Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Приключенья






В тот же вечер Аня поехала кататься.

Ей снова было пятнадцать. Она забыла Глеба, Петру, и любила только батюшку, только батюшка, тебя я люблю на этом свете только тебя, но знал бы ты, как это больно, мне больно, слышишь, я не могу больше жить! Она жала на педали – в горку, взмокши – но ей, наоборот, нравилось, что в горку, она жала на педали и вдавливала туда всю свою жаркую, жаркую любовь.

Ах, если б у нее был пистолет! Метко, звонко она стреляла бы в сверкающие закатным солнцем окна, в плотно закрытые форточки – о, тревожный звук разбитых надежд, сыплются на землю полыхающие светом осколки, льется огненный дождь. Как вытерпеть этот мир, это сверкающее солнце, пропахший жасмином воздух, этот теплый вечер в летящих хлопьях тополиного пуха, неторопливых, гуляющих людей в светлых летних костюмах? Был бы у нее пистолет, она бы разрушила, она б стреляла в них всех, в деревья, пахучие цветы на клумбах, прохожих – чтоб они тоже быстро падали на землю, и лежали без звука, без движенья – вместе с ней, чтобы, как и она, не могли больше жить.

Аня стала кататься каждый вечер. Она вдруг почувствовала себя юной, свободной, легкой. Что ей было терять? Скоро она уедет на тот свет, покинет этот город. Скоро, скоро! И мечтала о приключениях напоследок, о том, как начнет новую, уличную жизнь, которой как девочка из интеллигентной семьи никогда не знала, но которая манила ее всегда жутковатой своей и темной сладостью. Сосать горькие леденцы папиросок, дружить с плохими мальчишками, грабить прохожих – и пусть, пусть ее убьют милиционеры. Опять ей хотелось погибнуть – ненадолго, как когда-то в далеком детстве – но потом выжить, конечно, все равно.

На какое-то время Аня и в самом деле точно утратила чувство опасности. Крутила педали, пела на ходу все, какие помнила, песни – Окуджаву, Меркьюри, Цоя, Битлов, молча ехать ей было скучно, заезжала в незнакомые дворы, заговаривала со всеми подряд – в зависимости от настроения, то с какой-нибудь молоденькой мамой, катающей коляску – шепотом спрашивала, сколько лет ребенку, и мама округляла глаза («Он еще грудной!»), то с дворником-татарином, у которого интересовалась, много ли мусорят эти гады, но дворник был как немой, то просила у мнущегося в подворотне щербатого парня закурить – он даже протягивал ей пачку, но она только смеялась в ответ: «Спасибо, нет. Это была проверка, ты ее прошел, мои поздравленья!» Это уже вполоборота, уже в пути, ехала, быстро катилась дальше. И чуть не сбивала с ног накрашенных теток-тумб, с набитыми сумками, по виду явных работниц школьной столовой, хрипло вопила им: «Не надорвитесь!» Тетки шарахались, кричали ей «Дрянь!», она крутила педали все быстрее.

Только тихо спящие под кустами пьяницы были ее тайной любовью, только к ним она подъезжала аккуратно и, спешившись, смотрела – не умер ли, эй, ты живой? Но они обычно ничего не говорили в ответ – только тихо мычали. Бог ли ее хранил – никак не удавалось зацепиться, все, все скользило мимо, а если и оборачивалось – то лишь для того, чтобы пожать плечами и обругать. Тебе вообще-то что надо? А ну кати отсюда!

И все же два настоящих приключения она выцарапала себе у равнодушной уличной мельтешни. Пошел дождь, и она подралась с мальчишкой.

 

Этот дождь полил не внезапно – о нет, все к тому шло, весь день стояла духота, сушь, воздух накалился до задыханья, до невозможной пыльной густоты, обморочной дрожи, это чувствовалось даже дома, даже до форточки долетали сухие клубы пыли – и к вечеру, когда она выкатывала велик из подъезда, ее встретил гулкий ветер, предгрозовой – по земле быстро катились обрывки бумаг, птицы прометывались косо, низко, задевая двор.

