Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть III






 

Жарко.

 

Анна скинула одеяло и села. Тронула ладонью неприятно липкий, потный лоб. Лето выдалось непривычно душным, почти лишённым дождей, и все нормальные люди, смущённые переменой климата, спали под тонкими простынями, смачивали водой виски, покупали сухой лёд, который заворачивали в чистые тряпицы и прикладывали к затылку...

А она, вечно занятая, закружившаяся в последнее время абсолютно, даже одеяло из пододеяльника не вытряхнула. Конечно, ей было жарко. Спустив на прохладный пол босые ноги, она вздохнула, и рывком поднялась. Голова — сказывался недосып и хлопоты с утра до вечера — отозвалась белой вспышкой боли.

Это было ничего, нужно было только выпить на кухне немного холодной воды, да снова лечь...

«И не спать до самого утра, — подсказала она сама себе, дёрнув уголком губ, и настежь распахнула окно.

Ночь ворвалась в комнату — прохладой воздуха, ароматом цветов, судорожным пиликаньем цикад, — и Анна вдохнула её полной грудью. Позабыв о своём намерении сходить на кухню за водой, лечь и маяться бессонницей, оперлась о подоконник. Зажмурилась. Мир звучал снаружи, как какой-то диковинный концерт.

Вот простучали копыта и колеса — полуночный кэб везёт домой подвыпившего гуляку. Вот поёт ночная птица, вот прошуршали поперёк неба чьи-то крылья. Где-то хлопнула дверь, а где-то — это уже тихо-тихо, почти не слышно — поёт колыбельную женщина.

Вдалеке загудел поезд.

Анна вздрогнула. Открыла глаза. Она любила поезда — мало кто не любит, разве что те, кто живёт у самой железной дороги и день деньской слушает стук колёс — но сейчас с этим связано было слишком много — неприятного, печального, забавного, странного — всякого. Всё-таки не каждый день уезжаешь, забирая все вещи и оставляя дом на прислугу, не зная, вернёшься ли назад, за более чем восемьсот километров.

Далеко не каждый.

У Анны, например, до недавнего времени вовсе не было такого опыта.

Удовольствие было испорчено. Она оттолкнулась от подоконника, поморщилась — в голове снова качнулась боль. Спать уже не хотелось — собственно, не спать хотелось вообще, с самого вечера, — а работать было невозможно — все реактивы, все инструменты, даже обожжённые кислотой лабораторные столы и шкафы — и те ждали своего часа, чтобы отправиться в беспрецедентное путешествие — одни на помойку, другие друзьям-учёным. Дом был полупустым, незнакомым, она даже спала на диване, который собиралась оставить, потому что не смогла расстаться с любимой кроватью, и ту уже приготовили к отбытию...

Кто-то рациональный и разумный, кто-то, кто всю жизнь диктовал ей, что дозволено, а что нет, пребывал в тихом паническом ужасе, не зная, как остановить творящееся безумие. Этот кто-то не знал, что такое любовь и не верил, что ей можно руководствоваться в принятии таких решений. Анна в чём-то была с ним согласна... Но останавливаться не собиралась — есть вещи, которые нельзя не сделать, если собираешься и дальше смотреть своему отражению в глаза.

 

***

 

Маленькие, локальные собрания Кавалькадиума — это для своих и это совсем неофициально. Каждый город собирает их по-своему, со своей частотой, по своим правилам, и никто никогда не вмешивается и не спрашивает, что же происходит за закрытыми дверьми, и почему учёные уходят под утро, почему у них на халатах пятна, а в глазах — свет.

Большие собрания — это уже иное. Это официальней, это с протоколом, аккуратно, педантично, пунктуально. Раз в год каждая страна устраивает всеобщий съезд — все отшельники, творящие в своих кельях, открывают двери, и, щурясь от солнца, выползают на свет. Заказывают кэбы, покупают билеты на поезд, нанимают дирижабль — или отправляют длинные, многостраничные отчёты, чтобы их зачитали уж как-нибудь без них. Болтают, что в далёкой снежной России есть такие, кто приезжает на собаках или медведях, рассказывают, что в загадочном Китае с гор спускаются монахи в оранжевых одеяниях, которые тоже по-своему учёные...

Раз в три года, на большой консилиум съезжаются светила науки со всего мира, и принимать такое сборище — большая честь.

