Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Суд над хозяином и его дичью.






 

Большинство, да практически все, читают свою делюгу с отвращением, с раскольниковскими припадками несвязной, рвущейся мысли, мечущейся от одной мелочи к другой, от одной несправедливости к другой, захватывая очень большую гамму чувств: от возмущения бестолковым подельником, до радостно-долгого, бесконечного обдумывания, где же всё-таки обвинение сделало прокол, явно ошиблось или намеренно написало что-то невнятное, противозаконное (хотя, обычно, суд во внимание не принимает – какими нитками шито-крыто дело).

Объемные, многостраничные обгребоны, замусоленные, скрученные с пренебрежением в трубку, с обтрёпанными краями – лежат под матрасами, брошены вперемешку с вещами в пакетах под шконками, хотя всё остальное человек старается беречь, обзаведясь отдельной папочкой, файликами. Но настает время, как вдохновение, и человек аккуратно вытирает с общака крошки и пепел, расстилает домашнюю простынь, служащую скатертью, разворачивает делюгу. Садится нога за ногу, как профессор, заложив сигарету за ухо – изучать с карандашиком всё, что следователь, демон пупырчатый, накопал, – обмозговывая абзац за абзацем, эпизод за эпизодом.

Этот поединок, эта партия, эта война проиграны уже заранее (за редчайшим исключением). То, что не решается с помощью денег, решается с помощью больших денег. Если ни того, ни другого – ты проиграл. И не потому, что ты не прав, находя огромные, бездонные провалы в следствии, рассыпающиеся доказательства, недостающие улики, сфабрикованные, сляпанные из пустоты.

Эта война проиграна в тех кабинетах, где прокурор уже договорился с судьей за чашечкой кофе – этому пять и восемь, этому – десять, а этих трюмить по-полной – это же ОПГ, хотя ни в законе, нигде нет этого понятия. Эта война проиграна уже после одного высокого звонка – посадить! Она проиграна и для заведомо невиновного, посаженного по ошибке, когда начинается выяснение – а кто будет платить за то, что держали невиновного? (легче дать ему хоть что-нибудь). Она проиграна ещё до начала суда, самого справедливого суда в мире – суда в разорённой, охваченной денежным безумием, коррупцией, нищетой, беспринципностью и воровством на самом верху, страны – суда, проведенного бывшими следователями, ставшими судьями без милости и разума, судьями – неудовлетворёнными женщинами, мстящими за свою несложившуюся судьбу, судьями-жертвами, чьи дети подверглись всё возрастающему насилию, подсели на наркотики, тоже в свою очередь осужденных и обречённых слепым обществом.

Милостивых судей, вернее не милостивых, но чуть более мягких, из числа местных вершителей закона – знают наперечёт. И каждый молится – лишь бы попало к этому, к этой, или наоборот – только не к этому, только не к этой – даст больше запрошенного, а это вилы. Всякий приговор несправедлив и незаслужен из рук режима безумно-больного по сути и объявившего войну всей русской нации. Но даже несправедливый приговор – несправедлив вдвойне, если всё зависит от прихоти злой судьбы.

Это лотерея, безвыигрышная, безнадежная, в которой знание деталей дела помогает лишь отчасти. Кругом – зло. Следаки, по отношению к нам, кто содержится под стражей – практически демоны, – безусловное, хитрое, изворотливое зло, которому начхать на правильно собранные доказательства.

Судьи – зло условное, показывающее себя на деле: за мешок картошки – трёшку держал! за отстаивание чести полузнакомой девушки – бах, десятку! за украденные миллиарды – год условно!.. За нищую, ограбленную страну с униженным и вымирающим населением – ничего…

Что судьи с прокурорами и следователями… Даже адвокаты – иногда тайное, хитро пришедшее зло, вроде бы с той стороны, с которой должна прийти защита. Сразу говорю – имею в виду не всех, далеко не всех. Но только тех, кто, выставляя самые дорогие цены (какое у вас дело, батенька, уголовное? этот прайс на сегодня самый дорогой…) – ничего не предпринимает – кто кормит обещаниями обезумевших родственников жертвы, прекрасно зная результат наперёд (максимум условно… по этой статье? – даже не думайте, батенька, максимум условно…) – а когда дитё отправляется по этапу, стриженое, без тёплых вещей, свитеров, носков (скоро условно, точно нагонят – можно всё пустить на дороги…) – только разводит руками: ну, не получилось, ну, извините… – твёрдо зная, что эти простачки не имеют связей, " выходов на людей", чтобы " решать вопросы", поэтому и пришли, потому и внесли вперёд всю сумму… Таких " защитников" иногда дают, когда платные адвокаты недоступны – чисовских, взятых из назначенных судом, которые ведут к этой пропасти доверчивых " разумными" юридическими советами: зачем тебе знакомиться с делом? давай, подписываешь не глядя 217-ю, ознакомку, а я договорюсь, что у нас эпизодик снимут… А делюга уже в суде, уже некоторые ходатайства писать поздно, уже некоторые экспертизы, способные всё перевернуть – пропущены… Зачем, сына, эта канитель – свидетели, показания терпилы, плачущие мамки, впервые в жизни узнающие где тебя носило, жена, с изумлением обнаруживающая, чем ты промышлял, чтобы её прокормить – зачем тебе это всё? Давай без этого, особым порядком, получишь не больше двух третей от полагающегося, только признай себя виновным, сделай вид, что раскаялся – и кончится эта канитель: следствие, суд, – поедешь по этапу, а там ещё договоримся – уйдёшь по УДО, будешь себя хорошо вести… То есть ещё можешь откусать две трети от всего, что дадут… Ну и что, что ты не делал этого, сына… У нас же в суде, раз следователь говорит, значит, это так. Подумай.

И думает Лёха, и думает Аблакат, сидя сутками на колпаке – на что соглашаться, а на что нет? Хотя все кругом талдычат только одно: очнись, ты из Матрицы оказался в реале! Опомнись, какие надежды? Оставь надежду всяк сюда входящий – кругом может быть зло: и в стелющих мягко следаках, и во внимательных, выслушивающих твои нелепые аргументы, твой лепет, судьях, и в рассудительных чисовских уверенных в себе адвокатах – трудягах, получивших копейки за роспись, что они будут тебя защищать – вести, как ослика, постоянно мотающейся впереди морковного цвета свободой-призраком.

Вот и формируется правило, правда не у всех, конечно, но у многих: лучше думать, что здесь все против тебя, кроме тех, кто спит на соседних шконках и делится с тобой дачками, и советует, в тысячный раз – не унывай Лёха; Аблакат, хорош грузиться, Бог, в натуре, есть…

Пусть грубо, зато от чистого сердца, лишь сокамерники не осудят тебя: это радует, хоть кто-то не против. Лишь сокамерники-товарищи будут слушать обрывки твоих мыслей и возмущение явными противоречиями в следственных действиях, которые судья не счёл нужным заметить. Лишь они, случайные попутчики в этом вселенском поезде, точно не имеют ни корысти, ни умысла тебя засадить, а значит – судят объективно.

Их суд прост – Копиш выхватывает доминошку наугад, и сует Лёхе – пусто-пусто, мальтийская капуста! Нагонят тебя малыш – скажи спасибо дяде Копишу, богу азартных игр… – Это не пусто, это двадцать пять! – мрачно замечает Хмурый. Копиш, зная все коцки на полустёртых костяшках, на этот раз раздражается – Я всегда прав! Хмурый – держи сам! Пять четыре! Пять лет и четыре сверху, за побег!..

Хмурый – Это не считается… Я сам знаю, сколько у меня будет. Давай лучше курить бросать, Копиш. С двенадцати – кто закурит, тому торба… Сто отжиманий.

– Сто? Это на одной ноге… Пятьсот. Ладно?

– Я не боюсь, давай штуку!

– Не, давай сто, ладно, согласен.

– Давай в нарды. Я выиграю – делаем сто, проиграю – штуку.

– В нарды, так в нарды – десять партий подряд…

Здесь должны сидеть другие, и за другое – я не устану повторять не дожидаясь Страшного Суда, на который пойдут все. Здесь, на земле, в России – думаю, очень многие согласятся, что после процесса, подобного Нюрнбергскому – должны сидеть те, кто уничтожал наши производства и лишил Лёху с Аблакатом возможности заработать те крохи, которые им нужны. Те, кто захватил страну, её земли и города – в собственность, кто алчно разгромил деревни, просившие у государства самый мизер – чуть внимания и небольшого послабления, чтоб бензин, солярка стоила хоть раза в два дешевле молока. Те, кто вогнал народ в рабство, в бесконечные собесовские очереди за подачками, в ковыряние лыжной палкой у мусорного бачка вчерашнего уважаемого ветерана, которому стыдно просить милостыню, не может он перешагнуть наворачивающиеся слёзы от нестерпимой обиды: за что? за что отдана вся жизнь? за какие заслуги всё это?

