Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Литературные и фольклорные произведения об Аракчееве 5 страница






Занимаясь своим порядком по Комитету и канцелярии, я заметил, однако, умножающуюся холодность графа Аракчеева и думал, в чистоте души своей, что он обрадуется, узнав, что меня не берут в заграничный вояж. Князь же Лопухин сам вызывался пред тем просить графа Аракчеева, чтобы оставили меня в Комитете, доказывая расстройство дел от моего отсутствия, особенно ежели Государь долго останется за границею. Так прошел и август, в котором удалось наконец графу Аракчееву совершить свое предприятие: удалить меня от лица Государя. 26 августа подписан указ о переводе меня в Государственный совет, по гражданскому департаменту, а объявлен не прежде, как чрез три дня по отбытии Государя из столицы, чего не мог я перенести хладнокровно. Хотя собственно для меня служба моя не унизилась от перевода сего; но тайна Аракчеева, который пред тем много делал мне неприятностей, и неизвестность, не уменьшится ли содержание мое, невольно приводили в размышление, не оклеветал ли он меня пред Государем, столь много оказавшим мне знаков своего внимания и доверенности. О городской же молве, признаюсь, я нимало не помышлял, во-первых, потому, что, кроме хорошего отзыва и сожаления, ничего говорено не было; а во-вторых, что, по общему мнению, сколь ни лестно находиться при Высочайшей особе, но поездки крайне меня расстроивали по части денежной, и я с 1816 года никакой не видал за то награды, да и ожидать не мог, зная, что Государь сам собою не вздумает, а граф Аракчеев от недоброжелательства и зависти не напомнит. Доказательство тому, что каждый год к Святой неделе представлял я чиновников своих к награждениям — они все то получали, что я назначу, по списку, но обо мне помину не было.

Сдав Комитет на другой же день по объявлении указа действительному статскому советнику Колосову[215], я донес Государю за границу, что сдал ему и все прочие поручения, на мне лежавшие, считая их не принадлежащими до должности моей по Государственному совету; а сам явился в Совет 3 сентября 1818 года.

1 октября придворный экипаж по требованию графа Аракчеева перешел от меня к Муравьеву. Это уменьшило содержание мое и показало все злодейство Аракчеева. Я мог бы писать Государю, под предлогом сомнения, что он за границею, а здесь действуют его именем; но рассчитывал, что это будет жалоба на графа Аракчеева, которого не променяют на меня, что одним только сим поступком мог бы он укорять меня за все время совместного с ним служения, и потому решился молчать <...>

 

События, в глазах моих совершившиеся при вступлении на престол императора Николая I

 

С сентября месяца [1825 года], когда зарезана старая его [Аракчеева] любовница Настасья, он жил в деревне и сбросил с себя служебные обязанности, занимался истреблением дворни и личным влиянием на уголовный суд и новгородского гражданского губернатора Жеребцова, изгнанного после, за лишнюю ему угодливость, из службы. Но предчувствие ли, тайные ли известия, при уверенности, сколько он ненавидим в военном поселении, заставили его переехать в Петербург[216] и запереться так, что не пускал даже к себе военного генерал-губернатора графа Милорадовича, приезжавшего с поручениями от Николая Павловича. Потеря духа его была столь велика, что кстати рассказать здесь анекдот о полицеймейстере Чихачеве. Он был адъютантом графа Аракчеева, через него получил и место полицеймейстера, исполнял все его комиссии, словом, был и домашний человек, и приятель такой руки, что часто Аракчеев посылал сказать ему поутру, что сегодня будет у него обедать. Чихачев, видевший графа Аракчеева в последний раз в Грузине, в день похорон Настасьи (когда - о подлость величайшая! — архимандрит Фотий в надгробной речи утешал Аракчеева предвестием, что зарезанная поступила в сонм великомучениц[217]), узнав ночью о приезде графа Аракчеева, поспешил поутру заехать к нему; но в три приема получал один и тот же ответ, что «решительно ни об ком не велено докладывать». Вечером, часу в десятом, граф Милорадович призывает Чихачева и дает читать формальное отношение графа Аракчеева, коим [тот] просит воспретить Чихачеву беспокоить его, ибо надеется, что он «не состоит под надзором полиции». Все это и слухи, что в Грузине, при бытности полковника Тизенгаузена[218], исполняются уголовные приговоры с ужасною жестокостию, занимало публику рассказами и догадками <.., > [14 декабря 1825 года] время близилось к двум часам, и дворец наполнился приехавшими по повестке для поздравления[219]. Дамы все были разряжены, но мужское одеяние представляло пестроту, ибо многие, быв оповещены на службе, чтобы не опоздать, прямо проехали во дворец в черных панталонах. Военные все уходили на площадь, и в зале оставались только два, князь Лобанов-Ростовский[220], по старости и непринадлежности к армии, и граф Аракчеев, по трусости, как говорили тогда, может быть, злословно, но на него жаль было смотреть: ни одна душа не останавливалась промолвить с ним слова[221], и он рад был, усевшись на диванчик с приехавшим во дворец князем Лопухиным, видеть его разговаривающего с графом Орловым[222], который неоднократно присыпан был с площади к императрицам.