...Прийти на собрание раз в месяц, если ты живёшь в центре Сан-Диего, и иногда тебе просто физически нужно отвлекаться от формул и реакций, иначе ты сойдёшь с ума — не так уж и сложно. Пригладить волосы, надеть любимую блузу с узором в виде молекул. Собрать листы черновиков и пристроить их на дно сумки. Выпить немного травяного чая, настраиваясь на неспешные беседы с коллегами, с теми, кто понимает...

А в зале собраний — странный гул и тревожные шепотки. Так не говорят об очередных открытиях, так не спорят о том, кто тут шарлатан, а кто всё делает правильно.

Она слышит ещё от дверей:

— Вы только представьте, армия медных слонов!

И у неё разом холодеют пальцы.

От него давно нет вестей. Собственно, это совершенно логично. Он мог бы писать только Делайле — если бы она читала его письма, — а теперь Делайлы нет, а кроме неё, он никогда и никому не стал бы отчитываться в своих действиях. Гордый, упрямый и иногда злой, он, отвергнутый любовник, несчастный изгой научного сообщества, не мог не начать доказывать свою правоту. Он исчез после того, как Кавалькадиум отказался от него, не оставив письма, никому не сказав, и иногда Анна слышала какие-то обрывки сплетен — что-то про Африку, про Таггерта Бэбклока, который ищет помощи у научного сообщества и никак не находит, про то, кто же виноват в этом...

Никто не знал подробностей, никто не мог точно предположить, чем закончится вся эта история, и она каждый раз чутко прислушивалась, складывая для себя картинку и до боли закусывая губу. Любовь — забавная вещь, которая не зависит ни от безумия, ни от взаимности, ни от логики и привычки полагаться только на себя. Любовь приходит внезапно и остаётся надолго. Любовь смешивает карты и меняет местами приоритеты. Однажды она увидела его на собрании, а потом прочитала его работы — и пропала окончательно, когда узнала его лично.

Их познакомила Делайла — красавица-Делайла, которая была ей лучшей подругой — и на самом деле они знали друг друга мельком, нечаянно, как знают друзья друзей, которых зачем-то сводят в одну компанию. Анна находила общие темы, однажды добилась того, что он позвонил лично ей... Это не было отношениями — редкие звонки, редкие чаепития в каком-нибудь приличном кафе (ничего крепче чая не пили, негласно сошедшись на том, что трезвость — это разумно и полезно для здоровья), однажды оказались в одной постели. Немного. Немногим больше, чем ничего. Но Анне хватало. Она не ревновала, зная о его страсти, не просила многого, не ждала лишнего. Она просто была — порой рядом, порой сама по себе — и когда он исчез, беспокоилась. Кусала губы. Слушала сплетни. Готовилась к катастрофе.

И вот — она случилась.

...В глубине зала, там, где шёпот — не шёпот, а вполне себе внятная речь — она видит привычно торчащие в разные стороны вихры Питера Уолтера, и, оставив сумку на одной из скамей, начинает проталкиваться к нему. О нём тоже говорили на собраниях, его тоже обсуждали и прикидывали, когда он вернется из самоубийственного похода на Бецила. Две стороны одной монеты, друзья-враги... Анна думает: «Жирафы, слоны, роботы — сказка, а не жизнь», — и мягко проталкивается поближе. Ей нужно знать, что происходит. Ей жизненно необходимо это знать.

Питер взъерошен и бледен, под глазами у него налёт серого, и кажется, что он вернулся не из Африки, а из какой-нибудь Арктики, или и вовсе не покидал своего кабинета. Он сидит на одном из столов, где обычно демонстрируют очередные разработки — ноги скрещены по-турецки, руки расслабленно — бессильно — лежат на коленях, и молчит, устало, глухо, совсем не похожий на себя прежнего. Взрывной темперамент, вечный душа компании, человек, способный прямо на собрании начать вычерчивать новые формулы и совершенно забыть про окружающий мир, сейчас он очень тих, неулыбчив, рассеян. Видно, что ему неприятно говорить, что он хочет как можно скорее забыть эту историю, и, кажется, такая реакция вполне естественна, особенно если помнить, как они воевали, и как каждый раз до белизны выцветал Питер, когда ему приходилось вступать в борьбу. Думали — от ярости, но ей всегда казалось — от ощущения невозможности происходящего. Хотя, возможно, ей только казалось...

