Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Сверхзадача






Через двадцать лет довелось второй раз вернуться к комедии Фонвизина. Другой театр, другой художник. И, сопоставляя два пластических решения, яснее можно понять, как изменяет, детерминирует сценическое пространство «идея развития», сверхзадача спектакля.

Исходные пункты режиссерского решения оставались прежними, хотя определились на этот раз более жестко. Масштабнее стали противоборствующие силы, острее столкновения, крупнее предмет борьбы. На этот раз мы стремились не только освободить комедию от классицистских условностей, но и вернуть ей ту публицистическую страстность, которая некогда, во время первого представления, заставляла одних зрителей кидать на сцену кошельки в знак одобрения, а других — осыпать драматурга бранью в знак несогласия.

Главными лицами комедии Фонвизин считал Стародума, Правдина, Милона, Софью. Не удивительно — им доверил он самые важные свои мысли. Премьера комедии состоялась в день бенефиса исполнителя роли Стародума — великого Дмитревского.

А вымышленному Стародуму адресовал Фонвизин свое невымышленное письмо: «Я должен признаться, что за успех комедии моей „Недоросль" одолжен я вашей особе. Из разговоров ваших с Правдиным, Милоном и Софьею составил я целые явления, кои публика и доныне с удовольствием слушает».

Этим близким его сердцу героям противопоставлял Фонвизин невежественное семейство Простаковых—Скотининых.

И те и другие заявляли свои права, высказывали убеждения. У тех и других обнаружились свои представления о свободе, о вольности, о благе Отечества.

Непримиримо сталкивались представления о служении обществу, о назначении человека, о «должности» дворянина. Возникал величественный и противоречивый образ России конца XVIII века. И именно этот образ и должен быть воскрешен на современной сцене. Борьба патриотов и правдолюбцев с вооруженным до зубов невежеством составляла содержание спектакля.

Стародум печется не только о Софье, но и о будущих детях ее, о судьбе духовных своих наследников. «Я хотел бы, — говорит он, — чтоб при воспитании... наставник всякий день разогнул... историю и указал в ней два места: в одном, как великие люди способствовали благу своего отечества, в другом, как вельможа недостойный, употребивший во зло свою доверенность и силу, с высоты пышной знатности низвергся в бездну презрения и поношения». «Как мудрено истреблять закоренелые предрассудки, в которых низкие души находят свои выгоды!» — дополняет слова Стародума Правдин.

Вот эти-то пророчества, эти «прорывы» в будущее, эти предостережения и напутствия, эти «клики на заре» должны быть услышаны, и они стали нам чрезвычайно важны и дороги в спектакле 1975 года.

«Действие в деревне Простаковых». Это указание автора оставалось для нас по-прежнему обязательным. Но определяющим теперь становился вопрос: какая деревня, какая Россия должна проглядываться за этими строениями и пейзажами? Не просто Россия последней трети XVIII века (верность бытовому укладу и здесь должна была сохраняться, может быть, только не со столь скрупулезной археологической точностью), но Россия именно этого спектакля — в пространстве, художественном оформлении, выражающих его идейную сущность. Нам предстояло поместить героев пьесы в особенный, им одним предназначенный мир.

Поначалу в набросках художника Б. Мессерера возникло дощатое подобие хлева. Образ оказался не только прямолинейно метафорическим, но и «результативным». Никакой новой художественной информации в развитие сценического действия он не вносил. (Часто, кстати сказать, именно такие однозначные характеристики становятся декорационной доминантой общепризнанно хороших спектаклей. И тогда Гамлет перечеркивается решетками «Дании-тюрьмы», а Фердинанд сражается с Президентом на «лестнице славы».) И все же при всех сомнениях, вызванных перво-

начальным эскизом, в грубо сколоченном из досок хлеве было нечто метафорически близкое к истине, поскольку отражало общее художественное видение социально-исторических условий далекой эпохи.

При уточнении замысла появилась мысль вписать в пространство хлева-сарая (слежавшееся сено, непролазная грязь, лужи, хомуты, грабли, вилы) островок провинциального «Версаля»— обиталище Простаковой (со штофными обоями, двумя крыльями взбегающей вверх лестницы, с портретами и даже скульптурами предков).

