Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть IV






 

I

 

— И тогда великий бог-крокодил отверз свою широченную пасть и сказал: привет тебе, маленький человечек! Ты пришёл, чтобы я мог съесть тебя? А человек поднял копьё, и ответил богу-крокодилу: я, плоть от твоей плоти и чешуи, пришёл за другим — я пришел просить твоей справедливости, и если ты не дашь мне её, я возьму эту справедливость силой...

В тонких чёрных пальцах размеренно двигался пестик — отполированное белое дерево дробило твёрдые орехи в светлое, отливающее древесным янтарём, крошево. Сначала — до маленьких комочков, потом — до муки, потом — в пыль. Пыль эта всыпалась в суп, туда же бросалась мелко нарезанная зелень и пряные травы... Фамнанья замешкалась, дробя особенно упрямый кусочек ореха, и Джеки нетерпеливо пыхнул дымом — раскалённое облачко просочилось сквозь неплотно прикрытые губы, растворилось в ароматных белых клубах, окутывающих камбуз. При сильнейшей жаре здесь было совершенно невыносимо находиться, но роботу не страшна перемена температуры, а Фамнанья родилась под белым солнцем пустыни, и ей ни к чему было остерегаться перегрева.

Двигался пестик, размалывая орехи. Ножик в руках Джеки — его посадили резать овощи — неловко, но крайне старательно откраивал неровные куски.

Обед должен был быть готов в крайнем случае через час, но пока длилась сказка, и во вкусно пахнущем пару Фамнанья казалась неверной гибкой тенью — руки её мелькали легко и ловко, так же, как когда-то руки её матери, распарывающей глотку тихому зебу.

— И бог-крокодил хлестнул хвостом и заревел, а человек поднял копьё и вонзил его в горло богу, и алая кровь полилась на его руки — кровь, которая пахла болотной тиной и горячими источниками, которая обжигала, как кипяток и от которой кожа покрывалась алыми пятнами. Человек закричал и уронил копьё, а бог-крокодил бился перед ним всем своим огромным телом...

Джеки от волнения отхватил почти половину лежащего перед ним куска тыквы, и тотчас очень смутился, перехватил ножик поудобнее и принялся аккуратно нарезать получившийся уродливый кусок на равные части. Братья сейчас работали в трюме вместе с механиком, а он, вечно обо что-то спотыкавшийся, рассыпавший уголь и действовавший всем на нервы, давно был сослан на кухню — помогать готовить для людей и слушать затейливые сказки. Никто никогда не рассказывал Джеки сказок. Можно сказать, что он был счастлив — только иногда промахивался по овощам или что-нибудь разливал...

Безмерно радовало то, что он не мог порезаться — иначе руки его давно были бы иссечены в кровь.

— И вырезав у бога сердце человек надкусил его, дымящееся, пряное, и обрёл частичку божественного бессмертия...

Джеки от полноты чувств задохнулся дымом и смёл сразу половину работы на пол.

 

Заяц запустил лопату в угольную кучу и, лязгнув, поднял солидную горку угля. Баржа, несомненно, нравилась ему куда больше Хартума и уж точно больше пустыни, хотя бы потому, что здесь не было перебоев с топливом: хочешь — возьми горсточку, никто и внимания не обратит... Его собственная топка на таких харчах полыхала как никогда ярко, дым сочился не только между клыков, но и откуда-то из ушей, и это было совершенно охуенно — чувствовать себя полным сил и энергии, офигительно живым, счастливо-полным. Тем более, что рабочий день был далеко не двадцать четыре часа, можно было и на палубе поваляться, прогревая металл корпуса под южным солнцем, и с Джеки поиграть, чтобы пацан не скучал совсем уж сильно в одиночестве, и даже за девчонкой приударить... Хотя смысл последнего действия Заяц не очень понимал — он даже понятия не имел, какие там инстинкты отвечают за всю эту хуйню. Ему просто нравилось пялиться на чёрные точёные бедра, периодически касаться чокнутой дикарки то плечом, то рукой, а уж как ему нравились взгляды, которые при этом бросал на него механик — сил не было передать. В подобной обстановке в Зайце вовсю пробудилась сущность провокатора, он откровенно издевался над человеком, потому что взгляды, которые чёрная повариха бросала на него с парнями были куда более жаркими и яркими, чем те, которые предназначались её собственному мужчине. Он-то был смертен, скучен, а они были богами.

Быть богом, пусть и для одной провинциальной дуры, Зайцу откровенно нравилось.

Иногда он даже подумывал о том, что с ней можно бы сделать, пользуясь преимуществом высшего существа... Что что-то сделать можно, он чувствовал нутром — но, к сожалению, комплектация в этом смысле была явно неполной, да и представлял он процесс весьма и весьма расплывчато.

...Топка пыхтела, жадно поглощая уголь, и Заяц оперся о лопату, совершенно человеческим жестом вытер рукавом лоб. Потеть было нечему, да и перекур делать незачем — просто атавизмы прошлой жизни не позволяли спокойно жить жизнь эту.

Когда на его плечо легла рука, он даже не удивился.

Позволил развернуть себя. И насмешливо плюнул дымом механику в лицо.

 

Смиту не нравилось происходящее.

Возможно, как механик, он находил в нём определенную прелесть — живые машины, мама дорогая, он был готов возиться с их мелким (как с наиболее покладистым) часами, разбираясь в сложной конструкции, но вот как человек готов был лично повыбрасывать всех металлических уебанов за борт. Начиналось всё неплохо — они работали как на износ, аккуратно и прилежно, они не требовали еды, а угля потребляли не так уж много, но потом начали выясняться некоторые подробности характеров и всё стало совсем не хорошо.

Начать с того, что Смита начал напрягать их старший. Стальной, с лицом, похожим на череп, он ухитрялся двигаться удивительно тихо для такой тяжести. Скрип и шелест шестерёнок, тихий выхлоп дыма — Смит частенько слышал всё это только когда робот подходил совсем близко, а если учесть, что тому нравилось гулять по ночной палубе и ночному же трюму, а глаза у него светились, выходило довольно жутенько. Когда работаешь себе в котельной, оборачиваешься на шорох и натыкаешься на взгляд зелёных горящих глаз, не стыдно закричать, а то и сбежать наверх, хотя бы к лунному свету... Появлялся старший всегда в самых неожиданных местах, и Смит искренне опасался к концу плавания поседеть. Особенно учитывая, что тот всегда молчал, словно рот ему вовсе запаяли.

Это, впрочем, было бы вполне терпимо, если бы не другая, куда как худшая особенность — отношение к ботам Фамнаньи. Она, которую Смит встретил в Хартуме и полюбил всем сердцем, смотрела на них с каким-то восторженным преклонением — такие взгляды Смит видел только в церкви, у слегка чокнутых дамочек, которые любили облобызать иконы так, что на них оставались влажные следы слюны. Этот восторг был нездоровым, отзывался жадным блеском на дне её глаз, и по ночам, приходя к ней, Смит буквально чувствовал, что думает она не о нём, а о том, как под стальной обшивкой движутся поршни, как поворачиваются шестерни, заставляя открыться тяжёлую челюсть, как с шорохом и скрежетом приходят в движение узкие металлические пальцы с острыми краями неплотно пригнанных друг к другу пластин. Он иногда думал — довольно грустно и меланхолично, надо сказать — о том, грезит ли она, как эти пальцы коснуться её тёмной кожи, как надавят, сожмут, погладят. Как прохладный металл постепенно нальётся теплом, как раздвинет плоть и войдёт в неё. Он передёргивался от отвращения, думая о том, что она может представлять что-то подобное, и реже бывал у неё.

А потом её отношение заметил их средний. Или, может быть, решил проявить фантазию и показать себя во всей красе. И жить резко стало гораздо веселее и одновременно печальнее, потому что теперь не только Фамнанья смотрела на них восторженными глазами, но и один из ботов оказывал ей знаки внимания — пусть и своеобразные. Он прижимался к ней то плечом, то бедром, встречал в узких проходах. Он вел себя с ней так, как не слишком тактичные мужчины ведут себя с приглянувшимися женщинами, и Смит постепенно всё больше зверел, глядя на этот цирк. Он не хотел знать, куда робот планирует завести всё это дерьмо — он хотел только, чтобы оно прекратилось. Ведь бил же он морды людям-рабочим, заглядывающимся на её бедра? Так чем лучше металлический кретин?

