Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Достоевский и Сартр

Чеслав Милош

Наверное, я не напишу книги о Достоевском, однако ничто не мешает мне рассказать, какой может быть эта книга. Я не стану соревноваться в ней со множеством основательных монографий и блестящих анализов отдельных произведений, вместо этого попытаюсь сформировать у читателя определенное знание о Достоевском, освещая его личность и место в мировой литературе несколько иначе, чем принято. Возможно именно эта иная интерпретация является причиной, по которой написание книги о Достоевском представляется мне опасной и неблагодарной задачей.

Изучая Достоевского и преподавая его американским студентам, я не мог не обратить внимание, что писатель меняется в зависимости от того, кто о нем говорит. Данное обстоятельство не признается достоевсковедами разных национальностей, поскольку они претендуют на научный объективизм, вопреки чему их симпатии и антипатии оказывают влияние на методы исследований и выводы. История рецепции Достоевского на протяжении ста лет, прошедших со дня его смерти, могла бы послужить примером сменяющих друг друга интеллектуальных мод и влияния различных философий на умы исследователей. Тем временем, оставляя в стороне российских авторов, можно приблизительно выделить несколько фаз в рецепции Достоевского на Западе, начиная от «Преступления и наказания», читавшегося в переводах уже в конце XIX века и высоко оцененного Ницше. В общем, однако, так называемая â me slave [*], выразителем которой должен был быть Достоевский, воспринималась с легкой иронией, а французская критика подтрунивала над Соней Мармеладовой, святой проституткой, словно живьем взятой из сентиментального романа.

Победный поход романов Достоевского по странам Запада в первые десятилетия ХХ веке непосредственно связан с открытием нового измерения в человеке – подсознания, а также культом дионисических сил, в которых объединяются Эрос и Танатос. Тем не менее, сопротивление растущему влиянию русского писателя, оказанное в то время такими писателями, как Миддлтон Мерри или Дейвид Герберт Лоренс, заставляет задуматься. Д.Г. Лоренс сказал о Достоевском, что «удивительная проницательность смешана у него с гнусным извращением. Ничто не чисто. Его дикая любовь к Иисусу смешана с извращенной и ядовитой ненавистью к Иисусу. Его нравственное отвращение к дьяволу смешано с тайным поклонением дьяволу».

Эти голоса сопротивления уступили вскоре место всеобщему удивлению, и слава Достоевского растет параллельно славе Зигмунда Фрейда. Правда, Фрейд, который по понятным причинам считал роман об отцеубийстве «Братья Карамазовы» лучшим из когда-либо написанных, ошибся в своем исследовании об эпилепсии Достоевского, опираясь на недостоверные сведения в биографии писателя, как показал Джозеф Франк. На протяжении десятилетий фрейдизм интенсивно продвигается в исследованиях о Достоевском, в рамках рецепции его наследия, которую можно назвать психологической. Внешне кратковременной и трудно выделяемой была фаза, когда исследователи вводили в свой анализ философию экзистенции, чтобы затем отказаться от слежения за мыслью автора, выражающего себя через уста своих персонажей, и направить внимание на художественное построение необычных романов Достоевского. Настолько необычных, что кажется небезосновательным вопрос, не означало ли их появление конец романа как такового.

Мои студенты демонстрировали значительную понятливость, когда я занимался психологией образа или когда пытался показать им, сколько многое в интенции автора открыл метод структуральных исследований. Так же успешно, и даже, как это бывает среди молодых людей, с воодушевлением, усваивали разницу между произведением и не слишком привлекательной кухней, каковой является личность гения. Однако затруднения начинались, когда речь заходила о некоторых фактах. Например, студентам было трудно понять, почему Достоевский любил самодержавную власть, и не только в то время, когда он по возвращении из Сибири изменился из революционера в консерватора. Осужденный на смерть вместе с 21 товарищем, поставленный перед расстрельной командой и в последнее мгновение помилованный, что было комедией по воле царя, он пишет в сибирской ссылке три оды: одну о Крымской войне, с угрозами в адрес Франции и Англии, вторую по случаю смерти Николая І, в которой сравнивает царя-жандарма с солнцем и говорит, что недостоин произнести его имя («устами грешными его назвать не смею»), третью на коронацию Александра ІІ. Стихи очень плохи, и не стоит полностью исключать побочных мотивов, т.е. желания облегчить свою участь, но они согласуются с тем, что известно о взглядах автора из других источников.