«Версаль в навозе» — в этом образе уже открывалось более точное выражение сверхзадачи. Не хватало только еще одного декорационного мазка, удара, способного активизировать пространство. И тогда на сцену «въехали» телеги. Вот эти-то телеги и стали тем строительным элементом, что сообщил нашей декорации образную силу. У некоторых из них отвалились колеса, у других — сломаны оглобли, но, главное — телеги оказались распряженными. Так они и стояли в луже. Распряженной оказалась и карета Стародума, сидя в которой, он произносил монолог о прямых дорогах отечества. Распряженная Россия...

Так сценическое пространство было преобразовано соответственно идейной направленности спектакля. Была создана не только бытовая, но и художественная среда, в которой могло развернуться действие комедии Фонвизина «Недоросль». При формировании этой среды критерием отбора стала не только бытовая достоверность, но и сверхзадача спектакля.

СТИЛЬ

Едва ли не важнейший фактор, влияющий на предчувствие пластического замысла, — раскрытие своеобразия стиля автора.

В живом творческом процессе формирования режиссерского замысла трудно расчленить понятия «стиль автора», «стиль театра». Режиссер, как правило, озабочен стремлением сделать сценической явью версию автора пьесы, а не сочинить какую-то свою, «дополнительную». Тут, разумеется, возможно и невольное заблуждение, но, как правило, первое сознательное побуждение режиссера (да и художника) — установить непосредственный, прямой диалог с автором, без предвзятости и предубеждений.

Яснее всего становится это стремление в том случае, если произведение — классическое, хрестоматийное и, следовательно, уже давно имеет сценическую историю и традиции истолкования.

Поколения школьных учителей и авторов школьных учебников, уделяя очень много места и времени анализу бытописательского мастерства И. А. Гончарова, утвердили в сознании русских читателей устойчивое представление о бытовой, реалистической структуре его произведений. Между тем спор о поэзии и прозе романов Гончарова возник еще при жизни создателя «Обломова» и «Обры-

ва». Сам писатель был немало обескуражен складывающимся у русской читающей публики искаженным представлением о стилевой природе его романов.

Для современников Гончарова, так же как и для большинства из нас, И. С. Тургенев значительно больше «поэт в прозе», нежели создатель «Обломова». Между тем сам Гончаров восставал против подобной точки зрения, отводя именно Тургеневу место безукоризненного, первого бытописателя в русской прозе.

В своей статье «Лучше поздно, чем никогда», появившейся после длительного литературного молчания, Гончаров писал: «Я получал и письма от некоторых любителей литературы, наполненные теми же похвалами, которые всего более относились к моей „живописи": и в „Обрыве" и в других моих романах находили целые „галереи" картин, лиц, портретов, за которые хотели поставить меня на высокий пьедестал в литературе.

Но я, в ответах своих, и письменно и устно уклонялся от всяких, слишком лестных похвал. Эти похвалы имели бы для меня гораздо более цены, если бы в моей живописи, за которую меня особенно хвалили, найдены были те идеи и вообще все то, что, сначала инстинктивно, потом, по мере того как подвигались мои авторские работы вперед, заметно для меня самого, укладывалось в написанные мною образы, картины и простые несложные события»[53].

Может быть, и в самом деле поверхностное, школьное знакомство с романами Гончарова искажает истинное понимание стиля автора?

Представление об Обломове нередко ограничивается тем, что мы доподлинно точно знаем: Илья Ильич полеживает на запыленном диване. И в самом деле, Обломов лежит на нем в первой части романа.

Однако И. А. Гончаров писал в 1858 году Л. Н. Толстому: «Не читайте первой части „Обломова", а если удосужитесь, то почитайте вторую и третью: они написаны после, а та в 1849 году и не годится»[54].

Многие ли знакомы с содержанием этого письма? И у многих ли достало терпения перевалить через «диван» первой части? Между тем именно во второй, третьей и четвертой (разделение на третью и четвертую произошло при издании романа) частях заключены не только главное философское, идейное содержание произведения, но и ключ к стилевым особенностям.