Аракчеев подошел ко мне сначала с просьбою, не могу ли я, по старой дружбе, подарить ему экземпляр манифеста? Я послал своего курьера с полтинником в сенатскую типографию и через полчаса вручил Аракчееву просимый экземпляр. Он чувствительно благодарил и пожал мне руку (это было последнее явление в нашей драме, и я не встречался уже с Аракчеевым в остальные дни жизни его) и потом спросил: «Что, батюшка, есть ли утешительные вести?» Я ему сказал, что число строптивых увеличивается переходящими из полков солдатами к шайке, у Сената стоящей, и что Государь, не решаясь на крайнюю меру, надеется убеждениями образумить заблуждающихся, заботясь более о бедном графе Милорадовиче[223], за жизнь которого не ручаются доктора. Аракчеев с ужасом отошел от меня, услышав первый раз о ране, нанесенной графу Милорадовичу, хотя это несчастное приключение часа два всем уже известно было. <...>

К чести Государя сказать должно, что в комиссии[224] не было ни одной злой души, которая могла бы превратиться в инквизицию, и потому привлеченные к делу, не только невинные, но и мало виновные, немедленно отпускаемы были на свободу.

Впоследствии узнал я, что Царь, поговоря с преступником и видя раскаяние, тут же прощал или удалял на житье для выслуги, и таким образом, сто два человека не были даже преданы суду[225]; но больше или меньше знали о том в городе по родству или знакомству. Столица дорого пенила правило, принятое Императором, и общее мнение слилось в один вопрос: «Что бы было, если бы сидели в комиссии граф Аракчеев или Клейнмихель?» — разумея под сим не потачку злодеям, которыми всякий мерзил, но преследование личное, мщение и жадность к злодейству.

Клейнмихель показал себя достойным учеником графа Аракчеева, чувствовавшего приближение старости и потому приготовлявшего заранее преемника себе. Уже погашены были в нем чувства родственные, а дружба и любовь к ближнему составляли для него пустой набор слов. По примеру Аракчеева, расстался с женою[226] (хотя по страсти увез ее от матери из церкви), и Аракчеев утешился, видя, как дрожит пред ним все в военных поселениях. К присяге Государь поручил приводить [поселенцев] не ему, а своим генералам[227]. От этого Аракчеев и Клейнмихель не могли действовать, и коль скоро присяга в поселении кончилась, они отправились из столицы под предлогом встречи тела покойного Государя. Таким образом спаслось русское дворянство от беды неизбежной, если бы следственная комиссия попала в руки Аракчеева и Клейнмихеля. <...>

 

С.Т. Аксаков[228]

ВСТРЕЧА С МАРТИНИСТАМИ

 

Воротясь домой, я нашел записку от университетского моего товарища, который некогда имел на всех нас сильное влияние смелостью своего духа и крепостью воли <...> «Любезный друг Аксаков, - писал он, — вчера привез меня раненого из Финляндии в своей карете также раненный вместе со мною благодетельный генерал Сабанеев[229], при полку которого я состою с моими орудиями. Алехин мне сказал, что ты здесь; покуда я остановился у Алехина[230]. Твой Петр Балясников[231].