Последней каплей стало утро, когда Заяц погладил девушку по бедру, по привычке не прикрытому саронгом. Это терпеть было уже совершенно невозможно, и на дне ящика с инструментами довольно быстро отыскался лом.

 

Череп знал, что Зайца нужно было остановить ещё давно. Клыкастый зарывался, и зарывался отчаянно, но как же лень было в очередной раз выслушивать потоки мата при попытке поставить его на место, и как же не хотелось в очередной раз возить им по стенам. Они только начали жить относительно мирно, только получили передышку в несколько спокойных, сытых дней. Нил плескался вокруг баржи, солнце вставало и садилось, угля было в достатке, и Джеки прибегал по ночам в трюм и болтал до утра — она рассказывает такие сказки, Заяц, ты слышишь? — и глаза у него горели. Мальчишка был счастлив, капитан — вполне доволен ими, и если бы не Заяц с его дурацким эпатажем, если бы не его постоянные закидоны...

Череп знал, что его нужно было остановить ещё давно. Но окончательно убедился в этом, когда на палубе с ором и лязгом забился клубок из двух тел, выкатившийся из трюма. В вое совершенно ничего нельзя было разобрать — какие-то ошмётки мата, ругательств на суахили, скрипа и металлического визга, а в переплетении рук и ног совершенно непонятно было, кто где. Можно было понять другое — этим двоим явно было очень весело, и можно было представить, что они сплелись в пароксизме страсти, а не ярости...

Череп, отдыхавший в тени камбуза, поднялся. Из дверей, из-под плетёной занавески выглядывал Джеки, над его головой сверкала глазами Фамнанья, и этой публике явно не стоило долго смотреть на дерущихся.

Оберегать женщин и детей от жестокости жизни... Он усмехнулся бы, если бы мог.

Нырнув в гущу сражения, обхватил Зайца поперёк груди. Потянул на себя, отрывая от человека. Клыкастый брыкался, перхал, бился, и со щеки его срывались вниз зелёные капли — то место, где была привинчена заслонка, оберегающая клыки, зияло открытой раной, переливалось зеленью. Механик, кашляющий на досках палубы, прижимал к груди испачканный в зелёном лом.

Джеки захныкал — тоненько, по-детски и совершенно сухо, ведь роботы не могут плакать, — а Череп уже тряс Зайца за плечи, пытаясь добиться осмысленности во взгляде. Он не собирался ничего говорить, пока тот окончательно не придёт в себя...

Механик, приподнявшись на локте, что-то швырнул за борт. Что-то тяжёлое, с глухим хлюпаньем пошедшее ко дну. Заяц задохнулся и заорал:

 

— Блядь, мурло, пиздюк же ты ебливый, какого хуя ты вообще творишь, срань припизднутая, ебучий случай, кто мне новую поебень теперь сделает, чмо ты мандавошное, и на какой говеный клейстер мне эту выебань сажать, кончу твою собрать, что ли, а, поебота?!

 

Череп пережал ему челюсть уже привычным, отработанным движением.

В дверях камбуза Фамнанья утешала Джеки, гладила его по голове. Во взгляде, которым она обжигала обоих драчунов было одинаковое негодование. Они испугали бога-ребёнка. Она не собиралась им этого прощать, пусть и сколь угодно раненым.

 

Вечером капитан попыхивал трубкой, смурным взглядом глядя на свою команду. Смит прятал под бинтами помятые рёбра, Заяц зло пощелкивал клыками — на одной щеке у него зияла пустота на месте привычной заслонки — выловить её, конечно, не удалось. Джеки жался к Черепу и Фамнанье, неодобрительно поглядывая на остальных, и атмосфера на кораблике явно была самая нездоровая из всех возможных нездоровых атмосфер.

— И чего не поделили? — спросил капитан, переводя взгляд с Зайца на Смита и обратно. Под таким взглядом даже говорить и доказывать свою правоту не хотелось, тем более, что у Смита был выбит зуб, а челюсть Зайца Череп всё ещё аккуратно придерживал кончиками пальцев. Фамнанья пожала плечами. Джеки смотрел на звезды. Отвечать никто не собирался, и капитан сплюнул за борт. Заново принялся разжигать трубку.

— Ещё раз такое повторится — всех вышибу, — сказал он почти равнодушно, и отвернулся.

Заяц оскалился на Смита, тот показал ему средний палец.

Разборки, кажется, заканчиваться не собирались...

Но в ту ночь все расползлись зализывать раны.

А на следующую Череп всё-таки повозил Зайцем по стенам, а Фамнанья провела разъяснительную беседу с механиком. И хрупкий мир был восстановлен.

Насколько это вообще было возможно.

Каир случился в их жизни всего лишь через две, относительно спокойных, недели.

 

***

 

Джеки не нравилась темнота. Сидя в ней, обнимая руками коленки и прижимая к ним подбородок, он с трудом сдерживал в себе животный, всепоглощающий страх. Нужно было сидеть тихо, не вставать, не дёргаться, ждать братьев, и он очень старался не вставать, не дёргаться и ждать, хотя больше всего хотелось вскочить и сбежать куда-нибудь ещё — наверх, на палубу, а ещё лучше — на маленькую баржу, мирно хлюпающую от Хартума к Каиру и обратно. Там было светло даже в трюме. Там Фамнанья умела рассказывать восхитительные сказки. Там капитан просил их остаться — ну, как просил? Предложил, нарочито равнодушно пыхая трубкой, — и даже злой механик, отбивший Зайцу заслонку, в темноте не казался таким уж плохим. Он просто всё неправильно понял и стал защищаться, он не виноват, просто глупый...

Где-то в темноте простучали крохотные коготки, и Джеки вздрогнул, сильнее прижимая коленки к груди. Он прекрасно знал, что это всего лишь крыса — маленькая, серенькая и абсолютно безобидная крыса — но ничего не мог с собой поделать. В его воображении тварь была огромна, голый хвост волочился за ней по полу, а зубы вполне могли разгрызть металл. От неё стоило защищаться, как от дикого зверя, а он, абсолютно парализованный чёрным мраком, мог только мелко вздрагивать и молиться, чтобы Череп с Зайцем вернулись скорее. Джеки не знал богов, кроме тех, о которых рассказывала ему Фамнанья — в последний день она даже поцеловала его куда-то в щёку, и он долго потом прижимал к этому месту пальцы, удивлённо улыбаясь — и потому молился им, всем скопом. Богу-крокодилу и богу-бегемоту, богу-скорпиону и богу-койоту.

Хотя вряд ли они могли услышать его далеко от своей земли, с корабля, плывущего в неведомую Америку. Да и стали бы они помогать даже не настоящему человеку?

В темноте снова зашуршало, и Джеки тихонько заскулил.

Ему было очень-очень страшно. И даже уголь, добывать который пошли братья, не казался ему сейчас таким уж необходимым.

 

Последние недели была отвратительны. Куда отвратительнее, чем все остальные недели его откровенно говёной жизни. Прежде всего, Зайцу приходилось молчать. Ещё когда они только собирались забираться на пароход, Череп крепко взял его за челюсть и пообещал, что если от него будет хоть сколько-то шума — он просто выбьет ему вокодер, и останется Заяц немым до конца времен. Кроме того — они снова были на голодном пайке. Уголь, который им отсыпали на барже — он шёл вместо половины зарплаты, — приходилось экономить, поскольку неизвестно было, на сколько придется его растягивать, и потому жили впроголодь. А ещё Джеки отчаянно боялся тёмного трюма и постоянно цеплялся за них, а ещё приходилось прятаться между мешками с грузом, когда кому-нибудь из команды приспичивало спуститься, да и качка Зайца раздражала. Морской болезни у робота быть не может, его просто бесила необходимость подстраивать шаг под кульбиты корабля, да и в голове при особенно высоких волнах что-то нехорошо звенело. Заяц злился, списывал этот звон на старания Смита — а ведь он давно уже признал бы его хорошим парнем, если б они просто подрались, без членовредительства — и иногда, утыкаясь куда-то в макушку Джеки, неразличимым шёпотом сетовал на жизнь, на мудаков, и снова на мудаков, и снова... Урока он для себя он из этого происшествия точно никакого не вынёс, считать себя неумеренно охуенным не перестал, но жизнь всё равно была дерьмом — особенно сейчас, когда им пришлось вылезти из трюма, оставив Джеки одного.