Данная биографическая подробность, как и подобные ей, принадлежит к области, в которой пути большинства достоевсковедов перестают быть моими путями, т.е. наше внимание направляется в разные стороны. Для меня Достоевский более всего интересен как человек, который имел в жизни лишь один настоящий роман, с Россией, и который избрал Россию в качестве подлинной героини собственных произведений. Может показаться, что психология его образов и открытия в сфере построения романа делают его поистине международным писателем, в то время как его национализм, поклонение престолу и алтарю, его шовинистическая ненависть к католикам и евреям, его насмешки в адрес французов и поляков замыкают его в кругу одной страны. На мой взгляд, это не так, напротив, чем более русским является Достоевский, тем более он подвержен, из любви к России, страхам и навязчивым идеям, тем значимее его роль свидетеля интеллектуальной истории последних двух столетий. Ведь он сам сказал: «Все в будущем столетии» – а в пророческом даре ему не откажешь.

Одной из настольных книг в семье Достоевского была «История государства Российского» Карамзина, и будущий писатель знал ее с детства. Источником величия России в этом труде видится неограниченная власть монархов. Когда Достоевский был арестован в Петропавловской крепости, он написал признания, в которых представил свои взгляды на монархию, звучавшие столь искренне, что они не могли быть продиктованы исключительно желанием спасти собственную шкуру. Согласно Достоевскому, революция во Франции была необходимостью, в то время как в России никто в здравом уме не может помыслить о республиканской форме правительства, помня о бесславной, по его мнению, истории Новгорода. Москва попала под татарское ярмо в результате ослабления княжеской власти и уцелела благодаря ее укреплению – как позднее дал ей силы «великий кормчий», Петр Великий.

Каким образом социалист под знаком Фурье мог так писать? Это можно отнести на счет типичного для «достоевщины» раздвоения, однако ближе к истине, пожалуй, утверждение, что две тенденции, социалистическая и самодержавная, всегда сосуществовали друг с другом у Достоевского, менялись лишь акценты. Его коллега из кружка петрашевцев, Николай Данилевский, прошел схожую эволюцию, но в качестве воспевателя царизма и теоретика панславизма он в своем произведении «Россия и Европа» не отрекался от социалистических мечтаний молодости, лишь включал их в собственную тоталитарную доктрину.

Достоевский мыслил как государственный деятель. В разговорах на каторге в Омске он называл самым важным заданием, стоящим перед Россией, взятие Константинополя. Деятельность зрелого Достоевского, начиная с первого путешествия на Запад летом 1862 года, отличается тем, что если до этого он был просто художником, то теперь художник и государственный деятель в нем работают вместе. Его книги описывают духовную ситуацию русской интеллигенции, становятся летописью ее духовных перемен из десятилетия в десятилетие, даже из года в год. И задают существенный вопрос: что эти перемены означают для будущего России, чем ему угрожают. Не будет значительным преувеличением с моей стороны сказать, что в них есть нечто от расследования, проводимого необычайно интеллигентным следственным судьей, который знает, что искать, поскольку сам является обвинителем и обвиняемым.