Алехин был нашим товарищем в гимназии, но он не был студентом по весьма печальному обстоятельству, признанному за какой-то бунт против начальства, по милости глупого директора. Алехин находился в числе пятерых лучших воспитанников, исключенных из гимназии <...> он определился в военную службу солдатом и в настоящее время [1808 год] служил артиллерийским поручиком и состоял адъютантом при генерале Капцевиче[232], директоре канцелярии Военного министерства и любимце всемогущего тогда военного министра Аракчеева; у него-то остановился наш раненый товарищ. Само собою разумеется, что через несколько минут я уже обнимал Балясникова. Он был неопасно, но тяжело ранен: шведская пуля засела у него в ноге пониже коленки, между костями, по счастью не раздробив их. Военные армейские доктора нашли невозможным вынуть пулю и отправили раненого для леченья в Петербург <...> Балясников намеревался явиться к военному министру и настоятельно просить, чтоб немедленно вынули пулю из его ноги и дали ему возможность скорее возвратиться к действующей армии. Алехин предупреждал его, что Аракчеев человек страшный, что с ним надо поступать осторожно, но Балясников рассмеялся и сказал нам: «А вот увидите, как я поступлю с ним! Да еще и денег возьму с него! Я не хочу стеснять товарища и не давать ему спать по ночам своими стонами: я хочу жить на своей собственной, хорошей, удобной квартире! Прощайте!» Он ушел за перегородку, где ему была приготовлена постель, и мы расстались.

Воротясь домой и уснув несколько часов, я отправился в Комиссию составления законов, где служил переводчиком <...> часу в первом был уже на квартире Алехина. Он и Балясников еще не возвращались из Военного министерства. Впрочем, я недолго ожидал их. С громом подкатила карета, запряженная четверней отличных лошадей, остановилась у калитки квартиры Алехина; лакей в богатой военной ливрее отворил дверцы кареты, из которой выскочил Алехин и вместе с великолепным лакеем высадил Балясникова. Поддерживая раненого под руки, они ввели его в скромную комнату, где я встретил их с вытаращенными от изумления глазами. Балясников сухо сказал: «Скажи, что я благодарю министра». Лакей поклонился, вышел — и карета ускакала. Балясников был совершенно спокоен. Сейчас лег на единственный диван, положил ногу на его боковую ручку (в этом положении боль от раны была сноснее) и сказал Алехину: «Ну, расскажи все Аксакову, а я устал». Лицо Алехина было очень весело, и прекрасные глаза его сверкали от удовольствия. «Ну, Аксаков, — начал он, — дорого бы я дал, чтоб ты был свидетелем всего, что происходило сейчас у Аракчеева! Мы приехали вместе; я оставил Балясникова в приемной, в толпе просителей, и побежал с бумагами к министру, потому что мой генерал болен, а в таких случаях я докладываю лично Аракчееву. Не успел я доложить и половины бумаг, как входит дежурный ординарец и говорит, что раненый гвардейский русский офицер, только что приехавший из действующей армии, просит позволение явиться к его высокопревосходительству. «Скажи, братец, господину раненому офицеру, — сердито сказал Аракчеев, — что я занят делом: пусть подождет». Я очень смутился. Начинаю вновь докладывать и слышу громкие разговоры в приемной и узнаю голос Балясникова. Через несколько минут входит опять тот же ординарец и говорит: «Извините, ваше высокопревосходительство, раненый офицер неотступно требует доложить вам, что он страдает от раны, и ждать не может, и не верит, чтоб русский военный министр заставил дожидаться русского раненого офицера». Я обмер от страха; Аракчеев побледнел, что всегда означало у него припадок злости. «Пусть войдет», — сказал он глухим, похожим на змеиное шипенье голосом. Двери растворились, и Балясников, на клюке, вошел медленно и спокойно. Слегка поклонясь министру, он прямо и пристально посмотрел ему в глаза. Аракчеев как будто смутился и уже не таким сердитым голосом спросил: «Что вам угодно?» — «Прежде всего мне угодно сесть, ваше высокопревосходительство, потому что я страдаю от раны и не могу стоять, — равнодушно сказал Балясников. С этими словами он взял стул, сел и продолжал с невозмутимым спокойствием: -Потом мне нужна ваша помощь, господин министр; шведская пуля сидит у меня в ноге, ее надобно вынуть искусному доктору, чтобы я мог немедленно отправиться в армию. Наконец, мне нужен спокойный угол, мне надобно есть и пить, а у меня нет ни гроша». Все это было сказано тихо, но твердо и как-то удивительно благородно. Ну как ты думаешь, что сделал Аракчеев? Я думал, что он съест Балясникова; но он обратился ко мне и сказал: «Вели сейчас выдать триста рублей этому офицеру, вели послать записку к Штофрегену[233] (придворный лейб-медик), чтоб он сегодня же осмотрел его рану и донес мне немедленно, в каком находится она положении. Я поручаю этого офицера твоему попечению: найми ему хорошую квартиру, прислугу и позаботься об его столе; как скоро деньги выдут, доложи мне; а теперь возьми мою карету и отвези господина офицера домой».