А вокруг него — бурлит учёное общество, высказывает противоположные мнения, интересуется подробностями. Судя по всему, история уже рассказана, и теперь её обсуждают, и Анна машинально начинает нашаривать взглядом кого-нибудь, кто мог бы пересказать ей рассказанное Питером. Кого-нибудь с цепкой памятью, не принимающего участия в обсуждении.

Пальцы у неё слегка подрагивают. В ушах — гул голосов, слух цепляется за отдельные фразы.

 

— Целая армия медных слонов!

— Как он посмел...

— Что-нибудь осталось от его разработок? Чем он вообще занимался там несколько месяцев?

— Какая тень на всё сообщество!

— Его будут судить?

— Конечно его будут судить!

— Как человек, близкий судопроизводству, заявляю со всей ответственностью: это электрический стул, никак не меньше...

 

Анна вздрагивает — и скорее чувствует, а не видит, как вздрагивает Питер. Электрический стул! Это вполне вероятно, это было бы логичным завершением истории, но...

 

— Пожалуй, это вполне справедливо.

— Друзья мои, но, мне кажется, создавать прецедент не стоит, это всё же наши внутренние дела...

— Внутренние они были, дорогой профессор, пока он не попёр через всю Африку на своих слонах и пока не вмешались тамошние власти.

— Да, правильный конец не слишком хорошего человека.

— Господа, господа!

 

Анна отталкивает кого-то локтем, аккуратно отстраняет седенького профессора биологии, который отбивается от оппонентов своим не-созданием прецедента, подныривает под локоть высокого доктора медицины — и оказывается рядом с Питером, у стола. Она не слишком хорошо его знает — лично, по крайне мере, они знакомы шапочно, из-за всё той же Делайлы — но сейчас они, кажется, на одной стороне.

Если бы он хотел казни — он просто оставил бы своего друга-врага африканским властям. Уж они-то не стали бы церемониться.

Идея у Анны в голове — безумная, но вполне возможная. Солидарность учёных вещь отнюдь не мифическая...

 

— Господа! Послушайте меня, господа!

 

К ней поворачиваются, и она выхватывает взглядом из мешанины лиц тех, кто может помочь, тех, кого можно было бы назвать его приятелями, тех, кто всегда ратует за гуманность и просвещённость. Их не так уж и мало, не меньше половины, и наверняка есть такие, кто ещё не определился, и есть такие, кому можно надавить на профессиональную гордость... Она встает спиной к столу, ладонью опирается о столешницу, и в голове у неё с лихорадочной быстротой складываются слова. Нужно говорить, но это только в книгах легко завести и повернуть на свою сторону толпу. Здесь же даже не толпа, здесь учёные мужи и редкие леди, каждый со своим мнением и своей спесью, все знакомые, не все приятные, и как сказать им так, чтобы они поняли и приняли...

Ясно одно: играть влюблённую и испуганную женщину — плохая мысль. Здесь живут по другим законам, и на одном очень долго стояла упрямица-Делайла: «Здесь я учёный. Потом женщина». Здесь все они равны, насколько это возможно, и упирать нужно не на то, что он был прекрасным человеком и хорошим другом — всё равно никто не поверит, а на то, что он был гением, и преступление — терять такой ум просто так.

Анна набирает в грудь воздуха.

 

«...Я не буду говорить, что все мы учёные, и никогда не бросаем своих — это слишком тривиально. Я скажу другое — мы все учёные, потому что понимаем язык логики, так давайте поговорим на нём. Вспомним, как доктор Бецил приносил нам свои разработки — все помнят его проект 1437? Кто из нас возьмётся его повторить или довести до ума? Все помнят его работы со звуком и с цветом? Программу под кодовым названием «Лампа Алладина»? Господа, давайте будем разумны: Бецил — гений, и было бы глупо терять такого человека. Нет, я не говорю про то, что его нужно полностью оправдать, — после всего, что он сделал? Ха. — я говорю, что, возможно, стоит похлопотать о том, чтобы его посадили в одиночную камеру и дали работать. Все помнят наши нерешённые задачи, господа? Передача изображения одновременно с передачей звука, лекарство от чахотки, лекарство от рака? Каждый человек на счету, каждый!»

