ввалившимися глазами – не спали двое суток, и еще сутки впереди в холодном тумане сырого подвала, со шмоном и прочими развлечениями. За двадцать литров солярки – год посёлка. За пачку сигарет, две бутылки пива и тетрадь с записями продавщицы бесконечных поселковых долгов – полтора года… (хотя вернул всё, даже тетрадь, через полчаса – сдуру ведь решил пошутить…) Пририсовал нолик к десятке – ты страшенный фальшивомонетчик – держи… Все это, помноженное по российским меркам на сотни тысяч и миллионы. Сотни тысяч и миллионы лет бесплодной неволи, пририсованные чьей-то жестокой рукой к сроку жизни каждого, только с огромным знаком – минус.

Так и ждешь, что вот-вот вновь замелькает: за три колоска хлеба, за пару колхозных картофелин… Осталось уже немного, да практически уже началось.

И для сравнения – " гайдаровский вопрос в Думе", не прошедший – набралось 209 голосов из необходимых 226 – о такой " мелочи", как 700 с лишним тонн золота, ушедшим за рубеж, да так и осевших пока там… Нет, законы написаны не для Гайдара сотоварищи, законы – для тех, кто сейчас рядом со мной, удивленно и огорченно, а в большинстве покорно констатирующим: мы здесь не то чтобы ни за что, но ведь можно было помягче? за то, что хочется им кушать, им там в Кремле, красно-голубым?

Насчет того, кто должен здесь сидеть – " гайдаровское" дело, да и остальные вехи революции и перестройки – только часть, небольшая часть счета, касающаяся понятных большинству материальных затрат. В целом же счет – необъятен, и платить придется – всё возвращается. При смене ненавистной русским людям опостылевшей системы, тем, кто попадёт на эту расплату – не завидую. Им потом ещё и на Страшный Суд, куда думаю, придется собирать их по кусочкам, а некоторых даже по атомам, из навоза, или вулкана, в который их будут кидать пачками…

В подвале – гулкое холодное марево, смесь дыма дешевых сигарет, послехлорной горькой влаги, чёрной, будто подноготной вечной грязи по углам, пятнышки по стенам – неизводимые дрозофилы, плодящиеся по тюремной канализации. Вспоминается, что недаром одно из названий сатаны – властелин, повелитель мух.

Чай кипятим на таблетке. Часть того, что тащу в хату своим, на свою можно сказать квартиру – уходит здесь. Кое-кто уже заезжал в тюрьму – сразу видно, бывалые арестанты сидят полностью взобравшись на трамвайку, как птицы на насесте. Но таких единицы – в основном, первоходы – испуганные, оглушенные приговорами, с тревогой расспрашивающие – что там да как, наверху, где через несколько часов будут выясняться многие вещи из их жизни, которые им казались мелочами, и которые много будут определять – сдавал ли подельников из страха за свою задницу, писал ли заявление " красным" на других, с кем дружил, кем был по жизни…

Это семена в черном навозе нынешней жижи, называемой в прошлом жизнью государства, это еще непроклюнувшиеся птенцы в разоренном гнезде, из которых нынешняя система, плодящая своих кукушат, никого не собирается растить – они не нужны ей ни в каком виде. Разве что для мертво-душной чичиковской отчетности: на столько-то арестантов выписано столько-то крупы, полагается такой-то штат – контингент охраны, с такой-то зарплатой, пенсией, социальными выслугами за годы общения с чернью-шпаной – это только единички в отчетах, превращающиеся в чью-то зарплату, и то дешевенькую, собранную из крошек, грязи, объедков, которые, в качестве бюджетных денег на залатывание систематической болезни нынешние правители бросили в нищее русское общество – на драку собаку… Кто смел, тот два съел – за себя и за того парня, которого " охраняет".

Бывалых людей здесь видно не только по манерам, но и по многим мелочам – посадке, уверенности, некоторому свойскому чувству, что они дома. Правда за несколько часов холодной, почти альпийской ночевки в подвале – тоже не сразу распознать, что за птица: кто ворон, кто коршун, а кто и чайка, расклёвывающая всё, что подвернётся, лихорадочно " стригущая поляну" в беспокойном ожидании – не перепадет ли чего? Чайки, конечно, больше проявляются уже при жизни в хате – прибиваются к каким-нибудь семейкам, если в хате живут такими кучами, а больше стараются и там, и сям, и везде – поклёвывая, постреливая взглядом по чужим пайкам, видимо, привыкнув к этому на воле, где жизнь была столь же однообразна: неделя работы, месяцы выпивки на шару, в течение которых с собой одна и та же закуска – соль да рукав. Чайки, конечно, не редкость в любой хате, но всё же для первоходок – это исключение. Обычно они довольно тихи и скромны, это люди чего-то подобного хлебнувшие имеют устоявшуюся психологию, как выжить, как реализовать мало кем преодолимый инстинкт самосохранения.