Этот суд пройдёт просто – не надо писать особых законов. В сердце русского человека жив очень простой неписаный закон – закон справедливости. Конечно, никому не пожелаешь мук вечных, адовых, но многие души, того не замечая, горят ими уже при жизни. И может, суд народа, приговор народа тем, кто ещё не безнадёжен – это благо и лекарство.

Думаю, после народного простого суда – те, кто будет отделён от судивших праведно, защищавших искренне, не сажавших из прихоти – вот те, левые – они, должны испытывать на себе всё то, на что обрекли миллионы – ежедневные издевательские шмоны: когда переворачиваются все вещи; обрываются все канатики, на которых висят безобидные полотенца; все заготовки для " коней", долгими ночами сплетённые – строенные, спятерённые дорожниками, из носков, свитеров, шапок, ручек от баулов – безжизненно валяются на продоле; все личные вещи – перевернуты, прощупаны какими-то чужими руками, шоколадки, хранившиеся кому-то из друзей на днюху – разломаны, обёртки вскрыты; даже ширма на парапет – и та оторвана и оборвана, не говоря уже о запрещённых резках и заточках – опять ломай голову: хлеб ещё можно разломать, а вот одиноко торчащий на решке кусок сала в газетке – чем ты разрежешь, пальцем? или чем ещё?

Они, осужденные за дело, пусть попробуют помыться в своей бане, которую они уготовили остальным – четверть часа тёпленькой водички, и тазиков на половину переполненной хаты. Пусть они испытают изжогу от серой чисовской пайки, дрожжи на которую, вероятно, не меняли ещё с гулаговской эпохи. Пусть они на своей шкуре почувствуют долгое, годами, ожидание разрешения на свиданку от следователя, вымучивающего показания, тупые, негодные ножницы для волос, выпрошенные, выклянченные с боем. Дай то Бог выдержать им не недели, а сутки в трюмах, в изоляторах, где кровать без матраса – железная маленькая полка, холоднющая в морозы – поднимается с утренним подъёмом – и делай, что хочешь сутками. Даже если эти, новенькие, захотят тут покипешевать – вряд ли они смогут объявить голодовку – потому что их тюрьма, тюрьма из таких же, как они – вряд и их поддержит. Они даже вряд ли смогут держать связь – и через решку, и " по мокрой", через долину, и отрабатывать тем, что в трюме – малявки и груза с сахаром и чаем – или по прогулке скидывать мульки через вмиг свернутую из газетки духовушку, прямо в решку, за доли секунды между первым в группе и последним, заговаривающим зубы охраннику-провожатому – ума не хватит, воли, желания. Брезгливость одолеет – как это – вчера банки и приёмы, обложки журналов и яхты! – а сегодня – мокрый конь, который тянешь через долину, и тебе брызгает оттуда на одежду, на лицо, человеческая жижа – ради одной малявки? Ради чего? Сказать кому-то – " Как ты, родной? не горюй – живи, кайфуй, козявки жуй… Больше пока послать нечего – высохли. Завтра закинем рандоликов и " Балканки". Рву строку, Волчара…"?

Смогут ли они прожигать по швам матрасы вновь прибывших с ИВС или командировки – чтоб избавиться от вшей, паразитов? Выдержат ли заразные болезни сокамерников, цензуру писем, отобранные и положенные " на вещи" фотографии родных?

Вряд ли. Уже тем более вряд ли им придётся выдержать избиения при задержании, многочасовые, методичные, которые прошёл Безик. Вряд ли им пробраться сквозь лес сфабрикованных улик, как у Волчары или Зуба.

Не смогут они пройти и через элементарное – раздевание догола, приседание, ощупывание Юрой-Х…чиком всех интимных мест, которое каждый раз испытывают дорожники, закабырившись так и не отосланными " контрольными грузами", запрятав по укромным местам запрещённые котлы, точковки… С кремом, без крема – эти не смогут. Они могут другое, но не это.

Им не испытать самого сложного и простого испытания – слёз матерей, бессилия перед уходящим молодым временем молодой жены Геныча или Дениса, перед тающими в неизвестности движениями ума, глубинных безжалостных ударов сердца, отмеряющих уходящую жизнь.

Это дано выдержать только верующим и правильным – Зубу, например, или Мишане, вздыхающем больше о жене с сыном, чем о себе.

А тем, метросексуальным пассажирам, этого не выдержать. Они судили тем судом, которого сами всячески старались избежать. Они прекрасно знают – посади их вместе в одну хату, в тех условиях, в которые они сегодня в России загнали многих, очень многих – они не будут отдавать всё до исподнего, на то, чтоб жила дорога, они не оставят поесть тем, кто спит даже не во вторую, в третью смену, они не будут делиться последней одеждой с теми, кто едет далёким этапом из ниоткуда в никуда, с далёкого юга на ещё более далёкий север. Просто в их мире этого не было – делиться последним. Отбирать последнее – да отбирали, последних сыновей у одиноких матерей, так и не дождавшихся их из неоправданно длинных лагерных сумерек. Даже если в какой-то мере они приспособятся и вынуждены будут делать что-то из вышеприведенного, по необходимости, но годами они не смогли бы так жить. Они бы по людоедской привычке, сожрали бы в конце концов, одного, другого, третьего – здесь выступает сущность, глубинная сущность человека – добр ты или зол, смиренен или по-живодёрски активен. Все бы они были не арестантами, а арестованными, волнующимися о своём, пекущимися о себе – вряд ли кто из них спокойно брякнется досыпать ещё хоть десять минут, как Копиш, которого называют с вещами на выход.

Те, кто добровольно служил маммоне, кто сжился с ней, практически умерев при жизни – маниакальные богоборцы, уничтожавшие, сжиравшие Россию с равнодушием саранчи – как они могут стать иными, сочувствующими и верующими, и хоть в чем-то исправить свою хамелеонски-инопланетную сущность?

Заключи их на годы в один дом, в одну камеру – и из них выварилась бы самая мерзкая, адская квинтэссенция их сущностей: всё за деньги. Думаю, это и есть тот ад, который их ждёт и по смерти, и который они уже носят под своими накрахмаленными манишками и лоснящимися и " приятно благоухающими" смокингами, скрывающими всякими отдушками бесконечную, мерзкую вонь их безделья и властолюбия.

Не сковородки, не насаживания на кол, а кипение в котле одной камеры с себе подобными – вот ад в котором все, что они благостненько считали добром для ближних, окончательно выварится и улетучится. На их лоснящихся ныне от фетальных препаратов физиономиях наконец-то проступят отпечатки сотен миллионов погубленных русских людей, десятки тысяч воспетых Буниным, Пушкиным, Аксаковым, Тургеневым, опустошенных деревень, миллионы ограбленных, искалеченных душ – всё это напоказ выступит наружу. Это лишь вопрос времени – когда настанет истинный суд, который ждёт каждого, от которого не откупишься, не отмахнешься.

Конечно, они с грехом пополам, смогут скрутить " технички" (туалетной бумаги) в длинный фитиль и прожечь швы матрасов и подушек от вшей, скорее всего после нескольких экспериментов, удастся им сделать и чопики из бумаги и полиэтиленовых пакетов для затыкания отверстия долины. Через какое-то время постигнут и науку скручивания " таблетки" из полиэтиленового пакета и всё той же " технички", чтобы можно было на ней вскипятить кружку воды на чай или на чифир. В бытовом смысле привыкнуть они, думаю, смогут. Каковы только будут их охранники? – будут ли позволять им втихаря, за деньги разумеется, затаскивать что-нибудь нужное – закинуть машинку для стрижки волос, сотовый телефон или телевизор, предупредить о надвигающемся шмоне или решить вопрос с человеком, которого бы хотелось поселить в камере, или наоборот, от которого бы хотелось избавиться – махновца, не признающего никакой иерархии или просто " наседку", проколовшуюся на ушковании…

С трудом, с полезным трудом, лечащим души, они может и преодолели бы часть этих передряг и невзгод. Но вот то, чего никогда не выдержать – это то, на что они обрекли русский народ за последние девяносто лет. Всех тех истязаний, пыток, унижений – которые прошла русская элита начиная с революции 1917 года – публичных казней, тайных издевательств, глумления над близкими, над всем, что свято – перечислить всего этого просто невозможно – вот этого им не выдержать никогда. Но им это предстоит, если не сейчас, то в будущем, если не на земле, то на будущем суде – просто испытать на себе то, на что они обрекли сотни миллионов.