 

Странно, но у неё ни разу не срывается голос. Слова приходят откуда-то извне, сами ложатся на язык, и она чувствует внезапный душевный подъём — хотя всегда не слишком любила выступать на публике. Взгляд мечется по лицам, выхватывая — недоумение, скепсис, удивление, согласие, улыбка — и пальцы её всё сильнее вжимаются в столешницу, как будто хотят пробить насквозь твёрдое дерево.

Слова. Правильные, разумные слова, в которые верят все учёные... все люди.

Когда она замолкает, долгое мгновение царит звенящая, тревожная тишина.

А потом Питер своим прежним, полным энтузиазма тоном, произносит у неё из-за спины:

— Мне кажется, что-то в этом есть, господа.

И поднимается буря.

 

***

 

Анна помассировала кончиками пальцев лоб, и всё-таки пошла на кухню за водой. Голый пол холодил босые ступни, тени по углам — там, где раньше их прятали предметы привычной обстановки, — казалось, шевелились с немой угрозой. В голове у неё, в такт шагам, качались слова — те, что говорила она, выторговывая ему жизнь, те, что говорили ей, не желая признавать её правоту. Их было много — разговоров, тех, кто хотел Бецилу смерти, тех, кто, напротив, ратовал за сохранение ему жизни, и особенно хорошо вспоминается, как после того памятного собрания она вышла из зала едва ли не последней, и обессиленно прислонилась к стене, запрокидывая голову, выравнивая дыхание. Тихая серая мышка, она никогда не рвалась оказаться в центре внимания, но сейчас не было иного выхода. В ушах у неё тогда гудело, мысли скакали ранеными блохами, планы строились быстро — поговорить со Смитом, с Эдвардом, с Максимилианом Третьим, узнать, куда писать петиции, на кого давить авторитетом учёного сообщества, в какую тюрьму его определят, может ли не-родственник попасть на казнь, если таковая всё-таки случится... Мирная жизнь закончилась. Начиналось противостояние со всем миром, и это ничуть не радовало... просто деваться было некуда.

Она не удивилась, когда Питер, выходивший последним, не просто кивнул ей, прощаясь, но остановился поговорить. Не удивлялась и потом, когда он иногда звонил, справлялся о её здоровье. В памяти мало осталось от тех дней — сумбур, спешка, лица, разговоры, встречи — только ощущение мрачного облегчения, когда всё было кончено.

Питер ещё спросил её — тогда, в полутёмном коридоре, заглядывая ей в глаза, совсем близко — неприлично близко, наедине джентльмен и дама должны стоять на большем расстоянии, если только ни один из них ни на что не намекает — зачем ей вообще всё это.

А она ответила встречным вопросом — а вам, полковник Уолтер?

И он только беспомощно улыбнулся, разводя руками. Она почти видела, как умирают у него на языке несказанные слова. Он прекрасно знал, зачем делает то, что делает.

Просто, как и она, не хотел говорить об этом.

Молчаливо они признали друг за другом это право.

 

Вода слегка горчила, и она выплеснула её прямо в окно, раздражённо отставила стакан. Наутро она готовилась совершить самый идиотский поступок в своей жизни, сорваться за тридевять земель, к тюрьме Сан-Квентин, и не могла спокойно спать.

Впрочем, раздражения, удивления или недовольства собой в ней уже не осталось. Только безграничная усталость и желание поскорее покончить с переездом, обустройством на новом месте и недоумением знакомых. Она хотела начать строить жизнь там, куда сама, за неимением судьбы, себя определила, а утро всё не наступало, не давало перейти к решительным действиям.

Подумав, она поставила чайник — старый, прокопчённый, любимый, она собиралась с утра запихнуть его в какой-нибудь тюк, где ещё оставалось место — уселась к подоконнику, как к столу, уронив голову на скрещенные руки. Ночь жила снаружи, скрипела песнями сверчков, пением ночных птиц, вдалеке снова прогрохотал поезд, но Анна уже дремала, вопреки всем предчувствиям, всей бессоннице, головной боли, и только свист чайника вырвал её из липкой неприятной дрёмы.

В своём полусне она даже подумала сначала, что это трубит слон.

 

***

 

Слева — с мясом. Справа — с капустой.

Варенье — из яблок. Ход — c8-h5. Погода — дожди.

