Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть І 4 страница






— Возьмите его, — предложил он. — Это все, что у меня есть. — Когда он шел назад через площадь, его брат крепко держал завернутое в пакет мясо. — Скоро поешь, — пообещал он брату, и я потеряла их из виду.

Папа обязательно придумает для них историю: «Они отстали от бродячего цирка и оказались здесь. Они головорезы, положившие глаз на особняк Баруха Бейлера». Я стану смеяться и есть свою булочку, греясь перед очагом, пока папа будет замешивать очередную порцию теста.

Перед нашим домом протекал ручей, и папа перебросил через него широкую доску, чтобы мы могли перебираться с одного берега на другой. Но сегодня, когда я дошла до ручья и наклонилась попить, а заодно смыть с губ горький вкус поцелуя Дамиана

Текла красная вода.

Я поставила корзинку и пошла вверх по течению. Мои сапоги утопали в вязкой грязи. И тут я увидела

Человек лежал на спине, нижняя половина его тела утопала в воде. Горло и грудная клетка были вспороты… Я закричала.

Повсюду была кровь, много крови, которая окрасила его лицо и волосы.

Крови было очень много, поэтому лишь через несколько мгновений я узнала своего отца.

 

Сейдж

На снимке солдат смеется, как будто ему только что рассказали веселую историю. Левой ногой он подпирает деревянный ящик, в правой руке держит пистолет. За его спиной видны бараки. Этот снимок напоминает мне фотографии солдат перед отправкой к месту службы — слишком много бахвальства, которое кажется приторным, как лосьон после бритья. Это не лицо человека, одолеваемого сомнениями. Это лицо человека, который получает удовольствие от того, что делает.

На фотографии офицер один, но за белым краем снимка, как привидения, скрываются они — заключенные, которым прекрасно известно, что лучше стать невидимыми, когда рядом немецкий солдат.

У человека на снимке светлые волосы, широкие плечи и самоуверенный вид. Мне трудно представить, что этот мужчина и старик, однажды признавшийся мне, что потерял стольких людей, что и не сосчитать, — один и тот же человек.

С другой стороны, зачем ему врать? Люди лгут, чтобы убедить окружающих, что они не чудовища… Однако никак не наоборот.

Но если Джозеф говорит правду, то к чему он так выделялся в обществе: и преподавал, и занимался тренерской работой, и прогуливался повсюду среди бела дня?

— Видите, — говорит Джозеф, забирая у меня фотографию. — Я служил в отряде «Мертвая голова»[13].

— Я вам не верю, — отвечаю я.

Джозеф удивленно смотрит на меня.

— Зачем мне признаваться в том, что я совершил ужасные вещи, если бы это было неправдой?

— Не знаю, — отвечаю я. — Это вы мне ответьте.

— Потому что вы еврейка.

Я закрываю глаза, пытаясь пробиться сквозь вихрь безумных мыслей, которые кружатся в голове. Я не еврейка; много лет я не считала себя таковой, даже если Джозеф верит, что формально я ею являюсь. Но если я не еврейка, то почему же в глубине души я чувствую личную обиду, глядя на фотографию, где он в эсэсовской форме?

И почему мне не по себе, когда я слышу, как он приклеивает мне ярлыки, когда думаю, что после стольких лет Джозеф по-прежнему считает, что одного еврея всегда можно заменить другим?

Внутри поднимается волна отвращения. В этот момент мне кажется, что я могла бы его убить.

— Есть причина, по которой Бог так надолго оставил меня в живых. Он хочет, чтобы я чувствовал то, что чувствовали они. Они молились за свои жизни, но больше не могли ими управлять. Я молюсь о смерти, но не могу ею управлять. Именно поэтому я и прошу вас мне помочь.

«А евреев вы спрашивали, чего хотели они?»

Глаз за глаз; одна жизнь — за жизни многих.

— Я не стану убивать вас, — говорю я, отталкивая Джозефа, но меня останавливает его голос.