– Гриша, Таня, Митька, домой! – неспокойно выкрикивали из окошек мамы.

Все, все почувствовали, но ветер дул, он уведет, он оттолкнет тяжелую тучу – вперед!

Аня ехала изо всех сил – тут же оказавшись так сладостно далеко от дома; солнце скрылось, небо потемнело, громыхнуло, первые круглые капли огромного размера упали на голые руки, и – мгновенно – обрушился ливень. Но поздно, поздно ей останавливаться! Она только прибавила ходу. Небо полыхало, взрывалось, сыпало катящимися железными шарами. Асфальт засверкал, наполнился чистыми лужами, колеса резали их точно напополам, но с каждой секундой лужи делались глубже, велосипед вяз в сияющей, кипящей воде, сквозь завесу дождя и обрушившуюся темноту ничего не было видно, даже машины испуганно замерли – ехать стало невозможно. Она катила по широкому проспекту одна, в хлещущем по плечам плотном светлом потоке, глотая летевшую в лицо воду, завороженно глядя на золотые вспышки в небесной сиреневой тьме. Велосипед уже не справлялся, уже не вез – со всей силы колесо наскочило вдруг на какое-то невидимое препятствие – она полетела вниз. Вода не смягчила удара, на руке и коленках проступила кровь.

Высвободив ноги из-под велосипеда, она переползла с камня на газон. Горько всхлипнула, ноге было больно. Посидела, сжавшись, полизала кровавую коленку, рана была в общем нестрашной, красный ручеек ослаб – наплевать! Гроза начала глохнуть, но дождь так и стоял стеной. Аня легла на зеленую траву, водянистую, размягченную дождем землю, чувствуя ее холод, но не мерзла, горячая от езды. Дождь бил по животу и лицу, бил по ней, как не по человеку, – пусть, пусть, так даже лучше, так справедливей! Она стала молиться: дождь, прекрасный, сильный, истреби, уничтожь меня побыстрее, о великий и самый мокрый на свете бог, не могу так больше, не могу дальше жить, сгнои, вомни мое тело в землю, убей меня поскорее, это все, о чем я прошу!

Но дождь не услышал. Он вдруг начал слабеть и перестал. Все как будто только этого и ждали, словно притаившись, подстерегали в убежище, и не успели упасть последние капли, как шумно помчались, загудели сияющие машины, повылезли люди, Аня подняла своего коника из грязи – вот и все, поехали домой.

 

Еще через несколько дней она подралась с мальчишкой. Она проезжала сквозь просторный, уже опустевший, уже подернутый мягким вечерним сумраком двор, по обычаю своему, громко пела. Он вышел откуда-то из подворотни – в джинсах, черной футболке навыпуск, с сильно отросшими волосами – лет пятнадцати на вид.

«Какая симпатичная девушка, ах, как вы мелодично поете, не проходите мимо, пожалуйста, умоляю, молю вас, слышите, остановитесь». Аня притормозила, вслушалась – «мелодично», «молю вас» приятно пепануло. «И между прочим, милая девушка, что вы делаете сегодня вечером? Может, у вас найдется для меня время. Это было бы то, что надо!» – браво завершил он, вдруг меняя тон. Она уже собиралась ответить – да, разумеется, найдется, для вас, молодой человек, не жалко даже вечера. Как вдруг молодой человек начал добавлять пошлости, посыпая их матерком. От подворотни отделились его дружки, которых Аня не заметила поначалу – мальчишки еще младше его тупо ржали над шуточками командира. Вот на кого, оказывается, был рассчитан спектакль. Тимур и его команда. Не знали, с кем имеют дело!

– Давно не получал? Сейчас же заткнись!