Идея была череповская — а чья ж ещё-то в их компании идиотов? — и Зайцу не понравилась с самого начала.

«Нужен уголь, — сказал тогда Череп, придерживая Джеки за плечо, чтоб не так боялся, и глядя на Зайца поверх его головы. — И искать его нужно идти нам.»

«Нам всем?», — уточнил он безнадёжно, и Череп, разумеется, покачал головой, и они, разумеется, поссорились шёпотом, и кончилось, конечно, тем, что вышло всё так, как хотел Череп. И теперь, следуя за ним, Заяц больше всего боялся, что с мелким что-нибудь случится в их отсутствие. Он мог испугаться настолько, чтобы вылезти наверх. Или от напряжения закоротить. Или ещё что-нибудь.

Если бы Заяц мог — он бы, как в пустыне, проклинал всю окружающую обстановку, Черепа и себя заодно, но приходилось сдерживаться и терпеть.

А то ещё за борт выкинут, вот, право слово.

 

...Череп, конечно, прекрасно знал, что это жестоко.

Мальчишка боялся темноты до конвульсивной дрожи в руках, до тихого воя, и оставлять его одного в трюме было очень плохо, но оставлять с ним Зайца было бы ещё хуже, и из двух зол пришлось выбрать меньшее. Джек был хотя бы послушен и не нарушал обещаний. Его можно было оставить одного, не боясь, что он начнет петь матерные частушки или полезет наружу, посмотреть, как там на палубе всё устроено. Его не нужно было постоянно контролировать, как Зайца, а взять с собой не получалось — в их компании он был самым шумным, скрипел, звенел и лязгал, и, после недель свободного плавания без присмотра мастера, уже начинал слегка клинить. Руки его иногда сжимались и не хотели разжаться, ноги застывали на середине шага. Не смертельно, с этим вполне можно было жить, но на ночном корабле, где их быть просто не должно было, эти мелочи могли оказаться фатальны.

Череп не хотел выяснять, что будет, если команда обнаружит на борту трех металлических людей. С одной стороны их могли запрячь работать — ведь в этом они были удобны. С другой — выбросить за борт или запереть где-нибудь для последующей передачи полиции. Нигде и никогда не поощряли «зайцев», даже если они с большой буквы...

Поэтому Череп предпочитал быть жестоким.

Выбирал меньшее зло, чтобы защитить всех.

Заяц за его спиной молчал, и это было восхитительное чувство. До залежей угля было не так уж далеко. Только вот, выходя из-за очередного поворота — а пароход изобиловал ими, какими-то коридорами, похожими на крысиные ходы, крохотными каютами, — Череп лицом к лицу столкнулся с человеком.

С маленьким человеком с огромными глазами.

 

Томми был юнгой, и любимым его занятием было вздремнуть где-нибудь, пока этого не видят капитан или кок. Он овладел искусством сна в совершенстве — стоило ему прислониться плечом в стене, или опустить голову на скрещенные руки, или встать поустойчивее — и он уже засыпал, сладко посапывая и пуская пузыри. Мать его давно умерла, отец ходил в матросах, и Томми, совсем не любивший море, на корабле всячески волынил, не желая выполнять нудную, однообразную работу. Помой, почисти, подай, принеси — он бы с удовольствием устроился мальчиком на побегушках куда-нибудь ещё, на сушу, чтобы каждую весну смотреть, как цветёт вишня, а каждую осень мочить ноги в лужах. Но вместо этого отец таскал его в каждое плавание, капитан ругался, шкипер ругался, остальные матросы ругались и не давали поспать. Поэтому Томми частенько убегал от них и прятался где-нибудь в глубине корабля...

Только ни разу ещё он не встречал таких монстров — и предпочёл бы никогда не встречать.

Из темноты — а он никогда не брал в свои лентяйские загулы фонаря, чтобы свет не выдавал его — на него смотрели два зелёных глаза, расположенных на приличной высоте. Глаза мерцали неверным тусклым светом, а под ними горело алое пламя, бросая блики на отливающие сталью руки, на истрёпанный костюм, на голые щиколотки. Лицо тонуло во мраке, видно было только блестящие зубы, и что-то показалось Томми огромным и очень злым. Он буквально примерз к месту, чувствуя, как течёт по ногам предательская струйка, а дьявольское отродье склонило голову и с шипением выдохнуло — дыхание его было зловонным и удушливым — чад самой преисподней.

Томми чувствовал холод и одновременно жар, исходящие от него, волоски у него на затылке встали дымом и, кажется, даже зашевелились. И только когда в груди существа что-то вспыхнуло, и сквозь рубашку полыхнул яркий отсвет, Томми сумел сделать шаг назад, развернуться и молча — без единого звука, только дыхание с трудом вырывалось из перекошенного рта — припустить прочь, мысленно шепча молитвы.

Всё последующее плавание он не отлынивал от работы и даже близко не подходил к трюму.

И, разумеется, никому ничего не сказал, боясь, что примут за психа.

Только иногда по ночам он просыпался, и жадно хватал ртом воздух, потому что огненно-зелёное создание приходило к нему в сны и смотрело на него, не мигая, не отводя глаз... Порой такое случалось, даже когда он уже сбежал с корабля и подался в священники, и тогда он осенял тьму крестным знамением и молился Богородице, не размыкая губ.

 

Джеки ждал очень долго.

Очень-очень — ему самому показалось, что целую вечность темноты и тишины. В ней к нему в голову заползали разные образы, шевелились там, поднимаясь перед глазами яркими картинами — отец, шахты, медные слоны, которых он так любил, а иногда — прошлое, совсем уж глубокое прошлое, которое человек назвал бы похожим на сны.

 

Тебе не нравится в шахтах — да и как может нравится в них, под землёй, без солнца и его тепла? Тебе вообще не нравится вся эта затея Тони, все эти обещания золотых гор — ты не можешь объяснить этого чётко и логично, просто чувствуешь, что что-то здесь не так, что что-то неправильно. В темноте переходов ты чувствуешь постоянную угрозу, и стараешься не отходить от остальных шахтёров, держаться поближе к людям, как будто они могут тебя защитить. Может быть, это просто нервы, придумки, глупости — Тони так и говорит, когда ты жалуешься ему на то, что слышишь, как над головой оседает земля, — а может быть, нечто большее... Здесь тебе не хочется придумывать сказки. И не очень хочется даже играть в «ножички». Здесь тебе нужно только терпеть от выходных к выходным, потому что тогда вас снова выпускают наверх, и можно сходить к Фрэнку на завод, посидеть у него там, болтая ногами и рассказывая, как у вас всё весело и странно. Как Джим уронил вчера себе кусок породы на ногу и ты узнал много разных новых слов, о том, как Михалес задирает тебя и Тони, а ты даже не знаешь, настоящее это имя, или просто прозвище.

Фрэнк тебя слушает, кивает, чаще всего молчит в ответ, и, когда его иногда окликают Бешеным, ты только удивляешься, потому что он — самый мирный и спокойный человек из всех, кого ты когда-либо видел. Он ни разу даже голос на тебя не повысил, хотя ты к нему частенько пристаёшь с глупостями, и когда вы плыли на пароходе, чтобы устроиться работать в эти шахты, он ни разу ни с кем не повздорил, хотя под конец плаванья настроение у всех было отвратительное и ссорились из-за любой мелочи. Иногда он показывает тебе какую-нибудь занятную штуку — например, фокусы с монетами — и ты взахлёб рассказываешь Тони, как у него это ловко получается, и как ты научишься делать что-нибудь похожее, и как на следующих выходных обязательно снова к нему сходишь...

А Тони только плечами пожимает, но ты-то знаешь — Фрэнк ему нравится, по-своему конечно, но всё-таки, и в тот, последний день, когда земля, наконец, начинает осыпаться вам на головы от топота боевых машин, ты какое-то время думаешь о том, как там Фрэнк, успел ли убежать, ведь он ваш друг, в конце концов...

А потом перестаёшь думать. Тебе уже не до того.