— Пожалуйста, это просьба умирающего! — умоляет он. — Или просьба человека, который хочет умереть. Разница небольшая.

Старик бредит. Думает, что он сродни вампиру, как король в его шахматах, которого держат на земле его грехи. Он думает, что если я его убью, то восторжествует библейская справедливость. И кармические долги будут искуплены — еврейка заберет жизнь человека, который лишил жизни других евреев. Рассуждая здраво, я понимаю, что это не так. Руководствуясь чувствами, я не хочу давать ему даже намека на надежду, что хотя бы на секунду задумаюсь над его просьбой.

Но я не могу просто уйти и сделать вид, что никакого разговора не было. Даже если бы ко мне на улице подошел незнакомец и признался в убийстве, я бы и тогда не смогла проигнорировать такое признание. Я бы нашла того, кто знает, как поступить.

Тот факт, что убийство произошло семьдесят лет назад, ничего не меняет.

Глядя на фотографию офицера СС, я не могу понять, как он смог превратиться в стоящего передо мной человека. Человека, который, находясь на виду, прятался более полувека.

Я смеялась с Джозефом, доверяла ему свои тайны, играла с ним в шахматы. За его спиной находился сад Моне, посаженный Мэри, с георгинами, сладким горошком и черенками роз, гортензиями, шпорником и борцом аптечным. Я вспоминаю, как Мэри говорила несколько недель назад, что даже самые прекрасные создания могут оказаться ядовитыми.

Два года назад в новостях освещали дело Ивана Демьянюка. Хотя я и не следила за новостями, но помню, как из дома вывозили в инвалидной коляске древнего старика. Явно кто-то преследует бывших нацистов в судебном порядке.

Но кто?

Если Джозеф лжет, я должна знать почему. Но если он говорит правду, я невольно становлюсь частью этой истории.

Мне нужно время, чтобы подумать.

Я оборачиваюсь и протягиваю ему фотографию. Думаю о молодом Джозефе в офицерской форме, о том, как он поднимает пистолет и стреляет в человека. Вспоминаю иллюстрацию в учебнике истории: изможденный еврей тащит на себе другого.

— Прежде чем я решу, помогать вам или нет, я должна знать, что вы сделали, — медленно произношу я.

Джозеф, задержавший дыхание, наконец выдыхает.

— Вы не сказали «нет», — осторожно говорит он. — Уже хорошо.

— Пока ничего хорошего, — поправляю я и сбегаю по Святой лестнице, а он пусть позаботится о себе сам.

Я иду пешком. Несколько часов. Я знаю, что Джозеф спустится от храма и станет искать меня в булочной. И когда он придет, мне там быть не хочется. К тому времени, когда я возвращаюсь в булочную, из входных дверей струится очередь из убогих, старых, прикованных к инвалидным креслам. Небольшая группка монашек, преклонивших колени в молитве, собралась у куста олеандра, расположенного у туалета. Каким-то чудесным образом, пока меня не было, весть о буханке с Иисусом распространилась по округе.

Мэри стоит рядом с Рокко, который собрал свои дреды в аккуратный «конский хвост», и держит хлеб на блюде, накрытом кухонным полотенцем цвета красного вина. Женщина подталкивает к ним инвалидное кресло с электронным приводом, где сидит её сын двадцати с лишним лет.

— Смотри, Кит, — говорит она, поднимая буханку и прикасаясь ею к его сжатому кулаку. — Можешь его потрогать?

Мэри делает Рокко знак сменить её, берет меня под руку и уводит в кухню. Щеки её горят, черные волосы уложены в высокий начес и залакированы — ну и дела, неужели она накрасилась?!

— Ты где была? — ворчит она. — Пропустила все самое интересное!

Вот, значит, как она думает!

— Да?

— Через десять минут после выхода двенадцатичасовых новостей стали приходить люди. Старые, больные… Все хотели прикоснуться к хлебу.