Но он не заткнулся и матерился все отчаянней. Аня бросила велосипед, подскочила к придурку. Вблизи она разглядела, что парень не тянет на дворового хулигана, явный ученик какой-нибудь английской спецшколы – впрочем, об этом можно было догадаться и по его изысканной мелодичной, ха, речи! И еще она ощутила идущий от него запах алкоголя – мальчики отдыхали, проводили школьные каникулы как могли. Паренек смотрел на нее с любопытством, и даже смолк на миг – Аня размахнулась и резко сунула кулак куда-то в район его солнечного сплетения. На лице мальчишки изобразился детский испуг. Не ждали? Он согнулся пополам, и все-таки успел ударить в ответ, целясь (о человеческая подлость!) прямо ей в лицо, Аня увернулась, удар пришелся в ухо. На миг она точно оглохла – и тут же жутко разозлилась, уже по-настоящему, – изо всех сил, бешено толкнула его снова, все еще полусогнутого, в плечи – он тут же улегся наземь. Но вместо того, чтоб немедленно подняться и дать сдачи, так и лежал мешочком.

– Понял? Ты понял? Эй, ты живой? А ну-ка вставай!

Вся его шантрапа, увидев командира на земле, сразу же разбежалась. Мальчишка лежал на боку, подогнув колени, весь сжавшись и морщась – видно, крепко она его приложила. Искоса посматривал на нее одним глазом – он был, конечно, живой, но вставать не собирался. Неужели боится? Аня поставила ногу на его поднятое плечо, она вдруг почувствовала себя Анной Александровной, разбиравшейся с нашалившим четвероклашкой.

– Как ты смеешь разговаривать со мной матом? Да ты знаешь, что сейчас ты умрешь? Как тебя зовут?

Он молчал.

– Как тебя зовут? Говори сейчас же! – она пошевелила его ногой.

– Саша, – сипло бормотнул парень.

– Так вот, Саша, я хочу сказать тебе, что если ты еще будешь ругаться матом, я тут же вернусь и выстрелю в тебя из пистолета!

После этой наставительной речи она вскочила обратно на велосипед и быстро поехала дальше. Саша остался позади – ее жалкий маленький враг. «Я прощаю тебя», – напевала она и тихо улыбалась: еще один вечер прожит не зря и хоть чем-то оказался заполнен!

Мокрая, Аня поднимала велосипед на четвертый этаж – в лифт он не помещался, прокатывала его в комнату родителей, прислоняла к дивану. Он стоял, поблескивая – усталый, легкий, живой.

Ноги у нее подкашивались. Ни одной мысли больше не было в голове, ни отзвука боли в сердце. Нарочно она пыталась заставить себя подумать еще хоть немного об отце Антонии – тщетно. Вымывшись и быстренько покрестясь на иконы, она предавала свой дух в руци и засыпала мертвым сном.

Так, с велосипедной помощью решена была проблема вечеров и ночей. Только ведь перед ними еще существовало утро! Она просыпалась поздно, как можно поздней, заставляя себя спать, спать – тело поламывало от вечерних прогулок, и поднималась Аня только к одиннадцати, к полудню – но даже это помогало мало, все равно – страшной пустыней впереди расстилался бесконечный, необозримый, непреодолимый день. Как перейти его, как перепрыгнуть?

Родители вернулись с дачи. До отъезда оставалась небольшая трехнедельная капля. Последние сборы, вещи, волнения, но она жила мимо, ей было плевать, автоматически делая только то, о чем просила мама – сходи к зубному, там очень дорого. Сходила, вылечила зуб. Пойдем купим тебе хоть одни приличные брюки, кофточку – там неизвестно, сколько это стоит. Съездили в универмаг «Москва», купили брюки, блузку с длинным рукавом, две несколько сомнительные, пошитые каким-то кооперативом футболки.