Это гораздо невообразимо страшней, хотя, кто из людей, кроме опять же их самих, мог бы такое придумать – расставлять столики, как в театре, пить кофе, чай, подвесив на крюки на сцене какую-нибудь несчастную жертву – белого офицера, несогласного русского студента, наследницу великой аристократической фамилии – и спокойно, между блюдами, постреливать в жертву, превращая её между омарами и тонким шампиньоновым соусом – в окровавленный безжизненный кусок мяса. Или кто кроме них способен спокойно наблюдать, как в богатейшем краю от голода гибнут десятки миллионов людей. Кто способен на то, чтоб с особой тщательностью, изуверством, изо дня в день пытать молоденьких офицеров, как не кровавая " Розочка" или " Идочка" в лёгкой кожанке?

Мне отмщение, Аз воздам...

За то, что совершено со страной – ещё никто не ответил, хотя этот день гнева близок, при дверях, уже распускаются первые почки этой последней весны человечества.

Так что пауки в банке – это мягко, это милость, сверх-милость. Скорпионы, змеи – неважно кто они по своей адской, ядовитой, убивающей сути – лишь слабое подобие истинного дьявольского лика нынешних респектабельных правителей и правительниц жизни, забравшихся на самый верх русской пирамиды не гнушаясь ничем – раскидывая ноги, как Вавилонская блудница, перед всяким прохожим, или подставляя свои содомские задницы, давно продав душу и получив за это маленькую временную возможность помучать своей мерзкой " властью" городок, райончик, республику – сотни тысяч и миллионы душ и жизней…

Обо всем этом, конечно, не думает человек, склонившийся над своим маленьким приговором, но тем не менее все это витает в воздухе тюряжки – закон, по которому сейчас опять сидит русский человек, и переполняет камеры централов – уже более, чем в сталинские времена, когда сажали за колосок, за десять минут опоздания на работу – этот закон всего лишь очередной фронт неутихающей русской войны. И насколько он, этот железобетонный, состоящий из маленьких пунктов, эпизодов, " примов", – закон далёк от справедливости, от граней добра и зла – знает каждый. По сути – каждый здесь действительно ни за что. Потому что он осужден судом неправедным, потому что те, кто сюда их привёл – привели путём зла, но не путём правды, и не для исправления, а только ради наказания, а значит всё это – тюрьма, приговор, который очень многие слушают как бы во сне, как будто не с ними происходящее, не имеющее к ним никакого отношения – всё это действительно не относится к ним, поскольку не имеет ничего общего со справедливостью, её неписанными законами.

Только из справедливой руки, незапятнанной рукопожатиями со скорпионами и пауками – можно воспринять и тюрьму, и приговор – да, согрешил, каюсь.

Все это неуловимо, и осязаемо. Человек чует это как-то вскользь, без особых слов, духом – и как бы инстинктивно делает отметки напротив тех мест, где усиливается неправда, где униженная и презренная правда вопиет об отмщении, о защите, где подельник, полностью дав заднюю, совсем уже завирается, спасая свою задницу, ценой твоей головы, головы твоей девушки, твоей матери, ребёнка:

– … Вот дичь! Встречу после приговора – там же в воронке, или в боксике – все хлебало разобью! – Мишаня листает дело то рывками, то обстоятельно, возвращаясь к предыдущим показаниям " дичи", написанным " собственноручно" нетрезвой граблей с ржаво-выцветшими волосами на холёном, никогда не напрягавшемся запястье, " прочитанными вслух" еле заплетающемся от страха и пьянства языком – подельником Мишани был дядька его жены, втравивший его в нелепую историю, и теперь пытавшийся выкрутиться – сидевший, во время отсидки бывший " козлом", сотрудничавшим с администрацией, " замочившим рога" – теперь опять повторявшим этот путь. Кого-то зона учит никогда не писать никаких заявлений, разбираться по-свойски, без участия " органов" – а кого-то проводит через цепь последовательных предательств…

Мишаня яростно грызёт ручку, потом с отвращением захлопывает листы дела, вскакивает, ходит по пятаку, из угла камеры в угол – дело уже не интересно. С ним можно еще погодить – а завтра, придёт моя или нет? Хотя бы увидеться на суде на несколько мгновений… И ещё одно дело, и уже другое, местное, но даже более важное – нужно затянуть сюда, для соседней хаты, зарядное для мобильника (местно название " плюс-минус", и еще лучше " жизнь") – как сделать, чтоб или в суде его незаметно пацаны перекинули, или в коридоре сунули, а может, они с кем из ментов договорятся? Но те боятся – недавно они помогли, и их же сдали. Тех, кто сдал, потом долго держали в трюме – и их ходили бить и менты днем, и свои же, зеки, втихаря, ночью – ну зачем, зачем, если человек согласился помочь, зачем его было сдавать? После этого все опасаются этих тем: и красные, и черные. Есть же суки, идущие по головам – что для них воля? Своя жопа в тепле, и брюхо в сытости, и сам во хмелю – и всё?

Ладно, если его перекинут, это зарядное – как дальше суетиться, чтоб не отшмонали, когда будут подымать с подвала? Хорошо, если малолетка какой попадется – ему легче. Закабырится, и ищи свищи, а потом по дороге тусанёт… Надо, значит, крем с собой взять, для рук, вазелиновый…

С утра, если тебя назвали – тоже спускают в подвал. Подвал – ряд камер, практически неотапливаемых, обустроенных по минимуму: шконки, общак, парапет (в некоторых подвальных хатах даже этого нет – голые шконки, железные, мертво-холодные, да и окрашенные в мёртво-серый цвет – терпи до утра, если привезли вечером, а поднимут только завтра, лежи, или ходи, читай всё те же надписи: " Мама, бабушка, простите меня", " привет ворам, хрен мусарам", " Пацаны хачу сорваться", " Сэм с Морозова, прости, я тебя люблю и обожаю, Арина, 158, ч.3" – и так далее, бесконечное – прости, простите, и еще – " Бог с нами", " Господи, помилуй" и кресты, и свастика – " отрицалово! " …) Поскольку в подвале все временно – кто несколько часов, максимум сутки – то и прибираются там баландёры по минимуму – макнут пару раз тряпкой, оставив чёрные разводы и разогнав под шконки и по углам шелуху от семечек, или наоборот – кто-то совсем бесчувственный бухнет столько хлорки, что потом в этом боксике несколько суток – кумар, туман от испарений – кто туда попал на пару часиков, выходят как пловцы после бассейна – с красными слезящимися глазами от испарений и невольных слёз. Какие уж там удобства – матрасы, подушки – этапные здесь ждут подъема до бани, а вполне возможно, что они – или с ИВС, или особенно кто с дальних районов – могут оказаться и обросшими грязью, как бомжи, и вшивыми, с рыженькими юркими тварями на шее, на спине, с гирляндами маленьких, как будто пластмассовых, гнид-яичек по изнанкам швов одежды, пахнущей еще Достоевской каторгой – и ведь зачастую вовсе не по своей вине. Если ты, положим, сидел где-то в приемнике неделю-другую – пока суд да дело, пока санкция да вновь открывшиеся обстоятельства – кто же там тебе обязан давать мыться? – Конвоя нет! душ сломан!.. распорядком предусмотрено раз в десять дней! – кому какое дело, что ты с этапа на этап, и там чуть не успел, и здесь не дали оправиться… Это вам не Запад, не гостиничные номера под названием тюряжка, – Это, брат, Россия, великая страна, гордись! Вдыхай запах истории – со времён Екатерининских централов, всё то же, только усовершенствованное после революции в одну сторону – всё для унижения человека, всё против человека… При минимальных изменениях, за три движения! – легко превращается в стандартную мясорубку, только канавку для стока крови продолбить…

Волчару назвали с утра. Он спрашивает – с вещами, или как, по сезону? – прекрасно зная, что его сегодня заказали спецэтапом в район, на очную ставку с терпилой. Сегодня, понедельник, мало того, что день тяжёлый – два дня ни спецчасти, ни " законок", ни следователей – так ещё " Конь-голова" дежурит, особенно вредный мент, прозванный так за соотношение черт лица, фигуры и характера. – Волков, ты ещё жив?

