Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Разговор






I

Мы окинули сейчас первым взглядом, беглым и торопливым, интересующий нас предмет, чтобы дать понятие о его сложности. Определив мнение, мы особенно подробно остановились на том, чтобы показать его отношение к прессе. Но пресса является только одной из причин мнения, и одной из наиболее новых. Если мы изучили ее прежде всего, то это потому, что она виднее всех. Но теперь следует изучить, и гораздо пространней, так как это поле еще не исследовано, тот фактор мнения, который мы уже признали за наиболее постоянный и наиболее универсальный, этот маленькой невидимый источник мнения, изменчивые струи которого текут во все времена и во всяком месте: — это разговор. Прежде всего разговор избранных. В одном письме Дидро к Неккеру в 1775 г. я нахожу следующее весьма верное определение: «Мнение, этот двигатель, сила которого как для добра, так и для зла нам хорошо известна, ведет свое происхождение только от небольшого количества людей, которые говорят, после того как они думали, и которые беспрестанно образовывают в различных пунктах общества просветительные центры, откуда продуманные заблуждения и истины постепенно расходятся до самых последних пределов города, где они утверждаются в качестве догматов веры». Если бы люди не разговаривали между собой, газеты могли бы появляться сколько угодно (хотя, ставя такую гипотезу, было бы непонятно их появление), и они не оказывали бы продолжительного и глубокого влияния на умы, они представляли бы собой как бы вибрирующую струну без гармонической деки; наоборот, за неимением газет и даже речей, разговор, если б он был в состоянии прогрессировать без этой пищи, что тоже трудно допустить, мог бы со временем заменить до известной степени социальную роль трибуны и прессы в качестве образователя мнения.

Под разговором я разумею всякий диалог, не имеющий прямой и непосредственной пользы, когда говорят больше для того, чтобы говорить, для удовольствия, для развлечения, для вежливости. Такое определение исключает из интересующего нас пред­мета и судебные допросы, и дипломатические или коммерческие переговоры, и соборы, и даже научные конгрессы, хотя они и изобилуют излишней болтовней. Оно не исключает светского флирта, ни вообще любовной болтовни, несмотря на часто сквозящую сквозь нее цель, которая, однако, не мешает ей быть интересной самой по себе. Оно подразумевает, впрочем, все парадные разговоры даже между варварами и между дикарями. Если бы я занимался только вежливым и культурным разговором, как особенным родом искусства, я не должен был бы восходить, по крайней мере, с античной, классической эпохи выше XV в. в Италии, XVI или XVII в. во Франции и в Англии и XVIII в. в Германии. Но гораздо раньше, чем распустился этот эстетический цветок цивилизации, его первые бутоны начали показываться на дереве языков; и хотя они менее плодотворные в смысле видимых результатов, нежели разговоры избранных, отрывистые беседы первобытных народов все-таки имеют важное социальное значение.

Если не считать дуэли, человек наблюдает другого человека с высшей доступной ему силой внимания только при условии разговора с ним. Вот наиболее постоянное, наиболее важное и наименее замеченное следствие разговора. Это — апогей самозарождающегося внимания, которое[17][17] люди взаимно выказывают по от­ношению друг к другу и посредством которого они проникают друг в друга бесконечно глубже, чем при каких-либо других социальных отношениях, заставляя их стоять лицом к лицу. Разговор заставляет их входить в сближение друг с другом путем настолько же неотразимым, насколько и бессознательным. Следовательно, он является самым могущественным деятелем подражания, распространения чувств, идей, способов действия. Увлекательная речь, заслужившая всеобщее одобрение, часто бывает менее зажигательна, потому что она открыто претендует быть таковой. Собеседники действуют один[18][18] на другого на очень близком расстоянии не только словами, но и тембром голоса, взглядом, физиономией, жестами, влияющими как магнетические пас­сы. Про хорошего собеседника вполне справедливо говорят, что он чародей в магическом смысле этого слова. Характерной чертой разговоров по телефону, где недостает большинства из этих элементов интересности, является их скучность, когда они не носят чисто утилитарного характера.

Набросаем как можно более кратко психологию или, скорее, если можно так выразиться, социологию разговора. Каковы его видоизменения? Каковы были его последовательные фазы, его история, его эволюция? Каковы его причины и его следствия? Каковы его отношения к социальному миру, к любви, к преобразованиям языка, к нравам, к литературе? Каждый из этих вопросов, касающихся предмета столь обширного, потребовал бы целой книги. Но мы не можем претендовать на то, чтобы совершенно исчерпать его.

Разговоры сильно разнятся сообразно с натурой собеседников, со степенью их культурности, с их социальным положением, с их происхождением, деревенским или городским, с их профессиональными привычками, с их религией. Они разнятся по трак­туемым предметам, по тону, по церемониалу, по быстроте речи, по длительности. Была измерена средняя быстрота ходьбы пешеходов в различных столицах мира, и опубликованные статистические данные показали, что эта быстрота далеко не одинакова в них, но неизменна в каждом городе. Я убежден, что если бы сочли нужным, то могли бы так же точно измерить быстроту речи, свойственную каждому городу, и ее нашли бы далеко не одинаковой для различных городов, точно так же, как и для различных полов. Кажется, что по мере того, как люди более цивилизуются, они ходят и говорят быстрее. В своем «Пу­тешествии в Японию» Бельсор отмечает «медленность японс­ких разговоров, кивание головой, неподвижность тел, сидящих вокруг их маленькой жаровни». Все путешественники также замечали медленность речи у арабов и у других первобытных народов. Будут ли народы в будущем говорить медленно или быстро? По всей вероятности, будут говорить быстро, но, по-моему мнению, стоило бы разработать с цифровой точностью эту сторону интересующего нас предмета, изучение которого стояло бы в связи с чем-то вроде социальной психофизики. В настоящий мо­мент для этого существует недостаточное количество данных.

Разговор бывает совершенно другого тона, даже совершенно иной быстроты между низшим и высшим, и между равными — между родственниками и между чужими, между лицами одного пола, и между мужчинами и женщинами. Разговоры в маленьких городах между согражданами, связанными между собой наследственной приязнью, бывают и должны быть совершенно непохожи на разговоры в больших городах между образованными людьми, которые знают друг друга очень мало. Как одни, так и другие говорят о том, что составляет для них наиболее известный и наиболее общий предмет в смысле идей. Только то, что для последних в этом отношении является общим, бывает у них также общим с массой других лиц, потому что они лично мало знакомы друг с другом: отсюда их наклонность говорить о предметах общих, спорить относительно идей, имеющих общий интерес. Но у первых нет таких идей, которые были бы для них более общими и более известными, чем частная жизнь и характер других знакомых им лиц: отсюда их склонность к сплетням и к злословию. Если в культурных столичных кругах злословят мень­ше, то это отнюдь не потому, что там меньше злости и желания злословить; но оно не находит для себя достаточно пригодного материала, если только, как это часто случается, оно не изливается на видных политических деятелей или на театральных знаменитостей. Эти общественные пересуды, впрочем, превосходят частные пересуды, которые они собой заменяют, только в том отношении, что они, к сожалению, интересуют большее количес­тво людей.

Оставляя в стороне многие второстепенные различия, будем различать прежде всего разговор — борьбу и разговор, — обмен мыслей, спор и взаимный допрос. Как мы увидим, второй, несомненно, идет по пути развития в ущерб первому. Точно так же бывает и в ходе жизни индивидуума, который, обнаруживая стремление к спору и к борьбе в своей юности и молодости, избегает противоречия и ищет согласия мыслей по мере приближения к старости.