Обломов столь же мощное и обобщенное явление человеческой природы, что и Дон Кихот, Фауст, Гамлет... Он, разумеется, национален, но в той же мере, что и сервантовский Дои Кихот, и также принадлежит всему человечеству. Доказательство тому — всемирное признание «Обломова». Два сезона кряду с большим успехом парижская труппа играла «Обломова». Своей мечтой о

роли Обломова поделился с советскими телезрителями известный итальянский киноактер Мастрояни.

Образ Обломова давно уже возвысился над бытом вырастившей его Гороховой улицы, он — явление иного философского порядка. Его бездеятельность объясняется не только ленью, ибо общественная апатия — не только следствие воспитания (впрочем, и воспитание — механизм сугубо социальный). Образ Обломова — это образ умного, доброго и талантливого человека, не находящего себе дела по душе в окружающем его прагматическом и бездуховном мире.

Недаром уже Н. А. Добролюбов относит Обломова к роду «лишних» людей, хотя и судит героя романа Гончарова с позиций своего времени. Страстная антикрепостническая устремленность заставляла Добролюбова рассматривать главные образы и стиль романа лишь со стороны социального разоблачения. Эта точка зрения стала основополагающей в русской критике и педагогике. Так Обломов оказался гером бытового сатирического романа.

Перелистаем иллюстрированные издания романа. Можно ограничиться даже и разглядыванием его обложек. Тучный барин в халате возлежит на объемистом диване. Художник В. Ю. Шапорин, с которым мы начали работу над сценическим воплощением романа, показал нам свою первую театральную версию «Обломова» (Новосибирский ТЮЗ, 1950-е годы) —занавесом к спектаклю служил отороченный мехом малиновый халат. Эту метафору не только сам Шапорин, но и многие посетители и рецензенты его персональной художественной выставки считали чрезвычайно удачной.

Критический реализм, бытовая сатира — устоявшиеся в нашем сознании и восприятии стилевые приметы «Обломова».

Но таков ли роман И. А. Гончарова на самом деле, если судить о нем непредвзято?

«Россия проделала три революции, а все же Обломовы остались, так как Обломов был не только помещик, а и крестьянин, и не только крестьянин, а и интеллигент, и не только интеллигент...»— говорил В. И. Ленин в 1922 году[55].

В «Обломове» Гончаровым раскрыта трагическая история гибели незаурядной человеческой личности.

Быт в романе — не просто среда, окружающая Илью Ильича, быт — активно действующая на протяжении всех четырех частей сила, не фон, а участник событий. И для того чтобы выявить эту стилевую природу романа, нужно было, с одной стороны, не впасть в вялое бытописательство, с другой — избежать сатирической заостренности, ибо подобное преувеличение противоречило бы глубоко поэтическому строю произведения.

Диван, воздвигнутый посередине сценической площадки и лишенный подушек, подушечек, одеял, пуховиков и прочих домашних аксессуаров, становился не уголком комнаты, но обиталищем Обломова.

Рояль, установленный в глубине, на вершине ступенчатого сценического станка, был не только деталью особняка Ильинских. Он хранил память о «Casta diva», той самой арии, что пела Илье Ильичу Ольга Ильинская, о ее встрече с Обломовым. Это был мир Ольги.

Конторка, возникающая далее по ходу действия, — пристанище чиновника Мухоярова. Комод — крепость его сестры, вдовы Пшеницыной. Вещи не только одушевлялись людьми, но как бы сами людей одушевляли.

Такое сценическое решение вызвало и определенные возражения: «Условное решение нарушает реалистическую природу произведения Гончарова», — считал один из критиков. Но, как нам кажется, несравненно более прав был другой, утверждавший: «Режиссер и художник отказались от бытового многословия во имя выявления социальной и поэтической сущности романа».

И режиссер и художник стремились воплотить в сценическом пространстве стилевые особенности романа. И это вводило в работу над оформлением особый критерий отбора, ставило определенные условия и ограничения. Условность оформления сценического пространства возникала не от желания художника и режиссера следовать моде, а от их попытки проникнуть в стилевое своеобразие произведения.