<...> Мы поклонились, вышли, взяли министерскую карету и прискакали сюда, как сам ты видел. Ну, брат, это было какое-то волшебство, какое-то чудо! Балясников — колдун! Велика важность, что есть люди, которые заговаривают ядовитых змей. Нет, поди-ка заговори Аракчеева! Ведь он страшнее всякого зверя». Алехин не был студентом вместе с нами в университете и потому мало знал Балясникова, который был гораздо его моложе; но я знал Балясникова хорошо. Наша студентская жизнь воскресла передо мною. Прежде всего я принялся хвалить Аракчеева и доказывать, что совершенно дурной человек не способен к такому поступку, а потом рассказал Алехину, какую нравственную власть имел Балясников над студентами. Поболтав еще несколько времени <...>, мы, по настоятельному желанию Балясникова, в тот же день наняли ему прекрасную квартиру в Итальянской слободке <...>

На другой же день поутру Штофреген приехал к Балясникову, внимательно осмотрел и ощупал его рану и сказал, что теперь пулю нельзя вынуть, а надобно подождать, пока она опустится и выйдет из соседства костей. Он прописал какую-то мазь или примочку, и это лекарство чудесно помогло Балясникову. Он почти перестал страдать от своей раны <...>

Мы с Алехиным каждый день бывали у Балясникова <...>

Рана Балясникова находилась все в одном положении, нельзя было заметить, чтобы пуля спускалась книзу. Между тем деньги вышли; Алехин доложил о том Аракчееву, и вновь были выданы триста рублей <...> Не имея возможности убедить докторов вынуть пулю из его ноги и не имея терпения дожидаться времени, когда она выйдет из костей, Балясников через два месяца воротился в армию <...>

 

Н.И. Шениг[234]

ВОСПОМИНАНИЯ

 