– Я говорю – с вещами, нет? – Волчара бычит. Это может плохо обойтись всем, но самоуважение, достоинство – дороже. – Ты скажи, а то может вовсе на расстрел?

– Расстрелять всегда успеем. Давай, бери всё с собой, – Конь-голова делает нетерпеливые движения, будто собраться – раз плюнуть, хотя у Волчары вещей – действительно немного.

– Да я же туда – и обратно, сегодня же! Сам знаешь!

– Ничего не знаю. Бери всё, я сказал. Или неприятностей хочешь? – Конь-голова прищуривается, и холодно, как статуя кентавра из дешевого японского мультика, без эмоций, работая одной только нижней челюстью, цедит. – Будут тебе неприятности, непременно. Волков, все взял?

– Ищи.

– И ведь найду, – кентавроподобный робокоп механически сообщает. – Так, хата, через 15 минут все с вещами на выход. Волкову скажете спасибо.

Начинается шум, гам, кипеж, но вмешиваться уже бесполезно – Конь-голова закусился с Волчарой не на шутку, может кентавриха вчера не дала, или конь-дети в школе опять получили по шее от нормальных – уже не разберёшь. Он испытывает обычный свой излюбленный приём – отыграться за одного на всей хате, чтоб потом ещё и сокамерники, может, " поблагодарили" Волка за его бычку – Через полчаса чисовский шмон. Волк, идём…

Волк, готовый в одиночку пустить кишку этому лошаку, молча, специально неаккуратно, с презрением сворачивает матрас в чисовский рулет, хватает сумку – и к выходу. Безик едва успевает выхватить из " колхозного" пакета – сигареты, чай, рандолики – и в последний миг молча сунуть Волчаре, который демонстративно проходит мимо Конь-головы, кричит – Спасибо, вечером ждите…

И уже объясняется с кем-то другим из конвоя, полегче, но поменьше званием – Ну зачем, зачем? Всё равно в подвале ещё несколько часов сидеть, пока воронок не придёт! Всё равно ведь вечером обратно подыматься!..

– Ладно, ладно, ступай, скажи спасибо, могли и вчера вечером спустить в трюм, сам знаешь… – кто-то лениво его успокаивает, пока Конь-голова, медленно, как в амбразуре, оглядел хату, а потом вышел.

В хату действительно, через полчаса после утренней поверки входит конвой. Но шмон поверхностный, можно сказать, чисто формальный – просто в наказание всем, чтоб в следующий раз не устраивали кипеж на ровном месте. В коридор летит всё запрещённое – лишние литровики с парапета, шлёмки, забытые под матрасами, не спрятанные глубоко заготовки для коней, удочки дорожников, обрывки контролек, на которых висели полотенца на передней линии (на задней можно) – закрывавшие спящих от постоянно горящего, никогда не выключающегося света. Туда же летят самодельные пепельницы из шоколадной фольги и пустых спичечных коробков, почтовый ящик, вырезанный из пакета из-под сока, лишние чеклажки, припрятанная пластиковая кефирная бутылочка – для тех, кто едет на весь день, взять чифиру или чаю…Всё, что сделано, нажито, каким-то образом просочилось сюда – грудой лежит на продоле. И ведь всё равно, через очень короткое время всё это будет восстановлено – конь нужен, дорога нужна – тем, кто будет кататься по судам с раннего утра до вечера – что-то ведь нужно – кормить-то никто не собирается, где это предусмотрено? – одно, единственное подспорье – что сунешь в карман – конфеток, семечек, жвачку – тоже помогает…

Волчару подняли под вечер. Прежде, чем конвой открыл дверь, он, видимо, долго стоял снаружи – посмотрел в глазок, пару раз щелкнул, выключателем, чем мгновенно всполошил дорожников, берегущих своих коней. – Вода! Вода! Контора!

Антоха мигом взлетел на решку, стал пробивать " воду" вверх дробью – цинковать, что у нас гости. Остап воинственно, едва спросонья очухавшись, выскочил между Антохой и дверью, чтобы в случае чего задержать вошедших и дать Антохе время отправить коней – как раз тот отрабатывал до этого " строгий контроль" – то есть маляву, идущую по централу непосредственно смотрящему или от него. А отдать такую почту в руки ментам для дорожника не то чтобы позор, а гораздо хуже – и хлебало разобьют нешуточно, и на продол выкинут, отправят в шерсть. Да и на всей хате будет пятно – как это, строгая хата, " строгий режим", не албанцы какие-нибудь, не по объявлению набранные, а дядьки солидные, с такими же солидными статьями – и контроль проморгали!.. Это еще в наркоманских хатах с грехом пополам более-менее может быть понятно, и то с натяжкой – хотя нарики разные бывают, есть и те, кто на все реагирует через минуту-две – короче, овощи…

Лязгнул замок, все кто не спал – выстроились с напряжением. Показался черный матрас, а затем и сам Волчара, бурый, как всегда резвящийся грубо, по-звериному, без особых нежностей:

– Ну что, арестанты, тунеядцы, алкоголики, опорожнили свои чеплажки? Что, пасту давим из себя? – он вошёл, брякнул на пол чисовский рулет, упёр руки в бока, как Леонов из " Джентльменов удачи". – Что нового, кого не так назвали? Будем определяться?

Дорожники расслабились, а хата обрадовалась – опять Волк вразвалочку ходит по пятаку, опять раздаёт подзатыльники молодым невменяшкам – без него как-то немного тоскливо, скучновато, без его звериной силы:

– Ну что, Шматрица! Хата два один! Просветлённый снова в бою!

Безик, снова рисовавший очередное " Оно твоё" – сердце, тоже улыбнулся. – Ну как там, Саш, все удачно?

Хмурый, уже закатавшийся в одеяло, тоже повторяет сквозь надвигающийся очередной сон – свидание, правда пока неизвестно с кем, или с ней с другой. – Что там, удачно?

– Это кто там бизонит, Хмурый, ты что ли? У меня всё всегда хорошо. Терпила – идиот круглый, круглейший, я бы даже сказал шарообразнейший полный идиот: на очной ставке сказал, что меня не узнает, а вот двух ментов, рядом, понятых – припоминает. Следаки в шоке. Все в шоке, вот они теперь вспотеют!.. – Волчара становится серьезным. – Теперь нужны правозащитники. Ментовский беспредел, оборотни в погонах – что-нибудь из этой оперы…

– Я знаю одного, – поднимает голову Лёха от доминошек. напротив него сидит Копиш, на четвереньках на трамвайке. Пока Лёха оборачивается к Волку, он бесцеремонно смотрит его доминошки, и те, что остались нетронутыми, в " магазине". – Он с моим папкой водку пил постоянно. Сейчас что-то там по реабилитации невиновных он там двигает…

– Кукусик, заткни свою обиженку, пока я её не закабурил… – не верит Волчара Лёхе и осаждает его, вечно разбирающегося во всех вопросах, от дантистов до юристов, и вечно лезущего со своими сентенциями, к месту или нет. Лёха обижается, и отворачивается к Копишу, держа по полной руке набранных доминошек. – Ну, как знаете!.. Я не вру.

– Ходи, я не вру! – Копиш давно уже всё посчитал, и теперь только руководит. – Давай свою пустышку…

Лёха тянет доминошку, хочет сыграть по-своему, но Копиш, не терпящий плохой игры, сердится. – Ну что ты лепишь? Что ты лепишь? Ты посчитай сначала, потом лепи! Пустышку давай!

Лёха, как зачарованный, почти обречённо выковыривает из середины своих доминошек пустышку, и неловко кладет её. Копиш скучает. Вообще он напоминает чуть уменьшенного, нетерпеливого Дениса Давыдова – те же усато-кошачьи черты лица, только чуть уменьшённые. Копиш, нетерпеливый игрок-гусар, выкатывает глаза, пугая Лёху – Убью-на!

Лёха немного пугается, хочет взять доминошку обратно, чуя какой-то подвох, но уже поздно. – Куда?! Всё, карте место! – и Копиш выкладывает два дубля: " шесть-шесть" и " пусто-пусто" по обоим краям. – Семьдесят пять, кукусик! Убью-на! – И делает страшное лицо, что впрочем в исполнении Копиша не очень страшно – только на мгновение напоминает жест летучей мыши перед тем, как сорваться и поймать жертву…

Волчара берёт листок с записью их игры, внимательно просматривает все дневные достижения, потом чуть-чуть расчищает себе стол, подвигая Лёху с Копишем поближе к Безику.