Разумеется, каждое сценическое решение во многом определяется тем «социальным заказом», который предъявляет ему зрительный зал. И определение стиля спектакля, или, скажем так, все более точное проникновение в стиль автора, находится в прямой зависимости от времени постановки пьесы.

Дважды, в 1958 и 1972 годах, довелось нам ставить пьесы Эдуардо Де Филиппо.

Не только бытовая природа конфликта, не только точный бытовой адрес, но главным образом несомненная, как казалось, принадлежность автора к утверждавшемуся в итальянском кино, театре начала 50-х годов неореалистическому стилю побуждала нас с художником М. Гордоном к скрупулезной достоверности и обстоятельности постановки «Моей семьи» (Театр им. Ленсовета). По тому же пути (и надо сказать, еще более последовательно, а главное, более успешно) шли авторы московского спектакля — режиссер А. Шатрин и художник А. Матвеев (ЦТСА, 1957). На восприятие и воплощение пьесы Э. Де Филиппо в 50-е годы, несомненно, сильное влияние оказывало творчество итальянских кинорежиссеров неореализма. В их ряду фигурировало имя самого Де Филиппо — драматурга, артиста, режиссера.

Представление об Э. Де Филиппо как о неореалисте укоренилось в советском театре. Между тем это представление верно лишь отчасти, еще лучше сказать, справедливо по отношению к пьесам определенного периода его творчества.

Ранняя комедия Эдуардо Де Филиппо «Человек и Джентльмен» может быть вполне трактована в духе и традициях неореализма, с его повышенным вниманием к «потоку жизни». Именно так и

ставилась пьеса в Ленинграде, да и во многих других театрах страны. К началу 70-х годов стали уже известны пьесы «позднего» Эдуардо Де Филиппо, разительно не похожие на знакомые ранее. В них обнаружился сложный театрально-философский подтекст.

Однако так ли уж непохожи эти пьесы — поздние и ранние? Быть может, гипноз неореализма мешал разглядеть и в былых его произведениях иные стилевые черты: и традиции итальянской комедии масок, и влияние Пиранделло, и печать театральной эксцентрики и символики?

Вспомним хотя бы вкратце сюжет одной из первых пьес Де Филиппо «Человек и Джентльмен». Приглашенная неким Альберто де Стефано в курортный городок труппа артистов под руководством дона Дженнаро жестоко проваливается при первом же представлении. Виною тому не только неудачно выбранная пьеса, но и крайне неудачно собранная труппа (примадонна, жена самого Дженнаро, беременна!). Альберто в отчаянии, однако Дженнаро не унывает — он приступает к репетиции другой пьесы (где и беременность жены придется как нельзя более кстати: в пьесе героиня также ждет ребенка). Своей новой работой руководитель труппы сегодня же вечером надеется покорить публику. У Альберто де Стефано есть и еще одна причина несколько утешиться. Он узнал, где живет его таинственная подруга Биче, которая вот уже полгода скрывала свой адрес. А поскольку она ждет ребенка, Альберто твердо решает проникнуть к ней в дом, дабы, как истинный джентльмен, просить ее руки.

Но тут на героев пьесы обрушивается град недоразумений, одно не лучше другого. Спасаясь от преследований разъяренного брата своей жены, Дженнаро опрокидывает на себя самодельную печку и обваривает ноги. Счастливый Альберто в поисках невесты попадает в усадьбу графа и узнает, что Биче... является супругой хозяина дома! Чтобы не выдать ее тайны, он принужден разыгрывать сумасшедшего. Но игра эта заходит слишком далеко и грозит ему заточением в сумасшедший дом. В поместье графа попадает и Дженнаро, привлеченный возможностью бесплатно вылечиться (граф по образованию врач). Не сразу разобравшись в опасности ситуации, Дженнаро сначала выдает Альберто, потом, поняв в чем дело, выручает его, но в самом конце акта, когда Альберто уже готов говорить правду, решительно заявляет (побуждаемый мольбой Биче), что тот — сумасшедший. Последнее действие происходит в полиции. В довершение нового круга недоразумений, разоблачений и открытий Альберто выпускают на свободу, а Дженнаро, который не в состоянии расплатиться за сорванные гастроли, сажают в тюрьму. Тут уж и он выдает себя за сумасшедшего.