Павел Иванович Сумароков <...> был несколько лет губернатором в Витебске и Новгороде, где память его как правосуднейшего и честнейшего человека живет до сих пор[235]. Одаренный пылким умом и характером, он во всю жизнь свою старался бороться с сильнейшими и часто упадал в неравной борьбе. Сначала он делал всевозможные притеснения имению Сперанского, находившемуся близ Новгорода; но когда этот попал в опалу и приехал в свою деревню Великополье[236], Сумароков первый явился к его услугам и старался доставить ему все приятности и угождения. Могущество и власть графа Аракчеева подстрекнули его вступить с ним в бой, который сделал его известным самому Государю. Началось с того, что вскоре по прибытии в Новгород получил он письмо от графа, в котором тот самым вежливым образом просил его, по случаю ревизования уездов и проездом в Тихвин, посетить его уединенное Грузино и доставить ему случай познакомиться лично с почтенным начальником губернии. Сумароков отвечал сухо, что Грузино не будет лежать на его тракте и что он сожалеет, что ему невозможно будет исполнить желание графа.

Наступил 1812 год, с своими рекрутскими наборами, ополчением, сбором скота, лошадей, сухарей и пр. для действующей армии. Сумароков, снисходительный ко всем другим помещикам, был необыкновенно строг и взыскателен к исполнению повинностей графского имения. Бурмистр села Грузина[237], украшенный медалию, донес графу о строгостях губернатора и о забраковании людей и материалов, а тот обратился к губернатору с собственноручным письмом, прося о снисхождении, и между прочим написал: «Я полагаю, что неприятности по делам моего имения происходят оттого, что мы имеем с вами сношение чрез посредников, и потому, во избежание сего, я прошу ваше превосходительство во всех делах касательно до села моего Грузина относиться прямо ко мне, а я уже с своей стороны буду брать мои меры. Почему я и предписал моему бурмистру ожидать моих приказаний и не обращать внимание на требование земской полиции. Надеюсь, что в[аше] п[ревосходительств]о не откажете мне в сем одолжении». Сумароков отвечал резко: «В губернии моей до 500 помещиков, и ежели я исполню желание вашего сиятельства и войду с вами в особую переписку по делам вашего имения, то я не вправе буду отказать в оном последнему из дворян и не буду иметь времени на управление губернией. А потому прошу в[аше] с[иятельство] переменить распоряжение ваше и предписать бурмистру вашему исполнять строго все предписания земской полиции, ибо в противном случае я буду вынужден потребовать его в город и публично наказать плетьми»[238]. Получив письмо и отправя ответ, Сумароков сообщил и то и другое бывшим у него дворянам и в том числе губернскому предводителю С...[239], который не замедлил обо всем уведомить графа с прикрасою. Вследствие этого граф опять написал собственноручно: «В письме, в[аше] п[ревосходительство], вы употребили не то выражение, которое сказано было вами при собрании дворян, а именно: ежели мне начать переписываться с графом, то придется вступить в переписку и с последним капралом. А потому, обращая к вам оное, прошу исправить сделанную вами ошибку». Сумароков возвратил присланное свое письмо и написал: «Бесчестно и подло переносить из дома в дом вести, а еще бесчестнее и подлее передавать их с прибавлениями. Я не отпираюсь от слов моих, и смысл их остается все тот же, кроме слова «капрал», вместо которого я употребил «последний дворянин», а потому написанное мною к вам письмо возвращено без поправки. После сих объяснений я уверен, что приобрел в особе вашей злейшего врага. Ваше сиятельство — вельможа, много значите при дворе, можете сделать мне вред, и, зная ваш характер, я уверен, что не упустите первого случая, чтобы оказать мне оный; но знайте, что я более дорожу моею честью, нежели моим