 

Джеки трясет головой, стараясь вытрясти из неё ту, другую темноту, и, когда братья, наконец, возвращаются — почему-то немного смущённый Череп, Заяц с полным рюкзаком угля — обнимает их и долго не желает отпускать.

Пол покачивается под ними. Пароход идет на север.

В новую-новую жизнь.

 

II

 

Холодно не было.

Зима в этом благословенном краю была тёплой и ласковой, как в иных местах весна, правда, они ничего толком об этом не знали. Настоящей зимы они никогда не видели, и некому было рассказать им про смену времён года, а в книжке для детей, которую Заяц утащил для Джеки с открытого лотка, были преимущественно буквы — правда, красивые, яркие и сопровождённые рисунками, чтобы получше запоминались. Всё то время, которое книжка была не нужна, она лежала на дне рюкзака, бережно завёрнутая в два слоя ткани, и доставали её только на привалах, да и то, если место, где они отдыхали в очередной раз было достаточно сухим, чтобы не бояться залить страницы и заляпать их грязью.

Но холодно не было.

Зато на улицах с некоторых пор стали появляться украшения. Зелёные венки на дверях. Разноцветные фонарики. Яркая мишура. Джеки, который те месяцы, которые они шатались по портовому городу, по дорогам и по другим городам отчаянно скучал по чему-нибудь красивому, прилипал носом к каждой яркой витрине, останавливался у каждого затейливо украшенного дома и смотрел на него, разинув рот.

Заяц каждый раз подбирал ему челюсть и утаскивал за руку.

У них всегда были дела, и стоять на месте, просто пялясь на что-то было некогда.

Хотя иногда ему казалось, что дела их весьма надуманы... Но всё-таки они были лучше, чем ничего.

Основная цель оставалась неизменной — добраться до Сан-Диего, найти там человека по имени Иезекия Вид, выяснить у него новости про батю и зависнуть на постой, но добираться через всю страну — дело долгое. Даже ещё более долгое, чем добираться из Африки в Америку.

Особенно если у вас нет документов, а приличные люди шарахаются прочь, стоит только им увидеть металлические неживые лица, даже на маски не похожие.

А ведь параллельно нужно добывать уголь, не рассыпаться на ходу и разживаться маслом время от времени...

Каждый раз, дёргая Джеки, Заяц испытывал смутное чувство вины — пацан хоть бы красоте порадовался... Но быстро загонял его обратно. Красота красотой — жизнь жизнью.

За свою короткую, но насыщенную жизнь он успел в этом твёрдо убедиться.

 

Череп не знал, что же так гонит его вперед.

Самым разумным было бы сидеть на одном месте, подворовывать по мелочи и выживать так, но что-то свербило в груди и не позволяло остановиться. Он ничего не обещал старику. Он даже не был уверен, что тот ещё жив. Но, под покровом ночи спускаясь по трапу — внаглую, за время плавания все они успели смертельно устать от конспирации — он точно знал, что нужно найти его следы, нужно понять, как он, возможно, придумать план побега — делать хоть что-то...

Череп никогда не признался бы, что это — смысл жизни. Как человеческому существованию придает смысл Бог — или любовь, или деньги — так его бытию придавало смысл наличие создателя и смутного долга перед ним. Наряду с чёткой иерархией в его сознании наличествовала жесткая необходимость в цели, без неё он рисковал потеряться окончательно. Создатель был такой целью.

Сан-Диего — целью промежуточной.

 

Череп смотрит на карту в своих руках — она добыта ими чудом — и задумчиво выдыхает дым. Джеки прилип к правому его плечу, Заяц заглядывает через левое, и в мешанине точек, линий и пунктира сложно разглядеть крохотные надписи. Череп к тому же не уверен, что умеет читать, остаётся надеяться только на спящую внутри память. Он сосредотачивается на одной из подписей, вглядывается в неё, сводя гибкую диафрагму века так, что глаз обращается в кинжальную зелёную точку, и пытается понять — что значат эти значки, косые, пляшущие, слегка размывшиеся после дождя...

— Сан-Диего! — восклицает за его спиной Джеки — голос звонкий, радостный, мальчишка вообще повеселел с тех пор, как они покинули тёмный трюм — и тычет пальцем в точку где-то совсем на другом конце листа. — Вот, вот он! Я его вижу!

Череп выдыхает густое облако дыма — чёрный, он на мгновение скрывает карту от их глаз — и говорит тихо и даже как-то обречённо:

— Мы в Нью-Йорке.

Джеки шевелит губами, заглядывая ему под локоть, и указывает на другую точку:

— Вот...

— Ну, заебись теперь, — комментирует Заяц, как всегда уныло-саркастично, и Черепу хочется ему врезать.

От Сан-Диего их отделяет почти вся страна.

Джеки нравятся украшенные улицы.

Нравятся красноносые олени и мужчины с окладистыми бородами и в красных шапках. Возможно, это вообще одна из лучших вещей, которые он видел в своей жизни, и он вертит головой, когда они идут по городу, смотрит в янтарные светлые окна. Этот город нравится ему даже больше, чем Хартум, он не такой суетливый и хлопотливый, не такой яркий — он другой. Женщины в красивых юбках, мужчины с тросточками. По вечерам в открывающихся кафешках играют джаз, а некоторые дома такие большие, что посмотреть на них можно только если запрокинуть голову так, чтобы заскрипел шарнир. Здесь есть лошади с добрыми мордами и грохочущие экипажи. Пару раз Джеки даже видел автомобиль — настоящий, пыхтящий, скрипящий — и восхитился его мощью и красотой.

Они в городе уже неделю, пытаются добыть денег и какую-нибудь маскировку, чтобы уехать, и Джеки, конечно, не помнит, что такое деньги и зачем они нужны, но если Череп сказал — значит, надо. А его дело — маленькое. Не отставать, не путаться под ногами, не пугать впечатлительных дам и их собачек, ни обо что не спотыкаться.

Не раздражать Зайца бесконечными вопросами.

Не злить Черепа тем же.

Не скрипеть слишком сильно суставами. И, конечно, не выпускать руку Зайца — а то потеряется ещё.

Джеки вертит головой, отмечая и молодую девушку с нарядным ребёнком на руках, и мужчину в белых перчатках, и толстого кота, и седого негра. В уши ему ввинчивается музыка, звон колокольчика толстяка в красной куртке, который стоит на углу, голоса и разговоры, и этот город дивен, совершенно дивен...

Он замечает лавку, в витрине которой выставлены парики и шляпы, и какие-то костюмы, и резко дёргает Зайца за руку. Указывает на неё. Им нужно найти маскировку — так сказал Череп. А что может лучше замаскировать, чем шляпа? К тому же Джеки очень хочется примерить парик.

Они останавливаются — суетливая улица вокруг, люди толкают их плечами, спеша по своим делам — и Череп шевелит пальцами в кармане — видимо, считает наличные, которые Заяц вчера вечером стащил у какого-то пьяницы. Они выглядят хуже, чем бродячий цирк, оборванные и блестящие, и, что-то подсчитав, Череп утягивает их в относительно тёмный проулок, где они никому не будут бросаться в глаза. Они и так держатся обычно в тени, просто эту улицу понадобилось пересечь, как реку...

— Дождёмся темноты, — говорит он тихо, в глотке у него вспыхивает огонь. — А там, твоими талантами...

Заяц кивает. Вышибить замок на двери лавочки вряд ли будет сложно, и, если уж Череп сам это предложил, значит, на честные способы оплаты денег у них просто нет.

Джеки садится прямо на мостовую, обнимает коленки и становится незаметным.

У него есть время помечтать о папе, о пещерах и о том, что всё будет хорошо.

В шее у него что-то пронзительно скрипит, когда он опускает голову.

Заяц, выдохнув облачко дыма — немного утомлённо, кажется — лезет за маслом. Клыки шевелятся, выдавая какую-то невнятную брань.

Джеки, не дожидаясь команды, задирает подбородок и закрывает глаза.

Его смазывают чаще всех. Он привык.