Будем различать также разговор обязательный — церемониаль­ный, установленный и ритуальный, и разговор произвольный. Этот последний, вообще, происходит только между равными, а равенство людей благоприятствует его развитию, содействуя сок­ращению области первого. Нет ничего более смешного — если не объяснять это исторически, — как обязательство, налагаемое декретами на чиновников, приличиями на частных лиц, делать или наносить друг другу периодические визиты, в продолжение которых, сидя вместе, они принуждены полчаса или целый час мучительно изощрять свой ум на то, чтобы разговаривать, и ничего не сказать друг другу или говорить то, чего они не думают, и не говорить того, что они думают. Такое принуждение, принятое во всем мире, может стать понятным только тогда, когда мы поднимемся до его происхождения. Первые визиты, делавшиеся высокопоставленным лицам, начальникам их подчиненными, сюзеренам их вассалами, имели своим главным предметом подношение подарков, сначала произвольное и неправильное, затем обычное и периодическое, что на многочисленных примерах показал Герберт Спенсер, и в то же время было естественно, что эти визиты давали случай для беседы, более или менее краткой, состоявшей из преувеличенных восхвалений, с одной стороны, и из покровительственной благодарности — с другой[19][19]. Здесь разговор является только аксессуаром подарка, и в этом же смысле он еще понимается многими крестьянами более захолустных областей в их отношениях с лицами высшего класса. Мало-помалу эти два элемента древних визитов разобщились друг с другом, подарок превратился в подать, а беседа развивалась отдельно, но сохраняя даже между равными кое-что из своего прежнего церемониального характера. Отсюда эти торжественные формулы и формальности, которыми начинается и кончается всякий разговор. При всем своем разнообразии, они все сводятся к проявлению живейшей заботы о драгоценном существовании того, с кем говорят, или сильнейшего желания вновь увидаться с ним. Эти формулы и эти формальности, хотя и сокращаются, но продолжают быть постоянной рамкой разговора и кладут на него печать настоящего социального учреждения.

Другим началом обязательных разговоров должна была послужить глубокая скука, которую испытывали в одиночестве первобытные люди и вообще все не читающие во время своего досуга. Человек низшего класса тогда считал своим долгом, даже без подарка в руках, пойти для компании к высшему и поговорить с ним, чтобы развлечь его. Как этим, так и вышеупомянутым происхождением разговора без труда объясняется то обстоятельство, что обязательная беседа перешла в ритуальную форму.

Что же касается произвольных разговоров, то их источник заключается в человеческой общительности, которая во всякое время выливается в свободных речах, когда встречаются люди равного положения и товарищи.

II

Затронув вопрос об эволюции разговора, не следует ли исследовать еще глубже его первоначальные зародыши? Без всякого сомнения следует, хотя я не стану восходить до животных обществ, до чириканья воробьев на деревьях, до тревожного карканья воронов в воздухе. Но можно без боязни утверждать, что, начиная с самых древних попыток членораздельной и сопровождающейся телодвижениями речи, говорить для того, чтобы говорить, т. е. вообще болтать, уже должно было доставлять удоволь­ствие говорящим. Создание слова совершенно непонятно, ес­ли не допустить, что язык был первой эстетической роскошью человека, первым великим применением его изобретательного гения, что его любили и обожали как предмет искусства, в качестве забавы еще больше, чем в качестве орудия. Не родилось ли слово от пения, пения, сопровождаемого пляской, точно таким же образом, как письмо гораздо позднее произошло от рисунка? Мне представляется, что прежде, чем говорить при встречах друг с другом на досуге, первобытные люди начали петь вместе или петь, обращаясь друг к другу. Можно усмотреть уцелевший обломок от этих музыкальных разговоров в попеременном пении пастухов в эклогах, а также в сохранившемся еще среди эскимосов обычае петь в лицо кому-нибудь, когда желательно осмеять его. Их сатирическое пение, точно так же попеременное, этот безобидный и продолжительный поединок, играет ту же роль, как у нас оживленные споры.

Мне кажется вероятным еще одно предположение. Я опять возвращаюсь к только что сделанному мною сравнению. Задолго до того, как письмо приобрело способность служить для всеобщего употребления, для переписки между друзьями и родственниками, для письменных разговоров, оно было пригодно только для надгробных надписей, надписей религиозного или монархического происхождения, для торжественных записей или для священных повелений. С этих высот, после вековых усложнений и вульгаризации, искусство письма спустилось до той ступени, когда существование легкой почты сделалось необходимым. То же было и со словом. Задолго до того, как слово стало у потребляться для разговора, оно могло быть только средством выражать приказания или уведомления начальников, или же поучений поэтов-моралистов. Словом, оно было сначала по необходимости монологом. Диалог образовался только впоследствии, сог­ласно с законом, по которому одностороннее всегда предшествует взаимному.

Приложение этого закона к интересующему нас предмету допускает несколько объяснений, одинаково законных. Прежде все­го, вероятным является то, что на заре слова, в первой семье или орде, где раздался первый лепет, именно наиболее одаренный индивидуум обладал монополией языка; другие только слушали; они уже могли при известном усилии понимать его, но не могли еще подражать ему. Этот особенный дар должен был содействовать возвышению одного человека над другими. Отсюда можно вывести заключение, что монолог главы семьи, говорящего своим рабам или своим детям, начальника, командующего своими солдатами, предшествовал диалогу рабов, детей, солдат между собой или со своими начальниками. При другом объяснении, противоположном первому, низший позднее стал обращаться к высшему, чтобы восхвалять его, прежде чем этот последний удостаивал его ответом. Не принимая того объяснения, которое дает Спенсер относительно происхождения приветствий, которые, по его мнению, своим появлением были обязаны исключительно военному деспотизму, следует признать, что приветствие было от­ношением односторонним; принимая постепенно характер взаимности, по мере уменьшения неравенства, оно превратилось в разговор, который я назвал обязательным. Молитва, обращенная к богам, точно так же, как приветствие, обращенное к начальникам, есть ритуальный монолог, так как монолог естественно присущ человеку, и в форме псалма или оды, в лиризме всех времен он обозначает первую фазу религиозной или светской поэзии. Следует заметить, что молитва по мере развития имеет тенденцию превратиться в диалог; мы видим это на примере католической мессы; и известно, что песнопения Бахусу были первым зародышем греческой трагедии. Эволюция этой пос­ледней представляет нам много ступеней перехода от монолога к диалогу при посредстве замены хора, роль которого все уменьшается. Греческая трагедия как была в самом начале, так и осталась до конца религиозной церемонией, которая, как и все религиозные церемонии, достигшие последней степени своего развития в высших религиях, вмещает в себе вместе ритуальные монологи и диалоги[20][20], молитвы и разговоры. Но пот­ребность разговаривать все более и более берет верх над пот­ребностью молиться.

Во все времена собеседники говорят о том, что преподали им их священники или их профессора, их родители или их учителя, их ораторы или их журналисты. Итак, монологи, произносимые высшими, служат пищей для диалогов между равными. Прибавим, что весьма редко у обоих собеседников роли бывают совершенно равны. Чаще всего один говорит гораздо больше другого. Диалоги Платона служат этому примером. Переход от монолога к диалогу подтверждается в эволюции парламентского красноречия. Торжественные, напыщенные, непрерывные речи были обычными в прежних парламентах; в современных парламентах он — явление исключительное. Чем дальше мы подвигаемся вперед, тем больше заседания палат депутатов напоминают если не салоны, то споры в тесных кружках или в кафе. Между речью во французской палате, часто прерываемой остановками — с одной стороны и известными бурными разговорами — с другой, расстояние сводится к минимуму.