Русская интеллигенция в романах Достоевского обсуждает основные вопросы человеческого существования, отнюдь не чуждые героям западного романа в его разновидности XVIII века, или эпохи романтизма, например у Жорж Санд. Однако нигде более участники обсуждений не ставят дело столь остро и не делают таких радикальных выводов. Они драматическим образом переживают то, что ровесник молодого героя «Преступления и наказания» Раскольникова, Ницше, назвал «смертью Бога». Атеизм при этом вовсе не является частным делом индивида, в каковом виде он более всего интересует власти, поскольку атеист как правило становится революционером, подтверждая этим путь предшественника поколений русской интеллигенции, Виссариона Белинского. В «Преступлении и наказании» преступление Раскольникова имеет, скажем так, заместительный характер. Он действительно мечтает о великом революционном действии, которое оправдает история. В своих взглядах и стремлениях он совершенно одинок: с одной стороны стоят власти, представленные полицейским чиновником Порфирием Петровичем, с другой – русский народ. Соузники Раскольникова по сибирской ссылке, простые мужики, хотят убить его, потому что он атеист. Таким образом, уже «Преступление и наказание» содержит формулу, действительную для всего зрелого творчества Достоевского. Защитой и оплотом России являются государственные власти, а также набожный, как верил Достоевский, русский народ, в то время как интеллигенция угрожает ей. Каким образом угрожает, показал роман «Бесы». Среди поразительно проникновенных диагнозов этого романа, может быть, глубже остальных достигает крик старого военного, который прислушивался к разговору о том, что нет Бога: «Если Бога нет, то какой же я капитан?». Этот человек уловил связь между религией и источниками власти. Не стоит забывать, что русская интеллигенция питалась вольтерьянством и размышлениями о Французской революции. А казнь Людовика XVI только сегодня кажется одним из сенсационных событий, каковыми изобилует история, не менее и не более важным, чем другие. По сути это был конец порядка, основанного на убеждении, что король правит, поскольку является носителем Божественного освящения, а низшие чины правят по его доверенности. С того времени следовало искать другие источники власти – хотя бы в заговоре, руководимом одним человеком, Петром Верховенским, в «Бесах». Тема романа «Братья Карамазовы», который должен быть по замыслу автора увенчать его литературную деятельность, – бунт сыновей против отца. При этом появляется вопрос, ниспровергает ли автоматически авторитет отца тот факт, что он зол и безнравственен. Иван Карамазов отвечает «да» и избирает этот ответ в качестве основания бунта против отца, равно как и против Бога-Отца. «Братья Карамазовы» в действительности являются трактатом о ниспровержении русской интеллигенцией авторитета Бога-Отца, царя-отца и отца семейства.

Западные интеллектуалы, пишущие о Достоевского, постоянно удивляются, что человек, столь глубоко проникающий в психику своих персонажей, мог иметь столь реакционные взгляды. Они стараются убрать эти взгляды из поля зрения, в чем помогает гипотеза о «полифоничности» романов Достоевского. Однако они упускают различие, которое отделяет их от этого русского писателя. Ни один из них, в своих исследованиях или романах, не ставит в центр своих интересов заботу о делах государства. Напротив, интуитивно они находятся на стороне тех персонажей, которые хотят свергнуть существующий порядок. В то время как для Достоевского Россия как государство не означает лишь определенную территорию, населенную русскими. От России зависит будущее мира: от того, будет ли она заражена идущими с Запада идеями атеизма и социализма так, как уже заражена ее интеллигенция, или царизм и набожный русский народ смогут спасти ее, предназначенную к спасению человечества. Алеша Карамазов в следующих томах неоконченного романа должен был представлять новый тип деятеля, пребывающего в гармонии с народной верой.

В своей славянофильской идеализации русского народа Достоевский ошибся. Однако он не нашел никакой другой надежды и ясно представил дилемму: если «святая Россия» не сможет устоять, интеллигенция сделает с ней то, что герои «Бесов» начали осуществлять в масштабах одного провинциального города. В долгой истории рецепции Достоевского в разных странах, выше остальных, если речь идет о понимании его интенции, следует поставить группу русских философов начала ХХ века, особенно их тезисы в сборнике «Вехи» (1908) и «Из глубины» (1918). Согласно этим утверждениям, отрицательные пророчества Достоевского начали исполняться. Можно сказать, что нам не следует удивляться, поскольку они были противниками революции. Но мнение относительно осуществления пророчеств Достоевского было распространено также среди революционеров 1905 и 1917 года. Почитателем романа «Бесы» был Луначарский, первый нарком просвещения после Октябрьской революции.