Есть успехи?

 

Тэдиас сунул записку в карман и аккуратно переставил чёрного слона на несколько клеток ближе к себе. Партия только начиналась, но он, уже наученный горьким опытом, не стал спешить и отвечать тут же — стоило подумать, прикинуть возможные варианты развития, может быть, попросить у охраны что-нибудь по шахматной стратегии и тактике.

Задумчиво откусив от пирожка — с мясом, повезло, а ведь взял не глядя, — он грузно уселся на стул и, постукивая себя кончиком пера по носу, снова склонился к своим записям — зрение в последнее время начало подводить его и приходилось смотреть на буквы вблизи, чтобы они не расплывались и не теряли чёткость. Возможно, сказывалось искусственное освещение, возможно, долгая работа с зелёной материей — он не слишком интересовался этим, полностью погрузившись в работу. Здесь у него не было других занятий, да он и не умел останавливаться и думать о чём-то другом, если загорался...

Со стороны Кавалькадиума было весьма разумно предложить ему работу именно над лекарством от туберкулеза. Схватка с этой болезнью была делом чести, местью, и довольно скоро стала смыслом жизни — и это при том, что первые дни он просто бродил по камере из угла в угол, совершенно не представляя, что делать дальше с подаренной — вымоленной, выбитой у правительства — жизнью.

Его ничего не ждало на свободе. Делайла умерла окончательно, не было больше смысла к чему-то стремиться — если он не ходил, то лежал на кровати, глядя в потолок, и думал о ней. Иногда вспоминал про роботов, но быстро оставлял эти мысли — вряд ли они хотя бы из шахт выбрались, какая уж тут Америка...

Прошлое приходило к нему, терзало и наяву, и во снах, и первые записи в тетрадях он сделал не потому что хотел кому-то там помочь, осчастливить человечество и прочая, и прочая, а просто потому что должен был хоть как-то отвлечься от той вакханалии, которая творилась в его голове. В ней было детство, — вряд ли его можно было назвать счастливым, но он никогда не стремился его хоть как-то называть, — школа, потом университет, где он нашёл едва ли не первого равного себе, потом Кавалькадиум и разбившаяся дружба. Он писал, ставя кляксы, иногда прорывая бумагу, потом стал читать, раз за разом перечитывая строчки, пока они не запоминались, вытесняя старые воспоминания — химия, тёмный лес, в ней всегда была сильна Делайла, а не он, — и постепенно это завладело им, заинтересовало. Работа была его спасением, его смыслом жизни, тем, что избавило его от мыслей о том, что электрический стул, возможно, был бы лучшим выходом, и он уже через два месяца предоставил Кавалькадиуму некоторые исследования и рабочие модели.

 

***

 

Ему снился кошмар. Ему вообще часто снились кошмары, чуть ли не каждую ночь он метался на своей узкой койке, как в бреду, и глухо стонал сквозь зубы, но этот был особенно муторным и неприятным — и от него никак не получалось проснуться. В маленькое зарешечённое окошко светила луна. На столе, аккуратно разложенные стопками, лежали бумаги, полные формул и выкладок, книги, какие-то рисунки и обрывки записок. Карандаши — в карандашнице. Перо — у чернильницы. Он всегда стремился свести беспорядок к минимуму и всегда глупо раздражался, когда Питер в очередной раз оставлял после себя сияющий бедлам...

Ему снилось кладбище и тихий дождь, Делайла, сидящая в гробу и румянящая тронутые тлением щеки. Руки у неё были тонкие, как щепки. Волосы свисали неряшливыми сосульками. Иногда она поглядывала на него — глаза белые, словно вываренные — и едва заметно дёргала уголком губы — улыбалась, своей мягкой, сводившей его когда-то с ума улыбкой. Рядом с гробом на коленях стоял Питер. Прижимался губами к иссохшей ладони трупа, и глаза у него были красные, как после долгих слёз. Тихий, почти неразличимый, шелест дождя. Заученные, механические движения мёртвой, которая при жизни в исчезающее редких случаях опускалась до косметики. Больше всего Тэдиасу хотелось развернуться и уйти — не видеть этой тягостной картины, но ноги не шли, и он так и стоял, а сон длился, и Питер поднимался с колен — брюки, испачканные грязью и почему-то алым, тряские пальцы — взяв Делайлу за плечи, силой укладывал её, наклонялся поцеловать.