Говорят для того, чтобы поучать, чтобы просить или приказывать, или, наконец, для того, чтобы спрашивать. Вопрос, сопровождаемый ответом, — вот уже зародыш диалога. Но если вопрос задает все один и тот же, а другой отвечает, то такой односторонний допрос не есть разговор, т. е. допрос обоюдный, ряда переплетенных между собой вопросов и ответов, обменных поучений, взаимных возражений. Искусство разговаривать могло родиться только после продолжительного изощрения умов столетиями предварительных упражнений, которые должны были начаться с самых отдаленных времен.

Но не в самые отдаленные доисторические времена люди должны были разговаривать всего меньше, или меньше всего пытаться разговаривать. Так как разговор предполагает прежде всего досуг, известное разнообразие в жизни и в поводах для собрания, то полная случайностей и часто праздная жизнь первобытных охотников или рыболовов[21][21], которые часто собирались, чтобы охотиться, ловить рыбу или поедать вместе плоды своих коллективных усилий, могла только благоприятствовать ораторским боям лучших говорунов. Поэтому эскимосы, одновременно и охотники и рыболовы, говорят очень много. Этот народ-дитя знает уже визиты. «Мужчины собираются отдельно, чтобы болтать между собой, женщины собираются с своей стороны и, оплакав умерших родственников, находят предмет для разговора в сплетнях. Разговоры во время еды могут продолжаться целыми часами и вращаются около главного занятия эскимосов, т. е. около охоты. В своих рассказах они описывают с мельчайшими подробностями все движения охотника и животного. Рассказывая эпизод из охоты на тюленя, они изображают левой рукой прыжки животного, а правой рукой все движения каяка (лодки) и оружия[22][22]».

Пастушеская жизнь дает столько же досуга, как и охота, но она более урегулирована и более монотонна, она рассеивает людей на более продолжительное время. Пастухи, даже кочующие, как арабы и татары, отличаются молчаливым характером. И если буколики Вергилия и Феокрита как будто и показывают обратное, не надо забывать, что оба эти поэта изображали нравы пастухов, цивилизованных соседством больших городов. Но, с другой стороны, пастушеская жизнь связана с патриархальным режимом, при котором процветает добродетель гостеприимства, а эта последняя может точно так же, как и социальная иерархия, родившаяся во время этой же социальной фазы, дать происхождение обязательному разговору.

Одной из причин, которые наиболее должны были задерживать появление разговора раньше утверждения сильной иерархии, была та, что некультурные люди, при сношениях между равными, склонны говорить все зарбз и беспрестанно прерывать друг друга[23][23]. У детей нет недостатка, с большим трудом поддающегося исправлению. Давать говорить собеседнику есть признак вежливости, на которую решаются сперва из уважения к высшему, и которую оказывают по отношению ко всем, когда она вошла уже в привычку. Эта привычка, однако, могла сделаться общей в какой-нибудь стране только благодаря довольно продолжительной внешней дисциплине. Вот почему, я думаю, следует полагать, что успехи искусства разговаривать, в таком виде как мы его знаем, ведут свое начало от обязательных, а не от произвольных разговоров.

При такой точке зрения следует думать, что жизнь земледельческая, которая одна допускала образование городов и государств с твердым правлением, должна была вести к прогрессу разговора, хотя при большем разъяснении людей, однообразии их работ и уменьшении их досуга, она часто делала их молчаливыми. Промышленная жизнь, собирая их в мастерской и в городах, возбуждала их склонность к разговору.

Много говорилось о известном законе рекапитуляции, по которому те фазы, которые проходит ум ребенка при своем постепенном формировании, в известной неопределенной мере являются кратким повторением эволюции первобытных обществ. Если этот взгляд не лишен справедливости, то изучение разговора у детей могло бы помочь нам разгадать, что представлял собою разговор в первые времена существования человечества. Задолго до диалога дети начинают с вопросов. Этот допрос, которому они подвергают своих родителей и посторонних взрослых людей, является для них первой односторонней формой болтовни. Позднее они становятся рассказчиками и слушателями рассказов или попеременно рассказчиками и слушателями. Наконец, еще позднее они делают замечания, они выражают общие наблюдения, которые представляют собою уже зародыш речи; и когда речь в свою очередь становится взаимной, получается спор, затем разговор. Действительно, ребенок верит гораздо раньше, чем начинает противоречить. У него бывает фаза противоречия точно так же, как раньше была фаза спрашивания.

Но спрашивать, рассказывать, разговаривать, спорить — все это упражнение ума ребенка. Ему предшествует упражнение воли. Ребенком повелевают, и он сам повелевает гораздо раньше, чем его начнут учить и он сам станет учить. Приказание идет прежде указания. Ребенок борется, прежде чем станет рассуждать и даже спорить; он чувствует противоречие желаний другого, прежде чем начнет чувствовать противоречие суждений другого. Он может почувствовать противоречие этих желаний, затем этих убеждений только тогда, когда сам подвергнется их прививке. Его послушание и доверие являются предварительным и необходимым условием его духа непослушания и противоречия. Таким образом, ребенок бывает спорщиком и болтуном потому, что сначала и прежде всего он был подражатель.

Если мы по этим наблюдениям станем догадываться о том, каково должно было быть прошлое разговора у человеческих рас, то согласимся прежде всего, что, несмотря на весьма глубокую доисторическую древность, разговор не может восходить к самому началу человечества. Ему должен был предшествовать не только длинный период молчаливого подражания, но и следующая затем фаза, когда люди любили рассказывать или слушать рассказы, но не болтать. Это — фаза эпопей. Греки сколько угодно могли быть самой болтливой расой, но не менее достоверно и то, что во времена Гомера болтали мало, если только целью не было задавать друг другу вопросы. Все разговоры носили утилитарный характер. Герои Гомера много повествуют, но очень мало болтают. Или же их беседы представляют собою только попеременные рассказы. «При первых лучах Авроры, — говорит Менелай в «Одиссее» (песня IV), — мы обменяемся с Телемаком длинными речами и будем вести взаимную беседу». Обменяться длинными речами — это называлось в ту эпоху вести беседу.

Единственные разговоры, по-видимому праздные, — это разговоры влюбленных, даже и те имели утилитарный характер. Гектор, колеблясь идти к Ахиллу с предложениями условий мира, говорит под конец: «Я не пойду к этому человеку, он не почувствует ко мне никакого сожаления.... Не время теперь разговаривать с ним о дубе и о скале, как разговаривают между собой юноши и девы. Лучше сразиться». Таким образом юноши и девы уже флиртовали тогда, и их флирт состоял в разговоре «о дубе и о скале», т. е., вероятно, о предметах народного суеверия. — Только в эпоху Платона, уже достигнув известной степени цивилизации, греки любят диалог, как времяпрепровождение под сенью тополей, окаймляющих Илисс. — В противоположность древним эпопеям, а также chansons de geste, где разговоры только попадаются в редких местах, современные романы, начиная с романов мадемуазель де Скюдери, отличаются все возрастающим обилием диалогов.

