Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава 3. Прошел еще один год, и понемногу все начало меняться






 

Прошел еще один год, и понемногу все начало меняться. Я теперь уже могла сидеть без чьей-либо помощи и самостоятельно пересаживаться с кровати в инвалидное кресло. Это давало мне определенную свободу. Правда, я научилась переворачиваться и перетаскивать себя с кровати в кресло без чьей-либо помощи после многочисленных попыток и падений. Мне больше уже не нужно было ждать, когда придет мама и подаст мне горшок или выкупает меня, теперь я могла доехать до ванной и кухни сама. Могла есть за одним столом с родителями. В хорошую погоду папа или мама перевозили кресло через высокий дверной порог, и я могла сидеть на крыльце.

Благодаря всему этому улучшалось и мое настроение. Однажды теплым вечером я сидела на крыльце и смеялась над Синнабар, увидев, как она взвилась, напуганная большим сверчком, прыгнувшим на ее лапу. Родители подошли к дверному проему, и я рассказала им о Синнабар и сверчке.

Отец переступил порог, подошел, стал сзади меня и положил руку мне на плечо, слегка пожимая его.

— Первый раз слышим твой смех с тех пор, как... — сказал он и осекся, потом внезапно развернулся и направился в дом.

В этот миг я поняла, как сильно мои родители хотели увидеть и как ждали от меня самой простой человеческой реакции — смеха. Я поняла, как им необходимо, чтобы я улыбалась, говорила об обычных вещах, начала рисовать с вдохновением. Они хотели, чтобы я была счастлива.

Я понимала, сколько они сделали для меня. Мне уже исполнилось семнадцать лет. Даже если я никогда не смирюсь с тем, что уготовила мне судьба, я могу притвориться ради них, что все еще получаю удовольствие от жизни. Ведь я была по меньшей мере в долгу перед ними.

На следующий день я попросила маму научить меня пользоваться швейной машинкой, уверяя, что я могла бы помогать ей в работе, когда она устанет. Ее губы задрожали, и она поднесла к ним свои сильно искривленные пальцы. Неожиданно я заметила, что ее волосы стали абсолютно седыми. Когда это произошло?

Я снова взяла кисти для рисования и попросила маму принести из библиотеки книги по садоводству и ботанике.

А через несколько месяцев я поняла кое-что очень важное: то, что ты поначалу заставляешь себя делать, постепенно и незаметно может перерасти в привычку.

Как-то незаметно я стала петь вместе с мамой, когда мы сидели за кухонным столом. Теперь шила в основном я, поскольку руки у мамы очень болели, и доходы от этой сдельной работы даже позволяли нам немного откладывать. Она всегда сидела рядом со мной, наблюдая, как я левой рукой протягиваю ткань под иглу, а правой кручу колесо, и теперь уже она иногда читала для меня.

Мы говорили о Первой мировой войне, на которую как раз мобилизовали всех наших ребят, и она рассказывала мне о тех, кого я знала по школе, — о тех, кто попал под первую волну.

К концу второго года я доказала, что врач (и сестра Мария-Грегори) ошибались. Этому могло быть несколько причин: чересчур поспешный прогноз одного уставшего доктора; крепость и способность к самовосстановлению моего собственного организма; то, что моя мама не прекращала заниматься моими ногами; моя собственная решимость встать с этого ненавистного кресла, а возможно (всего лишь возможно, говорила себе я), все это произошло благодаря молитвам.

От лодыжек до бедер мои ноги поддерживали тяжелые металлические скобы. Они врезались в кожу, но предохраняли мои ноги от искривления. А с помощью костылей я могла уже подниматься с кресла. Сначала я могла только, сидя, протягивать ноги перед собой. Мои руки стали более сильными, накачанными, подмышки загрубели от того, что, когда я поднималась, то ими опиралась на костыли, но зато я была уже в состоянии пошевелить бедрами, а вес тела сейчас в основном приходился на ступни. Теперь моя правая нога была короче левой, и поэтому мне сделали прочные ботинки с одной подошвой толще другой. Конечно, это было пока всего лишь жалкое подобие ходьбы, но я снова могла стоять прямо и передвигаться, пусть и очень медленно.

Я стояла, я ходила. Мои молитвы были услышаны! Хотя холодный голос все еще жил во мне, никуда не делся. У меня было тело прежней Сидонии, но в душе я стала другой.

Жизнь тоже пошла по-другому. Мне не хотелось выходить со двора. Я не возобновила прежние дружеские связи, ведь теперь, спустя два года, в канун моего девятнадцатилетия, все девочки, с которыми я училась, уже закончили школу Сестер Святого Иисуса и Марии. Правда, ни Маргарет, ни Элис Энн не уехали в Нью-Йорк, как мы когда-то мечтали: Маргарет сейчас получала образование, чтобы стать учителем, как я слышала, а Элис Энн продавала шляпки в галантерейном магазине. Другие девочки пошли на курсы медсестер или машинисток, часть из них уже вышли замуж. Первая мировая война закончилась, и некоторые ребята возвратились в Олбани. Некоторые — нет.