Он смиренно хлебает холодный чисовский суп, за полдня превратившийся практически в студень с разбухшими макаронами и соевыми чопиками, также не протестуя, закидывает пару ложек вечного рыжего капустно-картофельного рагу, делает несколько глотков неестественно-флуоресцирующего местного киселя – и валится спать, чтоб очнуться через несколько часиков, посреди ночи и уже тем, кто сидит на ночной движухе, обстоятельно поведать всё – начиная от глупейшего поведения терпилы и кончая тем, сколько он видел девчонок, и что они делали, не видя его, спрятанного в глубине воронка, но занявшего самое лучшее место – с которого видно кусочек улицы, и прохожих, останавливающихся на перекрёстке, и сумрачное зимнее северное небо цвета серого чисовского одеяла. Девчонки, девушки, женщины – их действия всегда ожидаемы и непредсказуемы. Грустная мелодия их сейчас независимых путей – самая тревожная и манящая здесь музыка. Что эта свора свидетелей, оперов, уставших судей и вечно недовольных лукавых по призванию прокуроров! – это вечные старые актёры почти одной и той же драмы, с одним и тем же концом, под гамлетовским названием – " Мышеловка".

Быть или не быть? – здесь каждый давно решил. Конечно, быть и видеть сны одновременно. Арийский вопрос чести и мести раздельно не существует. Офелии на воле давно уже ездят по ночным клубам с другими, и их краса давно уже заставила добродетель стать притворной невинностью… – Эти вечные мысли как нигде горячи здесь. Эти помыслы для большинства и мука, и реальность, и ожидание веры – а вдруг всё не так. Конечно, век не то что бы распался и смердит, он не просто распался и не слегка пованивает – он до мельчайших нано-частиц, до микро-микро-уровней, где ещё может гнездиться у человека целомудрие и отпор разврату – до этих границ уже практически уничтожен злой стаей недочеловеков, не несущих в себе ни единого признака длящегося времени – офицеры в нарядных мундирах с позолотой, не имеющие ни малейшего понятия о чести, судьи в мантиях, по уши в делах, в бумагах, в файлах, где нет ни единого упоминания и в названии и в тексте слов " милость" или " справедливость", и так далее – век разложился, отсмердил, сгнил, и еще раз уничтожился, подошел к своему концу уже на уровне вещества, которое прогнило – ткни, и все обращается в прах, тронь любую грань мира и не найдёшь опоры в ощущении вселенской катастрофы: Россия, как Атлантида, готова вот-вот рухнуть в небытие, в пучину, поглощенная потоками иных, враждебных миров. Она клонится всё ниже, её народ всё больше подламываясь, мычит на суде неизвестно что, в то время как вся его плоть, не желающая умирать вместе с духом, вопиет: да! это я, я хотел застрелить жену, и имел грязные мысли по отношению к Жанне Фриске… – мычит, губя и себя и все вокруг, как Адам впервые – это не я, это она, они… – пытаясь оправдаться и окончательно падая.

Может, я обманываюсь? Может, уже и нет никакой России, а я просто потерял связь с реальностью и стреляю как тот пулемётчик, который еще воюет, в своем воображении, и у которого на самом деле уже снесло половину головы? И прав гражданин прокурор: " Да нет никакой России, за что вы боретесь-то? Сейчас же можно работать, и не плохо жить. Я вот не жалуюсь – езжу на " Мазде" шестой, иногда вещи сдаю в приют, на встрече с выпускниками – узнали, что у Сидоровых проблема кредит взять на стиральную машину, переглянулись (вот живут-то, за чертой бедности!) скинулись, помогли, теперь они довольны… Где, где она, погибающая Россия, я её не вижу? " Может, все же он прав?

Честно признаюсь – таких мыслей не было, они витают в воздухе, видимо, больше приставая к тем, у кого особая болезнь, называемая Иоанном Дамаскином – окамененное нечувствие.

Все виновны! Приговор князя мира сего вынесен заранее и заочно в каждом можно обнаружить что-то плохое, а обнаружив – собрать и осудить: свою методику он уже осуществил через челюсти нынешней системы, медленно пожирающей Россию.

Но я каждый день убеждаюсь в обратном – маленькие, крохотные, микроскопические островки любви – тоже остались в каждом. Иногда это последняя и единственная неиспорченная деталь в человеке, выбравшем: не быть, не видеть, спать и видеть рекламные сны, как он дарит менее обеспеченной семье стиральную машину от более обеспеченной… – не знаю, что ещё видят генетически испорченные биороботы, получающие сигналы по телевизору, через затяжку более статусной сигареты, через рокот своей машины среднего класса в городской пробке – что-то с термостатом? заехать на сервис? какие все-таки подлецы – гарантия три года…

Биоробот, не то чтобы потерявший Россию, а даже не видевший её – с её бунинской деревней, с её достоевскими горожанами, с её маленькими и большими Сергиевскими, Дмитриевскими, Александровскими храмами и праздниками – конечно, виновен. Он и согласен. Он и место своё получил в обмен на приговор, который выписал всему человечеству князь мира сего, уже почти воссевший на пирамидальном троне, держащемся на вот таких вот маленьких и побольше заклейменных детальках: ну ты же получил, не только Маздочку (это – тьфу!), ты же вошёл в систему, а значит получил возможность для того биоматериала, которым ты был – окультуриваться и развиваться, и становиться всё выше, всё могущественней. Ну и что, что при этом биоматериал утрачивает мужество, принципы, целомудрие – ссучивается (фу, некрасивое слово, но точное… мужик-то становится чем-то вроде бабы, появляется у него деталь, или свойство, что ли, что его можно иметь…) Ссучивается, пусть будет так, название точно – сознательно, то есть участвуя в этом целиком, добровольно, с ясным сознанием на что идёт, зная, и что ожидает: ненависть и месть, от тех, кто выбрал – быть… Ничего, за годы они превратятся в презрение и отвращение, а это не опасно…

Система, подчиняющаяся невидимому Хозяину, разрастающаяся, дробящаяся на всё новые службы и отделы, не способная ничего остановить и никого защитить, только плодящая сама себя, существующая ради самой себя, и в первую очередь ради своей верхушки – своим появлением, своей волной накатившей хаотично обязанная разрушению опор Российской империи – яду, цинизма и разврата, влитому в ухо безмятежно отдыхавшей Российской Монархии – эта система дождалась часа – на пороге отмщения за всё.

Пришло новое слово и новое время – связь времён, сломленный ход жизни великой империи – одним ударом в сердцевину Хозяина, многоголового, имеющего свою смерть… – всё будет восстановлено. Дело дошло до поединка: Система, как Наполеон, прошлась по всей России, взяла все, что могла, погребла, пожгла – и теперь сама катится обратно по тому пути, по которому пришла: она вырастила русских сыновей, противостоящих хозяину, исцелившихся от ран системы. Она отравляла русскую жизнь ядом нигилизма и отвращения к действительности, и разрушения – теперь Россия отвечает неуничтожимой любовью, ядом для Системы – возвращающейся Церковью и её словом. Система плодила мертвые буквоедские книжки, и Россия ответила письменной, обращенной к каждому русскому сердцу – болью и радостью.

Всё возвращается и идет по опустошенной Старой Смоленской дороге – уже идут русские марши и битвы, одни за другими. Падают погибшие, миллионы погибших – судьбы казалось бы без перспективы отданные на ровном месте, неизвестно за что – ведь сегодня уже и Москва не русский город – а жертвы всё не исчезают, всё растут, становятся сознательными, на страдания идёт всё больше народу – ради убеждения, ради идеи.

Казалось бы когда-нибудь мясорубка русского народа, уже порядком изношенная, источенная телами стольких святых, кого не удалось переломить – должна перемолоть же всё – и тут на тебе! – она сама вдруг вот-вот встанет, не в силах перемолоть твёрдые камушки, которые пошли в последнее время – всё больше, всё чаще. Хрясь! – и изъеденные зубы переродившейся системы – на свалку, когда она наконец-то наткнется на свою смерть – на острие, на жало гамлетовского восклицания:

О мысль моя, отныне ты должна

Кровавой быть, иль прах тебе цена!

Мысль, единая мысль, единая цель всех молодых сердец неуничтоженной России – смерть системы. Та кащеева иголочка, в которой смерть его, кончик её – в сердце каждого – страх смерти и страх реальности, сломить её и сделать кровавой – принести смерть системе и её Хозяину – это уже происходит, в тысячах русских сердец, живущих в единственной реальности – Россия и гибнет, и не может погибнуть! Еще будет Царь (Иоанн Кронштадтский, Серафим Саровский) – но пророчество может и не сбыться, если все погибнут, или начнут видеть сны о подаренных стиральных машинах, что одно и тоже.