III

Для того чтобы хорошо понять исторические видоизменения разговора, существенно важно проанализировать как можно ближе его поводы. Поводы его бывают лингвистические: язык богатый, гармоничный, выражающий много оттенков предрасполагает к болтовне. Он имеет поводы религиозные: его течение изменяется сообразно с тем, будет ли национальная религия ограничивать в большей или меньшей степени свободу слова, запрещать под страхом более или менее суровых наказаний флирт, злословие, «распущенность ума»; будет или не будет противиться прогрессу наук и народному образованию, будет или не будет налагать правило молчания на известные группы, на христианских монахов или на пифагорейские братства и введет ли в моду тот или этот предмет теологических споров: воплощение, искупление, непорочное зачатие[24][24]. Поводы его бывают политические: в демократическом обществе разговор питается теми сюжетами, которые доставляет ему трибуна или избирательная жизнь, в абсолютной монархии — литературной критикой и психологическими наблюдениями, за недостатком других тем. Поводы его бывают экономические[25][25], из которых главный я уже отметил: до­суг, удовлетворение наиболее настоятельных потребностей. Словом, нет ни одной стороны социальной деятельности, которая не была бы в тесном отношении с ним, и видоизменения которой не видоизменяли бы его. Я позволю себе просто напомнить то влияние, какое могут оказывать на него некоторые особенности в обычаях, имеющие гораздо меньший интерес. Тон и ход разговора находятся в зависимости от положения тела во время речи. Разговоры, которые ведутся сидя, бывают наиболее обдуманными, наиболее существенными; такие разговоры наиболее часты в наше время, но они отнюдь не были в моде при дворе Людовика XIV, когда привилегия табурета принадлежала только принцессам, и все должны были болтать стоя. Древние народы в своих триклиниях больше всего любили беседовать лежа [26] [26], и эти беседы, должно быть, были не менее прелестны, если мы будем судить о них по характерной медлительности, по очаровательной тягучести и плавности записанных диалогов, которые остались нам от древних народов. Но разговоры перипатетиков во время прогулок имеют характер более быстрый и оживленный. Вполне достоверно, что речь, произносимая стоя, глубоко разнится по своему характеру и большей торжественности от речи, произносимой в сидячем положении, более фамильярной и более краткой. Что же касается речей в лежачем положении и речей во время прогулок, то я не знаю примера таковых. Еще одно замечание. Довольно часто, и тем чаще, чем ближе к первобытной жизни, мужчины и женщины, особенно женщины, болтают между собой, только занимаясь чем-нибудь другим, либо делая какую-нибудь легкую работу, как делают крестьяне, которые перебирают овощи в то время, как женщины прядут, шьют или вяжут, либо закусывая и выпивая в кафе и т. п. — Садиться друг против друга нарочно, и исключительно для того, чтобы болтать, — есть утонченная привилегия цивилизации. Ясно, что то занятие, которому предаются во время разговора, не может не оказывать влияния на манеру болтовни. — Еще другой род влияния: утренний разговор всегда несколько отличается от разговора после обеда, или вечером. В Риме, когда во времена империи визиты происходили утром, ничего сходного с болтовней наших five o’clock’ ов не могло быть. Мы не будем останавливаться на этих мелочах[27][27].

Прежде всего нужно принять во внимание время, которое можно посвятить болтовне, количество и натуру тех лиц, с которыми можно болтать, количество и природу тех сюжетов, о которых можно болтать. Время, которое можно употребить на болтовню, увеличивается вместе с досугом, доставляемым богатством, благодаря усовершенствованиям производства. Число лиц, с которыми можно болтать, возрастает по мере того, как уменьшается первоначальная многочисленность языков, и расширяется область их распространения[28][28]. Количество сюжетов для разговора увеличивается вместе с прогрессированием наук, вместе с умножением и ускорением сведений всякого рода. Наконец, при помощи изменения нравов в демократическом смысле, не только увеличивается число людей, с которыми можно вести беседу, но изменяется также и их качество. Представители различных социальных слоев свободно вступают в разговор; и, благодаря переселению деревень в города, благодаря как бы превращению в города даже самих деревень, благодаря поднятию среднего уровня общего образования, природа разговоров становится совсем другой, новые сюжеты водворяются на место прежних. Словом, говорить на одном и том же языке, иметь знакомства и общие идеи, быть свободным от работы — вот необходимые условия болтовни. Итак, все, что объединяет и обогащает языки, все, что объединяет воспитание и образование, усложняя их задачу, все, что увеличивает досуг, укорачивая работу более продуктивную, совершаемую с помощью естественных сил, — все это способствует развитию разговора.

Отсюда мы можем видеть то огромное воздействие, какое оказали на него великие изобретения нашего века. Благодаря им пресса могла наводнить целый свет и пропитать его до самых последних народных слоев. И величайшей силой, управляющей современными разговорами, является книга и газета. Когда книги и газеты еще не наводняли мир, в разных городах, в разных странах не было ничего более различного, как сюжет, тон и ход беседы, и ничего более однообразного в каждом из них во всякое время. Теперь же совершенно наоборот. Пресса объединяет и оживляет разговоры, делает их однообразными в пространстве и разнообразными во времени. Каждое утро газеты доставляют своей публике материал для разговора на весь день. Можно всег­да с уверенностью приблизительно сказать, о чем разговаривают люди в каком-нибудь кружке, в курительной комнате, в коридоре суда. Но сюжет разговора меняется каждый день или каждую неделю, за исключением случаев, к счастью весьма редких, национального или интернационального помешательства на одном предмете. Это все возрастающее сходство одновременных разговоров на все более и более обширном географическом пространстве является одной из наиболее важных характерных черт нашей эпохи, так как она в значительной степени объясняет нам все возрастающее могущество общественного мнения против традиции и даже против разума, и это все увеличивающееся несходство последовательных разговоров объясняет точно так же непостоянство мнения, этот противовес его могущества[29][29].

Отметим одно обстоятельство, весьма простое, но имеющее известное значение. Эволюция разговора происходила вовсе не самопроизвольно, только в силу того, что люди болтали друг с другом. Нет, нужно было, чтобы новые случаи и новые источники разговора проявлялись благодаря последовательному ряду, частью случайному, частью логическому, разных открытий, географических, физических, исторических, изобретений земледель­ческих или промышленных, идей политических или религиозных, произведений литературы или искусства. Эти-то новшества, появляясь в каких-нибудь местах одно после другого, и делавшиеся достоянием избранных групп, прежде чем распространиться дальше, совершенствовали и преобразовывали там искусство разговора, заставляя отвергать известные архаические формы беседы, старинные обороты речи, шутовство, смешное же­манство. Если же под эволюцией разговора мы разумели бы беспрерывное и самопроизвольное развитие, то это было бы заблуждением. И это замечание приложимо ко всем родам эволюции, которые, если присмотреться к ним, представляются в виде попеременных введений, в виде последовательных и наложенных друг на друга прививок новых начал. В каком-нибудь маленьком городке, куда, предположим, закрыт доступ газете, и где нет удобного сообщения с внешним миром, как в прежние времена, жители могут болтать сколько угодно, но разговор не поднимется сам по себе выше фазы простых сплетен. Без помощи прессы деревенские обыватели, как бы они ни были болтливы, будут почти всегда говорить только об охоте или о генеалогии, и наиболее болтливые магистраты будут говорить только о праве или о «движениях по службе», наподобие офицеров германской кавалерии, которые, по словам Шопенгауэра, только и говорят, что о женщинах и лошадях.