Несмотря на то что теперь я получала огромное удовольствие от рисования и часами сидела за книгами по ботанике, я не закончила последний класс школы, хотя учителя предлагали мне сдать экзамен в присутствии наблюдателя. Я попросту потеряла интерес к выполнению школьных заданий. Кроме того, как я говорила себе, какая уж теперь разница? Я больше никогда не выйду в свет — и даже на главные улицы Олбани.

Мой отец был поражен, когда я сообщила ему, что не переживаю из-за невозможности получить высшее образование.

— Я не для того приехал в эту страну и чуть не умер во время путешествия в трюме того вонючего, зараженного холерой корабля, чтобы моя дочь отказывалась получить образование. Я бы все отдал за такую возможность... Разве ты не хочешь стать кем-то, Сидония? Ты могла бы научиться машинописи и работать в офисе. Или телефонным оператором. Или работать на швейной фабрике, в конце концов. Ведь ты и так уже высококлассная швея. Есть много профессий, где не нужно ходить или подолгу стоять. Мама гордилась бы тобой, если бы ты решила изучать коммерцию. Правда, мама? Ты бы гордилась ею?

Я взглянула на маму. Она не ответила, но на ее лице засветилась легкая обнадеживающая улыбка, ее искривленные пальцы теребили подол.

— Она могла бы стать кем угодно, — ответила она.

Я плотно сжала губы. Конечно, я не могла стать кем угодно. Я уже не была ребенком, но была калекой. Неужели она думала, что я все еще верю ей? Я открыла было рот, чтобы возразить ей, но отец снова заговорил:

— Конечно, пока ты еще не вышла замуж, — сказал он.

Я взглянула на него, сдвинув брови. Замуж? Да кто захочет жениться на мне, девушке в тяжелых черных ботинках с одной подошвой толще другой и с хромой волочащейся ногой?

— Нет, я не хочу работать на швейной фабрике, или быть секретарем, или телефонным оператором.

— Что же тогда тебе нравится? Разве у тебя нет какой-нибудь мечты? У всех молодых людей должна быть мечта. Лепреконы, замки, удача и смех; колыбельные, мечты и любовь на всю жизнь, — процитировал он. У него было столько фраз о жизни, столько бесполезных ирландских выражений!

Но я ничего не ответила, поднимая Синнабар и окуная свое лицо в густую медно-рыжую шерсть на ее шее.

Какая у меня была мечта?

— Я не одобряю твоего поведения, Сидония, — сказал он; я повернулась к нему лицом, отстранившись от Синнабар, и пристально посмотрела на него. — Пусть не так, как раньше, но ты можешь бывать где-нибудь. Нет причины не выходить за ворота. Я знаю, что у Элис Энн сегодня вечеринка. Когда я шел домой, то видел молодых людей, которые смеялись и болтали у нее на крыльце. Еще не слишком поздно. Почему бы тебе не пойти, Сидония? Я провожу тебя. Это неправильно, что ты сидишь дома за рисованием и книгами.

Естественно, меня не приглашала к себе Элис Энн, мы ведь не общались с ней почти два года. Но даже если бы меня попросили, мне было бы ужасно неловко за каждый шаг, сделанный моими ковыляющими ногами. Скобы громким лязгом возвестят о моем прибытии. Костыли заденут мебель или будут скользить по непокрытому ковром полу. Я совсем отстала от жизни и уже не знала, как общаться с людьми. Я не могла даже представить себя на вечеринке. Внезапно я почувствовала себя старше своих родителей. Мне уже никогда не будут интересны глупые шутки и пустая болтовня.

— Я просто не хочу, папа, — сказала я, отвернувшись.

— Не неси по жизни сожаление, как мешок за спиной, девочка моя, — сказал он мне вослед. — Есть много более несчастных, чем ты. Много. Тебе дан новый шанс. Не упусти его.

— Я знаю, — ответила я, настраиваясь на то, что он снова примется рассказывать о голоде в Ирландии, о множестве трупов, валяющихся повсюду, как бревна, о том, как кипятили свои последние лохмотья (все, что они оставили, чтобы укрыться), которые они ели просто для того, чтобы было что пожевать.

— Я знаю, — повторила я и, не выпуская Синнабар, вышла на задний двор; там я села на старые качели с кошкой в подоле и стала лениво раскачиваться взад и вперед, отталкиваясь своей более сильной ногой, вспоминая головокружение от взмывания высоко над землей. Сейчас не было никакого головокружения; я просто раскачивалась меньше чем на метр взад и вперед.

Я запрокинула голову и посмотрела на появившиеся на небе вечерние звезды. Надвигающаяся ночь была прохладной, и каждая звезда была, как острие ножа, суровой и колючей.