Наконец, полночь, шмон – всю толпу загоняют в боксики, откуда выдёргивают по одному: металлоискатель, из карманов всё на стол, раздеться до трусов, два раза присесть – сначала перебирают носильные вещи, потом всё остальное. Для того, чтоб показать власть – что-то лишнее, даже не по их мнению, не по инструкции Хозяина, а просто так сегодня захотелось – отбирают, записывают на вещи, на склад. В один день это могут оказаться фотографии – забираем две из трех! В другой – вязанные шапки и свитера (а как же прогулка, начальник? – Ничего не знаю! не положено! пишите заявление). У Лехи-скина опять что-то отметает Юра-Х…чик, странный азербайжанец-мент, любящий (видимо, болезненно) шмонать до талово, до осторожного прощупывания мужских " пакетиков с чаем" … На этот раз у Лехи из кроссовки, зацепившись за стельку, вылетают щипцы для ногтей – опять радость для смены – есть что доложить, есть кого трюмить! – повод и позубоскалить, и есть на ком реализовать злость за " полуночную работу" и неудавшуюся жизнь в Матрице, которая кроме погон и камуфляжа мало что подкидывает своим детям, что сидят и листают мои автомобильные журналы (пропускать? не пропускать? девок нет, можно и пропустить… блин, лучше брать подержанную, но есть риск нарваться…) потом ещё несколько часов до утра, до конца смены, погонять в " контру" (" counterstrike") – и домой. А Лёха радуется – щипчики Олькины, его девушки, отшмонали – ну и пусть полежат на вещах, до этапа. Даже как-то радостно улыбается ослепительной беззубой улыбкой ментам, которые её понимают: опять неудача, но это ерунда! у Лёхи впереди ещё суды, ознакомки, косачка – когда-нибудь повезёт. Не повезет здесь, повезёт на зоне. Не шибко там повезёт – всё равно повезёт потом, в будущей жизни, которая у него есть, а вот у них, у красных – нет.

Опять ледник в виде боксика для людей, шесть шконарей на семнадцать человек, даже присесть многим негде. Резь в глазах от дыма и перенасыщенного влагой и хлоркой подземельного тумана – десять часов ленивой болтовни, выяснения знакомых, воспоминаний, ругани, ожидания, борьба с собственным телом, желающим вытянуться, выпрямиться, разогнуться, вздохнуть – и, наконец – какое-то движение: начинают выводить откатывать пальцы новичкам, пару часов – и уже медчасть, ещё часик – и баня, и снова боксик, но уже потеплее, хотя и без ничего – голый куб. Ещё пара часов – и поднимают по хатам.

Я возвращаюсь домой. К своим. Всё те же родные арестантские лица, которые язык не поворачивается назвать иначе, хотя многочисленная литература и масскультура предлагает варианты – рожи, рыла… нет, лица…

Сразу чай, кофе-мофе, оглядываюсь – Молдаван разбирает привезённые мной продукты, кто-то забивает пули, плетёт коня, стирает, читает. Пожалуй, из нашей хаты можно составить неплохой " экипаж машины боевой" – русский характер неистребим: сегодня он разбойник, завтра – воин, послезавтра – святой, как Опта, Пересвет, Ослябя и многие-многие другие, кто был и на Куликовом поле, и врывался в захваченную шляхтой и самозванцем Москву. Ситуация осталась та же, только немного поменялось оружие, да кони стали более железными. То, что русские остались русскими – проверим. Проверим на деле, как сможем справиться с последним игом, третьим, самым тяжелым. Лишь бы без нас не началось!

Пока загорал на ИВС, изменилось немного – наконец-то пошёл вниз по чарт, или чёрт – лестнице Билан, подзаездивший мозги тем, что " невозможное возможно", исчезла из утренней сетки песня про маму, отмели телефон, и наши подсели на очередной сериал, на этот раз про тюрьму – " Немой" (и тут, как в любом новом сериале – добрый еврей, в нужном месте в нужное время – в данном случае с мобилой…). Вечером, как по команде – все места вокруг шконки Геныча с теликом – забиты до отказа, аншлаг. Сериал хоть и наивный, но хоть жизненный, по нынешним меркам. Некоторые вещи воспринимаются с огромной скидкой, скажем, то как телевизионные арестанты плясали всей хатой до потолка, поставив тропинку, славливаясь с другой хатой. Особенно веселились дорожники, но не в этом суть – немому, сказке про него, прошедшему этот ад и вышедшему на волю – сочувствовали все, как дети. Сочувствовали как друг другу, и как себе, желая чтоб вот это невозможное – выйти по чистой! – хоть для кого-то было возможно. Для достойного, простого, не мажора на " лексусе", а соседа рядом – чтоб была судьба, падающая неизвестно откуда – вот того, кто с тобой в одних окопах – нагнали! Чтоб не только зло, одно зло, сплошное зло – всё побеждало и побеждало…

Я только вошёл, успел развернуть на своём уже месте чисовский рулет, разобрать все подарки, попить чаю, сгонять партию в шахматы с Хмурым, который изнывал в отсутствии соперника, и – уже кино, и – слишком быстро, только вошли во вкус – конец серии, и песня в конце:

Странная ночь, долгая ночь…

Некого винить, некому помочь…

И уже – ночь. И ночная движуха-положуха: кто в домино дуется, кто в нарды, кто сидит, строчит малявки или письма домой (Аблакат), кто пытается научиться стоять на дороге, кто пытается войти в русло местной жизни, набираясь всё новых местных выражений, составляя первые послания из бородатых шедевров, гуляющих уже давно по централу. Например, неохота тебе писать брату-малолетке (раньше бы написал " извини, брат, хочу спать"), отмазываешься: " Друган, извини, меня сейчас прёт, как бобра по стекловате…", кто-то с девчонками " зажигает огни большого румба", кто-то по-доброму кроет подельника, каждый день выпрашивающего чего-нибудь сладкого – " плесень, чеши брюхо консервной банкой", а кто-то всё же пишет по делу, но в конце всё же прибавляет " жму руку, как прокурору гланды", кто-то " встает", " рвёт строку" совсем уж экзотически – " туплю перо об голову соседа". И так далее, таким же всё манером… Почему-то в последнее время от зеков больше всего достается Алсу – " рву строку, как на Алсу бикини", или " братан, жму 5, как сиськи Алсу" … Это, наверное, что-то подсознательное, причастность к общероссийской нездоровой страсти к эстраде. Конечно, не только Алсу икает, благодаря нашим, но и многие другие, трясущие своими прелестями и делающие откровенные движения " фабрики" и " стрелки", блестящие и крутящие… Это не Ева, не Сонечка Мармеладова – это новая Россия последних десятилетий, опирающаяся на худшее в человеке, на страсти и прочий эстрадный свинячий корм. Какой тут с этой эстрадой даже Родя Раскольников… Ещё мельче, ещё поубожистей, всё очень просто: живи – кайфуй, козявки жуй…

Мишаня встал, прошёлся, его очередь бодрствовать. Ему на сериалы и эстраду как-то даже удивительно – наплевать. Хорошее старое кино посмотрит, или неплохую мелодраму, а эту чешую – пропускает не замечая, как сом донные нифеля фильтрует сквозь жабры, выплёвывая, предпочитая крупную добычу, нормального живца. А некоторые, наоборот, задерживают в своих жабрах всякую мелочь, отцеживают до последнего весь информационный корм, которого не хватает здесь всем (в одиночке вообще можно зачитать до дыр даже программу передач). Мишане же, видать, присущ нормальный обмен веществ, внутреннего корма – мыслей – хватает…

– О, привет, жаба! – накидываются на него Безя с Хмурым…

– Попутали, что ли, полосатые? – Мишаня ещё не разошелся, не разыгрался, и минут пять беззлобно огрызается, действительно, как большой придонный груббер от юрких лоцманов. Все заканчивается маленькой дружеской потасовкой, после которой Безя отправляется спать на их общее с Мишаней место, и все утихает.

Безик вообще-то, не очень обычный домушник, хотя у него всё, как положено, все приметы на месте: и эполет, и звезды… Но все же он сам признается: – Сейчас уже не те времена. Раньше были твёрдые понятия, а сейчас ворам разрешили и жениться, и имущество наживать… Это когда-то всё было похоже на монашеский орден, а теперь уже вовсе не орден – у кого хоромы, у кого и жизнь другая, поближе к власти…

Я, когда заехал, в первый день разговаривал с Безиком с самым первым, как положено по здешней иерархии, он всё же в хате – главный. О том, как тут всё устроено, как движется, что приветствуется, а что и нет. Я хоть и вне этого мира, особенный, никуда никаким образом формально к воровской идее не приходящийся, не чёрный, не красный, но тем не менее – авторитетные люди по централу уже знали – кто я, что за птица, с чем заезжаю сюда, с какой идеей, с каким прошлым. Костя М., смотрящий по централу, уже рисанул Безику, чтоб встречал соответственно. Я и в их мир не войду, но и в стороне не останусь – поэтому я как бы жил параллельно, не из черного, не из красного мира, из другого, но на авторитетном уровне. А соответственно – и очередность во сне, в еде, во многих тюремных мелочах – от бани до пользования общим телефоном – даже на уровне умолчания, без объяснений – соответствующее. Многое здесь делается молча.

Безик во многом очень простой, я бы даже сказал даже смиренный, человек – спал по очереди с Мишаней. И сейчас, подвинув от сквозняка с решки, вязаную шапку на глаза – спокойно заснул.

На кого же он похож? Или наоборот – кто похож на него? Сам он с западной Украины, родители из-под Збаража, предки заехали на Север по бендеровской, националистической теме. Ему бы папаху на бок, " шмайссер" в руки и в западенские леса – вылитый " лесной или зеленый" брат – бесшабашный, молодой партизан – антисистемщик, будто из старого военного фильма. Впрочем, Безин тип описать сложно – прикинуть графскую одежду, волосы подлиннее – и перед глазами утонченный, с легкой гойевской желтизной, испанский гранд. Что-то и простое, и в то же время не лишенное достоинства и отцовской заботы о своих – нынешняя человеческая натура в этих условиях, далеко не тепличных, не билано-алсувских…

В нынешней России – все, кто есть, не становятся теми, кем могли бы быть в иной ситуации. Исключений – единицы, исключительные святые единицы, на которых ещё стоит русский мир. В жизни людей приливы есть, и есть отливы. Сейчас – полный, последний, абсолютный русский отлив. Обнажено всё захламленное, замусоренное человеческое дно. Но и все скрытые прежде достоинства – тоже сейчас на виду. Легко жить, когда батюшка – царь-отец позаботиться, чтобы еда была, и работа, и забота, и сохранены в неповреждённости вера и достоинство, основные костяки граждан государства русского государя. И куда как тяжело под гнётом мясорубки, плюющей ошмётками судеб людей – наверное, сейчас нет русской семьи, в которой не было бы осуждённого, либо убитого в Чечне, либо раздавленного красно-голубой психо-системой – везде горе, унизительная и оскорбительная нищета, разврат – борьба с Богом и Его детьми, и Его последним Римом и Иерусалимом – Россией.