местом и держусь русской пословицы: хоть гол, да прав» Отъезд графа за границу прекратил эту неприятную переписку, и Сумароков правил губернией к общему всех сословий удовольствию, но неожиданно сам согрел себе за пазухой змею. Он был давно знаком с новгородским же помещиком, отставным флотским офицером Николаем Назарьевичем Муравьевым (впоследствии государственный секретарь), и, по желанию и просьбе его, представил его в вице-губернаторы. Муравьев, рассчитав, что выгоднее угождать графу, передался на его сторону и начал вооружать его против Сумарокова. Возвратись из похода в 1815 году, Аракчеев вспомнил о своем враге и по указаниям Муравьева сделал на него донос, вследствие которого были отправлены для ревизии два сенатора (кажется, Милованов и Модерах)[240], которые, прожив несколько недель в Новгороде, донесли, что они не могут открыть ничего по той причине, что губернатор не допускает их для надлежащего исследования. Сумароков по этому случаю был вызван в Петербург, где и жил до тех пор, пока возвратившиеся сенаторы объявили, что они не могли найти ничего противузаконного, и Павел Иванович возвратился в Новгород. Аракчеев, взбешенный на сенаторов, решился действовать сам: взял у генерал-губернатора[241] следственного петербургского пристава ст[атского] сов[етника] Шипулинского и еще другого надежного полицейского чиновника и отправил их в Новгород с купеческими паспортами, переодетых купцами, с фальшивыми бородами. Те, прибыв на место, начали ходить по рынкам, по харчевням и расспрашивать стороною о мнимых злоупотреблениях губернатора. Новгородский полицмейстер Болдырев[242], человек бойкий и преданный Сумарокову, вскоре попал на их след и, подозревая в них шпионов, донес начальнику, который без дальних отговорок велел представить их к нему на другой день закованных. Бондырев выпустил на Шипулинского содержащихся в тюрьме негодяев, приказав в трактире затеять с ними спор и драку. Те тотчас же исполнили приказание, и полицмейстер схватил всех и, рассадив порознь, начал допрашивать. Аракчеевские агенты сбились в словах, переодеванье их обнаружено, и на другой день оба в кандалах приведены к Сумарокову. Шипулинский выпросил позволение переговорить наедине и признался, кто он и зачем прислан; но Павел Иванович, как будто не хотя верить, чтобы вельможа решился употребить такие меры против ничтожного губернатора, велел обоих молодцов заковать и отправить по пересылке в С.-Петербург. Можно себе вообразить бешенство графа! Он дал пройти немного времени, но потом начал просить Государя о смене Сумарокова, уверяя, что он пьет. Сколько П. А. Кики и (приятель Сумарокова, тогда статс-секретарь) ни старался разуверить Императора, но слова Аракчеева подействовали, и Сумарокова разбудил ночью фельдъегерь с указом сдать губернию вице-губернатору Муравьеву и быть самому причислену к Герольдии. Павел Иванович вскочил с постели, послал за Муравьевым, членами Приказа и советниками, в течение трех часов сдал суммы и все дела, к утру, получив квитанцию, бросился в коляску и, в тот же вечер прискакав в Петербург, представил министру расписку о сдаче губернии. Таковая исправность доведена была до сведения Государя, но не переменила судьбы Сумарокова. С лишением места он потерял и жалованье, а собственного имения у него было около 60 т[ысяч] ассигнациями] капитала, из доходов которого надобно было еще уделять дочери и сыну, тогда капитану артиллерии (теперь генерал-адъютант и начальник гвардейской артиллерии)[243]. Поэтому он жил в двух комнатах и почти ежедневно ходил пешком обедать к Кикину, а для поддержания себя написал книжку «Изображение Екатерины Второй»[244], которую раскупали для доставления сочинителю куска хлеба. Находясь в таком бедственном положении, он решился прибегнуть к Аракчееву и написал к нему письмо.