Как видим, при всем желании коротко пересказать содержание пьесы — этого сделать невозможно. Рассказ вязнет в огромном количестве вроде бы не очень обязательных подробностей «потока жизни». Еще одна веселая и грустная история злоключений ни-

щей труппы бродячих комедиантов. Правда, идея пьесы представляется выше ее бытовой структуры. Речь идет об истинном и мнимом благородстве, о необходимости соединения человеческих и «джентльменских» качеств, о правде и лжи, обмане и честности...

Конечно же, эти мысли могут быть прочитаны (и выявлены) и в спектакле сугубо бытового плана. Однако в пьесе улавливаются и иные странности. Скажем, фантасмагория мнимых сумасшествий (сумасшедшим представляется в последнем акте и граф). Что это — забавная случайность?

Далее. Весь первый акт Дженнаро готовится к вечернему спектаклю. Он репетирует пьесу под названием «Новая беда», и сцена репетиции занимает добрую половину акта (кстати сказать, один из самых комических эпизодов пьесы). Но вот Дженнаро обваривает ноги, и дальше никто из персонажей и словом не обмолвился о судьбе «Новой беды» — ни об отмене объявленного спектакля, ни о замене его, ни о переносе и т. п. Чрезычайно длинная сцена репетиции не имеет в комедии ни продолжения, ни развития! Согласимся, для бытовой логики развития действия — промах малообъяснимый! Отнести его к издержкам бессюжетности неореалистического «потока жизни»? Или просто объяснить драматургической неопытностью автора (одна из первых пьес!)?

Нам довелось видеть спектакль «Человек и Джентльмен», в котором режиссер с величайшей беззаботностью отмахнулся от этой несообразности. И что же? Спектакль стал собранием жанровых зарисовок, среди которых самой убедительной и точной была сцена репетиции. И только! Продолжения «репетиция» так и не имела. Ее связь с последующим течением пьесы разъяснена не была.

И все-таки хотелось доискаться смысла упомянутой несуразности в пьесе Де Филиппо. Что если не состоявшийся спектакль не упоминается автором, потому что... состоялся? Состоялся не в театре, а в жизни. Не на сцене, а в самой действительности.

Может быть, не случайно пьеса, которую репетировал Дженнаро, называлась «Новая беда»? Может быть, не зря так сетует Дженнаро во время репетиции на то, что не хватает в его труппе артиста на роль начальника полиции? «Кто же арестует меня сегодня вечером?» — в отчаянии вопрошает артист. Но то, что с таким трудом удавалось на репетиции, легко и естественно получилось в жизни. Отыскался-таки начальник полиции и достаточно хорошо исполнил свою роль, арестовав Дженнаро. Может быть, весь первый акт — репетиция той «комедии жизни», которая и занимает вторую половину пьесы?

Казавшаяся поначалу неправдоподобной, даже нелепой, догадка становилась ключом к идейному, стилевому решению спектакля (Московский театр им. А. С. Пушкина). В силу вступала не бытовая, а художественная логика. И на сцене, и в жизни истинные джентльмены борются за одни и те же идеалы. Только в жизни такая борьба требует еще незаурядных человеческих качеств!

Сверхзадача нашего спектакля обретала ясность. Однако требовалось найти и его пространственное решение.

Не второстепенной, случайной, а самой главной сценой спектакля становилась репетиция «Новой беды»! Действие этого акта пьесы было перенесено на центральную, приподнятую на полтора метра от пола площадку. Получалась как бы сцена на сцене. Над нею, в самом центре, свисал с колосников шутовской колпак с бубенчиками. На этой площадке происходит не только сцена репетиции — в начале спектакля тут развернется то самое представление, которое так жестоко провалилось накануне! Словом, это место, пространство для игры. Но площадка никуда не отъезжает, не сдвигается, не исчезает. Она остается посередине сцены, в центре действия, и именно на нее попадают персонажи, когда начинают обманывать, лгать, изворачиваться — играть в самой жизни!