Я думаю о том, что буханка, должно быть, уже превратилась в рассадник заразы, если её трогали столько рук.

— Возможно, вопрос покажется тебе глупым, — говорю я, — но зачем?

— Чтобы излечиться, — отвечает Мэри.

— Ясно. Министерству здравоохранения давно следовало искать лекарство от рака в куске хлеба.

— Расскажи это ученым, открывшим пенициллин, — возражает Мэри.

— Мэри, а если в этом нет никакого чуда? Если всего лишь глютен случайно так связался?

— Я в это не верю. Но как бы там ни было, это все равно чудо, — отвечает Мэри, — потому что это дарит отчаявшимся надежду.

Мысли мои возвращаются к Джозефу, к евреям в концлагерях. Когда человеку судьбой определены муки из-за веры, неужели религия может стать маяком? Неужели женщина, у которой так тяжело болен сын, верит, что Бог в этой дурацкой буханке хлеба может его исцелить? И вообще верит в Бога, который позволил ему таким родиться?

— Ты радоваться должна. Все, кто приходит сюда посмотреть на буханку, покупает что-нибудь, испеченное тобой, — говорит Мэри.

— Ты права, — бормочу я. — Я просто очень устала.

— Тогда ступай домой. — Мэри смотрит на часы. — Потому что завтра, мне кажется, покупателей будет вдвое больше.

Выходя из булочной и минуя человека, который снимает буханку на камеру, я понимаю, что буду искать того, кто сможет меня подменить.

У нас с Адамом существует неписаная договоренность не являться друг к другу на работу. Никогда не знаешь, кто будет проходить мимо и узнает твою машину. К тому же его начальник по совместительству и отец Шэннон.

Я оставляю машину за квартал от его похоронного бюро и снова вспоминаю о Джозефе. Случалось ли так, что новый знакомый тыкал в него пальцем, добродушно говорил: «Я вас откуда-то знаю…», и Джозеф тут же покрывался липким потом? Посматривал ли он в чужие окна не для того, чтобы увидеть собственное отражение, а чтобы удостовериться, что за ним никто не следит?

И, разумеется, я постоянно гадаю, было ли наше знакомство чистой случайностью или же он намеренно искал такую, как я. Не просто девушку из еврейской семьи в городке, где евреев раз-два и обчелся, но человека, у которого к тому же обезображено лицо, поэтому он слишком застенчив, чтобы привлекать к себе внимание окружающих и делиться его историей. Я никогда не рассказывала Джозефу об Адаме, но неужели он разглядел во мне нечистую совесть сродни своей?

К счастью, похорон сейчас не было. Бизнес у Адама стабильный: у него всегда будут клиенты, но если бы сейчас проходило отпевание, я бы не стала его беспокоить. Я посылаю Адаму сообщение, когда оказываюсь с обратной стороны похоронного бюро, возле мусорных контейнеров. «Я с тыльной стороны. Нужно поговорить».

Через секунду он появляется на улице, одетый в хирургический костюм.

— Сейдж, что ты здесь делаешь? — шепчет он, хотя мы на улице одни. — Роберт наверху.

Робертом зовут его тестя.

— У меня был просто отвратительный день, — говорю я, едва не плача.

— А у меня очень много работы. Это не может подождать?

— Пожалуйста, — прошу я, — пять минут!

Он не успевает ответить, как в проеме двери за его спиной возникает высокий седовласый мужчина.

— Адам, может, объяснишь, почему дверь в кабинет бальзамирования широко открыта, когда клиент лежит на столе? Мне казалось, ты бросил курить… — Он замечает мою половину лица а-ля картины Пикассо и выдавливает из себя улыбку. — Простите, чем могу помочь?

— Папа, — говорит Адам, — это Сейдж…

— Макфи, — вмешиваюсь я, становясь вполоборота, чтобы скрыть шрам. — Журналистка из «Мэн экспресс».