У неё шелушились губы, сухие кусочки кожи отлетали от них, и во время поцелуя она не моргала — смотрела своими бельмами прямо перед собой и не двигалась — не пыталась вырваться, не отвечала, не шевелилась, устраиваясь поудобнее. И только когда её закрыли крышкой — изнутри послышались мерные, глухие удары, не кулаком, даже не лбом — будто бы всем телом. И даже когда сверху уже навалили земли — Питер сыпал её сосредоточенно, губы у него были синеватые и, казалось, вот-вот должны были закровоточить — всё равно слышен был этот гулкий подземный стук...

Тэдиас проснулся только, когда гроб был уже засыпан, а Питер, опираясь о лопату, обернулся к нему. Глаза у него были белые и совершенно слепые.

...Он поднялся. Беспокойно глянув на лунный свет, сочащийся из окошка, зажёг лампу. Спать больше не хотелось, для работы чувства были совсем уж растрёпанными. Он взъерошил волосы, шагнул в один угол, в другой... А потом, решившись в единый миг, сел к столу. Дёрнул из стопки чистый листок. Не давая себе времени подумать, принялся быстро писать что-то — почерк сбивался, плясал, обычно округлые аккуратные буквы промахивались мимо строк. Он торопился, потому что боялся отступить, потому что знал, что трезвым утром ночной порыв покажется глупым и совершенно бессмысленным. Перечитать он позволил себе только обращение — «Друг мой и враг мой» — и запечатал листок в конверт. Надписал знакомый адрес.

Утром он отдал письмо охране вместе с остальной почтой, и, нервничая, заходил по камере. Питер мог не ответить. Более того, Питер должен был не ответить.

Но, между тем, ответ пришел.

 

Враг мой и друг мой.

Не знаю, как начать это моё письмо, ничего не знаю, на самом деле, и мне не с кого взять пример и не у кого спросить совета, потому что случай наш беспрецедентен. Я не имею ни малейшего понятия, о чем стоит писать — ведь не упрекать же мне тебя, в самом деле? — знаю только, что не могу этого не сделать — и, пожалуйста, не спрашивай о причинах. Быть может, дети изменили меня, сделали милосердней — и я посмотрел бы на того, кто не изменился бы — быть может, это всё время, сентиментальность и глупость. Мы ведь были друзьями, и пусть прошли годы, и мы не те, и мир вокруг нас не тот — я не могу об этом забыть, как ни стараюсь. Кто виноват, кто прав — чушь, приговор уже вынесен и приведён в исполнение, и некому осудить меня за мои порывы. Мне страшно писать тебе, враг мой. Мне страшно — но я не могу заставить себя отложить перо.

Пожалуй, я сделаю так: я отступлю сейчас строку и постараюсь сделать вид, что ничего не было. Сейчас не время говорить об обидах — когда-нибудь потом, но не сейчас — и я не знаю, выйдет ли у меня, но я буду стараться. Иного выхода я всё равно не вижу — если тебе что-то придёт в голову (как это всегда было, когда я бывал в тупике) — напиши мне в следующем письме, буде таковое случится...

 

 

Строчки сбивались — как всегда, Питер писал торопливо, словно опаздывал на поезд, и буквы, угловатые, высокие, похожие на горные шпили, скакали по всему листку, образуя причудливые узоры. Тэдиас перечитал письмо один раз и отложил в сторону, но всё равно, перебирая формулы, записывая самые удачные из них, он вспоминал отдельные строчки, какие-то мелкие события из жизни Питера, и чувствовал себя неожиданно хорошо. Да, старый друг был всё так же полон энергии, и, хотя в тоне его и чувствовалась неуверенность, но он ответил, он согласился завязать переписку, и именно тогда Тэдиас впервые почувствовал, насколько ему не хватало этого стихийного бедствия, насколько глубоко в нём засело одиночество. Он ведь не разговаривал с людьми нормально уже очень, очень давно...

Ночью, подскочив после очередного кошмара, он не стал ложиться снова — зажёг лампу и взялся за ответ.

Как будто ничего не было. Как будто они не враждовали за Делайлу. Как будто не было битвы в Африке.

Почему-то это «как будто» успокаивало.