Площадка эта, осененная шутовским колпаком, вписывается в каждую декорацию, в каждое из мест действия пьесы, В сцене «Дом графа» на площадку торжественно вознесена колыбель будущего наследника. В сцене «В полиции» на площадке разместился стол самого Начальника. То, что происходит за этим столом и вокруг стола, так напоминает... театральный спектакль!

Сцена и жизнь объединились, сплелись, перепутались, и над пантомимой итальянских комедиантов, точно так же как и над жизнью итальянских джентльменов, одинаково позвякивает бубенчиками шутовской колпак!

Можно сказать, что такое решение больше в духе «позднего» Э. Де Филиппо — автора «Искусства комедии». Но не правильнее ли думать, что и в самые первые его драматургические опыты заброшены те зерна, что прорастут впоследствии? Что в «Человеке и Джентльмене», помимо черт неореалистической комедии (и они есть!), заложены еще и иные возможности и тенденции.

Итак, работая над постановкой ранней пьесы драматурга, целесообразно рассматривать весь последующий его творческий путь, воспринимать авторский стиль в развитии. Такой путь работы над пьесой открывает перед режиссером более широкие возможности выбора решения сценического пространства.

ЖАНР

Определение стиля спектакля влечет за собой и его жанровое решение.

Не расписанный «на голоса» поток жизни, не бытовая пьеса, не комедия положений и не драма, а трагикомедия — вот жанр, который получил пространственное и игровое разрешение в нашем спектакле «Человек и Джентльмен».

Точно так же не бытовой и даже не драматической сатирой, но трагедией («трагедией русского Гамлета») становился «Обломов».

Именно это обстоятельство заставило нас с художником

В. Шапориным выстраивать «гамлетовскую» сценическую пло щадку, спускавшуюся широкими ступенями-уступами к авансцене. Но такая площадка должна была стать не «шекспировской» (хоть подобная зрительская ассоциация и входила в наши расчеты), а «гончаровской», пространством петербургской трагедии. Так появились на верхних уступах площадки цепи Невской набережной, так вся площадка была задрапирована бутылочно-зеле-ным сукном и окружена такими же, цвета чиновничьего мундира, зелеными кулисами и падугами.

Поиски пространственно-пластических решений, не ограниченных жестко стилевыми и жанровыми требованиями, обречены на неудачу. Абстрактные поиски бытовой характеристики, идейно-образного подобия или обобщения, не связанные стилем и жанром спектакля, — занятие бесплодное. Существенно важно, чтобы бытовая характеристика, идейное решение и стилевые принципы оказались слитыми, нашли свое выражение в жанровой структуре произведения.

Плохо, если быт, стиль, идея и жанр в намерениях режиссера (художника) существуют раздельно. А именно так случилось, когда мы с тем же В. Ю. Шапориным работали над воплощением пьесы Мустая Карима «Страна Айгуль».

Действие происходит в современной башкирской деревне (бытовая характеристика!). Нет ничего дороже для человека родной земли, ее высот в самом обобщенном и прямом смысле — вот (пусть не совсем точная) формулировка идеи пьесы (ее сверхзадача). Поэзия Мустая Карима предопределяла несколько приподнятый, романтический строй спектакля (стиль!). На титульном листе «Страны Айгуль» означено было — «пьеса», но драматург согласился с определением театра — «драматический сказ» (жанр!).

Национальное своеобразие, романтическая приподнятость литературного материала вызывали желание придать спектаклю форму народного представления. Хорошо бы, думалось, сколотить дощатый помост, да на нем бы и сыграть историю о башкирской девушке Айгуль и ее Матери, которая, заброшенная войной в далекую Италию, после тринадцати лет разлуки с родным краем возвращается к односельчанам, чтобы увезти на чужбину свою дочь. И о том, как Айгуль отказывается ехать и остается на Родине.

Хорошо бы, но только поведанная автором история нуждается еще, кроме помоста, в ином жизненном пространстве: в тропинках и горных перевалах, в родниках и лесных тропках — тех приметах родной Айгуль земли, которые бы стали не только бытовыми «довесками», но идейно-смысловым, пластическим центром спектакля.