Волнообразное, так сказать, распространение подражания, этого мало-помалу уравнивающего и цивилизующего начала, одним из самых могущественных агентов которого является разговор, объясняет нам без труда необходимость того двойного стремления, которое мы замечаем при первом взгляде на эволюцию разговора, а именно, с одной стороны, численное увеличение пригодных друг для друга собеседников и сходных между собой реальных разговоров, а с другой стороны, именно в силу этого увеличения, переход от сюжетов узких, интересующих только небольшую группу, к сюжетам все более и более отвлеченным и общим[30][30]. Но если эта двойная наклонность и одинакова везде, то она не мешает течению эволюции разговора быть настолько же отличным друг от друга в различных нациях, при различных ступенях цивилизации, насколько русло Нила или Рейна разнится от русла Ганга или Амазонки. Точки отп­равления многосложны, как мы уже видели; пути и конечный пункт, если только есть конечный пункт, не менее разнообразны. Мы не везде видим придворных шутов, нелепые выходки которых служили таким развлечением в средние века, не везде находим отели Рамбулье, появление которых произвело несносных Трибулэ[31][31]. С достоверностью можно сказать, что во Франции исчезновение этих кривляк и шутов было лучшим признаком успехов разговора. Последним шутом был Ланжели при Людовике XIII. Но в Риме, в Афинах, на крайнем Востоке не было ничего подобного.

Благодаря чему — флирту ли, или дипломатическим сношениям, или же спорам церковным или школьным — искусство разговора достигло того, что стало сознавать себя? Это зависит от страны. Итальянский разговор особенно развился благодаря дипломатии, французский — благодаря галантности, царившей при французских дворах, афинский разговор развился благодаря софистической аргументации, римский разговор — благодаря дебатам на форуме, а во времена Сципионов — благодаря урокам греческих риторов. Можно ли удивляться, видя столь различные виды цветения, что цвета и ароматы цветка представляют собою такое большое разнообразие? Лансон видит в эпохе Сципионов такую эпоху, когда римляне научились разговаривать с изяществом и учтивостью. В диалогах Цицерона и Варрона он видит не только подражание диалогам Платона, но и «идеа­лизи­ро­ванный, хотя живой и верный образ разговоров римского общества», разговоров, впрочем, лишенных приятности, в которых чувствуется школа, а не двор. Женщины войдут в круг собеседников позднее, во времена Северов и Антонинов, между тем как у нас они царили там во все времена, под совместным влиянием христианства и рыцарской галантности. Но не будучи необходимым, как мы видели, для всех родов прогресса разговора, присутствие женщин в общественной жизни имеет один дар, а именно, оно ведет разговоры к той степени изящества и гибкости, которая во Франции придает ему неотразимую прелесть.

Можно отметить другую общую наклонность преобразований разговора. Пробегая по капризным излучинам своих разнообразных потоков, он стремится стать все в меньшей и меньшей степени борьбой, и все в большей и большей степени обменом идей. Удовольствие спорить соответствует детскому инстинкту, инстинкту котят, некоторых животных в детском возрасте, которые, подобно нашим детям, забавляются подобием битв в маленьких размерах. Но пропорция спора в диалогах взрослых людей идет, постепенно уменьшаясь. Прежде всего существует целая категория споров, некогда бесчисленных, горячих, оживленных, которые быстро исчезают, например, манера торговаться заменена манерой выставлять prix fixe (твердую цену — прим. ред.). Затем, по мере того как сведения относительно разных вещей становятся более точными, более верными, более многочисленными, по мере того как мы имеем числовые данные относительно расстояний, населения городов и государств и т. д., все порождаемые коллективным самолюбием яростные споры, относительно того, стоит ли выше такая-то корпорация, такая-то церковь, такая-то фамилия в смысле кредита, могущества, было ли движение в таком-то порту значительней, чем в другом по количеству и силе судов и т. п., все эти споры становятся беспредметными. Споры еще более ожесточенные, которые вызывались конфликтом индивидуальных самолюбий в силу взаимного непонимания, прекращаются или же ослабляются благодаря более частым столкновениям и более полному знанию друг друга. Каждое новое сведение заставляет иссякнуть прежний источник спора. Сколько подобных источников иссякло с начала нашего века! Обычай путешествовать, распространяясь в обществе, много содействовал ясности той идеи, какую составляют одна от другой различные провинции и нации, и сделал невозможным возврат споров, порождаемых невежественным патриотизмом. Наконец все возрастающая религиозная индифферентность облегчает с каждым днем соблюдение вежливости, воспрещающей вступать в религиозные споры, бывшие некогда самыми ужасными и самыми страстными из всех существовавших. Политическая индифферентность, делаясь также общим достоянием, начинает производить аналогичное следствие в этой другой бурной области.

Правда, что прогресс ясных и достоверных сведений, разрешив прежние волнующие проблемы, поставил на место их новые и вызвал новые споры, но эти споры носят более безличный и менее обостренный характер, исключающий всякое чрезмерное увлечение: споры философские, литературные, эстетические, мо­ральные, которые возбуждают противников, не задевая их за жи­вое. Одни только парламентские споры, по-видимому, — может быть, действительно только по-видимому — ускользают от этого закона прогрессивного смягчения: можно было бы сказать, что в наших современных государствах фермент раздора стремится спрятаться там, как в своем последнем убежище.

Итак, можно утверждать, что будущность принадлежит мягкому и спокойному разговору, полному учтивости и любезности. Что же касается того, какой род разговора будет в конце концов преобладать, — любовный ли, философский, или эстетический — то нет ничего, что позволяло бы решить этот вопрос. Эволюция разговора без сомнения будет иметь нисколько исходов точно так же, как она имела несколько начал и несколько различных путей, несмотря на некоторое единство общего наклонения[32][32].

IV

Бросив общий взгляд на эволюцию разговора, займемся подробнее разговором, культивируемым как особый род искусства и прелестное удовольствие[33][33]. В какой момент расцветает он в этом виде? Признаком более или менее достоверным такого расцвета может служить процветание драматического искусства, и особенно комедии, которая со своей исключительно диалогической формой не могла бы пробраться в первый ряд литературы и утвердиться в эпических рассказах, где развивается только действие, если бы в действительной жизни не было примеров разговоров таких же блестящих и прекрасных, как битвы. Этим объясняется тот факт, что эпопея всюду предшествовала драме. За­метим, что разговоры всегда отражают действительную жизнь: эскимос, краснокожий говорят только об охоте, солдаты болтают о сражениях, игроки об игре, матросы о путешествиях. Привычный образ жизни воспроизводится ночью в сновидениях, а днем — в разговорах, которые являются сложными, взаимно внушенными сновидениями двоих или троих. Он воспроизводится также в письменной литературе, которая есть закрепление слова. Но дра­матическое искусство есть нечто большее, оно есть воспроизведение, а не только сохранение слова. Оно является в некотором ро­де отражением отраженья действительной жизни.

Еще более очевидным признаком царства культивированного слова является обыкновение в домах высших классов отделять одну комнату специально для болтовни (causoir). Уже существование такой публичной комнаты не менее многозначительно: у греков в их гимназиях принято было устраивать наряду с другими помещениями огороженное пространство, покрытое или непокрытое, называемое экседра, где собирались философы, и которое служило им клубом. Это было лучше, чем устраивать салон на вольном воздухе, как в наших деревнях, «под древесным шатром». Римские патриции времен империи, без сомнения по примеру греков, имели в своих богатых жилищах рядом с триклиниями и библиотеками галереи, называемые также экседра, где они принимали философов, поэтов и почетных посетителей.