Свет не зажигали — ведь воры не зажигают света, их могут увидеть и поймать, а это кончается плохо. Зелёные глаза и так неплохо видят в темноте, до и пламя в горле Черепа даёт хоть какой-то свет... Это почти красиво и не так уж и страшно. Темнота вокруг — не подземная темнота, не та, что заливает рот и вливается в глаза, прочно поселяясь внутри и изводя шёпотом, так что Джеки не цепляется за Зайца, а ищет что-нибудь под свой размер. Какие-нибудь штаны. И рубашку. И пояс. И всё-таки алую ленточку на шею — такую, о какой он мечтал, уходя из шахт. Он повяжет её под подбородок, расправит, и это будет здорово. Он будет красивым и нарядным роботом, и почему-то от этого ему хорошо.

Заяц чем-то шуршит на полках в своих поисках, Череп аккуратно повязывает на шею галстук и перекидывает через локоть ослепительные белые рубашки. Совершенно непонятно, откуда у него такая тяга к тому, чтобы одеваться щегольски, но она есть, это несомненно. Заяц, скашивая на него глаза, фыркает, и сдёргивает с подставки плоскую, довольно уродливую кепку, нахлобучивает её на голову, довольный, смотрится в зеркало.

— Давайте резче, что ли, — бурчит он, поправляя мятый козырёк, и Джеки начинает торопиться. Хватает самый симпатичный, почти кудрявый парик с локонами, которые достают ему до плеч. Аккуратно водружает его на приличествующее место.

Он заглядывает в зеркало — как Заяц до этого — и оттуда выглядывает в ответ незнакомое лицо.

Незнакомое почти человеческое лицо.

Джеки дёргает себя за прядку и тихонько смеётся. Чёлка падает ему на глаза, загораживая мир, и ему колоссально повезло. Паренёк с таким лицом должен быть милым и добрым, симпатичным и вежливым. Джеки такой и есть, а значит, ему этот парик безоговорочно подходит.

Из лавчонки он уходит прямо с зеркалом в руках.

И разбивает его через час, споткнувшись о внезапно незаметный камень.

Маленькая церковь встретилась им на полпути к вокзалу — крохотная, скорее часовенка, она светилась в темноте прямоугольниками окон, и Джеки остановился, как вкопанный, заворожённо глядя на этот островок тепла в зимней ночи. Пусть не было снега, и холодно тоже не было, и с ним были братья, он всё равно чувствовал себя немного одиноким. В ушах зазвенело — легонько, едва слышно — и он закрыл глаза, чувствуя — ещё одно воспоминание о том, чего, наверное, не было...

Заяц тихо выругался.

 

< i> Тебе, наверное, лет десять — коленки в царапинах, левый локоть ободран до хрусткой коричневой корочки, которую так приятно отдирать. Ты просыпаешься в полумраке своей спальни, смотришь за окно — там брезжит неверная полоска рассвета, а значит, пора вставать. Сегодня особенный день, особенный-особенный-особенный, день рождения Боженьки, и это, если честно тебя немного удивляет — день рождения у него, а подарки дарят вам. Ты даже нарисовал ему открытку, чтобы ему не было обидно, а Тони посмеялся, и сказал, что Ему такие знаки внимания не нужны, Его любят все люди мира. Ты согласился, что любят, но про себя решил, что внимание всем приятно...

Ты спускаешь ноги с кровати, шлёпаешь босыми пятками по холодному полу, и влезаешь в постель к Тони. Тормошишь его. Сегодня особенный день, нельзя спать утром, ведь вы всегда открываете вместе подарки.

— Вставай! — горячо шепчешь ты ему в ухо, и подпрыгиваешь на матрасе так, что Тони аж подбрасывает. — Вставай, вставай, вставай!

Он сгребает тебя в охапку и переворачивается на другой бок, увлекая за собой, а ты смеёшься и пинаешь его пятками в живот, чтобы поскорей проснулся.

А потом вы несётесь вниз по лестнице — вернее, ты несёлься, а Тони лениво плетётся следом, — а потом Сержио ругает вас за то, что вы посмели расшуметься и разбудить его, а мать стоит, прислонившись к косяку, и совсем не собирается вас защищать, как будто не она первая, сколько ты себя помнишь, будила вас и бежала распаковывать подарки, и бурно радовалась тому, что вы придумывали...

Сержио отчитывает вас, покачивает пальцем перед вашими лицами, и ты держишься за Тони, чтобы он случайно не ударил Сержио — ему хочется, ты знаешь, — мысленно молишься про себя, чтобы он не начал кричать в ответ.

А потом Тони всё-таки кричит, стряхивает тебя с рукава — ублюдок, сраный урод, сегодня ж Рождество, праздник, обязательно было его портить?! — и они уже спорят, яростно орут друг на друга, и мать начинает плакать, потому что всегда боится возражать Сержио, а вас виноватыми не считает...

Ты знаешь, чем это кончится — Сержио повалится в кресло, вроде как с сердечным приступом, мать будет подносить ему виски, а ты с Тони уйдёшь наверх, и будешь уговаривать его извиниться, просто чтобы в доме наконец-то стало тихо и Сержио успокоился, а он сначала накричит на тебя — какого хера ты его защищаешь?! — а потом упадёт на свою постель и будет лежать лицом к стене, не реагируя на попытки поговорить. Этот сценарий уже затаскан, надоел до чертиков, и ты зажимаешь руками уши и как-то незаметно начинаешь петь. Миссис Брэнтли учила вас на уроке музыки старинному рождественскому гимну, и ты начинаешь именно его, потому что надеешься, что это поможет. Ведь Рождество, и случаются чудеса...

Святая ночь! Сверкают ярко звёзды.

В тиши ночной родился нам Христос...

 

У тебя высокий голос, почти девчачий, ты не стараешься, поёшь абы как. И ко второму куплету всё вокруг постепенно замолкает, мать держит Сержио за руку, а он улыбается, но ты всё равно видишь у него во взгляде — «развылся, щенок» — и крепко зажмуриваешь глаза.

 

Зайца аж передернуло, когда Джеки вдруг запел.

Он не помнил этой песни, не помнил слов, но что-то знакомое было в том, как пацан поднял руки к ушам, как пару раз сорвался на высоких нотах, и почему-то в голове першило, как в горле, поднималось — ублюдок, сраный урод, как ты заебал меня, мудозвон траханый, всё не так, всё не этак, один день хотели спокойно прожить, так нет, испортил мальцу праздник, уёбищная ошибка природы, как мать терпит тебя, в жопу выебанного пиздабола, ты ж только пиздеть и умеешь, ни на что больше не годен...

Он потряс головой, стукнул себя в лоб, чтобы лучше соображалось, но ничего больше не вспоминалось — ни адресат всего этого потока ругательств, ни обстоятельства, ничего.

А Джеки пел. Задрав подбородок, сжав руки в кулаки — О, человек! Внимай певцам из рая! О, ночь, о ночь Христова рождества! — и даже Череп не пытался привести его в чувство, не пытался прервать неловкую, но отчаянно искреннюю мелодию...

 

У отца Доминика болит спина. Он уже немолод — седина в волосах, морщины у глаз разбегаются лучиками — и потому ему не спится — ведь сон редко сопутствует старикам. Отец Доминик старик, старик уже лет десять, но всё равно служит в маленькой церквушке, возносит молитвы Тому, Кто на небесах. У него свои прихожане, свои заботы. Нужно позаботиться о тех, исповедовать этих, причастить вон тех. Он единственный священник своего прихода, и иногда у него раскалывается голова...

Но Бог всегда милостив к нему и всегда у него всё получается.

Отец Доминик стоит у окна — руки подрагивают на подоконнике — и смотрит на странную группку, застывшую у ограды. Трое, разного роста, они не похожи на обычных полуночных прохожих, не похожи и на попрошаек, которые иногда остаются ночевать на церковном дворе. Глаза его уже не те, что прежде, но что-то настораживает его даже в тех смутных образах, которые он может разглядеть.

Они чем-то вопиюще неправильные. Чем-то странные.

Молитва сама поднимается к губам, еле слышным шёпотом в тишине пустой церкви — аве Мария — пальцы сжимаются на кресте, словно ища защиты.

Только добравшись до последних слов и начиная заново, он понимает, что не так, и с протяжным выдохом отшатывается от окна.

В темноте у них светятся глаза. Неверным зелёным светом.