 

В Достоевском нельзя не видеть пророка русской революции – писал в 1918 году Николай Бердяев. – Русская революция пропитана теми началами, которые прозревал Достоевский и которым дал гениально острое определение. Достоевскому дано было до глубины раскрыть диалектику русской революционной мысли и сделать из нее последние выводы. Он не остался на поверхности социально-политических идей и построений, он проник в глубину и обнажил метафизику русской революционности. Достоевский обнаружил, что русская революционность есть феномен метафизический и религиозный, а не политический и социальный. Так удалось ему религиозно постигнуть природу русского социализма.

 

Русские понимали политические заботы Достоевского, поскольку мыслили, как и он сам, государственным образом, то есть обращали внимание на последствия той или иной идеи, если речь идет о бытии государства, антиреволюционного или революционного. Их западных коллег занимала личность, а не Франция, Англия или Америка. Правда, на протяжении ХХ века среди них распространилось убеждение, что уважающий себя человек трактует существующий общественный порядок, капиталистический, как преходящий и тайком ждет его конца. Удивительное сходство позиций русской интеллигенции, описанных Достоевским, и позиций западных интеллектуалов столетием позднее приводит к выводу, что беспокойство о будущем России позволил ему описать явление огромных размеров в пространстве, равно как и во времени.

Термин «западные интеллектуалы», без сомнения, является слишком общим и приводит к недоразумениям. Однако если выбрать личность, которая бы сосредоточила в себе черты, обычно связанные с этим термином, мы окажемся на более надежной почве. Такая личность существует: это Жан-Поль Сартр, называемый иногда Вольтером ХХ века. Обращает на себя внимание та же, что у его русских предшественников, необычная интенсивность дискуссий. Европейский переворот сознания, начавшийся в XVI веке, достиг России со значительным опозданием, и образованные русские на протяжении нескольких десятилетий усвоили идеи, которые в Западной Европе образовывались постепенно, на протяжении нескольких веков. Наверное, отсюда происходит исключительная сила и ядовитость этих идей, которые ко всему прочему не столкнулись с хорошо развитым, многофункциональным общественным организмом. По причинам, заслуживающим отдельного анализа, в ХХ веке в странах Запада возникло специфическое vacuum, в котором оказался замкнут интеллектуал, создающий свои концепции вне какого-либо контроля со стороны рядовых обывателей. Это как у Достоевского, где Раскольников или Иван Карамазов остаются один на один со своими размышлениями. Не только интенсивность сближает Жана-Поля Сартра с этими персонажами, но также абстрактность его мысли.

Не странно ли, что в издавна вольнодумной Франции, в стране, которая много видела и была склонна пренебрегать существенными вопросами через пожимание плечами, «смерть Бога» вдруг становится столь основательным делом, каковым была некогда для молодых русских, принципиально споривших под водку? Потому что для французского экзистенциализма, в первую очередь под пером Сартра, это несомненно был основательный вопрос, из которого – вновь аналогия – вырастает переход к обязательству действий, преобразующих мир, поскольку человек, ниспровергая Бога, сам становится Богом, что он обязан доказать действием.

Глава «Сартр как герой Достоевского» несомненно может открыть интересные перспективы. Здесь следовало бы ввести мотив родства между некоторыми аспектами философии Сартра и философии самого Достоевского. Я имею в виду прежде всего знаменитое «Ад – это другие» Сартра, или проблему отношений между субъектом и другими людьми, такими же субъектами: частный человек стремится к получению власти над другими, к тому, чтобы сделать их объектами, а поскольку, глядя на них, он видит в их глазах ту же жажду сделать из него объект, другие становятся его адом. Это в точности проблематика гордости и унижения у Достоевского. Когда Сартр писал «Бытие и ничто» (в 1943 году), он не мог знать книгу Бахтина о поэтике Достоевского, где предмет представлен подробно. А все же «экзистенциальный психоанализ» в этом труде Сартра совпадает с выводами Бахтина, хотя Сартр, кажется, не осознает своей связи с русским романистом.