И опять она бессмысленно, незаметная для них, беспокойных, лежала одна под музыку, правда перебралась на диван, чтобы не шокировать маму, пробовала читать какие-то книжки, но и там, куда ни глянь, было все то же – треугольники, треугольники, рябило в глазах от этой художественной литературы. Невозможно. Этот склизкий трезубец, эта личная жисть. А она ли, она ли не любила православие, она ли не исповедовалась, по крохам собирая изо дня в день свои грехи, она ли не молилась, не била поклоны, она ль не боролась с глупою плотию – ничего не предчувствуя, презирала одиноких женщин около сорока, ревностно заботящихся, опекающих (по-матерински, по-матерински!) возлюбленных (о Господе!) своих духовных отцов. Не простудитесь, батюшка, не выходите раздетым на улицу, ну куда ж вы побежали, накиньте пальтишко, вы и так уже покашливаете, еще бы, с утра ничего не ели, скушайте четыре пирожка с капустой – для вас старалась, пекла, вот купила себе и вам валидольчику, – сердце-то у вас как? А вы, гражданочка, не подходите, говорю вам, не подходите даже близко, батюшка и так устал от вас, уходите вообще отсюда, ну что вы тут стоите, где ваше христианское смирение, вы, между прочим, не в магазин, вы в храм Божий пришли, нет, вы на нее посмотрите, не уходит, я ж вам говорю, он больше не выйдет, он плохо себя чувствует, он от вас заболел! Что ж – покликушествуем, посублимируем вместе, где вы, где вы, жены-мироносицы, – поиспытываем же вместе желанье нежности и религиозный экстаз!..

Вдруг ей надоело.

И выблевать из себя захотелось без остатка все.

Конец

Аня взглянула на часы – полвосьмого, за окном было еще светло, подняла глаза на календарь с церковкой, висевшей над письменным ее столом – суббота, седьмое (ага, это значит, уже месяц она так лежит) включила утюг, погладила любимую косынку «с конями», надела все чистое и пошла на исповедь. Во второй по близости к дому храм, в Данилов монастырь. Она пришла как раз вовремя: только что закончилась всенощная, а после службы несколько человек вышли исповедовать в маленький подземный храм – здесь исповедовали и по субботам. Нарочно выбрала очередь покороче – значит, батюшка не самый популярный, и слава богу, не все ли равно! Ей достался длинный, невероятно худой, весь заросший черной брадою монашек – Аня вяло пробормотала, что унывает, грустит и почти не молится толком. О главном она решила смолчать, только, может быть, намекнуть слегка. Однако едва она намекнула, монашек, до этого лишь молча кивавший, сейчас же оживился и начал задавать вопросы.

Вопрос за вопросом, подробность за подробностью – и невозможно ведь было неправду говорить! И дальше отделываться намеками! Через две минуты священник сказал спокойно:

– Это влюбленность. Вы влюблены.

Аня чувствовала, что ее бросило в пот. Ни с одним человеком на земле она еще это не обсуждала. А эти… эти батюшки сразу ныряют в твою душу и чувствуют себя там как дома. Один такой в ее жизни уже был. Хватит. Ей хотелось немедленно сбежать, не отвечать больше ни на что, не допрос же это, в самом деле! Скомкать разговор. Не тут-то было.

– Значит, вот что я вам скажу, – батюшка помедлил, взглянул на нее внимательно и как будто с сочувствием, – вам этого человека надо оставить. Не ходить больше к нему в храм, не исповедоваться у него. Никогда больше с ним не встречаться.

Что? Что он такое говорит? А благодать священства?

Но вслух она только произнесла:

– Я не смогу. И я не понимаю, почему оставить.

– Скажите сами, как вы к нему относитесь.

Аня молчала. Монашек ждал. За что они ее мучают?

– Я его люблю, – прошептала она наконец, теряя последние силы.

– А он – монах. Любить монаха – это грех. Серьезный. Подумайте и о нем.

– Но может быть, все это скоро пройдет, и тогда…

– Такое не проходит. А если и проходит, то легко возвращается.

– У меня просто не хватит сил.

– Огня вы не боитесь!

– Какого еще огня? – она почувствовала новый прилив плачущей какой-то беспомощности, но тут же встряхнулась, взяла себя в руки, застыла.