«Вы удивитесь, вероятно, получив письмо от человека, вам неприятного; но это самое должно возбудить в вас чувство самолюбия, видя, что я, доведенный вами до последней крайности, вас же избираю орудием к оказанию мне справедливой защиты, предполагая в вас благородство превыше мести.

Я 35 лет в службе, был губернатором в двух губерниях, везде был отличаем и начальством и великою княгиней Екатериной Павловной. Никогда не просил, никогда ничего не получал и до сих пор не имею даже в петлице украшения. Ныне, по проискам и клевете, лишен места и с тем вместе дневного пропитания и, подобно страдальцу при Овчей купели, взываю: «человека не имам!»[245]

В вас-то надеюсь я обрести такового человека, почему и прибегаю об оказании мне справедливого возмездия за мою усердную и беспорочную службу»[246].

Граф получил письмо, прочел и, положив в бюро, сказал: «Кланяйся Павлу Ивановичу!» Тем все и кончилось. Сумароков прожил года два в Петербурге и страдал от недостатка и бездействия. Кикин, соболезнуя о его положении и согласясь с общими знакомыми, под предлогом выручки за книгу доставил ему несколько тысяч и уговорил ехать в чужие края. Сумароков поехал и, возвратясь года через полтора, издал свои путевые записки[247] и тем опять поддерживал свое бедное существование. В 1822 году, сидя у Кикина за обедом, вдруг он получает чрез фельдъегеря пакет со вложением указа о назначении его сенатором; под указом было подписано рукою графа: «С подлинным верно, граф Аракчеев». Сумароков на другой же день поехал к нему, но тот не принял. В 1825 году министр юстиции князь Лобанов, представляя к наградам сенаторов, спросил у Сумарокова, чего бы хотел он. Тот пожелал аренды, ибо тогда сенаторы получали, кажется, не более 4 т[ысяч] ассигнациями] и он от Гагаринской пристани хаживал в Сенат пешком[248], не имея экипажа. Государь отказал, отозвавшись, что поставил себе за правило не давать сенаторам аренд. Павел Иванович упросил князя Лобанова сказать от его имени об этом графу и представить ему его положение. Чрез два дня приехал опять фельдъегерь с указом о пожаловании аренды, и под указом та же подпись: «С подлинным верно, граф Аракчеев». Сумароков опять поехал и не был принят. Когда граф в конце 1826 года возвратился из-за границы и жил в опале в Грузине, не смея приехать в Петербург, то Клейнмихель и другие им облагодетельствованные забыли о его существовании; один Сумароков не пропускал ни дня именин, ни рождения графа, чтоб не съездить в Грузине с личным поздравлением <...>

Ф.П. Львов[249] был секретарем Сперанского и оставался числящимся по Герольдии до 1823 года. Кочубей и Мордвинов[250] представляли о принятии его вновь в службу; но Государь, будучи дурно предубежден, всегда отказывал, и Львов увидел, что для этого нужно действовать через Аракчеева, которого никогда не знал лично. Случай к этому скоро представился. Федор Петрович проводил часть лета на Званке, у тетки своей Дарьи Алексеевны Державиной[251], в соседстве военных поселений. Аракчеев, наслышанный об уме старика Львова, захотел с ним познакомиться, и тот, приняв простодушный вид и простой тон, так умел очаровать графа, что через две недели был назначен помощником статс-секретаря в Государственном совете с назначением состоять при Аракчееве <...> Он умел подделаться под необразованный тон графский и не иначе называл его, как «Батюшка, ваше сиятельство! Вы единственный наш государственный человек. Берегите себя и подумайте, что будет с бедной Россией, если вы себя расстроите». Так говаривал он ему, и тот со слезами на глазах обнимал Львова и говорил дружески: «Вот человек, который один меня понимает». Между тем Федор Петрович, возвратясь домой, в кругу семьи <...> смеялся над глупою необразованностию Аракчеева <...>.