Слишком поздно я понимаю, что название скорее похоже на название поезда, а не газеты.

— Хочу написать репортаж об одном дне из жизни сотрудника похоронного бюро, — продолжаю я.

Роберт недоверчиво меня разглядывает. Я по-прежнему в своей рабочей одежде: растянутой футболке, мешковатых шортах и шлепанцах. Уверена, любой уважающий себя журналист скорее умер бы, чем явился брать интервью в таком виде.

— Сейдж звонила на прошлой неделе, чтобы договориться о времени, когда она сможет стать моей тенью, — врет Адам.

Роберт кивает.

— Разумеется, мисс Макфи. И я с удовольствием отвечу на вопросы, на которые не сможет ответить Адам.

Адам заметно расслабляется.

— Пойдемте?

Он берет меня за предплечье и ведет в свои владения. Его прикосновение к голой коже вызывает шок.

Когда он ведет меня по коридору, я дрожу. В подвале похоронной конторы очень холодно. Адам заходит в комнату справа и закрывает за нами дверь.

На столе под простыней лежит обнаженная пожилая женщина.

— Адам, — я с трудом сглатываю, — она…

— Она не спит, — смеется он. — Сейдж, перестань. Ты же знаешь, чем я зарабатываю на жизнь.

— Я не собиралась смотреть, как ты это делаешь.

— Ты сама пришла сюда и назвалась журналисткой. Могла бы сказать, что ты из полиции и должна отвезти меня в участок.

Здесь пахнет смертью, холодом и антисептиками. Я хочу, чтобы Адам обнял меня, но в двери есть окошко, и в любой момент мимо может пройти Роберт или кто-нибудь другой.

Он медлит.

— Может быть, просто будешь смотреть в другую сторону? Потому что мне действительно нужно работать, особенно в такую жару.

Я киваю и отворачиваюсь к стене. Слышу, как Адам перебирает металлические инструменты, а потом что-то начинает визжать.

Я держусь за историю Джозефа, как за поднятый якорь. Пока никому не хочу её рассказывать. Но и не желаю, чтобы она укоренилась во мне.

Сначала мне кажется, что Адам включил пилу, но, взглянув краешком глаза на стол, я понимаю, что он бреет мертвую женщину.

— Зачем ты это делаешь?

Он поворачивает её голову, блестит лезвие электробритвы.

— Всех нужно брить. Даже детей. Пушок на лице делает макияж более заметным, а люди хотят, чтобы «фото на память» — последняя фотография их родных и близких — было естественным.

Меня зачаровывают его четкие движения, его оперативность. Я так мало знаю об этой стороне его жизни, а мне так хочется унести с собой каждую частичку этих воспоминаний.

— А когда происходит бальзамирование?

Он поднимает голову, удивленный проявленным интересом.

— После того, как побреют лицо. Как только жидкость попадает в вены, тело затвердевает. — Адам прокладывает между левым глазом и веком кусочек ваты, потом кладет сверху небольшой пластмассовый колпачок, похожий на огромную контактную линзу. — Сейдж, зачем ты пришла? Не потому ведь, что испытываешь непреодолимое желание стать гробовщиком? Что случилось?

— С тобой когда-нибудь делились тем, что ты предпочел бы не знать? — решаюсь я.

— Чаще всего те, с кем мне приходится иметь дело, говорить не могут. — Я наблюдаю, как Адам продевает нить в кривую иглу. — Но их родственники мне столько рассказывают… Обычно то, что не успели сказать своим любимым перед их смертью. — Он протыкает иглой нижнюю челюсть под деснами и протягивает её через верхнюю в ноздрю. — Мне кажется, я для них последний причал, понимаешь? Хранилище печали. — Адам улыбается. — Похоже на название группы гó тов, да?

Игла проходит через носовую перегородку во вторую ноздрю, а потом снова в рот.

— А почему ты спрашиваешь? — интересуется он.