Что же, водрузить на помост бутафорские роднички, перевалы и тропинки? Нелепость! Вот и рисовал В. Ю. Шапорин до поры до времени порознь — то помост, то «Родину». Эти карандашные наброски сохранились. Самые разные игровые площадки: окруж-

ность цирковой арены, квадрат ярмарочного балагана, прямоугольник наспех сбитой импровизированной сцены...

Другой ряд набросков. Извилисто петляющая в гору тропинка, проложенная среди отвесных скал, тропинка, повисшая в воздухе, мостик, проложенный через горный поток, тропинка, увенчанная горной вершиной, вершина над пропастью...

Порознь получается! А вот и попытка «сближения»: тропинка, опоясывающая манеж... Надуманно, непонятно, неинтересно!

Опять сначала. Помост на деревянных колодах... Под помостом деревянные бочонки из-под меда! (Тут и национальное своеобразие, и колорит, и нужные нам условия театральной игры!) А тема спектакля, его сверхзадача? Эскизы отброшены, поиски продолжаются в пространстве макета, в «прирезках». Но и «прирезки» ничего не проясняют.

По обоим краям картонного (в макете) помоста, на специальных ножках медные гонги с молоточками застыли в ожидании начала представления.

— Хорошо?

— Неплохо.

— А может быть, так? — Площадка становится эллипсом,

— И так хорошо.

Когда нет критерия отбора, все одинаково хорошо и одинаково плохо!

— А может быть, все-таки проложить тропку к вершине? Нет, от чего-то надо отказываться. Или то, или другое. Лучше — помост.

— Тогда покроем площадку ковром...

Мы стали рассматривать узоры башкирских ковров. Тут-то вдруг и замаячил просвет. Почему, думая о Родине, мы непременно сводили наши рассуждения к родникам, горам, тропкам и ручейкам — природным особенностям края? Ведь именно «натурная», необузданная природа и не укладывается на наш игровой помост, отторгается, оказываясь за границами избранного жанра! Разве нет других изобразительных знаков родной стороны?

Рассматривая один за другим изображения ковров, мы любовались узорами орнаментов. Это были как бы иероглифы древней живописи, обобщенные знаки, чудодейственные образы, вобравшие в себя изображения и снеговых вершин, и плодов, и деревьев. Почему же эти орнаменты не могут стать олицетворением национального духа, тем самым обобщенным представлением о Родине, которую мы так безуспешно пытались изобразить?

Так обе задачи — выражения идеи и стиля спектакля постепенно стали совмещаться.

Художник принялся выстраивать сценический помост из площадок-орнаментов. Каждая из площадок — зелено-красный квадрат (зеленый и красный — самые распространенные цвета в башкирском национальном орнаменте). Целая пирамида орнаментов уходила вверх от линии рампы. Получался не просто игровой помост, не только сплетение национальных ковров-орна-

ментов, но и действенный эмоционально-художественный образ: площадки поднимались в гору, увенчанные в самом центре и глубине орнаментом-вершиной, — картина природно-ландшафтных особенностей башкирской земли — родины Айгуль.

Теперь задача стала чисто композиционной — наилучшим образом организовать сценическое пространство. Это и удалось осуществить художнику. По обе стороны площадки, у порталов притаились наши медные гонги, а на фоне густо-синего задника — неба появился третий гонг — выкованное из меди солнце.

Горные ручейки и тропы, так же как деревья, птицы, переговаривающиеся и распевающие (по ремарке автора) на ветках, получили свое выражение на обретенном нами жанровом языке. Драматический сказ не мог обойтись без сказительниц! Четыре подруги Зульхабиры — матери Айгуль, четыре ее односельчанки, одетые в длинные черные платья, стали не только действующими лицами, но и своеобразными ведущими спектакля. Этот «хор» национального сказа видоизменял и оживлял пространство. На плечи женщин накинуты длинные разноцветные шали. Вот упали на площадку зеленые — и зеленая тропинка потянулась к вершине. Сброшены с плеч алые — и заалел на вершине вечный огонь в память павших на войне мужей.

Были обретены условия игры, определена мера условности, которые дали возможность заговорить до того безмолвному и безличному, безжанровому сценическому пространству. Эстафета пластического решения продолжилась.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.