Специфические черты русской жизни в XIX веке могут затруднить выделение проблем, которые занимали умы интеллигенции того времени, как актуальных в дальнейшем. А все же Сартр в своих поисках свободы идет по следу Подпольного человека, персонажа, открывающего серию великих философских монологов у Достоевского. В свою очередь, гегельянство, появившееся во Франции в 1930-е годы благодаря русскому философу Александру Кожé ву (Кожевникову) и столь решительно повлиявшее на Сартра, является фоном размышлений Раскольникова о великих людях, которых оправдывает история, если они действовали у нее на службе. Очевидно Раскольников, уделявший в топографии Петербурга особое внимание площади, на которой состоялся неудачный бунт декабристов, поступил бы лучше, если бы вместо бессмысленного убийства процентщицы предался делу революции. Но в шестидесятые годы, когда происходит действие романа, для этого еще слишком рано, и следовало ждать 1870-ых годов, появления личности Нечаева – Петра Верховенского из «Бесов». Тем временем Иван Карамазов производит наиболее основательный спор с безнравственностью Бога во имя прометеистических обязанностей человека, что также составляет средоточие мыслей и действий Сартра.

«Что делать?» – это знаменательное для русской интеллигенции ХІХ века название романа Чернышевского также могло бы стать девизом неутомимой деятельности Сартра. Он все время пребывал в поиске une cause*, которой мог бы посвятить свои усилия. Все его causes были связаны с надеждой свержения существующего порядка и смены его другим порядком, хотя относительно того, каким именно, Сартр постоянно менял свое мнение. Его локализация надежд каждый раз в новых странах и очередные разочарования несли в себе оттенок комизма и патетики: Советский Союз, Югославия, Куба, Китай – чтобы в конечном итоге раздавать листовки с молодыми гошистами. В своей постоянной потребности новых ответов на вопрос «что делать?» Сартр отнюдь не был одинок, напротив, он может служить примером такой же обеспокоенности тысяч интеллектуалов и полуинтеллектуалов.

Трудно не усмотреть в этой охоте на causes, навязываемые повесткой дня, феномен внутренней пустоты, которую надлежит заполнить чувством самоотверженного стремления к той или иной благородной цели. Подобным образом герои Достоевского вырваны из ткани повседневной жизни, которая гарантирует их менее выдающемуся окружению спокойствие малых стремлений и малых достижений. Религия и обрядовый календарь их не интересуют, традиционная нравственность отвергнута, обогащение как цель кажется им отвратительными и неэффективными: деньги можно раздобыть преступным путем, благодаря совпадению обстоятельств, наследству, игре в рулетку, ростовщичеству, только не трудом. Традиционная Россия поддается определенному ритму обычая, в то время как они замкнуты в проклятом кругу своего сознания и предаются мечтаниям о своей исключительной роли потенциальных спасителей человечества. Они поражены болезнью жизненной недостаточности, которую Достоевский пытается назвать taedium vitae*, особенно у персонажей сильных, предназначенных к вовлеченности, однако неспособных на нее из-за избытка самоанализа, например у Свидригайлова или Ставрогина.

По всей видимости, эта болезнь, которая приобретает в нашем столетии массовый характер по мере прогресса образования, до сих пор не получила исчерпывающе подробного диагноза. Представляется, что ее причины следует искать в ослаблении бытийного восприятия или же в концепции бытия как абсурда. Кошмары, посещающие Свидригайлова и Ставрогина, могут привести к «Тошноте», как называется роман Сартра, одна из его многочисленных революционных вовлеченностей. Бытие-в-себе, мир вне человечества не вызывает у Сартра чувств пиетизма и удивления, как это было ранее, к примеру, у Гете. Напротив, Сартр давит на него своим отсутствием смысла и принуждает к побегу в сферу человеческой деятельности. Таким образом, перед нами метафизический вопрос. Многие сегодняшние христиане удивятся, если им сказать, что «Вольтер ХХ века» был не только образцом для неблагосклонных к религии интеллектуалов, но он также предсказал перемены, происходящие внутри церквей. Поскольку если с некоторого времени церкви усердно ищут благородные общественные causes, которым они могли бы служить, это происходит, может быть, оттого, что в ощущениях церковной иерархии и верующих метафизическая сторона христианства испаряется, оставляя по себе лишь группу предписаний относительно человеческого общежития.