Иеромонах пристально глянул на нее, глаза в глаза, но, встретив веселый и холодный взгляд, вдруг смутился.

– Всякого.

Нет, не могла она сейчас опустить голову, пообещав невозможное, отказаться от себя – не могла, и высказала последний свой отчаянный аргумент:

– Скоро, совсем скоро я уезжаю, из этого города, из этой страны, возможно, навсегда, даже если это время не общаться, может быть, хотя бы потом, хотя бы письма? Там, куда я еду, я буду совершенно одна, не к кому будет обратиться.

Кто тянул ее за язык, зачем? Если бы не вопрос, можно было б действовать по умолчанию, но она не могла уже остановиться – исповедь.

– Не надо. Это значит, огонек будет тлеть. Это вам только кажется: нет, будете писать об одном духовном – сами не заметите, как не сумеете сдержаться. Бог все устроит и без писем.

– Я не смогу.

– Зачем вы тогда пришли?

Господи, ну как можно так спрашивать? Как это, зачем пришла? Пришла, потому что ей не по себе, потому что счастье кончилось, потому что ей худо, тошно, она сочувствия ждала. А не обличений. Хотелось, чтобы разрешили, за разрешением пришла, ясно? Чтоб предъявить потом собственной совести удостоверение: разрешено, не мучай!

Выйдя из церкви, Аня ощутила нежданное: гора свалилась с плеч. Нет, она вроде и не покаялась толком, и не понимала, почему «грех серьезный», зато она поняла теперь, что делать. Монашек был абсолютно прав. И она уже знала, что поступит, как он сказал, во всем последует его жесткому слову. Не будет приходить в храм, не будет писать писем. Даст Бог и сил.

Пора выздоравливать. И было ей немного боязно, но и хорошо, и спокойно.

Через два дня в трубке зазвучал знакомый голос. После светского вступления Аня брякнула:

– Ходила тут намедни исповедоваться, и меня обличили.

Отец Антоний точно бы замер там, как-то мгновенно все поняв и почувствовав, и тихо-тихо сказал:

– Что ж, это полезно.

И ждал, ни о чем не спрашивал.

– И я думаю, обличили правильно.

Он молчал.

– Потому что нет в наших отношениях правды Божией.

Снова молчание. Она чувствовала, что начинает сердиться.

– Ты вообще-то понимаешь, что происходит? Ты понимаешь, что со мной происходит?!

– Понимаю. Но… что я должен делать?

– Разве не ясно?

– Но я боюсь, не будет ли хуже.

– Хуже не будет.

– Ну хорошо, – он замучился, заметался там, – не ходи ко мне больше на исповедь, – и слышно было, как выдохнул: все.

Ане тут же сделалось грустно, прежняя решимость тотчас ее оставила, как будто не это она сама и собиралась ему сказать! И в то же время ей смешно стало:

он сказал вещь очевидную, без слов превратившуюся в реальность, он самое легкое выбрал!

– И все?

И опять отец Антоний молчит, слышно, как тихо он там вздыхает.

– Что ж, можно пойти и дальше…

Но тут же она испугалась: сразу все рвать? Невозможно!

– Нет-нет, просто давай я тебе сама позвоню.

Это был затасканный эвфемизм. Антоша, конечно, понял.

– Давай.

– Но… – нет уж, так обыденно расставаться ей тоже не хотелось. – Неужели тебе совершенно все равно?

– Анечка! – и как когда-то на давней-давней исповеди, та же неповторимая, сразу узнанная, старческая ясная интонация. – Ты помнишь, кого ты это спрашиваешь?

– Помню.

– И давай никогда, никогда к этому разговору не возвращаться, прошу тебя!

– До свидания.

– С Богом.

Конец вышел резок, потому что она обиделась. Кого ты это спрашиваешь. Того, кто звонил в час ночи. Того, у кого заплетался язык, кто приходил в гости с шампанским и чокался рюмкой, пряча от родителей бутылку. Кто слушал деструктивную музыку. Кто любил «Доктора Фаустуса». Вот кого. А не кого.