Находясь в 1824 году в военных поселениях, я слышал, что какая-то странствующая монахиня заходила в Грузино и, быв принята графом, сказала ему: «Береги Настасью; пока она жива, и ты счастлив, а с ее смертию и оно кончится». Это приписывали в то время пронырству Настасьи Федоровны, которая хотела этим подействовать на суеверный ум своего сиятельного любовника. Но последствие оправдало справедливость этого пророчества. Настасья Федоровна была крепостная девка графа и жила с ним более 20 лет, пользуясь большим уважением всех окружающих. Она, говорят, притворясь беременною, подкинула Шуйского, которого граф долго считал своим сыном; но кто-то из дворовых людей, озлобленных на фаворитку, открыл графу всю правду, и она призналась. Между тем граф привязался к мальчику и продолжал его воспитывать как сына, выпросил ему дворянство и фамилию Шумского, определил в Пажеский корпус, где он был произведен в камер-пажи, выпущен офицером в гвардейскую артиллерию и назначен флигель-адъютантом к большой обиде своих товарищей. И действительно, он поведением своим срамил это высокое звание, являясь часто пьяным и раз даже свалился на разводе с лошади. Это жестоко огорчило графа[252], который любил его без ума; наконец в 1826 году, в бытность графа в чужих краях, Шумский в пьяном виде, озлобленный против своего благодетеля, которого он, впрочем, ненавидел, явился к нему с пистолетом, грозя застрелить. Он отправил его на службу, но и тут пьяный, нашумев в театре, был сначала выключен из флигель-адъютантов и тем же чином отправлен в Грузию, а после и совсем выгнан из службы и еще при жизни графа определен писцом в Новгородский уездный суд, а потом поступил служкою в Юрьев монастырь. Куда потом девался, неизвестно.

Настасья Федоровна, пользуясь доверенностию графа, оказывала во многих делах протекцию и не отказывалась от подарков и денег. По смерти ее граф нашел, говорят, письма многих знакомых людей и возвратил их им вместе с найденными кружевами, серьгами и проч[253]. Сам Государь Александр Павлович удостоивал ее своим вниманием и, для ласки графу, заходил в ее комнаты и пивал чай. Разумеется, что в доме она была полной госпожой, сидела хозяйкой за обедом, к ней подходили к ручке, и она взыскивала и наказывала людей, не уступая в жестокости графу. В октябре 1825 года, во время отсутствия графа из Грузина по округам военного поселения, повар и сестра его, шестнадцатилетняя девка, бывшая в прислуге, забрались ночью в спальню Настасьи Федоровны и отрезали ей голову. Послали к графу известие о ее болезни, чтоб не испугать его, и тот на другой же день прискакал домой с фон Фрикеном (своим другом и командиром его полка)[254]. Не доезжая Грузина, встретил он на мосту строительного отряда капитана Кафку, домашнего человека в доме, который не знал о принятой предосторожности. Граф, остановясь, спросил: «Что Настасья Федоровна?» — «Нет никакой помощи, ваше сиятельство; голова осталась на одной только кожице». Услышав это, граф понял, в чем дело, и заревел диким голосом. Люди, и правые, и виноватые, были схвачены и преданы суду. Новгородский губернатор Жеребцов действовал по воле графа, и по восшествии на престол Николая Павловича дело было переследовано и многие возвращались из Сибири. Граф похоронил ее в Грузинской церкви возле своей могилы и сделал надпись: «Здесь похоронено тело мученицы Анастасии, убиенной дворовыми людьми села Грузина за беспредельную и христианскую любовь ее к графу». Я сам читал и списал ее, будучи в 1826 [году] в Грузине, и нашел на могиле красное яйцо и засохший букет цветов, положенные графом. Аракчеев так огорчился этой потерей, что отказался от дел, надел серый кафтан и переехал в Юрьев монастырь к отцу архимандриту Фотию, который в церкви на медной решетке вырезал: «На сем месте болярин Ал. Анд. Аракчеев, в дни скорби своей, воссылал теплые свои молитвы к Богу». Император Александр Павлович, получив о сем происшествии известие, вызывал графа в Таганрог[255] и в милостивых и дружеских выражениях уведомлял, что сам занимается приисканием для него квартиры, уведомляя, что «никто более его не принимает живейшего участия в его сердечной потере». Это письмо граф, по кончине Государя, переписал во многих экземплярах и раздавал своим знакомым и, будучи в Берлине в 1826 году, напечатал на трех языках все собрание писем, писанных к нему покойным императором[256], но король прусский[257] захватил это издание и прислал во время коронации[258] в Москву к Государю.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.