Долгая ночь. При чисовской лампочке, отчасти загороженной газеткой, чтобы спалось лучше тем, кто на верхних шконарях. Все равно помогает плохо. За несколько месяцев только разок вышибало электричество на этаже – хоть вспомнилось, что такое тёмная ночь. И то сразу кто-то стал ломиться в " робота", в железную дверь без ключа. Имитация сумрака – газетка, большие полотенца на контрольках, подвешенные вкруговую чисовские простыни, которые всё равно поутру снимать – зайдут, оборвут, изгадят – это хуже.

Ночь – только чёрный, неабстрактный, немалевичевский, нереставрируемый, вечный квадратик на решке, в который никогда не увидишь ни звёзд, ни месяца – как чернильный пузырек – черный настоящий квадрат, в который протянуты нитки дороги – вот и вся ночь, несущая только одно – мысли и воспоминания, сгорающие в здешнем реакторе дотла.

Мишаня, отбившись от Хмурого, которому трудно ему свернуть как следует кровь без Безика – сидит, пьёт оживляющий чай, медленно потягивая из пластмассовой коробочки роскошь: обсахаренный арахис, по местным меркам – люкс, супер-мега-сокровище братского межкамерного грева. Если тебе кроме буликов и бичиков и десятка сигарет шлют полную упаковку орехов – это маленькое суточное счастье, сладкого здесь не хватает всем и всегда. Орешки медленно тают. Все подходят изредка, кто не спит, берут по одной орешинке, молча, чтоб и не пропустить, и чтоб всем досталось похрустеть.

Мишаня тихо, задумчиво, растягивая и орешки, и мысли, вспоминает:

– Богдан спит сейчас. Восьмой год – самое такое время, когда они впитывают характер, стержень образуется. Моя говорит ему, что я в командировке – пока верит, – Мишаня встает, идет к себе, поправляет Безику сползшее одеяло, роется под шконарем, достает фотки. Все, так же как орешки, молча берут, рассматривают, отдают обратно. С фотками история отдельная – они почти как нечто общее, их гоняют друг другу по централу, смотрят все, и берегут – это общее святое: матери, сестры, девушки, даже свои домашние собаки (у Безика – английский коккер) – у некоторых, как например, у Липы – сестры уже нет (сгорела, рак) – а фотка – всё, что осталось…

Мишаня односложно комментирует:

– Моя, моя на кухне, Богдан, наш малыш, Богдан бесится… В первый день пошёл в школу – потерялся на час. Моя с ума сходит – у меня телефон красный: давай, дергай с работы, я в шоке! А я как будто ничего не случилось… Домой! Она, глаза как блюдца – давай искать! Где? – говорю, придёт, не беспокойся… нет! – давай искать, ты отец! Только я пошёл по следу – опять звонок. Так ласково уже, осторожно: уже дома, часики попутал… Возвращаюсь, смотрю – у них уже мир, и против меня уже дружат, чтоб ему не попало, чтоб я его не наказал. Она – тоси-боси, дорогой, и малыш в порядке, и всё хорошо, и вот тебе уже поляна накрыта, и вот тебе уже бутылочка стоит… Молчу. Глухо, мертво молчу. Думаю – вертись, вертись, всё равно стопари надо выписывать, всё равно проучить надо, уродца маленького. Иногда не надо внимание заострять, ни в коем случае, а тут – надо! Вот было ему два года – только разговаривать научился, греблан маленький. Смотрю как-то: берёт машинки, пожарную и грузовую – шарах! одна об другую, и орёт: авария, е…ть! Вот здесь, думаю, в два года, если я его законтрю на этом – потом отложится у него. И молчу. И прошло это у него, матерное, как рукой сняло. Я дома вообще не матерюсь. Видимо, в садике вирус был матерный, по несознанке кто-то из мелких выражался, а он повторял. Я с моей просто старался при нём культурно, как мы, говорить не что попало – о больших вещах: о вселенной там, как все устроено, о Боге пару слов скажу ей, а он-то, вижу – ушкует, всё впитывает… А вот когда опоздал – вижу, надо наказать, стопари выписать нешуточные, чтоб запомнил. А моя – не даёт! Чуть рама не упала – ах, так, думаю, постой!.. – Мишаня затягивается, и прищурив один глаз, как игровой, картёжник, собирает колоду фотографий – все, кто хотел, подошли, посмотрели, вернулись к телику или к своим делам, но всё же большинство – к ночному сеансу: детективы с разболтанными – развинченными неграми (извините, коренными афро-американскими, арапами по-старомодному уже нельзя-с: конституция-с…), готическая вампиро-мистика, молодёжные бесконечные игры вокруг да около молодых тел и их частей, вечный танец, не имеющий смысла без того, что даётся Богом – без таких, как Мишанин, Богданов:

– На следующий день – то же самое, да не одно и то же! Моя. Звонит. Я как Герасим, думает, на всю херню согласен… Мишаня, дорогой, не мог бы ты подъехать, на минутку, домой: что-то Богданчика нету дома, и мне всё думается – должен с уроков прийти, а нету… Ну, думаю, жаба, нету такого слова " нету"! Это мы проходили. Мама била по затылку, за " нету", за " позв? нишь". А я в десятом классе " Евгения Онегина" читаю, а там Онегин Ленскому, или Ленский Онегину – " Нету". Я к мамке прибежал – кричу: как это нету, когда вот оно! А она мне – то когда было… Ну, в общем съехала. Это я так, к слову, запомнилось. Я про Богдана – жаба, думаю, зашёл к кому-нибудь на компьютере погонять, как и вчера – понравилось, а мы искать должны? Домой, базару нет, ехать надо, моя измену словит, потом неделю опять дуться друг на друга, или бухать кинусь – в общем, что-то будет… Но искать? – хрен вам, нашли обапела! Подъехал к подъезду – смотрю, моя уже в окошке, маякует: заходи, рукой отмашку даёт, по стеклу цинкует: тык-тык-тык! тык-тык-тык! – пальчиком… А я не вижу, и не слышу, и не замечаю – колеса попинал, под днище заглянул. Сосед идет. Васька, Богдана ровесник, можно сказать лучший его враг – то в одну историю затянет, то в другую. О, есть с кем посидеть… – Мишаня входит во вкус рассказа, живо представляя всю картину в лицах – мелкого прыщавого беззубого Васьки с говорящей за саму себя погремухой: – Васька-катастрофа его все звали во дворе, а он как мне всегда так серьезно – Михаил Степанович, на вы, понял, бздюк метр двадцать в прыжке! А вот так серьезно, сам-то Василий Батькович важный фрукт – у него дома одни бабы – мать, бабка, сестра, вот он и тянется вверх. Сидим, курим… Моя спустилась, белье поправить, понял. Не ко мне, а так, мимоходом, и так, краями – домой пойдёшь? Богданчика никто не видел? А у самой лицо белое, вот думаю, курятина, жди меня и я вернусь! Говорю, невзначай, спокойно так – тихо, на тормоза нажми, придёт, не маленький. И своё получит! И с Василием, о своём, о мужском… Она – да, да, и домой затрусила! А Васька на скамейке развалился, сидит, машину мою осматривает, говорит так по солидняку: " Вырасту, тоже " восьмёрку" возьму. Или КАМАЗ угоню! " Почему именно КАМАЗ, интересуюсь? " А КАМАЗ, говорит, машина солидная, дальнобойная". Не стал его ни в чем разубеждать. А ему тоже сверху цинкуют, чуть не танец танцуют – Васенька, не хочешь ли борща со сметанкой? А хлеба с маслом, а тут и пирожки у нас!.. Мы в большой комнате перед телевизором, уже накрыли… Он мне подмигивает – " Слышь, заманивают… А дома так сразу – уроки! режим! а то в угол! " Так и сидим, смотрим – через часика два – о, Богдан! Иди сюда! Ну, всё, Ваську отправляю домой. И этого домой – в наш подъезд – за руку, на разбор полётов! Что вчера прокатило – и не знаю сколько времени, и не заметил – сегодня не прокатит. Сегодня уже не то пальто! на тех же лыжах с того же трамплина уже не съедешь – объяснили и что такое пять минут, и что такое час времени мамкиного и моего! Сегодня не тот компот!

Мишаня, вдаваясь в воспоминания, хотя на миг оказывается в нормальной жизни, а не там, где делюга и болезненный суд. В двух словах, делюга у Мишани сложная, кривая, слепленная из родственной дури – дядька жены никому ничего не сказав, заварил втихаря какую-то кашу с чьей-то квартирой, а к Мишане с женой притащил какого-то знакомого переночевать – его по-родственному пустили, а вышло, что попали в его мутку – дядька хотел с этого незнакомого джуса квартиру переписать ещё на кого-то третьего, кого поставил в курс, что есть квартира, и клиенты, и всё. И Мишаня, по доброте и наивности – оказался в подельниках, по статьям, по которым Богдана увидишь не скоро – по тяжелым.

Мишаня по малолетке, пятнадцать лет назад, сидел. Тогда – сам говорит, было за что. А теперь это, видимо, сыграло свою роль. С одной стороны, даже если бы он чухнул в чём дело – тут дядька рассчитал точно: он бы заявление писать не стал бы – этого " черные" законы не позволяют; и с другой стороны, расчет на родственные, самые располагающие к доверию, чувства, тоже оправдался – троянский конь въехал в семью спокойно – и Мишаня встрял по полной. Хотя Мишаня был бы круглым дураком, если бы на такое дело пошёл с таким придурком-подельником, туником под пятьдесят. Уж если бы решился (хотя какие такие дела в кругу семьи?) – сделал бы так, что концов не нашёл никто. Уж в семью-то не стал бы тащить такую радость… Здесь, на СИЗО, этот " родственник, ты мне рубль должен" сразу, моментом сломился в шерсть, чтоб Мишаня его не достал. И начал строчить одно показание бредовее другого – Мишаня только читал, дивился, да скрипел зубами, своим неправильным, но красивым, благородным прикусом: " на ровном месте, на ровном месте – срочина, да немалая… семёра светит – минимум… Да уж и скорей бы – надоело всё…"

Сколько здесь таких отцов, недовоспитавших Богом данных сыновей да дочерей. Сколько там женщин, строивших свой мир, тащивших в гнездо как можно больше тепла, молившихся и благодаривших за таких Мишань, Богданов, Генычей, даже Васек-катастроф – всё разрезано по-живому нынешней российской гильотиной.