 

После этого разговора Аня перестала лежать под музыку. Хотя несколько первых дней чувствовала себя совсем так же. Батюшки не стало не только в физическом пространстве, он начал покидать ее душу. И все вдруг представилось ей в новом свете.

Она увидела, что прежде они жили вместе. Жили вдвоем. А она и не замечала. Не замечала, что каждое хоть сколько-нибудь важное, хоть чуть-чуть заметное событие откладывалось в память и хранилось для него одного. Чтобы рассказать ему при случае, вставить к слову. Всегда, где-то очень глубоко, задолго до всех влюбленностей и страстей, еще в первый год их знакомства в ней поселился и жил он, жил отец Антоний – его взгляд, его усмешечка и ум.

И жизнь жилась для него.

Жизнь ее только потому и имела хоть какой-то смысл, что могла быть рассказана ему. Она и сама не заметила, когда обретенная той смертной дачной ночью бесконечная перспектива замкнулась и схлопнулась на общении с ним, единственным на земле родным ей человеком. Когда раздался этот неслышный щелчок…

Именно это его постоянное присутствие и свидетельство подтверждало, что она есть, что она живет на белом свете и куда-то бредет. Бережное собирание разговоров: сходив на исповедь, получив в ответ краткое наставление, шутку, молчание, всю последующую неделю благоговейно носить в себе, просто носить, не обдумывая, не членя, и лишь прочувствовав до конца, достигнув дна в этом, жить дальше – собирать новый материал для встречи. За вторую неделю он набирался снова, иногда слишком много, слишком несвязно; как всегда, она нервически боялась не успеть, фильтровала, отбирала главное и, подойдя, говорила…

Теперь все обратилось в сон. Жить стало неинтересно, жизнь обратилась в сон.

За целую неделю необщения, необщения внутреннего, оторванности сердечной – за немыслимый этот срок – первый невыносимый огонь отгорел, и это было уже очень много, хотя все помимо него осталось.

Плач настигал ее прямо на улице, прямо в метро. Она закрывала глаза, чтобы не видели люди и не видеть людей. Но слезы лезли из-под век.

Отгорело еще несколько невыносимых дней. Аня позвонила. Повод, как всегда, нашелся легко. Говорили кратко, недолго. Она утешала себя: это как сигареты, как наркотики – нужна постепенность.

Напоследок батюшка вышел из деловитой роли, обмолвился:

– Не горюй!

– Что ты! – получилось, впрочем, несколько зло.

 

Надо было срочно собираться, что-то докупать, куда-то ходить, она не могла, ей казалось: никуда она конечно, все равно не поедет. Какое там Торонто, какой университет – самообман и морок. Прошло еще несколько дней. И она позвонила снова, почти остыв, без чувств и волнений – так, на всякий случай, – как старому приятелю или, может быть, дальнему родственнику… Батюшка снова был пьян.

Так рушатся крепости. Так люди валятся вниз. После первой же недолгой беседы (в этот раз все было гораздо короче, темней и безотрадней) она поняла: нельзя. Если хоть немного еще продлится их разговор, случится непоправимое. Не с отцом Антонием – с ней. Впервые за последнее время ей стало страшно за собственную душу. Она физически давилась им, даже вспоминать о батюшке было невозможно без чувства дикого, растущего протеста против него всего – поступков, голоса, слов, против какого бы то ни было дальнейшего, пусть и наималейшего присутствия этого человека в ее жизни!

Но он сказал: позвони мне завтра.

Он сказал, и, конечно, в тот же миг забыл все, он ведь ничего не помнит, когда пьян, этот постылый, безвольный, изъевший себя и всех вокруг человек. Но она помнила. Может быть, он и вправду захочет поговорить – по пьяному делу, как известно, хочется общения. Может быть, он совсем не забыл. Может быть, он ждет?