Представители интеллигенции у Достоевского либо живут в подполье, либо явственно противопоставляют себя обществу. Раскольников не чувствует себя виновным в убийстве процентщицы и ее сестры, он ставит себе в вину слабость, из-за которой он побежден обществом. В первый, сентиментальный период писательства Достоевского, когда его героями были «бедные люди», он вводит деление на сознательных людей и других, находящихся на более низком уровне сознания, и его завораживают только эти первые, вплоть до практически полной, к его собственному ужасу, идентификации с Иваном Карамазовым и его рассказом о Великом Инквизиторе. К сожалению, следует признать, что деление на посвященных и остальных существенно для преемников русской двойственности в наше время. Возможно, со стороны Симоны де Бовуар, подруги Сартра, было неблагоразумно назвать роман о своей среде «Мандарины». Не будет преувеличением сказать, что чувство принадлежности к избранным, тем, кто проникает в секрет исторического процесса и знает будущее, сильно возвышает духом. Тогда их объединяет уже не вера, но знание, особого рода gnosis, который позволяет выносить оценки, основанные на якобы нерушимых основаниях, вне заботы о материальной и излишне приземленной для философа действительности.

Что означает эта своеобразная мутация героев Достоевского, черты которых можно увидеть в другом обществе и в другой эпохе? Если русская интеллигенция стала предшественницей европейской и американской интеллигенции, то на каком основании? Почему экспорт – ведь все, чем питалась образованная Россия, включая литературные взгляды Достоевского, было экспортировано из Германии, Франции или Англии – почему экспорт привел к появлению такого зеркала? Мы привыкли считать, что общества, схожие между собой в формах хозяйственной деятельности, устройства, общественного расслоения, находят также схожие очаги выражения в сфере философии, литературе, искусстве. Это убеждение следует отнести к той части марксистского наследия, которая стала всеобщим достоянием. Однако чем царская Россия, с ее делением жителей на касты, зафиксированные в государственных реестрах, с крайней централизацией власти, огромной массой неграмотных крестьян, может напомнить развитые страны Запада второй половины ХХ века? Не было ли на Западе, как я упоминал ранее, вплоть до этого времени соответствия русской интеллигенции, специфического слоя, отделенного от рядовых обывателей, страдающего по этой причине и определяющего себе особую прометеистическую роль? Или просто следует принять тезис о том, что идеи живут автономной жизнью и они важнее хозяйственных и общественных различий? Если это так, распад метафизического фундамента власти и индивидуальной этики, то, что Ницше называл «смертью Бога», долгое время было на Западе хорошо известно и завуалировано, поскольку сама составная praxis хозяйственного роста отодвигала подобные проблемы в сторону. В определенный момент они внезапно всплыли на поверхность, что совпало с кризисом парламентаризма.

Деятельность террористических группировок в шестидесятые и семидесятые годы, например The Weathermen или Symbionese Army в Соединенных Штатах, Красных бригад в Италии и других, значит, как в «Бесах», что легитимность власти находится под вопросом. В России группировка Нечаева, процесс по делу которой предоставил Достоевскому материал для романа, отвергала легитимность монархической власти и всей системы, основанной на ее священности. На Западе пришла очередь власти, установленной на выборах. Разумеется, революционеры знают, какова «истинная» воля народа в отличие от кажущейся, не осознающей себя, и действуют во имя этой «истины».