И песни новые уже написаны о новых героях. И молитвы об избавлении страждущей страны Российской от ига богоборческой власти – прочитаны.

Макс подскочил к Безику. – Безя, а мне тоже напиши адрес, только очень красиво…

– Очень красиво это как?

– Ну как ты своей, ну этой…

– Жене…

– Ну, жене, жене – вот так же. Я сейчас рисану цифры… – Макс подскочил к Копишу с Лёхой, вначале почеркал, левой рукой, со страшным уклоном, какие-то круглые цифры, и толкнул Безику, потом заглянул Лёхе в доминошки, и посоветовал. – Вот этой…

Копиш вскипел, он явно проигрывал, что роняло статус " бога азартных игр" и воскликнул. – Да ну-на!.. – бросил костяшки, и кинулся на Максю. Тот только этого и ждал. Если Копиш – копия Денис Давыдов, только черненький, то Макс – ого-го! – уменьшенная модель, раза в два, но действующая – и борец, и футболист! – какого-нибудь чемпиона по борьбе, может и самого этого, который потом ЕР пиарил, партию помню, сок помню – " Чемпион", как боролся со сломанной рукой – тоже, фамилию – не помню, буду мучаться полночи…

Безик оторвался от своих открыток, и обратился ко мне. – Ну, что поедим, что ли?

Макс в это время боролся с Копишем, поочередно делая захваты, поочерёдно выкатывая глаза и восклицая – Убью-на!...

Я сидел и вспоминал чемпиона. Есть не хотелось. Был какой-то миг, момент, который хотелось длить вечно, как это ни странно (не дай Бог!) Какое-то ощущение тепла и праздника, без всякой на то причины – какие-то генералы песчаных карьеров, дети солнца наяву – и пусть бы это так оставалось и на воле.

– Я могу и половиной чисовской пайки обойтись, – отозвался я на то, что Безик всё-таки считал странным, что я так мало ем:

– Я тоже… Дня два. Всё, давайте есть. Садитесь жрать, пожалуйста, – Безик достал холодный обед оглядел его, и резюмировал – Да, так низко мы еще не падали…

И мы сели есть, чем Бог послал перекусить детям солнечной хаты два один, и генералам и рядовым наших карьеров.

К…к…к…кре…республика такая есть! Карелин, точно! Вот ведь до чего дошёл человек – и партия безмозгленькая, и сок быстрее него вспоминается! Сочувствую…

 

# 7. Я мог бы замкнуться в ореховой скорлупе, если бы не дурные сны… (принц Гамлет)

 

Здесь вредно смотреть слишком " откровенные" и " зажигательные" программы – потом замучат " вредные мысли", если ты не готов к ним – а у некоторых так вообще может мозжечок воспалиться, а разумная часть души – крякнуть. Битва мужчин и женщин, как двух равноуважаемых веронских семейств, состоящих приблизительно пополам из всего человечества – здесь, где одни мужчины, юноши и обиженки – приобретает суровую остроту и особый крен.

Если в хату затянули телефон с воли, или на долгое время лишний тусанули соседи – половина хаты точно на взводе, на колпаке. А Лёхе с Аблакатом – каюк: мамки плачут, подруги закатывают " вольные" истерики, не учитывая тонкости момента, после чего парни ходят ошалелые, вслух рассуждая – а что это их жены, девушки, любовницы – в то время, когда легче всего из хаты звонить и дозвониться – что это они еще не спали? Что они делали в клубе, или ресторане, и куда это они едут с кем-то из подруг в чьем-то авто? – дальше " воображение в миг дорисует остальное" – да ну-на!..

Да и им, там, кто сидит в клубе, или едет в авто, и не знает многих вещей, им тоже мерещится разное: слушай, а на суде это кто была? Только не обманывай, что у пацана подруга, только не ври…

Мишаня ходит по хате, по диагонали. Обычно Макс с Копишем задирают друг друга, так сказать из равных весовых категорий, а вот Мишаню атакуют Безик на пару с Хмурым. Но сейчас они оба спят, а Мишаня волнуется, кубатурит что-то, ходит по диагонали чётко, как срочник по плацу – короче, на колпаке. Фунтик, только проснувшись, сияя своим не по возрасту розовым лицом, тем более ещё и побритый вчера налысо, сочувственно вздыхает.

– Что, по делюге? По трассе гонишь?

Мишаня, обычно расположенный человеколюбиво, сейчас раздражён, краток, нервен. – Да какая делюга, Фунтик… – и ложится на соседнюю со мной шконку. Его очередь спать, но он ворочается, закуривает, кладёт на грудь пепельницу из шоколадной фольги и коробков, просто дымит, все никак не пристроится удобно – шконарь ноет под ним, жалобно пищит. Мишаня через пару минут не выдерживает, говорит приклеенной на верхний шконарь красотке, разлегшейся на шикарном авто:

– Сучка, судьба!..

– Плачет?

– Да, ноет. Два кредита, да ещё ко мне ездить – тяжело, базара нет. Да ещё Богдан чудит…

Богдан – Мишкин сын. На нечеткой фотографии, видимо, снятой на мыльницу – обыкновенный семилетний первоклассник. Руки перед собой, на столе, стопочкой, сам – ровный, прямой – конечно, не такой, как в дворовой жизни. Жена, без сына, – на другой фотке – групповые нельзя, застолья нельзя, откровенные нельзя – только то, что пропустит цензура, а её условия иногда и вовсе непредсказуемы – фотографии, две из пяти берём, остальные – на вещи! и не просить!

– Я этого урода… – Мишаня возвращается, сделав какую-то петлю по воспоминаниям, к делюге. – Да ведь было бы за что! А то… Вот поистине бес попутал… Базара нет – если бы за дело, это одно. А так просто, за какого-то придурка… И ведь в " шерсть" мигом сам сгрёбся, скотина – понимает, что натворил… Да если бы я на такое дело пошёл, то уж точно не с таким уродом. У меня, если бы я пошёл, концов бы не нашли…

Я читал по его просьбе всё – и обгребон, и показания свидетелей, и то, что следователь нарыл про Мишаню: ранее судим, ещё по малолетке, и так далее… Как всегда – работа следователя, выдавать желаемое, за действительное, сделана криво – торчат и нитки белья, и натяжки, и формулировки кошмарят читающего: " имея умысел", " сознавая, что своими действиями" – и так далее.

Короче, как в одном из фильмов Гайдая, в котором Никулин выходил с ведром и кистью, и писал на заборе: ху… пауза… дожественный фильм! Здесь тоже, из слова " художественный" все ненужное (" для следствия интересов не представляет") вымарано. А все, что им нужно для " всестороннего" – то есть объективного, – слово из трёх букв оставлено. А что? Разве это не вы писали? Вы. Разве это не ваш почерк? Ваш. Разве указанное слово из трёх букв мы не видим воочию? Видим. Так что же еще нужно? – надо судить. И кого волнует, что ты делал-то, и писал – совсем другое? Главное – неоспоримые, установленные следствием факты.

Про Мишанину делюгу разговор отдельный, особый. Основной персонаж – смотавшийся в шерсть дядя его жены, по-родственному подложивший большую свинью всей маленькой Мишаниной семье. – А ведь только все наладилось… А эта чеклажка пробитая! шлёмка коцаная! – откуда он свалился на нашу голову…

Мишаня оторвавшись от колеи " следствие-суд-свидетели-терпила", перескакивает на семью, на любовь, а эта дорожка – поглубже, да поухабистей, на первой счет идет на время, на второй – навсегда, никогда, навеки – слова нешуточные, горькие:

– Взяли меня – думала отпустят, ошибка. Потом в суде, на санкции, как статьи стали перечислять – всё ясно стало. Мент, хорошо, знакомый попался, сосед, дал парой слов перекинуться. Сама, говорю, видишь – дело пахнет керосином, так что ты уж давай, если что, я не обижусь, пойму… Зачем тебе меня ждать, если, например, семёру дадут?.. А она – дурак ты, мне другого не надо, надо будет ждать – буду ждать… – Мишаня нервничал, переживая всё это вновь. Сигарету он докурил, поставил пепельницу на пол, под шконарь, и снова лёг на спину, лицом вверх, к воспоминаниям и размышлениям:

– Сама сказала, я за язык не тянул. А теперь тоже хороша! плачет: ты там, наверное, нашел себе зечку, переписываешься с ней, она тебе белье стирает… Говорю – дура, набитая дура – я даже когда после малолетки на строгом был, и никого у меня не было – и то этим не занимался. Зачем? Вот тогда, правда, базара нет – за дело было и справедливо. А сейчас – так глупо… Слов нет.