 

***

 

Череп повязывает лицо платком, так, чтобы тёмная ткань закрыла провал носа и открытые в вечном оскале зубы. Надвигает шляпу поглубже на глаза, чтобы зелёные отсветы не казались такими уж заметными. Подвижные пальцы скрывают перчатки, пляшущие в горле языки огня — высоко поднятый воротник. Ему нужно сойти за человека, пусть даже за странного, и с довольно близкого расстояния, и он делает, что может, чтобы обман не раскрылся.

Черепу нужно договориться с проводником. Он выяснял, он знает — чтобы взять билет на поезд, нужны документы, которых у них нет и не предвидится, и значит, вариантов не так уж много — а настоящие герои всегда идут в обход. Он подсчитывает в кармане монеты, велит Зайцу с Джеки до поры скрыться и не отсвечивать, и шагает к путям — вокзал шумен, тесен, многолюден, но пробраться на перрон легко, смешаться с толпой, стать одним из встречающих или провожающих.

Поезда Черепу уже нравятся — они огромны и пышут жаром. Они им почти родня. Нужно только суметь пробраться в один такой — и всё будет хорошо...

На щеках у него — въевшаяся грязь, смешанная с угольной пылью.

Путешествие не прошло даром, а они никогда не были особенно представительны...

Проводнику приходится залезть на подножку, чтобы разговаривать с ним комфортно. Всё-таки, когда кто-то выше тебя на две головы, разговор перестаёт быть таким уж приятным занятием.

— Трое «зайцев»? Да ты с ума спятил, милейший. Что мне помешает сейчас позвать охрану?

— Разве ты богат?

— Нет, но...

— Станешь богат. Если довезёшь.

Колёса мерно стучат под ними. Джеки липнет носом к окну и то и дело стирает с него чёрные следы оседающей копоти.

Путь на запад долог, но не дольше, чем был путь на север.

Заяц на верхней полке покачивает ногой и хрипит какую-то песню.

 

***

 

Кем была та женщина, они потом так и не узнали — да и не стремились узнать. Просто на одной из остановок, когда они вывалились из вагона проветриться — стояла тёплая ночь, какой-то захолустный полустанок, где никто даже не выходил — она подошла к ним, покачивая бёдрами. Ярко раскрашенное лицо, похожее скорее на маску. Тонкие руки, увешанные браслетами с облезшей позолотой. Юбка, представляющая собой верх неприличия — на целую ладонь выше колен — кудрявые волосы, взбитые облаком.

Ноги норовили подломиться на тончайших каблуках.

Она улыбалась.

— Не желаете ли развлечься, господа? — спросила низким, интимным шёпотом, привставая на цыпочки, чтобы лучше видеть лицо Черепа — каким безошибочным чутьём она определила в нем главного, оставалось загадкой. — Салли берёт недорого, а ваш поезд отойдёт нескоро...

Мягкой ладонью она уже гладила его по плечу.

Джеки смотрел на неё, открыв рот — таких ярких людей-кукол он никогда не видел, — а Заяц выдохнул вместе с дымом почти восторженное:

— Блядь, — впервые увидев живое воплощение своих нецензурных пассажей. Женщина поморщилась.

— Как грубо, милый. Как грубо... Но может быть, ты из тех, кого это заводит?

Джеки подёргал Зайца за рукав, явно желая что-то спросить, но тот отмахнулся — в глазах Черепа начинало тлеть раздражение пополам с презрением, а на его взрывы стоило посмотреть, особенно со стороны, а не когда именно тебя выворачивают наизнанку и прикладывают о стену...

Женщина улыбнулась им ещё раз. И потянулась к галстуку Черепа.

А тот очень нежно относился ко всем своим галстукам. Возможно, потому что сам их крал и сам же стирал, когда они насквозь пропитывались копотью.

Быстрым — почти незаметным — движением он перехватил женщину за запястье.

Ни слова не говоря, потянулся к платку, скрывающему лицо.

 

Она даже не закричала. Только тихонько выдохнула сквозь зубы и сделала крохотный шажок назад.

— Ставлю на то, что наёбнется она со своих ходулей, — буркнул Заяц, глядя вслед убегающей женщине.

Как ни странно, он проиграл.

 

III

 

...Возможно, Виду стоило меньше пить.

О да, ему определённо стоило меньше пить.

Когда утро начинается с глотка вермута, а ночь заканчивается бутылкой его же — жизнь проходит в каком-то липком тумане, всё вокруг расплывается и сосредоточиться бывает очень сложно. Тем более что чем больше пьёшь — тем меньше понимаешь, зачем это вообще надо — сосредотачиваться.

Конечно, когда у тебя есть дела, жена, шестеро по лавкам и собака породы левретка — приходится быть сосредоточенным, решать проблемы и вообще вести себя прилично. Но когда нет ни жены, ни собачки, деньги добываются от случая к случаю, а из съёмной квартиры давно выселили, и живёшь ты нелегально в старом поместье собственного шефа, думать о будущем и настоящем становится незачем.

Утром сполз с кровати — уже хорошо.

Вечером в неё же упал и забылся — ещё лучше.

Вида устраивала его жизнь, амбиции он давно уже послал в далёкие дали — пожалуй, ещё когда расстался со флотом — и дни его текли размеренно и лениво.

Починил кому-нибудь что-нибудь, получил сколько-то деньжат, купил выпивки, напился, и так далее, повторить, но не взбалтывать... Совсем по-чёрному он запил, когда в тюрьму загремел шеф. Начиналось всё невинно — познакомились, когда Бецил искал помощника для работ над огроменным слоном, привыкли работать друг с другом, почти подружились. Потом Бецил уехал в Африку, а Вид остался как бы «на хозяйстве», потому что должен же кто-то приглядывать за домом, чтобы с ним чего не случилось. А потом через какое-то время заявилась полиция, поместье опечатали, вещи конфисковали, и именно от них Вид и узнал о всей это гадской истории.

С каким наслаждением он потом ломал печати...

Возмездия закона он не боялся. Да и вообще не верил в американский закон.

 

Когда в дверь постучали — а звонок был сломан давно и прочно, у Вида никак не доходили руки его починить — сапожник без сапог, ха — Вид сначала списал всё на наконец-то очухавшуюся полицию. Может, кто доложил, что вроде как в опечатанном доме живёт какой-то пьяница, или сами заметили свет в окнах... Хотя он же вроде старался особенно не нарываться... Где-то на дне его пропитанного вермутом сознания шевельнулась мысль, что это шеф сбежал из тюрьмы, но она была откровенно идиотской — не такой Бецил человек, чтобы бежать.

После пяти минут настойчивого стука — похоже было, что дверь уже просто пинали — Вид всё-таки сполз с топчана. Встряхнулся, как старый пёс, с надеждой пошарил вокруг в поисках початой бутылки, не нашёл, не удивился, и поплёлся открывать. Высокий, тощий, с красно-распухшим носом он должен был казаться смешным и опустившимся.

Пожалуй, таким и казался.

По крайней мере, в глазах стоящего на пороге существа явно отразилось отвращение.

 

Если бы Зайца спросили, каким чудом они по всей огромной Америке сумели добраться до нужного места, он бы развёл руками и сказал: «ёбаная магия», потому что никак иначе это назвать было нельзя. Они трижды чуть не попались особенно ревностно относящимся к своему делу полицейским, много раз дрались и научились воровать, они мокли под дождём в Чикаго, укрывая Джеки всей одеждой, которая нашлась, они «зайцами» валандались по железным дорогам и в Нью-Йорке отлепляли от Черепа особенно настырную шлюху, которой совершенно всё равно было, что клиент сделан из металла — лишь бы заплатил. В три часа ночи на пустынных дорогах они шатались пешком, скрипя несмазанными суставами, заправлялись всяческим мусором, пугали детей неживыми лицами. Череп однажды наступил на кота, и Заяц долго смеялся над ним. Они жили впроголодь, чуть ли не побирались, покрылись патиной, заросли дорожной грязью и пылью. Нашли Джеки парик, который очень быстро стал напоминать истрёпанную мочалку, нашли Черепу пиджак и галстук, которые очень быстро стали из чёрных серыми. Копоть городов, синие небеса, недостаток угля — жизнь была весёлой, и Заяц быстро потерял счёт времени и перестал понимать, где они и какого хера они именно здесь.

Всё это время у них была цель, про которую нужно было помнить, и вот, они пришли к этой цели — а открыл им угловатый человек с трясущимися руками, и глаза у него были совершенно ошарашенные.