И, подумав немного, помявшись, он всё-таки начал — «друг мой и враг мой», тем самым закрепив наметившуюся традицию.

 

...Когда ему впервые передали посылку — он удивился. Чувство было чистым, без примеси раздражения или недоверия — он просто не понимал, кто это может быть. Ни один мужчина не стал бы печь ему пирожки — а они явно были домашние, слегка подгорелые с одного бока, ни одна женщина не стала бы передавать передачки незнакомцу. Только найдя на дне корзинки коротенькую записку — всего три слова, бессмысленных, но как никогда уместных «Мне очень жаль», — подписанную инициалами «А. К.» он понял, кто его неожиданная благодетельница.

А поняв — испытал недоумение. Эта женщина всегда казалась ему немного странной, но чёрт, не настолько же, чтобы тащиться в другой город только для того, чтобы передать опальному гению несколько подгорелых пирожков!

Он сжевал тогда пирожок скорее на автомате, запиской заложил очередную книгу, и думать забыл о необычном происшествии — ну, приехала один раз, ну, не дура же она, чтобы устраивать из этого что-то большее, чем единичный акт милосердия — и был очень удивлён, когда через две недели ему снова передали несколько пирожков, конфеты и ещё одну записку — «Цветёт сирень. Мэдисс изобретает нечто, чтобы передавать цвет и звук одновременно». Он тогда неловко топтался на месте, глядя на листок с этой единственной строчкой, и совершенно не знал, что ему делать. Отвечать — что? Да и зачем? В его снах всё ещё жила Делайла, в голове теснились решения и гипотезы, и, при мысли о том, что женщина, которую он никогда не любил, сорвалась через полстраны, вызывала скорее недоумение, чем что-то ещё.

Недоумение — и смутное чувство вины.

Он не стал ничего отвечать. Заложил очередную необходимую страницу, машинально сжевал пирожки, не отрываясь от своих занятий, и снова позабыл думать о ней, полностью отдавшись своим изысканиям. Когда через две недели охранник, улыбаясь — «У вас роман, доктор Бецил?» — снова передал ему гостинец, он даже не стал заострять на этом внимания. У него были его кошмары, его работа, его застарелая любовь — и некуда, некуда было тянуть в этот бешеный круговорот ещё одного человека.

Постепенно он привык к этому. Стал принимать как должное. Раз в две недели ему передавали пирожки, очевидно нарушая тюремный режим, раз в две недели у него появлялась новая закладка для книг...

И только когда — спустя несколько месяцев — она пропустила один раз в цикле, он понял, что это почему-то стало важно. Он беспокоился. Зная, что в определённый день она всегда присылает весточку из внешнего мира, он испытал смутное чувство тревоги, когда этого не случилось. Она могла умереть, и он бы даже не узнал об этом. Шагая из угла в угол, он то и дело возвращался в мыслях к её внезапному отсутствию, и сам над собой готов был посмеяться, когда ещё через две недели она известила в записке о том, что была больна и потому не смогла прийти.

Всё оказалось очень просто и совсем нестрашно...

Но именно в тот вечер он впервые написал ей ответ.

 

***

 

Она сумела выбить свидание с ним на исходе лета, спустя почти девять месяцев со дня начала его заключения. Он не спрашивал, каким чудом ей это удалось — кажется, это становилось традицией — не спрашивать — просто нервно ходил по камере, ни о чем не думая.

Разве что о Делайле, о том, что это, возможно, было предательством — привыкнуть к другой женщине, переписываться с другой женщиной...

Но тихий голос здравого смысла нашёптывал — «Она умерла, ей уже всё равно».

Пожалуй, только тогда до него начала доходить эта правда.

Она умерла и никогда не поднимется.

И ей уже всё равно.

 

Анна мало изменилась с того времени, когда они встречались в последний раз.

Три года назад? Четыре? Он не помнил точно. В те дни мысли его занимала совсем другая женщина и совсем другие дела, и было не до того, чтобы запомнить такие мелочи. Он помнил чай, пирог, отливающий притягательной изумрудной зеленью, помнил, как она подпирала щёку ладонью, её внимательные глаза, но когда это точно было, припомнить не мог.

До смерти Делайлы и до первой ссоры с Питером — вот и всё, что отложилось у него в голове.

И всё-таки он был уверен, что она не слишком изменилась.