Происхождение наших современных салонов весьма различно. Не ведут ли они свое происхождение от комнаты для разговора (parloir), существовавшей в монастырях, хотя она и отвечала потребности другого рода, а именно сделать где-нибудь исключение, и необходимое исключение для монастырского пра­вила молчания? [34][34] Это кажется весьма вероятным. Как бы то ни было, появившийся в итальянских дворцах в XV в. салон расп­ространился в замках французского Ренессанса и в парижских отелях[35][35]. Но его распространение двигалось весьма медленно в буржуазных домах вплоть до нашего века, когда нет такого маленького помещения, которое не претендовало бы иметь свой салон. Читая сделанное Делагантом описание того дома, который построил себе его прапрадед в Креси в 1710 г., я замечаю, что там не было отдельной комнаты для приема посетителей. Залу, столовую, даже спальню, — все это совмещала в себе одна комната. А дело идет о представителе средней буржуазии, стоявшем на пути к обогащению. В этом доме обедали часто на кухне. Но в этом доме, слывшем тогда за весьма комфортабельный, был «ка­бинет отдохновения», предназначенный для одиночества, а не для приемов.

Во Франции отель Рамбулье, открывший свой салон почти на заре великого века, около 1600 г., был не первой колыбелью, но первой школой искусства болтать. И именно благодаря 800 prй­cieuses, которые были воспитаны на этих уроках, и имена которых сохранились для потомства, распространилась, употребляя выражение одного современника, «всеобщая горячка разговора»; а из Франции, бывшей в те времена всемирным образцом, эта страсть вскоре распространилась и за границу. Она несомненно имела глубокое влияние на образование и преобразование французского языка. Prйcieuses, говорит нам аббат де Пюр[36][36], «дают торжественный обет чистоты стиля, вечной войны с педантами и провинциалами». По словам Сомэза, «они говорят иногда новые слова, не замечая этого, но вводят их с наивысшей осторожностью и деликатностью, какую только можно вообразить».

По словам аббата де Пюр, вопросы языка и грамматики поднимаются в их разговорах ежеминутно, по каждому случаю. Одна из них не хочет, чтобы говорили: «я люблю дыню», так как это значит унижать слово «любовь». Каждая из них имеет свой день, когда назначается свидание противникам на этих турнирах болтовни. Отсюда появляется Calendrier des ruelles. Этот обычай приписывался мадемуазель де Скюдери, и наши бесчисленные современницы, имеющие также свой день, являются, сами не зная того, ее подражательницами.

Для prйcieuses и для всех дам высшего общества, подражавших им, разговор был таким всепоглощающим искусством, что они остерегались на своих собраниях употреблять в дело свои десять пальцев, несмотря на совершенно противоположный обычай у женщин их эпохи.

«Я напрасно искал, — говорит Редерер[37][37], — в произведениях того времени указания на то занятие, которое дамы высшего общества примешивали к разговору. Мне хотелось бы видеть в их руках иголку, челнок, вязальный крючок, клубок; мне хотелось бы видеть этих женщин вышивающими, занимающимися изящными рукоделиями». Это тем более удивительно, что позднее мы видим еще мадам де Ментенон, остающуюся верной прежним обычаям, разматывающую мотки ниток и считающую свои клубки во время болтовни с Людовиком XIV.

В обществе действительно цивилизованном, недостаточно, чтобы мебель и самые незаметные предметы первой необходимости были произведениями искусства, нужно еще, чтобы малейшие слова, малейшие жесты придавали без малейшей аффектации их характеру полезности характер изящества и чистой красоты. Нужно, чтобы были «стильные» жесты, как и «стильная» мебель[38][38]. В этом смысле выделяется наш аристократический свет XVII и XVIII веков. Но не будем думать, что эта склонность его была исключительной. Под другими формами эта потребность чувствовалась во всяком утонченном обществе. Она чувствуется еще в наше время в эстетических оазисах нашей демократии. Не выходит ли, как говорит Тэн, что вкус к утонченному разговору и к салонной жизни был не только более интенсивен в высших классах во времена старого режима, но и являлся характеристической и единственной особенностью французского общества во время этой фазы его развития?

Здесь этот столь проницательный ум впадает в ошибку, и в ошибку немаловажную. Например, он приписывает салонной жизни склонность к общим идеям в старинной Франции. Но Токвиль, найдя в свое время любовь к общим идеям гораздо более развитой в Соединенных Штатах, нежели в Англии, несмотря на сходство рас и нравов, объясняет это, мне кажется вернее, влиянием режима равенства. Удовольствие разговаривать об общих идеях или о моральных обобщениях было любимо также и в других местах, но оно не породило салонной жизни. Действительно, салон есть только признак, как мы уже говорили, один из признаков, а не единственная рамка утонченного разговора, который и без него зародился в Греции во времена Перикла, в Риме во времена Августа, в средние века в итальянских городах. Эта потребность разговаривать развивала то жизнь гимназий, то жизнь форума, то жизнь монастырей, особенно женских монас­тырей, где разговор в эпоху Людовика Святого должен был быть очень оживленным и интересным; епископ Эд Риго, посетив их, был скандализирован. У нас, в течение этого столетия, стремится особенно развиться жизнь кафе и кружков, несмотря на умножение «салонов», порождаемых подражанием и тщеславием.

Светскость старого режима была порождена сложными элементами; упомянем, кроме удовольствия разговаривать, удовольс­твие копировать двор или копии двора, т. е. иерархическую группировку мужчин и женщин под председательством одного лица, к которому все относятся с почтением, и которое предс­тавляет собою монарха в уменьшенном виде: хозяин или хозяйка дома. Способ поведения в такой среде не состоит исключительно в искусстве поддерживать разговор, он предполагает преж­де всего ловкое, уверенное, деликатное распределение нюан­сов уважения по различию достоинств и рангов; и удовольствие от удовлетворенных таким образом самолюбий в подобном, в высшей степени иерархическом, обществе ценится по крайней мере наравне с удовольствием от обмена и соглашения идей. Наконец, род гегемонии, царение в разговоре, предоставленное дамам во французском салоне, не могло бы быть понятно без старинного рыцарского установления, обломки которого собрали монархические дворы.

Те упреки, которые Тэн в своей книге о старом порядке обращает к светской жизни, не могут относиться ко всей жизни разго­вора. Не стоит считать, что эта жизнь была обязательно «ис­кусственной и сухой». И даже по отношению к наиболее аристократической салонной жизни это справедливо только до известной степени. Прежде всего, салонная жизнь может сколько угод­но выказывать уважение к общественной иерархии, как прежде всего, она стремится к общественной гармонии путем взаимной деликатности в обращении с самолюбиями; в силу необходимости должно произойти то, что даже соблюдая расстояния рангов, она будет уменьшать их. О ней, как о дружбе, можно сказать: pares aut facit aut invenit; она рождается только между равными, или она уравнивает; она рождается только между подобными, или она ассимилирует. Но она уравнивает и ассимилирует только постепенно. Не подлежит сомнению, что равенство прав и рангов является единственным устойчивым и окончательным равновесием самолюбий, находящихся в продолжительном соп­рикосновении. Впрочем, она, как всем известно, есть простая условная маска, прозрачная вуаль, прикрывающая глубокое не­равенство талантов и индивидуальных достоинств, и служит для придания им большей цены. Эта фикция равенства есть окончательный расцвет общественности. При королевском дворе, вопреки всем преградам этикета, привычка жить и разговаривать с королем устанавливает между ним и его подданными почти уравнивающую фамильярность. «Ваше Величество, — говорил Людовику XVI маршал Ришелье, свидетель двух предшествовавших царствований, — при Людовике XIV не смели сказать ни слова, при Людовике XV говорили потихоньку, при Вашем Величестве говорят громко». Но уже гораздо раньше того, как уменьшилось расстояние между придворными и царственным хозяином дома, расстояние, разделявшее приглашенных, сглаживалось мало-помалу, и бесконечные ступени благородства начали сливаться в посещениях Двора.