— Привет, папаша, — сказал ему Заяц, притираясь плечом к Черепу, чтобы хоть как-то уместиться в поле зрения человека. — Принимай гостей.

Голос у него сейчас был ещё более хриплый и сиплый, чем в самом начале.

 

Вид, конечно, подозревал, что шеф чокнутый, но окончательно уверился в этом, когда самый младший из роботов — по крайней мере, Вид думал, что он младший, хотя всё могло быть не так — с ногами забрался на верстак и спросил, а будет ли больно. Он не вёл себя, как машина — он вёл себя, как ребёнок, немного вымотанный, немного испуганный, но всё-таки ребёнок — накручивал на палец прядь волос, и у Вида язык не повернулся сказать, что он понятия не имеет, хоть это и было правдой. Конструкция ботов была для него пока тайной, всего лишь теорией, уложенной в ровные схемы и чертежи, и он понятия не имел, что там у них с нервной системой...

По крайней мере, понятия не имел, что там у этого — всё-таки они различались очень во многом, и младший был самым раздолбанным, самым истрёпанным, сочленения в ногах не просто скрипели, а похрустывали, и чудом было, что он ещё не начал разваливаться.

Всё-таки шеф был гением, хоть и безумным.

Подумав, Вид взялся за отвёртку и молоток.

 

Ночью Джеки лежит на полу в кабинете отца и смотрит, завороженный, как кружатся планеты в маленьком макете солнечной системы. Джеки ничего не знает про астрономию, для него это просто набор ярких шариков, кружащихся вокруг одного большого светящегося шара, но их движение красиво, соразмерно и величественно. Наводит на мысли о том, что жизнь движется по кругу, и начало станет концом, а потом наоборот. Модель дал ему Вид — пробурчал что-то вроде «На вот, поиграй, парень», и за это Джеки ему благодарен. А ещё за то, что он почистил его и смазал, и впервые за долгое время у него ничего не скрипит и не лязгает, и тело слушается его полностью. Пальцы сжимаются и разжимаются, и он вряд ли что-то уронит, если ему это что-то дать, и, может быть, даже сможет рисовать, если добыть бумагу и карандаш...

Над ним, сидя в мягких креслах — они поскрипывают, но как-то держатся — разговаривают Череп и Заяц.

Джеки поправляет сбившийся с пути шарик и склоняет голову на бок.

Почему-то ему кажется, что всё теперь будет хорошо.

 

— Ну, пришли, сидим, чаю только для полного счастья не хватает. И дальше что, спрашивается?

— Ждать.

— Гений! Чего ждать? А если он подохнет в тюрьме — нам тогда что? Тут загнивать-подыхать? Я, может, петь хочу. Я, может, непризнанный гениальный певец.

— Вали, если хочешь.

— Ага, десять раз, блядь. Десять ёбаных раз...

— Тогда заткнись.

 

Кажется, жизнь неумолимо налаживалась.

 

IV

 

Небо сочилось вниз серой хмарью.

Тучи затянули его от края до края, тяжело и насупленно висели над самой головой, капали едва заметным моросящим дождем. Не самая подходящая погода для триумфального освобождения, но выбирать не приходилось.

Опять же, если бы встал выбор — освободиться сегодня, в неподходящий серый день, или не освобождаться вовсе — Тэдиас ни минуты бы не сомневался.

Чего там, он бы и в минус сорок, под снегопадом и без шапки, ушел бы, если бы тюремной администрации было угодно выпустить заключенных в честь наступления ледникового периода.

Он поудобнее перехватил чемодан с немногочисленными своими вещами — преимущественно бумагами, чертежами и выкладками — запрокинул голову, позволяя прохладным каплям стекать по лицу, путаться в волосах.

Ещё несколько лет назад он бы, насупившись, поднял воротник и поскорее сбежал в тепло, хмурый и недовольный миром, устроившим дождь в самый неподходящий момент, но сейчас всё изменилось.

Сейчас он был готов простоять вот так, у ворот тюрьмы, несколько часов.

Слишком соскучился по влажному чистому воздуху, по бескрайности неба, которое из дворика для прогулок казалось узким и сплюснутым серыми стенами. Слишком непривычным и сладким было ощущение свободы — ощущение, что он может идти в любую сторону, и никому ничего не должен.

Кто бы ему лет десять назад сказал, что он будет стоять в луже, пялиться в дождливое небо и наслаждаться потихоньку промокающим плащом...

«Надо будет зайти к Питеру», — подумал он с чем-то, до странного похожим на предвкушение, и облизнул губы, залитые дождевой водой. Волосы липли ко лбу, очки покрылись тончайшей водной взвесью. Тэдиас вытер их рукавом. Аккуратно убрал в карман. Они нужны были только для того, чтобы видеть вблизи, и на улице он вполне мог обходиться без них...

Зрение его в тюрьме окончательно испортилось. Под кожей, на момент прибытия из Африки туго обтягивающей кости, наметился хоть какой-то жир. В волосах скользила первая седина. Он ещё не выглядел стариком, но и молодым не казался тоже. Слишком много лет, слишком много увиденного...

К тому моменту, когда он сумел синтезировать лекарство от туберкулёза, ему было уже тридцать семь. Большая часть жизни за плечами, поздновато начинать всё с чистого листа. У него не было ни толковых друзей, ни семьи, ни детей. Открытия все какие-то странные и вряд ли нужные кому-то — кроме пресловутого лекарства.

И всё равно он радовался обретённой свободе, как ребёнок. Она значила, что можно снова попытаться влиться в Кавалькадиум, строить какие-то отношения, в конце концов, посмотреть на ботов Питера и на его детей — у него были близнецы, и последние письма так и пестрели историями об их взаимоотношениях с роботами...

Можно было жить, использовать приобретённый опыт, сплавать в Африку ещё раз — Тэдиас давно уже признался себе, что успел полюбить этот дикий край, с яркостью и необузданностью, заложенными в самой природе — научиться готовить глинтвейн.

Можно было всё. И это пьянило лучше всякого вина, кружило голову...

Их он заметил далеко не сразу. А когда заметил, чуть не выронил чемодан.

Они стояли в стороне, в отдалении от ворот, ненавязчиво стараясь никому не мозолить глаза. Самый высокий держал над остальными большой зонт в легкомысленных оранжевых пятнах и взгляд у него был пристальный, тревожащий. Воротник белоснежной рубашки был слегка заляпан копотью. Старший накручивал на палец прядь волос — откуда волосы, если все они изначально были лишены подобного украшения? — и в волнении выдыхал дым, средний стоял чуть позади, засунув руки в карманы и глядя независимо куда-то в сторону. Под мышкой у него было что-то зелёное и пушистое, он прижимал это что-то локтем и явно старался не уронить.

Они как будто делали вид, что пришли сюда так, по ошибке, и ждут кого-то другого, и вообще давали ему возможность развернуться и пойти куда-нибудь в другую сторону, не к ним. Осторожные и неуверенные, словно дети. Он потёр висок питеровским жестом и вздохнул — проблемы начинались прямо с порога, он-то думал, что их давно переплавили, или они сгинули в пустыне... Обычно это были грустные мысли, но он привык с ними жить. В конце концов, не первая гибель его изобретений...

И вот — стоят, живые, насколько это слово применимо к роботам, вот — смотрят...

Поставив чемодан — всё-таки не в лужу, но рядом — он уверенно зашагал к ним.

 

Заяц не успел удержать Джеки — что там, даже Череп не успел.

Тот — папа не будет нас больше любить?.. — рванулся навстречу отцу, прямо по лужам, разбрызгивая стылую серую воду, нелепо размахивая руками. Несмотря на все старания Вида с координацией у него было всё ещё не слишком хорошо... Но хотя бы не подламывались ноги. За радостью встречи он совершенно забыл и про то, что ему рассказывали про соотношение веса человека и робота, и про то, что папа не любит, когда к нему лезут обниматься — забыл вообще про всё, даже несколько лет скитаний и странствий смазались у него в голове. Их как будто не было — Зайца, который как-то едва не потерял руку, девочки с воздушным шариком, которая вложила ему как-то в ладонь липкую конфету и улыбнулась, лохматой собаки, которая оторвала в приступе ярости Черепу штанину, злого контролёра, который крестился, когда высаживал их с поезда. Ничего не было, не имело значения, кроме вот этого конкретного момента, дождя, слегка заедающей левой ноги, и человека, которого Джеки мечтал увидеть очень долго.