Поразительные совпадения мотиваций террористических группировок с теми, которые находим в «Бесах» – равно как и значительные различия, прежде всего с учетом влияния масс медиа – не привлекли внимание ни одного романиста, что, видимо, доказывает, что роман перестал реагировать на случаи из сферы общественной жизни, погрузившись в крайнюю субъективизацию. Достоевский писал «Бесы» по горячим следам, пока еще длился процесс группировки Нечаева. Однако существует другое толкование отсутствия интереса к событиям большой значимости со стороны литературы. Достоевский думал о будущем России и опасности, которая ей угрожает, думал как охранитель порядка, скажем так хороший прокуратор. Его роман сразу после выхода в свет возмутил прогрессивную интеллигенцию как пасквиль на революционное движение. Симпатии общественного мнения обратились в сторону молодых бунтовщиков разного сорта, которых окружал нимб героизма и мученичества и судебные процессы которых подтачивали государственное устройство. Романиста, который сегодня избрал бы своей темой вредоносный анализ мышления и поведения некоей террористической группировки, заподозрили бы в приверженности существующему порядку, что считается непростительным грехом в среде людей определенного уровня сознания. Примем к сведению, что основания для террористической деятельности изложены в философских текстах Жана-Поля Сартра, Герберта Маркузе и других – равно как и деятельности в масштабе государства, руководимой подпольными организациями, например организованного выпускниками Сорбонны геноцида в Камбодже. Поскольку такое значительное количество людей интеллекта явственно или в тайне симпатизируют террору, трудно ожидать, что у них получится многосторонний отрицательный образ террора, как это вышло у Достоевского в «Бесах». В конце концов, Достоевский в свое время тоже был вынужден порвать с обязательными для интеллигенции канонами. Напрасно искать подобных установок под пером писателя вроде Чернышевского. Следует, таким образом, отойти от общепринятого мнения, будто гений поселился в Достоевском помимо его реакционных взглядов. Истинным скорее окажется противоположное мнение: Достоевский был великим писателей, поскольку имел нечто вроде дара ясновидения, которому он обязан своей реакционности.

Цитировавшийся мною ранее Николай Бердяев указал на понимание у Достоевского процессов, лежащих глубже, чем общественные отношения и политика. Он пишет: «Достоевский был большой мастер в обнаружении онтологических последствий лживых идей, когда они целиком овладевают человеком. [...] Достоевский предвидел, что революция в России будет безрадостной, жуткой и мрачной, что не будет в ней возрождения народного. Он знал, что немалую роль в ней будет играть Федька-каторжник и что победит в ней шигалевщина». По всей видимости, мы должны сегодня спросить себя, не содержит ли диагноз Достоевского, возникший из беспокойства о России, прогнозов, относящихся также к Западу. Можно с легкостью предположить – к этому в конечном итоге склоняется преподаваемый в школах и университетах эволюционизм – что существуют закономерности исторического развития и что сходство позиций русской интеллигенции ХІХ века и нынешней интеллигенции на Западе принадлежит к такого рода закономерностям, имея следствием там упадок царизма, здесь приближающий упадок устройства, опирающегося на свободные выборы. В репликах героев Достоевского не было места демократии. Раскольников верил в диктаторские правительства великих людей. Теоретиком революционной группировки в «Бесах» становится последовательный в своей защите всеобщего рабства Шигалев, в то время как мощный философский разум Ивана Карамазова отдает предпочтение Великому Инквизитору как попечителю людей, которые не заслуживают ничего лучшего, поскольку являются капризными детьми и, предоставленные самим себе, не смогли бы править. На самом деле, la volonté gé né rale* Руссо не появляется на горизонтах этих мечтателей. В отвращении к демократии, отождествленной с мещанской заурядностью, они согласны с самим Достоевским, который связывает швейцарский кантон Ури с самоубийством Достоевского, а Америку в «Преступлении и наказании» – с самоубийством Свидригайлова.

Девятнадцатый век на Западе живет триумфом новой идеи, идеи народа как источника власти, поскольку после казни Людовика XVI более не существует другого источника, исходящего от Бога. Антимонархизм становится частью риторики свободы. В Соединенных Штатах, возникших в результате бунта против авторитета короля Англии, ровесник Достоевского Уолт Уитмен пишет небывалую ранее поэзию, поэзию гражданина, равного среди равных. Можно удивляться стремительности, с которой эта тенденция усиливается и исчезает, уступая в следующем столетии место ядовитым насмешкам над свободными выборами и установленными в ходе их законодательными учреждениями, а также над независимым судопроизводством. Избирая Жана-Поля Сартра в качестве модели, мы находим в нем переход к другой риторике – риторике Революции, которая характеризуется полным исключением вопроса об источниках власти, что на практике приводит к диктатуре немногочисленных «знающих», действующих якобы от лица народа, а частного человека лишает защиты, которую ему предоставляли независимые суды.