«Искусственная»? Правда ли, что салонная жизнь — прибавим жизнь кружков, кафе и т. д., — искусственна? Общительная натура человека не толкает ли его всегда и везде к этим общим играм, к этим собраниям, ради удовольствия, под самыми разнообразными формами? И не так ли же естественны для него эти формы, как стадное чувство естественно для барана?

Что касается той «сухости сердца», которую обязательно порождает салонная жизнь, то причину этого я вижу в том чрезмерном неравенстве, которое создается между родителями и детьми, и даже между друзьями, благодаря аристократическому почтению, пока оно еще существует вполне. Но лишь только, благодаря самому действию салонной жизни, как мы сейчас сказали, это неравенство начинает уменьшаться, появление естественных чувств нежности и страсти охотно допускается; и выс­тавление их напоказ может даже превратиться в светскую аффектацию, как это и было в продолжение всей второй половины XVIII века, благодаря «возвращению к природе», ко всему, что лишено искусственности, к далеким временам. Один тот факт, что салонная жизнь во время одной из своих фаз, при своей окон­чательной фазе и, так сказать, при своем падении благоприятствовала распространению чувствительности и нежным излияниям, этот факт показывает нам ясно, что сухость сердца не является существенным характерным свойством светскости. Правда, что салонная жизнь во все продолжение старого порядка вредила семейной жизни. Но то же самое можно сказать о всяком пог­лощающем занятии, будь то занятие профессиональное, эстетическое, политическое или религиозное. То, что мешает семейной жизни теперь, это уже не салонная жизнь, но это жизнь кружка и кафе, для рабочего — жизнь мастерской, для адвоката — жизнь суда, для политического деятеля — жизнь избирательная и парламентская. Позднее, и еще с большей силой, если бы мечта коллективистов была осуществима, это была бы жизнь фаланстерии.

Мы не можем опять-таки считать одним из существенных характерных признаков светскости то, на что Тэн указывает, как на наиболее присущую ей и наиболее заметную черту, а именно отвращение к сильным новшествам, боязнь всего оригинального. Действительно, следствием всякой интенсивной общественной жизни является такой стремительный поток нравов, мнений, обычаев, что трудно противиться ему, и большинство средних оригинальностей бывают потоплены им. Одни только сильные и исключительные оригинальности уцелевают в нем, и тогда они становятся очагом новой заразы, который распространяет их личную печать, заменяя его, или накладывая ее на прежнее клеймо. Такова была проповедь одичания Руссо, которая, проз­вучав диссонансом среди необузданной светской жизни того времени, переделала ее по своему вкусу. Можно ли также сказать, что люди, подобные Дидро[39][39], Вольтеру, и многие другие не могли заставить принять свою личность, как только притупив ее?

V

Эволюция салонной жизни может послужить нам для того, чтобы рассмотреть с другой и более уловимой стороны эволюцию разговора. — Называют «обществом» — превосходное выражение, так как оно напоминает, что общественное отношение par excellence, единственное достойное этого названия, есть обмен идей — группу людей, имеющих обыкновение собираться где-нибудь для того, чтобы поболтать друг с другом. В самых низших народных слоях существуют «общества», но они настолько же малы, насколько многочисленны. В глубине деревень, наиболее удаленных, два или три крестьянина привыкнут встречаться на посиделках или в кабаке, и пусть на посиделках больше работают, а в кабаке больше пьют, нежели говорят, но там все-таки говорят. Это уже есть зародыш салона и кружка. По мере того как мы поднимаемся вверх по общественной лестнице, мы видим, что количество обществ уменьшается, но зато каждое из них увеличивается. Кафе рабочих разделяются уже на более многочисленные группы обычных собеседников и спорщиков. Мелкие торговцы имеют салон, очень тесный, где бывает в уменьшенном виде копия собраний высшего класса. Эти последние в большинстве средних городов едва разделяются на два или три «общества», и иногда даже, —были такие факты, — и они стремятся стать общими, они образуют даже «одно общество», нечто вроде светской корпорации. Даже в самых больших городах замечается такое стремление, и в Париже, в Вене, в Лондоне, везде назло прогрессу демократии, класс, считающийся еще за самый блестящий если не самый высший, изыскивает случаи для того, чтобы фрагменты его, уже очень объемистые, могли встречаться и объединяться.

Таким образом, хотя и за многими исключениями, общее правило будет то, что объем общества находится в обратном отношении с численным значением того класса, к которому оно принадлежит; оно будет тем объемистее, чем к менее многочисленному классу будут принадлежать его члены. От черни к аристократии социальная пирамида идет все суживаясь, в то время как общества расширяются. Это объясняется бульшим досугом, бульшим количеством знакомств, общих сюжетов разговора по мере того, как мы взбираемся по социальной лестнице; и в то же самое время это показывает постоянное стремление социального прогресса расширить насколько возможно общение умов, их взаимное посещение и проникновение, так как именно при разговоре умы посещают друг друга и взаимно проникают друг в друга.

Сюжеты разговора различны в различных социальных слоях. О чем говорят в маленьких крестьянских кружках, собравшихся на посиделки? Немного больше о дожде и о хорошей погоде, чем где-либо в другом месте, потому что эта тема, отнюдь здесь не праздная, связана с надеждами или опасениями за будущий уро­жай. Только во время выборных периодов говорят о политике. Тогда занимаются соседями, высчитывают их доходы, сплетничают. Эта профессиональная и личная сторона преобладает в раз­говорах рабочих и мелких коммерсантов; но политика, понимаемая сообразно взглядам ежедневной газеты, заменяет дождь и хорошую погоду как основной сюжет. Политическая метеорология водворилась на место небесной метеорологии, что является уже общественным прогрессом. Даже юристы и врачи, хотя и любящие иногда говорить о своей профессии, часто стараются забыть о ней и отваживаются высказать некоторые соображения философского или научного характера[40][40]. Наконец, дойдя до обществ наиболее культивированных, мы увидим, что разговоры, вызванные профессией и текущей политикой, сводятся к минимуму, и разговор вращается вокруг общих идей, взаимно возбуждаемых чтением, путешествиями, первым прочным и продолжительным образованием, личными размышлениями.

Что касается этих последних групп, то мы видим, что ежедневная пресса перестает быть для них метрономом и обычным руководителем разговора, или по крайней мере ее возбуждающее действие менее непосредственно, если не менее глубоко. Она служит для них прямой пищей только тогда, когда какая-нибудь сенсационная новость или захватывающий вопрос наполняет газеты. Вне таких случаев разговор эмансипируется, принимает непредвиденное течение, выкапывает чуждые, экзотические сюжеты и, таким образом, образует из «общества» сверхкультурных людей, магический круг, который безостановочно расширяется в пространстве и во времени, объединяя между собой все избранные элементы цивилизованных наций и связывая их вместе с «порядочными людьми» прошлого в каждой из них[41][41].

Эти «порядочные люди» всех времен, образцовый тип наивыс­шей общительности, узнаются по неистощимому богатству всегда новых тем для разговора, которые доставляет им прежде всего общее и одинаковое со всеми образование, блестяще увенчивающее специальное и техническое образование. Я не хочу разрушать по этому поводу в двух словах такую важную и такую мучительную задачу, какова реформа классического образования; но я позволю себе заметить, что если бы сознавали все огромное общественное значение разговора, то не замедлили бы почерпнуть из этого аргумент достаточно солидный, аргумент во всяком случае достойный рассмотрения, в пользу сохранения традиционной культуры в широких размерах.