— Я беседовала с человеком, который привел меня в замешательство. Не знаю, что мне с этим делать.

— Может быть, этот человек и не хочет, чтобы ты что-то делала. Может быть, ему было необходимо, чтобы его выслушали?

Но все не так просто. Признания, которые Адам слышит от родственников умерших, — это сожаления о том, что они не успели сделать, а не о том, что уже сделали. Если тебе сунули гранату с выдернутой чекой, придется действовать. Нужно либо передать её тому, кто знает, как гранату обезвредить, либо сунуть назад тому, кто выдернул чеку. Если будешь медлить, сам взлетишь на воздух.

Адам аккуратно завязывает узелки, чтобы рот не открывался и выглядел естественно закрытым. Я представляю, как Джозеф умер, ему зашили рот, и все его тайны остались внутри.

По дороге в полицейский участок я звоню Робене Феретто. Ей семьдесят шесть, она итальянка, проживающая в Уэстербруке, и давно на пенсии. Хотя Робене уже не хватает здоровья работать пекарем постоянно, я пару раз, когда сваливалась с гриппом, обращалась к ней с просьбой меня подменить. Я рассказываю ей, какие заготовки использовать и где лежат таблицы, по которым можно рассчитать выход готовой продукции, чтобы испечь достаточное количество хлеба.

И прошу предупредить Мэри, что я немного опоздаю.

Последний раз я была в полиции, когда в старших классах у меня украли велосипед. Меня приводила мама подавать заявление. Помню еще, что тогда же в участок доставили отца одной из самых популярных девочек в школе — растрепанного и воняющего спиртным в четыре часа дня. Он был владельцем местной страховой компании, их семья одна из немногих в городе могла позволить себе стационарный бассейн. Тогда я впервые узнала, что впечатление о людях может быть обманчиво.

Дежурная за маленьким окошком носит причудливую прическу и серьгу в носу — может, именно поэтому она даже не моргнула, когда я подошла.

— Чем могу вам помочь?

Разве можно просто прийти и сказать: «Мне кажется, что мой приятель — нацист!» — и при этом не показаться сумасшедшей?

— Я хотела бы поговорить с детективом, — отвечаю я.

— О чем?

— Это сложный вопрос.

Она прищуривается.

— А вы попробуйте.

— Я располагаю информацией о совершённом преступлении.

Она задумывается, как будто взвешивает, говорю ли я правду. Потом записывает мою фамилию.

— Присядьте.

Вдоль стены стоит ряд стульев, но я не сажусь, а начинаю читать имена неплательщиков алиментов, которыми пестрит огромная информационная доска «Внимание: розыск!». Потом изучаю объявление о проведении занятия по пожарной безопасности.

— Мисс Зингер?

Я оборачиваюсь и вижу высокого, седого коротко стриженного мужчину с кожей цвета кофе латте, который варит Рокко. На ремне у него кобура, на шее висит жетон.

— Я детектив Уикс, — представляется он, всего лишь на секунду дольше, чем следует, задержав взгляд на моем лице. — Пройдемте в мой кабинет.

Он набирает код, открывает дверь и ведет меня по узкому коридору в комнату переговоров.

— Присаживайтесь. Вам принести кофе?

— Спасибо. Я готова к разговору, — говорю я.

И хотя прекрасно понимаю, что никто меня допрашивать не будет, когда он закрывает за моей спиной дверь, я чувствую себя в ловушке.

Шею заливает краска смущения, меня бросает в пот. А если детектив решит, что я лгу? А если начнет задавать слишком много вопросов? Может быть, не стоило приходить? Я ничего доподлинно не знаю о прошлом Джозефа. Даже если он говорит правду, что можно сделать по прошествии семидесяти лет?

И тем не менее…

Когда мою бабушку забирали нацисты, сколько простых немцев закрывали на это глаза, придумывая для себя такие же отговорки?