– Зашёл так спокойненько, ботиночки вместе, ранец в уголок. Я за ним. Чувствует, что будет сейчас доктор лекарство выписывать – и к мамке, на кухню – посудку помыть? А та смекнула, что сегодня лучше ничего не предпринимать – иди вон, с папой не хочешь поговорить? (потом тоже ей досталось – а зачем нас сталкивать? она – хорошая, а я – плохой?) Я говорю – нет уж, ты давай, а я посмотрю. И тут моя разошлась – ты где был! Я чуть с ума не сошла! – бегала за ним вокруг стола! – а он под стол, орёт: папка, спасай! Я говорю, а что тебя спасать, толку? Ты же ничего не признаёшь: где был, что делал… – обоснуй, определись… В компьютер, орёт, у Киры играли – больше не буду! Опоздал-то, всего на три часа сорок минут! – всё знает, жаба, и часы, и минуты! Ладно, вступаюсь. Американский стяг из задницы не стали делать: просто постоял в углу полчаса, посопел, в носу поковырял, уши, мозги прочистил. Потом поужинали вместе. Благодать. Вот он, кайф – работа, дом, жена, сына – что ещё надо?

Хмурый, разрушитель, комментирует из-под одеяла. – А тебе сейчас семёру – держал!

Мишаня, даже не обижаясь, отмахивается. – Спи, жаба, твой трояк-то у тебя уже в кармане, а кого-то учить лезешь, голова седалгиновая. Или хочешь сказать что? Тогда выходи на пятак, я тебя научу Родину любить…

Хмурый, подоткнув одеяло поплотней, натянув на голову пуховик Копиша, завздыхал там – у самого дома почти то же самое, и что-то пробормотав, уснул, или лежал просто с закрытыми глазами – вспоминая, но ни с кем не делясь: некого винить, некому помочь – сам, всё сам, и ещё всё же – Бог…

– Что там на ужин? Винегрет? О, это праздник, – Мишаня взмахнул поляной, сшитой грубо из разорванных полиэтиленовых пакетов, вынул пайку, взглянул на решку – на решке пусто, кабан сегодня не забегал, и пригласил всех желающих – Кто со мной, тот герой…

– Кто без меня, тот – свинья… – Хмурый всё же не спал. Значит, ностальгировал, переживал, кубатурил что-то вперёд. Вот на кого он похож – не поймёшь… Глаза серые, даже белёсые, будто обесцвеченные серые квадратики дневного неба в решке – может, оттого, что " перец" умеет ждать – пристрастие к героину, раз появившись, способно сожрать человека, выжечь все внутренности, сделать пепельными и душу, и глаза, и цвет мира… А если сверху дополировать тоской, или прочитанными на централе книгами о любви… С Хмурым в шахматы мы играем почти на равных – за день две-три партии откатываем, как минимум. В шахматах хоть смухлевать сложно – и к тому же сразу видно человека, к чему стремится, способен ли мыслить масштабно, не просто ставить примитивные ловушки, а играть. Но в любой игре, есть и другие, более сложные ловушки – самолюбие, если его задеть, выиграв несколько партий подряд – болезненная штука, требует всё новой крови, новой игры… В шахматы Хмурого кто-то натаскал, когда он был на строгом. И до моего появления в хате ему играть с кем-то другим было не очень интересно: постоянно выигрывать вредно для самооценки, даже тщеславие не просыпается как следует. Вредная игра, дурно влияет на страстные игровые центры, особенно когда у всех выигрывал, а тут проигрываешь одну за другой… Кровь подворачивается, как в игровых автоматах…

Не зная, из того же ли чувства неудовлетворённости Хмурого, но и о вере тоже мы больше всего беседовали именно с ним, прочитавшим и Евангелие, и Достоевского, и Ветхий завет, и много ещё чего. Дошло до того, что Хмурый при очередном расставании, и очередной неизвестности: свидимся, нет – с тоской обронил:

– Давай, осуждайся скорей, и поехали вместе на строгий режим. Я скорее всего буду здесь, на первой (колонии)…

Горькое признание – народу много, а поговорить не с кем. А без слов, в общем котле – страсти незаметно, медленно, как тепло от камней в турецкой бане, все равно проникнут внутрь, пройдут через поры всё глубже, всё ближе к сердцевине, и станут потом сжигающей, обесцвечивающей всё болезнью души… – страсти человеческие, как перец, тоже умеют ждать, их семена не выпаришь, не выполешь, увидать себя со стороны в чьем-то зеркале – иногда мучительное счастье, редкость, праздник.

Какое лекарство? Какое лекарство есть от болезни, которую не можешь даже распознать в себе, в своей душе, без других людей? Даже распознав болезнь – что делать? Сам на сам, без общения, без общества здравых людей – мало, кто способен не заразиться, и то нельзя сказать, что человек один – общение с Богом, с Христом – способно и в компании смертельно больного общества принести человеку не просто облегчение или моральные подвижки, но качественное изменение. Никто не лишает нас этого общения, но обычно человек просто болеет душой, и ждёт – а вдруг пройдёт…. Хорошо, если переболеешь, и как-то отпустит. Некоторых не отпускает – болезни " вольного общения" кажутся гораздо страшнее местных – некоторые стремительно сюда возвращаются: " В хату такую-то подняли с воли такого-то, последний раз освобождался с централа столько-то месяцев (а то и недель или даже дней) назад…" Такая запись в курсовой – обычное дело. Возвращение блудного сына в родные тюремные пенаты…