На соседней с Мишаней шконке, Вася-" Кепа", ночной дорожник, повернулся на другой бок, зачмокал во сне, придвинулся к Мишане и даже залез голым коленом на его половину.

– А ну-ка, Василий Али-Бабаевич… – Мишаня поправил на нем хлипкое одеяльце, заправил обратно на свою территорию, и продолжил судить-рядить:

– Конечно, натерпелась она от меня. Хренли – у меня до поры до времени тыковка ого-го как свистела. Какой-нибудь друган свистанет ей по-дружески – а твоего-то видели с такой-то бл…ю, опорожнял он пресс в таком-то баре. Придёшь домой, а она с порога – кидается с чем попало: с утюгом, с поварешкой… Потом обижается. Понятно дело, я виноват, базару нет. Говорит, а давай я также, давай ты сам по себе, я сама – на равных. Говорю – нет, этого точно не будет, если так – тогда расходимся, до краев. Она плачет – люблю тебя, говорит, сильно, а ты, урод, этим пользуешься. Базара нет, многое неправда, а кое в чем – было дело, грех, можно сказать. Но в последние годы – всё. Неинтересно стало. А потом, сколько денег, сколько сил, нервов… Заехали как-то в посёлок один в тайге, с Вороном. У него денег на кармане по бане, и у меня. Говорю, я отложу на билеты. Он говорит – я уже отложил. И пошла жара! – Мишаня лежал и вспоминал не чувственное, не проходящее, которое забывается навсегда, накрепко, а только сам факт, кураж. – Просыпаешься – уже поляна перед тобой, друзья-подруги новые. Продолжаем, говорят? А я и не помню, что продолжаем? С кем? Сколько времени прошло? – каждый день одно и то же, только лица все время разные… Еле ушли от этих демонов – девка одна зацепила меня, увела на другую хату. Там мы пару дней, сам понимаешь, трудились… Однажды утром говорю Ворону, тихонько, слава Богу, что здесь нет этой круговерти – лица, бутылки – короче, говорю, пора домой, где деньги на билет? Он вздыхает тяжело – такая вот пидерсия, Мишаня – нету у нас на билеты. Пришлось девчонок раскручивать… А они говорят – мы, конечно, вас отправим, но только денька через два… Попали. Пришлось отрабатывать… Денька через два… Двое суток! И ведь последний день, последний автобус, вечер – а они все тянут, чувствую… Говорят, хотите, завтра утром уедете, мы вам еще в дорогу что успеем побольше подсобрать… Смотрю – Ворон совсем заскучал, ему уже все по барабану – попал в день сурка, и похрен! Нет, говорю! Сейчас, и больше в ваш посёлок – ни ногой! И вы в город не суйтесь! И после этого, как отрезало – а своей-то как об этом скажешь?

Хмурый готовился на завтра в суд – перебрал бумаги, сложил всё аккуратно в файлики, подряд по важности – подколол к папке, достал кулёк с семечками, стал отсыпать в карман. Мишаня молча протянул руку. Хмурый сделал удивленный вид. – Попутал, что ли?

Мишаня щелкнул пальцем и снова протянул ладонь. – Это ты что-то попутал, Хмурый!.. Морда ты…

– …жидовская, знаю! – сам продолжил в шутку важничать Хмурый, старавшийся все обратить в ежовые иголки, даже фактик о своей одесской бабушке. – Ну и что, что? Это что, что, плохо что ли? – он сделал вид, что хочет закроить семечки, но Мишаня всё держал руку, и он сыпанул в неё горкой. – Ладно! Вот ведь чаек развелось…– и всё же быстренько упаковался, пока вся хата не слетелась. Часть, правда, насыпал на стол, на общак – всем желающим, а оставшееся опять скрылось в его бауле. Мишаня вновь достал пепельницу, и стал туда стряхивать уже шелуху, продолжая, уже поспокойней, ездить по моим свободным на данный момент ушам:

– Бывает, конечно, по кривой пойдёшь по старой памяти – и не тянет дальше, неинтересно, кайфа нет. А потом – слишком дорого это всё. Я как привык? – всё, что есть – в бой! После зарплаты, поссорился чего-то со своей, из-за Богдана, Пришёл он поздно – а она и меня изгоняла по городу, и сама чуть не убилась. Короче, говорю ей – посиди, придёт! – в гостях у кого-нибудь, за компьютером – так потом и оказалось. А она мне – ты ничего не понимаешь! И так далее – короче, поссорились. А у меня назавтра зарплата. Ах так, думаю! – на фаре иду после получки к мамке, оставляю НЗ, половину пресса… Говорю – мам, если приду пьяный, буду целоваться, умолять, плакать – не давай! А сам – раз я поскандалил со своей-то, значит – имею право – в плаванье! Гляжу, тут и Безик со своей рулит – и пошла жара! Глубокой ночью – шатаюсь, держусь, как в темноте, как слепой – вхожу в подъезд мамкин, нащупываю звонок – дверь открывается. Ничего не вижу, не соображаю, хуже, чем в " Иронии судьбы" – говорю, мам, пять косых мне отсчитай, и еще две – на такси! Чувствую – плачет, ругает меня, что-то уговаривает – бесполезно! Говорю, две косых на такси, пять – на карман, и я поехал продолжать. Чувствую – летит в лицо вся двадцатка. Я на автомате – отсчитываю пятеру, двуху, и – обратно, сволочь такая… Не хочу, а ведь иду. Ничего не вижу, не слышу – знаю, мать плачет, мать, матушка – не хочу, а все равно иду… Парадокс! Прилетаю обратно в бар, а Безик уже готов – приход по полной… Голова в грудь, контрольки аж до штанов. Помнишь, Безя?

Безик только встал – еще мрачный, суровый со сна, лениво щелкает семечки Хмурого за общаком, смотрит, как коралловые рыбки бесконечно снуют перед каракатицей… осьминог ползёт… Сюжет меняется – какой-то отчаянный американский беспонт снимает группера, который чуть не откусывает ему руку. Безик оживляется:

– О… Груббер! Я думаю, кого он мне напоминает, Мишаня? Смотри – вылитый ты!.. Да поднимись ты, барракуда! Точно, Хмурый – смотри… Челюсть, как у Мишани.

– Попутал, что ли? – Мишане вставать лень, лень и схватываться с Хмурым и Безиком, к тому же тема не закончена: – Помнишь, Безик, как мы тогда в баре?

– Я, с тобой? В баре? – Безик разворачивает малявки, которые пришли, пока он спал. – Не помню, Груббер. Я же благопристойный гражданин, ты что? Чтоб я, в баре, да ещё с тобой… Во, как раз для тебя, Мишаня! Хочешь, познакомлю? – Безик вскрывает пайку, которой запечатана малявка, прошедшая довольно долгий путь, с другой стороны централа, где расположена женская хата. – Так, ну это личное. Так, это тоже пропустим. Вот – " за сим тушу фары, с искр, ар.ув. и бр.теп. я, Солнышко" Не хочешь, Мишаня, отписать Солнышку?

– Да пошёл ты! Коллекционер…

– Нет, так нельзя. Если кому-то пишешь – другим не пиши, у меня такое правило. А вдруг она на дороге стоит? – а тут малявка идет мимо неё, от меня кому-то другому… Нет, это и морально нехорошо…

Тюрьма – всё же тюрьма. Арестантская жизнь непредсказуема. Лязг замка, дверь распахивается, очередной шок у половины хаты – ну что еще там нового-хренового?

Меня вызывают к следователю. Одеваюсь как можно теплее – в хате все кашляют, не простым простудным кашлем, не привычными кхеканьями застарелых курильщиков – нет, что-то похожее на то, как переговаривается стайка птиц, севшая на деревце – то в одном углу, то в другом – сухое: ках-ках…

Прозрачный, вымытый до блеска баландерами, пустой продол. После перенаселённой хаты – это почти что нечто величественное, связанное со средневековыми замками, или опустевшими залами ожидания какого-нибудь вокзала… Гул шагов, тишина, двери хат напоминают ячейки камер хранения… Сколько же еще нас будут тут хранить?

Спускаемся в подвал, проходим по вечно сырому и холоднюшему подземному ходу в административное здание:

– Фамилия, имя, отчество такие-то. Хата такая-то. К следователю, – дежурная немного смущенно, стараясь не улыбаться, всё же как-то весело нажимает на кнопку. Замок жужжит, решетка – калитка открыта.