Таким образом, наиболее представительные интеллектуалы отрекаются от демократии, как некогда русская интеллигенция отреклась от царизма. Было бы соблазнительно извлечь отсюда выводы на будущее, но здесь легко поддаться кажущимся очевидностям. Русская интеллигенция была изолирована от неграмотных крестьянских масс, которые силой инерции приводили ее к отчаянию. Случай в окружении Достоевского времен его молодости обретает здесь не только анекдотическое значение: Петрашевский, основатель кружка, за участие в котором Достоевский попал в Сибирь, некоторое время перед этим основал для своих крестьян образцовый фаланстер по предписанию Фурье. Крестьяне сожгли дома фаланстера.

Изоляция интеллектуала ХХ века носит иной характер. Журнал Сартра «Les Temps Modernes» встретился с общественностью, которая могла его читать, но не хотела, предпочитая иллюстрированные журналы, комиксы, телевидение. Повсеместное стремление к потребительству, достижения медицины, permissive society внесли в расчет совершенно новые данные, создав нечто вроде вязкой субстанции, против которой направлены перья интеллектуалов и бомбы террористов. И эта субстанция кажется чем-то долговечным, необратимым.

Независимо от любых аналогий, различия между Россией Достоевского и современным Западом действительно слишком существенны, также если речь идет о историческом прошлом отдельных областей, присутствующем также в настоящем времени. Функция письменного слова и транслируемых его посредством идей в России всегда была иной, чем в странах Запада. Сложное устройство общественного организма на Западе, которое, в противовес России, где его не было, всасывало и поглощало различные отравленные элементы, существует по сегодняшний день, принимая, как представляется, все менее идеологизированный вид.

Возрождение в ХХ веке «проклятых вопросов», с которыми борются герои романиста из отсталой России, разрушает все наше знание о «закономерностях истории». Возможно, поиски признаков завтрашнего дня в столь неожиданном явлении будут умножением парадокса на парадокс. Тем не менее, нигде нет описания основных напряженностей и конфликтов ХХ века, подобного легенде о Великом Инквизиторе Достоевского. Русские поклонники писателя считали, что этот текст равен по силе Евангелию и Откровению Иоанна Богослова: он настолько глубоко проникает в суть человеческого состояния, что никогда не утратит актуальности. Однако его апокалиптические черты могли только раздражать читателей во времена написания текста, в неапокалиптический век, полный противоположной веры в Прогресс. То, что первым читателям казалось ужасной и смутной фантазией, обрело для нас ясность осязаемых вещей. Великий Инквизитор в этой притче знает, что человек не сумеет быть свободным, что он поклонник богов, а если богов нет, он поклоняется идолам и способен во имя них совершить наибольшие злодеяния. Человек жаждет авторитета и боится свободного выбора. «Он слаб и подл – говорит Инквизитор. – Что в том, что он теперь повсеместно бунтует против нашей власти и гордится, что он бунтует? Это гордость ребенка и школьника. Это маленькие дети, взбунтовавшиеся в классе и выгнавшие учителя. Но придет конец и восторгу ребятишек, он будет дорого стоить им. Они ниспровергнут храмы и зальют кровью землю. Но догадаются наконец глупые дети, что хоть они и бунтовщики, но бунтовщики слабосильные, собственного бунта своего не выдерживающие». Эта формулировка содержит столь многое, что текст становится практически невозможно распутать: Достоевский как сторонник самодержавной царской власти и противник революционеров незаметно переходит в Достоевского, который выдвигает Христу претензию в том, что Он не основал Царство Божье на земле. Едва ли не основным выводом легенды является утверждение, что люди слишком жалки, чтобы возноситься над законами Природы и находятся под управлением «великого духа небытия», дьявола. Тот, кто хочет править людьми, должен принять такое же решение, как Великий Инквизитор, то есть сотрудничать с ним.

Беркли, 1982

 

Перевод с польского Валентина Андросова

Переведено по изданию: Mił osz Czesł aw. Zaczynają c od moich ulic. Krakó w 2006. S. 401-420.


[*] славянская душа (франц.)

* причина (франц.)

* пресыщение жизнью (лат.)

* Общая воля (франц.)

<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Стоимость указана на человека в евро | Чистокровная верховая лошадь




© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.