Что может помочь? Только чудо. Не только тем, кто здесь – каждый со своей небольшой, но очень личной, историей болезни и невзгод. А всей измотанной, болящей, истекающей кровью и последними слабыми вздохами, замирающей в предсмертной агонии стране. Может помочь только вымоленное за десятилетия – чудо, которое не может произойти без людей, без всех тех бесполезных мелочей, который каждый может сделать, откинув шепот разума, что всё бесполезно – принести воды ближнему, сказать слово, а некоторым, кто может – отдать то, что любишь, отдать всё, даже не рассчитывая получить жизнь на другом берегу слишком глубокого разлома, дошедшего до самой сердцевины, до сути русской жизни. Всем отмерена разная мера – кто-то способен жить по правде, сегодня это означает: отдать жизнь, не рассчитывая даже увидеть что-то взамен. Кто-то способен молча саботировать гнусное существование по правилам жидовской пирамиды, и ждать, не жить по их законам.

Чтобы воцарилась вечная русская идея, жизнь по Божьей правде – надо перейти через пропасть войны, пройти по воде, и путь очень узок – по телам тех, кто стал мостовой и улицей для проходящих делал свой хребет – путь страшный, который ещё надо видеть, или чуять, надо жить им, зачастую теряя не просто всё, а становясь ещё одним кирпичиком этой мостовой – на что способны немногие.

Пока нет этой маленькой кучки, способных на всё – и победить, и казалось бы проиграть, стать этим путём, которым им суждено пройти, чтоб прошли и остальные – не о чем и мечтать. Этот путь, и те, кто способен им пройти или стать его частью – и делают народ народом, а не стадом на краю пропасти, к которой теснят его пастыри злые, накинувшие овечьи шкуры, чтоб от них сильно не воняло крысиным алчным запашком процентщиков, прикидывающихся глубокомысленными финансовыми воротилами, министрами, президентами, имеющих вид людей, чтобы от них не шарахались, скрывающих за галстуками и смокингами самые опасные проявления неизлечимых болезней – провалившиеся души, наследственный духовный сифилис.

Тишина. Копишу надоело раз за разом выигрывать у Фунтика не по доминошкам, не по камню, а на психологии – нагоняя на него, дядьку под пятьдесят, жути. Фунтик уже обиделся, что Копиш не только выигрывает, но ещё и подначивает его. Фунт сидит, отвернувшись от общака, потягивая за кем-то " Приму", лицо розовое – то ли прилив крови, то ли бешенство с самолюбием (как так, записной дворовый доминошник и на тебе?) не зная, что Копиш – игровой, способный на зоне и одеться во всё новое, и затовариться чаем-кофе за один вечер (на воле – ни-ни, зачем, Копишу этого на последней командировке, на Доманике – Майданике хватило…). Проглотив непонятную обиду, Фунтик, докурив, потягивается:

– Побриться что ли налысо? Делать не хрен, хоть время убить…

Геныч сидит над письмом домой, рассматривает фотки, спрашивает тоже обмякшего, притихшего Копиша:

– Слушай, Серый, а почему Копиш?

– Да в детстве так прозвали. Идём в кино, а денег всегда не хватает. Я смотрю по обочине – может, хоть десюнчик где-то завалялся, ну и шутят по-дурацки: что, копишь? Копишь? Вот и пошло… – Копиш что-то лениво вырисовывает на картонке, перебирая какие-то цифры. Геныч заглядывает к нему:

– Что высчитываешь?

– Да вот, – Копиш как-то странно усмехается – Похоже, я рекорд по централу поставил: за полтора года двести восемьдесят восемь суток в трюме… Суки красные, вот им не живется…

Геныч, самый правильный из нас, самый спокойный, признает, сочувственно вздыхая: – Да уж… Ничего себе рекорд, абсолютный… Видно сломать хотят…

– И ведь было бы за что, ни за хрен собачий. Ты прав – сказали ломать, и будут ломать, – Копиш бросил картонку с цифрами.

Телевизор приглушён ради спящих, там идёт какой-то долгий пейзаж, с американским мелким дождиком (предел голливудской тоски). Гена, прислушавшись, и как бы не веря своим ушам, произносит. – Плачет кто-то…

Копиш тоже слышит. – Да, слушай, точно. Вроде на долине…

Геныч встает, идет на долину, достает чопик – точно, кто-то недалеко плачет, и это явно не телевизор. Геныч окликает в долину, осторожно, чтоб не спугнуть: – Эй, кто там, что случилось?

Голос, женский, пока не понятно откуда. – Это я-а-а-а…

– Кто я? – Геныч делает жест рукой из-за парапета, чтоб все умолкли. Копиш толкает Васю, телеманьяка – Ну, что сидим? Телик убей!

Пока Вася выключает звук, Геныч налаживает связь:

– Тебя как зовут? Ты где? Сколько вас там?

– Алена-а-а-а… Мы тут с одной бабушкой сидим, вдвоем…

– Слышь, Алёна, вы в какой хате?

– Мы не в хате, мы в камере…

– В камере, какой номер?