То же не слишком яркое, всего лишь симпатичное, а не красивое лицо. Те же короткие, по-мужски остриженные волосы — предмет вечных дебатов, допустимо или не допустимо женщине такие иметь; та же мягкая улыбка.

Он ещё думал тогда, что он ей должен казаться изменившимся совершенно.

Бывали дни, когда он и сам утром не узнавал себя в зеркале.

Похудел, осунулся, на висках пробилась первая седина, и взгляд стал ещё тяжелее, чем прежде. Он слишком много делал и много видел, это не могло не наложить отпечатка.

В тот день — в те два часа, которые по тюремным правилам длилось свидание — она не спросила ни о слонах, ни об Африке, ни о Питере. Вообще не упомянула обо всей этой истории, как будто её не было, или она опасалась разбередить незажившую рану. Говорила о другом — о Кавалькадиуме, о новых публикациях общих друзей, о собственных исследованиях, о том, что снаружи зима. В чём-то повторяла слова Питера, который тоже не мог не упоминать в письмах некоторых знакомых, в чём-то говорила о том, чего он в своем изгнании и знать не знал.

Он слушал. Кивал. Они словно поменялись ролями — на заре их знакомства говорил он, говорил взахлёб, о Делайле, о проектах, о роботах, и почти не интересовался её делами.

Сейчас, когда круг его общения схлопнулся до двух человек, он поймал себя на том, что это интересно — слушать.

Молчать.

Кивать.

Возможно, слабо улыбаться.

 

В тот день она не стала его целовать. Потом говорила, что хотела, но побоялась, и он про себя соглашался с ней — в то время он явно был не готов принимать такие жесты. Оттолкнул бы, возможно, огрызнулся зло — а скорее, совсем замкнулся бы в себе, не желая, отказываясь, злясь.

Когда жизнь твоя полетела под откос, а какие-то люди пытаются вытащить тебя — трудно не злиться, особенно если сам ты абсолютно уверен в том, что всё кончено и остается только слабо трепыхаться.

В следующий раз она пробилась почти через полгода.

И этого времени оказалось достаточно, чтобы он принял поцелуй, не вспоминая о больном, тянущем прошлом, не думая о Делайле, не стыдясь самого себя.

Время всегда лечит. Человеческое тепло лечит тоже.

Только ночью он проснулся в холодном поту, снова увидев свой старый, неизбывный кошмар, где кашляющий полутруп тянул к нему ладонь в безмолвной мольбе...

Но разжёг лампу и достал письма вперемешку с записками.

И сразу стало легче.

Узел, туго затянутый в груди, наконец-то начал слабеть.

 

***

 

Анна никогда не умела готовить.

Сначала не хотела учиться — до определённого возраста женские занятия у неё вызывали жгучее отторжение, за что ей часто доставалось от маменьки, — а потом появились куда более интересные занятия.

Сколько же ей было лет, когда в руки ей впервые попался учебник физики? Этого она не помнила, но благодарила за то мгновение всех богов — а иногда проклинала.

Ей было тридцать, когда она впервые попыталась приготовить хоть что-то. Носить в тюрьму пирожки, купленные в булочной — могло ли быть что-то глупее? Домашняя еда, немного рассказов, любовь — как же она смеялась над этими сентиментальными мыслями!

Так же, как смеялась над собственным решением ехать — только потому, что плакать было бы ещё глупее. Карьеру можно было строить на письменных работах, изредка ездить на собрания Кавалькадиума...

Выход есть всегда. Нужно только решиться его принять.

Конечно, она училась по книгам. Старый, растрёпанный том, оставшийся от матери. Мерный стакан. Ингредиенты. «Это не сложнее формул», — сказала она себе в первый раз, повязывая фартук, и целый вечер возилась на кухне, вместо того, чтобы заниматься в лаборатории.

Карьера, наука, следующее собрание через месяц — а ехать несколько дней, о мой Бог, — всё это отходило на второй план. Пирожки расползлись — прорвалась начинка, но она, упрямая, не огорчилась этому. Утро она посвятила работе, вечером снова пекла и, засыпая, думала, что рано или поздно получится.

В конце концов, у неё была для этого целая жизнь.

 

[КОНЕЦ ТРЕТЬЕЙ ЧАСТИ]

 

 







© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.