И обреченно, как-то совершенно сгинув и пропав душою, она отодвигает, тихо отодвигает синий словарь, нащупывает заготовленную и не пригодившуюся когда-то бутылку с желтой лимонной водкой – после второй рюмки уходит дрожь, после третьей все ей делается смешно, после четвертой она отправляется звонить батюшке.

 

Она налетает на косяк двери, изо всех сил вмазавшись в него коленкой и плечом, но надо ж – не чувствует боли! Ей все теперь очень нравится.

Вот, например, диван, сейчас она на него сядет. И все будет хорошо. Пожалуй, она на него даже ляжет. Потому что сначала она позвонит одному… дяде, он, кстати, работает в свободное от винопития время в храме – батюшкой! А потом она сразу же будет спать. Спят усталые игрушки. «И я тоже сплю», – тихо улыбалась Аня. Почему она ушла из кухни? Потому что на табуретке ей надоело, ни спинки, ничего вообще у этой табуретки нет, с нее можно упасть! – поэтому теперь она здесь. Вот я и снова с вами, мои дорогие радиослушатели, что-то я хотела делать. Ах, да, звонить батюшке Антоше. Мы будем говорить о любви. Такой у нас будет магический театр.

Ей удалось набрать номер только с третьего раза. И очень хотелось, чтобы он все заметил. Чтоб спросил тревожно: что с тобой? почему у тебя такой голос? «Пью горькую», – ответила б она. Но как ни (неподдельно!) заплетался у нее язык, до чего ни запутана была ее речь и синтаксические связи – батюшка ничего не заметил. Он сам пил горькую.

Они больше не касались высоких предметов – все уже, видно, сказано было тогда, в тот бесконечный (хы!) разговор, – только мелочь, что ты делаешь, обедаешь, в суп пролился компот, а ты вылей его туда весь, как святые подвижники делали – ха-ха-ха…

Но единственный раз все-таки просверкнуло:

– Почему, ну почему ты пьешь? – это она все никак не могла успокоиться.

– Хочешь знать?

– Да.

И отчетливо вдруг, и почти трезво:

– Потому что я никого не полюбил в этой жизни, Аня. Потому что мне никто не нужен. Я никого не люблю.

– Что значит «люблю»?

– Это значит – положить за человека душу. Так я никого не люблю.

– Как же? Никого?

– Никого.

 

И позже, позже уже, на исходе, сама с собой, в полубреду, в одиночестве, договаривая с ним, невидимым, недоговоренное, невысказанное вовремя, рвущееся на свет, все не умея остановиться…

– А знаешь ли батюшка, знаешь, отец Антоний, что у меня сейчас внутри?

– Что, Анечка?

– Каша.

– Какая такая каша?

– Кровавая-с.

 

Это конец был.

В середине августа Аня простилась с батюшкой, с Петрой, Олькой, Викой, Глебом, всеми дальними и близкими друзьями, раздарила пластинки и книги: она знала, что не вернется. До последних дней ей казалось, что не поздно еще и передумать, что она, возможно, никуда и не поедет, что все это понарошку. Пока не почувствовала, буквально за несколько дней до отъезда: жизнь ее в этом городе, в этой квартире, давно уже невыносима, жизнь внаглую выпирает ее вон, даже друзья представились вдруг нелюбящими, далекими, чужими. Глеб с тех велосипедных пор так и не появился больше, пока она сама не позвала его прощаться, Петра по-прежнему жестоко и мрачно пропадала где-то, едва ли не пряталась от нее, только в день отъезда ранним утром раздался звонок – это Петра решила наконец сказать ей «до свиданья». Их разговор не продлился и минуты. Милая Олька всерьез собралась за рыжего Володю и вмиг стала далекой, себе не принадлежащей, Вичке итальянцы дали грант на два года, в сентябре она собиралась в Пизу… Все сходилось один к одному: немыслимо было не ехать.

Счастливо оставаться, отец Антоний! Дай бог, не встретимся никогда.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.