Иду по коридору, и сразу за рамкой металлоискателя вижу тоже радостное, но совсем по-другому, лицо следователя:

– Обрадовать вас хочу… Завтра поедем в суд – выхожу с ходатайством об изменении меры пресечения на арест!.. – все-таки улыбается, не может сдержать торжества.

– Я же и так уже осужден?

– Так это по другому делу! Одно другому не мешает… Я же предупреждал – надо было познакомиться быстро с делом, и всё.

Пожимаю плечами – мне всё равно, не боимся мы волка и совы.

– Да и ещё. Если вы так будете знакомиться с делом – выписывать что-то, читать всё полностью – вынужден буду и в этом вас ограничить. Тоже в суд, в суд, там установят режим – сто страниц в день…

– Да пусть устанавливают. Имею право знакомиться – знакомлюсь. А кстати, как насчет копии?

– Это, пожалуйста. За ваш счет. Приходите с ксероксом, с бумагой…

– Из камеры?

– Ну, это я не знаю…

Все, молчим. Сажусь читать этот бред – мало им одного, так ещё и на другой срок хотят закрыть, в лучших традициях местного следствия – поймать птичку и навешать на неё эпизодиков – авось, прилипнет!

Я, конечно, его раздосадовал – СИЗО далеко от города. Он меня вызывал на десять суток на ИВС – знакомиться с делом. Но тогда десятью сутками не обошлось, а теперь каждый день для следователя прокуратуры по особо важным – кататься на своей " Мазде-шестерке" куда-то… Видимо, лень, или дел-то много, важных, а это все же – особо важное…

Ладно, запахиваю тужурку, сажусь читать – на улице минус тридцать и здесь не топят, сколько мы выдержим?

– Как насчет икорки-то красной, передают? – устал он листать толстый автомобильный журнал.

– Передают, передают… – читаю, не отвлекаюсь, выписывая всю эту дичь – несовпадающие даты, отсутствие мотивов, грязнейший обыск, который он провёл у мамы.

Насчет икры. Тогда, на ИВС, на сутках – он тоже был внимателен, особым вниманием:

– Я слышал, вы прошение писали – помыться. Так ведь здесь нет условий… Как же так.

Уже не говорю ему, что везде есть нормальные люди, которым надо сказать отдельное спасибо, за их совесть, наверное, или веру: попросишь кипятку – принесут, помыться – организуют хотя бы таз теплой воды. Или пропустил очередь – запомнят тебя, запустят на следующий день одного, как Саша – банщик по СИЗО. Есть и другие, с садистскими наклонностями: – Какой тебе кипяток? Титан сломан, спонсоров нет! – и матом, матом…

Этим спасибо сказать не за что, разве за то, что не расстреляли – судя по блеску в глазах, чуждому, некоторым бы ой как хотелось… А вынуждены бомжей вшивых попинывать, или тех, кто послабее… На ИВС с передачами проще, хоть каждый день носи – моя одиночка забилась за десять дней пакетами, как гостиничный номер у какого-нибудь челнока в Китае. И самое-то – почему-то на ИВС есть не хочется совсем: раздаешь, раздаешь, а все не убывает. Уже даже самые благожелательные конвоиры начинают ворчать: – Как почтальоны! Этим полпакета, туда тоже…

А из соседней камеры цинкуют – спасибо за передачу.

Была икра однажды, ровно две столовых ложки в маленьком пакете – конечно, помню, не забывается такое.

– Знаете, – говорю следователю. – Я бы не пожелал никогда такой икры попробовать. Хотя вы не поймете…

– Почему, не вкусная? – следователь уже извелся, извертелся, охота поболтать – хоть сменить деятельность.

– Да нет. Вкусная… Просто если бы вы могли чувствовать её вкус – то не знаю, что бы с вами могло случиться.

– Не понимаю.

И не поймет. Мамка, уже в возрасте женщина, монахиня (ушла в монастырь после смерти отца) – зимой, в тридцатиградусные морозы, у себя в деревне, в холодной части дома, полезла на печь что-то прибирать. Отличница, у которой все должно быть в порядке. И, слезая обратно, промахнулась мимо табуретки, свалилась на бедро и сломала. Лежала так почти сутки – на морозе. Пока на следующий день сосед не забеспокоился – а что-то дым не идет, печка не топится у Николаевны? Залез в дом через сарай, и нашёл её.

Я за сто километров из города прилетел быстрее, чем неотложка из соседнего села. Обложили её бутылками с кипятком – отогреть, но неудачно. Отогреть – отогрели, но из-за ожогов операцию делать побоялись. И, конечно, сердце… Полтора года сложный перелом срастался сам собой – пока она не встала, и ходит теперь, правда, с палкой.

И как ты объяснишь этому продукту успешного карьерного роста, что вот все те десять суток, что я сидел на ИВС – я знаю, она кружилась вокруг со своей палкой, приносила передачи, и уж не зная что еще сделать на свою пенсию, чтобы ободрить меня – взяла и купила этой икры. На две ложки хватило.

Как объяснить ему вкус этой икры? Ощущение, что ты вот-вот исчезнешь, и от любви, и от какого-то внутреннего горя, что пока все так, пока все так, что поделаешь…

Не ждавшим не понять, что такое это чувство, что твоя мать, твоя жена, девушка – где-то рядом, бьются, делают, что могут.

И насколько кровавой должна быть теперь моя мысль, чтобы отплатить за все это? Не лично за себя. Это терпимо. За миллионы ждавших и искавших, круживших вот такими ласточками вокруг разоренных гнёзд.

Насколько кровавой должна быть мысль, чтобы отплатить хотя бы часть нашего бесконечного горя?

Они даже не поймут – за что они заслужили возмездие, как не поняли бы вкуса этой икры, просто слопав её.

А отплатить есть за что – порушенная страна, поруганная женская жизнь, сотни, тысячи сирот, донельзя, до сердцевины прошедший разврат – на это надо отвечать действием, причем действием осознанным, не плодом " окамененного нечувствия", а наоборот, чтоб чувствовать все, и переживать, и быть холодным и горячим в достижении цели, лишь бы её достигнуть, эту цель. Любой ценой.

Ему-то этого не скажешь, не объяснишь. Даже если Лазарь четверодневный был воскрешен, то тут другая смерть – эти мертвы уже не четыре дня, и вовсе не плотью. Эти умерли для совести, для веры, для Бога. Не от рождения, конечно. Но в результате последних десятилетий ожесточенной войны против России.

Все, он замерз первый. Заканчиваем. Расстаемся до завтра, если он что-нибудь еще не выдумает.

Тем же путем, только еще через четверть часа в боксике, возвращаюсь обратно. Замерз, конечно, до мозга костей, а в хате – табачный кумар, оживление – Безик зачитывал какой-то шедевр из арестантской переписки, яркий свет неубиваемых лампочек – короче, детский сад, ясельная группа, хата два один… Здесь можно сколотить любой коллективчик – и на разбой какой, и страну освобождать – тоже, думаю желающих найдется. Хоть завтра по БТРам, а сегодня – пока привал, заслуженный отдых.

Волчара проснулся и стоит посреди хаты, почесывая живот. Разговор, тема – все те же, женские. Волчара, потягиваясь, прерывает Безика, читавшего очередную " стенгазету" – длинную маляву из чей-то коллекции:

– Дальше можешь не продолжать. Я еще после малолетки начитался – все одно и то же. Тоси-боси хрен-на-просе, любовь-морковь, а потом – ой, я что-то немытая, чуть ли не вшивая, мне бы мыльное-рыльное, гель-шампунь особо приветствуется, а то и покурить нечего, а чаю нету, а без чаю любовь не та… Вот и всё!

– Ну да, что-то вроде того, – соглашается Безик, заглядывая в конец длиннющей и немного пряной от дешевых духов малявки. – Ну да, вот. Грева нет… Есть ли братская возможность помочь с шампунем? И благодар заранее, и фарту и т.д. – полный набор.

– Жалко их, конечно, – Волчара подходит к Безику, берет, читает. – Ну да, ну да… Жалко их всех, что говорить. Только нету братской возможности. А у кого есть – нету братского желания почему-то…

С долины отзывается Хмурый:

– Это не из три девять? Туда, говорят, Казачка опять заехала.

– Катька? – оживляется Волк.

– Да, Катя, кажется. Такая светлая, длинные волосы, симпатичная.

– Она же вичевая…

– Классная девчонка, – комментирует Безик. – Только уж больно






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.