— Ну-с, — протяжно говорит детектив Уикс, — о чем речь?

Я собираюсь с духом.

— Мой знакомый, вероятно, нацист.

Детектив поджимает губы.

— Неонацист?

— Нет, со времен Второй мировой войны.

— Сколько же ему лет? — удивляется Уикс.

— Не знаю точно. За девяносто. Возраст подходящий, если посчитать.

— И почему вы решили, что он нацист?

— Он показал мне свою фотографию в форме.

— Вы уверены, что фотография подлинная?

— Вы полагаете, что я все придумываю, — говорю я, удивляясь тому, что смотрю детективу прямо в глаза. — Но зачем мне это?

— А зачем сотням сумасшедших звонить по телефонам, указанным в новостях, с сообщением о пропавшем ребенке? — Уикс пожимает плечами. — Я не силен в разрешении загадок человеческой психики.

Я чувствую обжигающую боль, шрам мой горит.

— Я говорю правду.

Я только умалчиваю о том, что этот человек просил меня убить его. И что я решила убедить его, что не исключаю такую возможность.

Уикс склоняет голову набок, и я вижу, что у него уже сложилось мнение — не о Джозефе, а обо мне. Понятно, что я изо всех сил пытаюсь скрыть свое лицо, — должно быть, он гадает, что еще я пытаюсь утаить.

— Что-нибудь в поведении этого человека указывает на то, что он действительно принимал участие в военных преступлениях?

— У него нет на лбу свастики, если вы об этом, — отвечаю я. — Но у него немецкий акцент. И раньше он преподавал немецкий в старших классах.

— Подождите… Вы говорите о Джозефе Вебере? — спрашивает Уикс. — Мы посещаем с ним одну церковь. Он поет в церковном хоре. В прошлом году он возглавлял парад на День независимости как «Горожанин года». Я никогда не видел, чтобы этот человек хоть муху обидел.

— Может быть, насекомых он любит больше евреев, — решительно заявляю я.

Уикс откидывается на спинку кресла.

— Мисс Зингер, мистер Вебер вас чем-то обидел?

— Да, — отвечаю я. — Он сказал мне, что он нацист.

— Я имею в виду ссору. Недопонимание. Может быть, он даже бесцеремонно прошелся по поводу… вашей внешности. Словом, что-то, что могло бы повлечь за собой… подобное обвинение.

— Мы друзья. Именно потому он и рассказал мне об этом.

— Возможно, мисс Зингер. Но мы обычно не арестовываем людей за предполагаемые преступления, не имея весомых доказательств того, что именно они их совершили. Да, мужчина говорит с немецким акцентом, но он уже старик. И я не видел с его стороны ни намека на расовое или религиозное предубеждение.

— И что это доказывает? Я слышала, что часто серийные убийцы в глазах окружающих — совершенно очаровательные люди, именно поэтому никто и подумать не может, что они серийные убийцы. Вы для себя решили, что я сумасшедшая? Вы даже не собираетесь расследовать то, что он совершил?

— А что он совершил?

Я опускаю взгляд на стол.

— Точно не знаю. Именно по этой причине я к вам и пришла. Думала, вы поможете мне выяснить.

Уикс долго смотрит на меня.

— Оставьте ваши координаты, мисс Зингер, — предлагает он, протягивая мне лист бумаги и карандаш. — Я наведу справки, и мы с вами свяжемся.

Я небрежно пишу свои данные. Кто поверит мне, Сейдж Зингер, изуродованному призраку, который выходит только по ночам? Особенно если Джозеф двадцать два года зарабатывал себе репутацию уважаемого члена общества Уэстербрука и филантропа?

Я протягиваю бумагу детективу Уиксу.

— Знаю, вы не станете мне звонить, — холодно констатирую я. — И выбросите этот лист бумаги в мусорную корзину, как только я скроюсь за дверью. Но я пришла в полицию не для того, чтобы утверждать, что видела на своем заднем дворе НЛО. Холокост был на самом деле. И нацисты — это не сказка. Они же не могли испариться, когда война закончилась.