Тогда стало бы ясно, что главная польза изучения языков и древней литературы заключается не только в том, чтобы поддерживать социальное родство последовательных поколений, но и в том, чтобы установить в каждую эпоху тесную интеллектуальную и умственную связь между всеми фракциями избранных известной нации, или даже между избранными всех наций и позволить всем этим избранным разговаривать друг с другом с интересом, с удовольствием, к какой бы профессии они ни принадлежали, и из какого бы класса, из какой страны они ни происходили.

Предположите, что изучение латинского языка и латинских авторов, точно так же, как изучение философии и истории философии, было вдруг уничтожено во французских школах: вскоре произошел бы разрыв частей в основе французского ума, новые поколения перестали бы принадлежать к тому же обществу, как и старшее поколение; и различные французские профессионалы, доктора, инженеры, адвокаты, военные, промышленники, получившие специальное образование, были бы в общественном смысле чуждыми друг другу. У них не было бы другого общего интереса, а следовательно и другого разговора, как санитарные вопросы, дождь и хорошая погода или газетная политика. И тогда вдруг «душа Франции» была бы разбита не на два, а на сто кусков.

Я знаю, что в глазах экономистов прежней эпохи польза для культурных людей от возможности эксплуатировать один и тот же источник разговора должна представляться самым бесплодным пустяком. Разговаривать для них — это значит терять свое время, и очевидно, что если вся социальная жизнь должна сводиться к утрированному производству, к производству ради производства, то слово имеет право быть терпимо только как средство обмена. Но такое общество, которое осуществило бы этот идеал, где люди говорили бы друг с другом только для того, чтобы сговориться о деле, покупке, одолжении, соединении, могло ли бы такое общество назваться действительно обществом? Не было бы тогда ни литературы, ни искусства, не было бы удовольствия поболтать между друзьями, даже за обедом. Молчаливые обеды, буфет между двумя скорыми поездами, жизнь деловая и немая: если мы оттолкнем эту перспективу, если мы подумаем о свойственной нам всем существенной потребности все лучше и лучше понимать друг друга для того, чтобы все больше и больше любить и извинять друг друга, и если мы согласимся, что удовлетворение этой глубокой потребности есть самый лучший и самый сладкий плод цивилизации, то мы должны будем признать главной обязанностью правительств не делать ничего, что могло бы пресечь распространение интерспиритуальных отношений, и делать все, что могло бы ему благоприятствовать.

VI

После того, как мы говорили о разновидностях разговора, о его видоизменениях и причинах, скажем несколько слов о его последствиях, сюжете, которого мы едва коснулись. Будем классифицировать его последствия, чтобы не пропустить какого-либо важного из них, по различным большим категориям социальных отношений. С точки зрения лингвистической, он сохраняет и обогащает языки, если не расширяет их территориального владения, он порождает различного рода литературы и в особеннос­ти драму. С точки зрения религиозной, он является самым плодотворным средством проповеди, он распространяет поочередно догматы и скептицизм. Религии утверждаются и ослабляются не столько благодаря проповедям, сколько благодаря разговорам. С точки зрения политической, разговор до прессы является единственной уздой для правительств, недоступное убежище свободы; он создает репутацию и обаяние, он располагает славой, и при помощи ее властью. Он стремится уравнять собеседников, уподобляя их друг другу, и разрушает иерархию в силу того, что выражает ее. С точки зрения экономической, он объединяет суж­дения относительно пользы различных богатств, создает и точно определяет идею стоимости, устанавливает лестницу и систему стоимостей. Таким образом, эта ненужная болтовня, простая потеря времени в глазах утилитарных экономистов, есть в дейс­т­вительности экономический агент наиболее неизбежный, потому что без него не было бы мнения, а без мнения не было бы ценности, основного понятия политической экономии и, по правде сказать, многих других специальных наук.

С точки зрения моральной, он борется беспрестанно, и чаще всего с успехом против эгоизма, против склонности преследовать в поступках чисто индивидуальные цели; он намечает и разрабатывает телеологию вполне социальную, противопоставляя ее этой индивидуальной телеологии; ради этой социальной телеологии он посредством похвал и порицаний, которые раздаются кстати и передаются заразительно, распространяет спасительные иллюзии или условную ложь. Благодаря взаимному проникновению умов и душ, он содействует зарождению и развитию психологии именно не индивидуальной, а прежде всего социальной и моральной. С точки зрения эстетической, он порождает вежливость при помощи любезности сперва односторонней, затем сделавшейся взаимной; он стремится согласовать между собой суждения вкуса, в конце концов достигает этого и вырабатывает таким образом поэтическое искусство, эстетический кодекс, имеющий верховное владычество в каждую эпоху и в каждой стране. Итак, он могущественно содействует делу цивилизации, первыми условиями которой являются вежливость и искусство.

Гиддингс в своих Принципах социологии делает замечание относительно разговора, и замечание важное. По его мнению, когда два человека встречаются, то разговор, который они ведут друг с другом, есть только дополнение к их взаимным взглядам, которыми они окидывают друг друга и пытаются узнать, принадлежат ли они к одному и тому же общественному виду, к одной и той же общественной группе.

«Мы лелеем, — говорит он, — иллюзию, которая заставляет нас верить, что мы болтаем, потому что интересуемся теми вещами, о которых говорим, точно так же, как мы лелеем самую сладостную из всех иллюзий, а именно веру в искусство для искусства. На самом же деле всякое выражение, вульгарное или художественное, и всякое общение, начиная с случайного разговора при первом вступлении в отношения и кончая самыми глубокими интимными разговорами настоящей любви, все это вытекает из источника элементарной страсти взаимно познакомиться друг с другом и установить сознание вида». Что первый разговор двух встретившихся незнакомых друг другу людей всег­да имеет характер, указанный Гиддингсом, это уже оспоримо, хотя и верно во многих случаях. Но вероятно, что дальнейшие разговоры, происходящие между ними, после того как состоялось их взаимное знакомство, носят совершенно другой характер. Они стремятся соединить их в одно общество или укрепить это соединение, если они уже принадлежат к одному и тому же обществу. Они стремятся, следовательно, породить и подчеркнуть, расширить и углубить сознание вида, а не просто только определить его. Дело идет не о том, чтобы обнажить свои границы, но чтобы беспрестанно расширять их.

Возвратимся к некоторым из этих общих последствий. Когда цивилизованный народ, благодаря вторичной утрате безопаснос­ти, поломке мостов, негодности дорог к употреблению, отсутствию писем, общественных связей, впадает в варварство, он становится относительно молчаливым. Там много говорили прозой и стихами, словесно и письменно; там теперь почти совсем не говорят. До какой степени любили разговаривать в момент перед падением империи, можно составить себе понятие по различным местам у Макробия, современника Феодосия Младшего. В его Сатурналиях (как известно, написанных в диалогах) один из собеседников говорит другому: «Обращайся кротко с твоим невольником, допускай его милостиво к разговору». Он порицает, по-видимому редкий в его эпоху, обычай тех, которые не позволяют своим невольникам разговаривать с ними, прислуживая им у стола. В другом месте одно из его действующих лиц говорит: «В течение всей моей жизни, Деций, для меня не было ничего лучше, как употреблять досуг, остающийся мне от защиты, на разговор в обществе образованных людей, вроде тебя например. Хорошо направленный ум не может найти отдохновения более благородного и полезного, как беседа, где вежливость украшает как вопрос, так и ответ». Правда, эта последняя фраза напоминает уже приближающееся варварское состояние, если только эта любовь к разговору, немного торжественному и многоречивому, который был осмеян Горацием, не объясняется ораторскими привычками этого адвоката.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.