А для него любое «долго» всегда значило «вечность».

Он налетел, не сбив с ног только чудом — Тэдиас задохнулся, лёгкие опустели, воздух покинул их от удара полутора центнеров металла — вжался щекой в грудь, обеими руками вцепляясь в ткань плаща, и казалось, что нет силы, которая может сейчас его оторвать. В прядях парика путались дождевые капли, топка урчала за закрытой дверцей, под рубашкой, и он бы, наверное, плакал... Только не было слёзных желёз.

Тэдиас вдохнул — получилось с трудом, рёбра отчетливо саднили, — поднял руку. Провёл по синтетическим волосам. Робот цеплялся за него отчаянно, словно опасался, что сейчас его снова отнимут, и только крепче прижался щекой, почувствовав прикосновение. От него пахло дымом, немного плесенью, маслом, и Тэдиас совсем уже успел забыть, насколько его боты похожи на людей. Как бы не больше, чем творения Питера...

Младший смотрел на него молча, словно вокодер всё ещё был неисправен. Средний помялся и, глядя всё ещё в сторону — независимость его оставалась маниакальной — протянул на вытянутых руках то самое зелёное, что прижимал к боку.

Еловые ветви, алые цветы. Подпись «Отцу и мужу». Такие венки обычно украшают могилы не особенно богатых, но примерных семьянинов...

— Это тебе, типа, — сказал он хрипло — сквозь клыки вырывались струйки дыма, одной заслонки не было. — С освобождением, бля...

Младший кивнул. Джеки всхлипнул.

Тэдиас поднял глаза к небу — дождь всё капал, разбивался о заботливо раскрытый над ними зонтик — и расхохотался. В голос.


Эпилог

 

Мальчик подхватил змея на руки и заспешил вниз по лестнице, прыгая через одну ступеньку. У мальчика были взъерошенные чёрные волосы, серые почти до прозрачности, глаза. Змей в его руках был едва ли не больше, чем он сам, и цветом напоминал апельсин — если бывают апельсины в сиреневую полоску. Через плечо у мальчика был перекинут длинный пушистый хвост, украшенный колокольчиками и перьями, коленки, выглядывающие из коротких шортиков, были все исчерчены белыми шрамами — следами от застарелых царапин. В такт прыжкам мальчик напевал:

— Раз-два-три-четыре-пять,

Тень в углу не хочет спать.

Тени сходятся по кругу,

Братья смогут их прогнать...

Спрыгнув с последней ступеньки, он рассмеялся, и поудобнее перехватил змея. Был очень важный день — соревнования юных воздухоплавателей — и он должен был в них победить, обязательно должен. С кухни доносился манящий запах жарящихся оладий. Нужно было спешить.

Женщина, стоящая у плиты, обернулась через плечо, когда он на одной ножке скакнул через порог. Коротко остриженные светлые волосы пронизаны были солнечными лучами, вовсю лившимися из окна, на талии был повязан затёртый фартук со слониками — она носила его, сколько мальчик себя помнил.

— Доброе утро! — выпалил он радостно, и вскарабкался на табуретку, прислонив змея к ноге. Водрузил локти на стол и улыбнулся — в улыбке не хватало пары зубов, но в этом не было ничего странного — в шесть лет положено терять первые зубы и верить в Зубную Фею. — А с чем оладьи? С джемом?

Женщина кивнула и отвернулась. Раздалось шипение — это она поддела одну из оладий лопаточкой и подбросила её в воздух так, что та ловко перевернулась и шлёпнулась на сковородку ровно на своё место.

— Не шуми, Томми, — сказала она тихо, и пришлёпнула оладью сверху, чтобы лучше лежалось. — Отец работает.

Мальчик понимающе кивнул и сделал вид, что закрывает рот на замок и выбрасывает ключ. Работа отца — это очень важно, это он выучил с самого раннего детства. Мешать ему нельзя, нельзя плакать и шуметь, когда он занят. И в лабораторию ходить нельзя, хотя там и интересно. А если пойдешь — Череп тебя всё равно поймает за шкирку и принесёт отцу. Так что лучше не рисковать. Он поболтал ногой в плетёной сандалии и погладил змея по яркому боку. Отец обещал прийти на соревнования, но если ему пришла в голову какая-то замечательная идея он, скорее всего, об этом и не вспомнит...

В коридоре раздались лязг и детский смех. Что-то зашипело, зашуршало и душераздирающе скрипнуло, а потом в кухню, в клубах чёрного дыма, ввалилось нечто. Нечто было умеренно блестящим, длинные рукава белого свитера свисали почти до колен, волосы топорщились в разные стороны, а на плечах у нечто сидела маленькая девочка, и болтала ногами. Ей явно было очень весело.

— Привет, мам! — поздоровалась она, и не думая слезать со своей лошадки. — Можно мне не завтракать? Я гулять пойду!

Томми шикнул было на неё, но она показала ему язык и, пригнувшись, спряталась за робота — благо, парик его был так встопорщен, что скрыться за ним можно было бы троим, а не одной светловолосой малышке. Молчать она не любила, старшего брата не слушалась, и вообще больше всего обожала запрыгивать Зайцу на спину и любоваться тем, как он старательно сдерживается, чтобы не начать ругаться. Отец строго-настрого запретил ему употреблять его любимые словечки при детях и он, как мог, старался.

Хотя иногда и был прискорбно близко к провалу.

Женщина вздохнула. Слегка убавила огонь.

— Джеки, милый, — позвала она всё так же тихо, и обернулась. Протянула руки. — Дай мне это маленькое чудовище, пожалуйста.

В уголках губ у неё пряталась улыбка, а девочка заверещала, брыкаясь и сопротивляясь попыткам себя снять. Её звали Лэрри и это подходило ей как никому другому — «непоседа», отец как в воду глядел, когда выбирал имя именно с таким значением, это было её девизом, её жизненным кредо, её кармой — уже в шесть часов утра она начинала смеяться и бузить, лезть к роботам и рваться гулять.

«Кавалькадиум изобретает вечный двигатель уже много лет, — говорил иногда отец, поднимая её на руки и целуя в лоб. — А мне даже изобретать не нужно. Вот он, здесь»

Лэрри всегда смеялась, когда он так говорил.

Она, наконец, сдалась, позволила матери взять себя на руки, только обиженно надула губки, отворачиваясь и задирая нос. Своевольная, капризная, Заяц иногда шутил, что пошла она явно в него, а не в родителей.

Родители бледнели и крестились, надеясь, что это всё-таки неправда.

— Отец работает, — сказала женщина, ероша волосы дочери, и, прямо с ней на руках, потянулась к лопаточке — оладьи грозили подгореть, оставленные без внимания. — А ты так шумишь. Нельзя так себя вести, юная леди.

Лэрри фыркнула. Джеки заглянул в сковородку и выдохнул облачко дыма.

— Вот эта похожа на зайца, — сказал он, указывая пальцем. — А вот эта — на домик.

Искать сходства форм предметов было его любимым занятием. Ещё он любил играть в слова.

 

— Гаечный ключ.

Череп порылся в залежах инструментов — зачем старику столько, он представить не мог — и протянул требуемое. Снова откинулся на спинку стула — одного из специально заказанных для него с братьями, ведь какой нормальный стул выдержит несколько центнеров стали — переплёл пальцы, глядя, как создатель что-то подвинчивает в своей новой машине.

Жизнь была хороша и спокойна.

Внизу смеялись и галдели дети.

В последнее время Череп чувствовал себя котом, но никому не признался бы в этой своей ассоциации. Котом он был серым, довольным жизнью и отчаянно пушистым. Любимым хозяевами, откормленным и лоснящимся. Такие самодовольные животные с умными мордами часто встречаются в хороших домах, ведут себя как хозяева положения, спят на коленях и уходят, когда вздумается...

А если Заяц был котом — то ободранным помоечным бандитом, возвращающимся домой только пожрать. С драными ушами, тощими боками и уверенностью, что приключения ждут где-то за стенами дома — надо только их найти.

А если Джеки был котом — то маленьким котёнком с жалобными глазами...

— Отвёртку.<






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.