— А закончилась она почти семьдесят лет назад, — замечает детектив Уикс.

— Я думала, для убийства нет срока давности, — отвечаю я и выхожу из кабинета.

Бабуля подает чай в стакане. Сколько себя помню, она говорила, что только так правильно его пить: так подавали чай её родители, когда она была еще маленькая. Я сижу за столом, смотрю, как она, опираясь на палку, хлопочет в кухне, ставит чайник, выкладывает на блюде ругелаши, крошечные рулетики, и мне приходит в голову мысль, что, несмотря на то, что она легко и открыто говорит о своем детстве, о жизни с моим дедом, в её повествовании, словно оно подверглось цензуре, есть пробел в несколько лет — жизнь как будто сошла с накатанных рельс.

— Какой сюрприз! — восклицает бабуля. — Приятный, но все-таки сюрприз.

— Я была неподалеку, — обманываю я. — Разве я могла не зайти?

Бабушка ставит блюдо на стол. Она маленького роста, где-то метр пятьдесят, хотя раньше я считала её высокой. Она постоянно носит удивительно красивую нить жемчуга — дедушкин свадебный подарок, а на старой свадебной фотографии, которая стоит на каминной полке, бабушка похожа на кинозвезду: темные волосы, уложенные в модную в те годы прическу «победа локонов», и стройная фигурка, облаченная в изящные кружева и атлас.

Они с дедом раньше владели антикварным книжным магазином — крошечной нишей в стене, с узенькими проходами, заставленными сотнями древних томов. Моя мама, которая всегда покупала только новые книги, терпеть не могла старинные обложки с потрескавшимися корешками и ветхими переплетами. Честно говоря, в магазинчике невозможно было найти последних новинок, но когда держишь в руках один из таких томов, то как будто листаешь страницы чужой жизни. Кто-то другой когда-то любил эту историю. Кто-то другой носил эту книгу в рюкзаке, «проглатывал» её за завтраком, оставлял пятна от кофе в парижском кафе, обливался слезами, а потом засыпал, прочитав последнюю главу. В магазине и пахло по-особому: немного сыростью и плесенью, чуть-чуть пылью. Для меня это был запах истории.

Мой дедушка до того, как они купили магазинчик, работал редактором в небольшом академическом издании; бабушка, как утверждают, хотела стать писательницей, хотя за все детство я ни разу не видела, чтобы она писала что-то длиннее письма. Но истории она любила, это правда. Она усаживала меня на стеклянную витрину возле кассы, брала из запертых шкафов книги Алана Милна и Джеймса Барри и показывала мне иллюстрации. Когда я стала старше, бабушка доверяла мне заворачивать покупки в коричневую оберточную бумагу, которая хранилась в огромном рулоне. И учила завязывать бечевку, совсем как она.

В итоге дедушка с бабушкой продали книжный магазин какому-то застройщику, который сровнял с землей кучу семейных магазинчиков, чтобы построить гипермаркет. Денег, которые они заработали, хватило на безбедную старость бабуле даже много лет спустя после смерти дедули.

— На самом деле никто рядом не проезжал, — заявляет она. — Ты выглядишь точно так же, как твой отец, когда говорил мне неправду.

Я смеюсь.

— Как так?

— Как будто лимон проглотил. Однажды, когда твоему папе было лет пять, он украл у меня средство для снятия лака. Когда я спросила его, он солгал. В конце концов я нашла жидкость в его ящике с носками и сказала об этом. С ним случилась истерика. Оказалось, что он прочел этикетку и решил, что этой жидкостью я сниму себе ногти. Он спрятал её, пока она не совершила свое черное дело. — Бабуля улыбается. — Я любила этого мальчика, — вздыхает она. — Ни одна мать не должна пережить своего ребенка.