– Сейчас спрошу… – видать, пошла у бабушки спрашивать (пропитая женщина без возраста, по 111-ой, сожителю ножом…) Алена возвращается обратно, уже приободряясь:

– Мы в такой-то…

– Слушай, Алена, не уходи. Сейчас посовещаемся, – Геныч приглашает Копиша, изведавшего не только трюмы, но и весь централ – которого и звать не надо – он уже здесь, уже вспоминает, кто с кем ловится, кто как расположен – губерния, больничка, трюма… Копиш говорит быстро, без скидок на эмоции, впечатывая мысли и действия: – Так, молчи. Сейчас тебе тропинку из семь два поставят.

– Какую тропинку-у-у?

– Не реви, курятина (это тихо, вполголоса, чтоб Алена не слышала). Нитку с мылом тебе сверху спустят. Делай удочку и лови.

– Удочку-у-у… А-а-а-а, какую удочку-у-у, – опять истерика, слезы, сопли, страх, паника – весь женский набор на все случаи жизни – что за рулем иномарки, потерявшей управление на гололёде, что в тюрьме…

– Вот дичь, – хладнокровно комментирует Копиш. – Ну как же изменился преступный мир!..

Это точно – какие уж тут преступники – большинство просто жертвы русской рулетки – кому золотая клетка на Рублевке, а кому и " зеро" – северное низкое небо в клеточку.

– Все, успокоилась? – дождался Копиш конца рёва. – Так, теперь берёшь газетку. Газетка есть?

– Есть. " Комсомолка" пойдет?

– Берешь. По диагонали скручиваешь, чтоб было жестко. Поняла?

– Да.

– Мыло, надеюсь, есть. Мылом намажь один конец, и так же ещё газетку сверни. Потом вставляешь одну в другую. Телескоп видела, как выдвигается? И некоторое время надо подождать, пусть схватится, – видать бабулька у неё тоже ожила, что-то, видимо соображает, вспоминает, подсказывает – шёпот, шорох.

– Дальше что? – голос у Алены уже бодрый, звонкий.

– Делаешь крючок на конце, чтобы тропинку затянуть.

– Может, тряпочку красную привязать, чтоб наше окошечко видно было лучше? – начинает что-то изобретать Аленка.

– Ален, – Копиш непреклонен и деловит, – ничего не надо. Делай крючок, загибай кончик, и закрепи. Полиэтиленом оберни и поплавь на спичках.

– Ага! Все! – бодро докладывает Аленка.

– Цепляй там нитку, осторожно. Видишь?

– Вижу!

– Тяни аккуратно, не рви только.

– Ой! Не тянется…

– Стой! Подожди. Сейчас цинканем…

– Что-что?

– Сообщим куда надо. Жди, не волнуйся… – Копиш с Генычем суетятся, связываются с кем-то – дело-то настолько свежее, пахнущее семьей, ароматом женской молодой звонкой жизни, тонким теплом – даже не опишешь чем, воздушным, оглушительно-прекрасным, вызывающим немой восторг, остановку дыхания в груди, замирание измученного сердца – невыразимую гамму чувств, от нежности до рыцарского порыва. Геныч, можно сказать, самый семейный из нас, постоянно живущий на этой волне – как там моя, что она там, где, и Копиш – полная противоположность – тем не менее почти без слов, не договариваясь, вместе варят восхитительное блюдо, пищу для чьей-то изголодавшейся в одиночестве души – дорогу, дорогу жизни, связь через нитку, прочнее, чем многое в этом мире.

Через несколько минут они уже опять вновь командуют ей:

– Алена, слышишь? Теперь осторожно тяни, пойдёт нитка потолще. Это контролька, поняла?

– Да, тяну. Ой!.. Да, пошла потолще. Ничего, что она другого цвета?

– Нормально. Тяни дальше, до талово, не рви, но настойчиво. Так. Тянешь?

– Да. Толстенькая идет.

– Это конь.

– Что-что, конь?

– Да, конь, потом объясним. Видишь, там бумажка привязана?

– Вижу. Беру в руку. Что дальше?

– Запомни, как она крепится. Узел потом сможешь так же завязать?

– Узел? Постараюсь.

– Всё. Читай внимательно. Там инструкции. Ручка, бумага, есть?

– Есть, есть.

– Тогда пиши – что с тобой, откуда ты. Кратко. Не стенгазету. И сверху напиши – " в хату такую-то, Копишу и Гене" Поняла?

– Всё, делаю.

– Уф…

Потом уже загнали этой Алене и арахиса в сахаре, и брусочки сыра, и ломтики разрезанной по размеру решки колбасы, и прочего, чего только можно было достать ночью в тюрьме…

И главное, конечно, писем и предложений – как раз не от Геныча с Копишем – как познакомиться, да то, да сё… И Безик тоже вскочил, и попытался перехватить инициативу: " Алена, что за имя? Может, ты Елена Прекрасная, названная так в честь древнегреческой красавицы? Я тебя не видел, но по голосу представляю себе твои прекрасные глаза…" И она отвечала: " … Я всегда рада знакомству. Я девушка весёлая, но многие вещи не знаю, как и сказать. Лучше я буду отвечать на ваши вопросы, загадочный Ю.Б. (Юрий? А что такое Б.?) И кстати, насчет мисс я или миссис – это что значит, что я замужем или нет? Я скажу так – в моей недолгой двадцатилетней жизни были разные моменты, но я как скромный цветок, возможно, незабудка – храню молча то, что видела…"

И так далее, и так далее… Иногда и беззвёздная, безлунная чернильная ночь может быть освещена одним маленьким росчерком чьей-то горящей судьбы, которую язык не повернется назвать падающей звездой.

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.