— В том, чтобы пережить своих родителей, тоже ничего веселого нет, — отвечаю я.

На мгновение на её лицо ложится тень. Потом она наклоняется и обнимает меня.

— Видишь, теперь ты не обманываешь. Знаю, ты приехала сюда, Сейдж, потому что тебе одиноко. Одиночества не стоит стыдиться. Мы же есть друг у друга.

Я вспоминаю, что эти же слова сказал мне и Джозеф.

— Тебе следует подстричься, — заявляет бабушка. — Невозможно как следует рассмотреть тебя.

У меня вырывается смешок. Лучше я голой пробегусь по улице, чем подстригусь и покажу свое лицо.

— Поэтому и не подстригаюсь.

Она наклоняет голову.

— Я все гадаю, какое чудо должно произойти, чтобы ты увидела себя нашими глазами, глазами окружающих тебя людей, — размышляет она вслух. — Возможно, тогда ты перестанешь жить, как чудовище, которое появляется только после наступления тьмы.

— Я пеку хлеб. Мне приходится работать по ночам.

— Неужели? А может, ты выбрала именно эту профессию из-за ночной смены? — спрашивает бабуля.

— Я приехала не для того, чтобы меня распекали из-за выбора профессии…

— Конечно, нет. — Она протягивает руку и гладит меня по лицу, по изуродованной щеке. Задерживается на сморщенной плоти, давая понять, что её это нисколько не беспокоит, как не должно беспокоить меня. — А твои сестры?

— В последнее время я с ними не общаюсь, — бормочу я.

Это мягко сказано. Я намеренно избегаю их звонков.

— Сейдж, ты же знаешь, сестры любят тебя, — говорит бабушка.

Я пожимаю плечами. Ничего из того, что она может сказать, не убедит меня, что Пеппер и Саффрон не считают меня виновной в маминой смерти.

На печке выключается таймер, и бабушка достает халу. Возможно, от официальной религии она отказалась, но до сих пор придерживается обычаев иудаизма. Никакое нездоровье не сможет удержать её от приготовления мацы, и нет ни одной пятницы, когда бы у нее не было свежего хлеба. Дейзи, помощница по хозяйству, которую бабуля называет «девочкой», замешивает тесто в кухне и дает ему подойти, чтобы бабуля сделала из него косички. Прошло целых два года, прежде чем бабуля доверила Дейзи семейный рецепт, тот самый, который я использую в «Хлебе нашем насущном».

— Вкусно пахнет, — говорю я, страстно желая сменить тему разговора.

Бабушка кладет первую халу на стол и возвращается, чтобы поочередно достать оставшиеся три.

— Знаешь, что я думаю… — начинает она. — Мне кажется, я уже не помню собственного имени, но отлично знаю, как печь эту халу. Мой отец… это все благодаря ему. Бывало, он учинял мне допрос — когда я возвращалась домой после школы, когда занималась с подружкой, когда мы вместе гуляли по центру города. «Минка, — спрашивал он, — сколько нужно сахара? Сколько яиц?» Спрашивал, какой температуры должна быть вода, но это был вопрос с подвохом.

— Теплой, чтобы растворились дрожжи, кипяток, чтобы смешать жидкие ингредиенты, и холодной, чтобы сбалансировать тесто.

Бабушка оглядывается через плечо и кивает.

— Мой отец был бы счастлив узнать, что его хала находится в надежных руках.

И тут я понимаю, что настал мой час. Я жду, пока бабуля принесет одну из своих косиц на разделочную доску. Жду, пока она нарежет халу ножом — пар поднимается от булки, как отлетающая душа.

— А почему вы с дедушкой не открыли вместо книжного магазина булочную?

Она смеется.

— Твой дедушка и воды себе не мог вскипятить, не говоря уже о том, чтобы сварить бублик. Чтобы печь хлеб, нужно обладать талантом. Каким обладал мой отец. Каким обладаешь ты.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.