Это было начало наших с отцом многочисленных споров, продолжавшихся в течение нескольких последующих лет.

— Тебе следует бывать на людях, Сидония, — говорил он мне все чаще. — Что это за жизнь для молодой девушки — проводить все дни со стариками?

— Но мне это нравится, папа, — сказала я ему, и тогда это действительно было так.

Со временем я могла уже ходить, не волоча ноги. Я делала это медленно и неуклюже, конечно, опираясь на костыли и слегка изгибаясь в талии, но мои ноги все еще поддерживались скобами. В конце концов я сменила ненавистные костыли на трости. А затем, проносив скобы еще два года (мои ноги за это время стали сильнее), я сменила их на маленькие металлические подпорки для лодыжек, которые скрывали высокие кожаные ботинки. Моя левая нога почти совсем окрепла, но я все еще прихрамывала и волочила правую.

Раньше я испытывала неловкость из-за своего недуга и, как говорил мой отец, жалела себя до посинения. Но те чувства прошли, и теперь я смирилась со своей маленькой тихой жизнью. Она мне подходила. Соседи знали меня, поэтому никому ничего не нужно было объяснять. Я была Сидонией О'Шиа: я выжила после полиомиелита и помогала по дому своей матери, я выращивала многолетние растения, такие красивые, что проходившие мимо люди останавливались и с удовольствием рассматривали их.

Я любила наш маленький домик, который мы арендовали у наших соседей, мистера и миссис Барлоу. Для меня дом обладал человеческими качествами: пятно от воды на потолке моей спальни было похоже на лицо старушки с открытым смеющимся ртом; ветка липы, стучавшая в окно гостиной, скрипела, как мягкие подошвы туфель танцующих на песке; подвал, где зимой хранились картошка, лук и другие корнеплоды, имел сильный суглинистый запах.

Поскольку артрит у моей мамы прогрессировал, я взяла на себя все домашние обязанности. Я готовила еду, пекла что-нибудь, стирала, гладила и убирала в доме. Сдельной работы не стало после того, как на окраине Олбани построили новую швейную фабрику, и хотя я понимала, что доход нашей семьи уменьшился, все равно вздохнула с облегчением, потому что находила эту работу ужасно скучной. Я была рада, что у нас есть старая швейная машинка, ведь я могла шить одежду для себя, и пусть я иногда вынуждена была просить отца одолжить грузовик у мистера Барлоу, чтобы свозить меня в магазин за материей и швейными принадлежностями, зато мне не нужно было идти в магазин одежды, где я могла столкнуться с девушками, которых когда-то знала, — это могли быть как покупательницы, так и продавщицы.

Осенью я убирала в саду, сгребала опавшие и почерневшие от холода листья и сухую траву, освобождая землю от стеблей и корней растений, чтобы она отдохнула зимой. А еще я высаживала клубни и луковицы, которые давали побеги следующей весной. Зимой я изучала книги по садоводству, придумывала и зарисовала новый план сада, разбитого теперь и на переднем, и на заднем дворе. Как только весной сходил последний снег, я шла по выложенным галькой тропинкам, которые по моей просьбе выкладывал отец, и любовалась первыми крокусами и подснежниками, а чуть позже гиацинтами, тюльпанами и нарциссами, желая, чтобы взошли первые крошечные розовые ростки пионов, когда станет уже совсем тепло.

Летом я снова убеждала отца одолжить у мистера Барлоу грузовик, чтобы отвезти меня к болоту в окрестностях Пайн Буш, где я делала зарисовки флоры и фауны; позже я перерисовывала эти наброски уже акварелями.

Я оставалась верна своему обету отгонять нечистые помыслы, данному когда-то Господу в обмен на возможность ходить. По прошествии нескольких лет я поняла, что основная причина моего выздоровления — это сила моего собственного организма и решимость; но какая-то часть меня все еще оставалась в плену суеверий и твердила, что мне не стоит нарушать свое обещание, иначе я буду вынуждена поплатиться чем-то другим.

Я научилась усмирять желания моего тела, хоть это было и нелегко. Я хотела познать мужчину, ощутить ласку и любовь.

Я знала, что никогда никого не повстречаю, живя такой жизнью, и тем не менее не знала, как это изменить. Само собой разумеется, не могло случиться, чтобы какой-то мужчина когда-нибудь зашел в наш дом на Юнипер-роуд в поисках Сидонии О'Шиа.

Вскоре после моего двадцать третьего дня рождения мама заболела. Сначала это был бронхит, а затем он перешел в опасный вид воспаления легких, которое то вроде бы проходит, то вновь возвращается. Я ухаживала за ней, как она когда-то за мной, кормила ее, расчесывала волосы, мягко массировала ее руки и ступни, чтобы облегчить боль, усаживала на металлический горшок, накладывала мазь на грудь. Иногда, в те дни, когда ей было легче дышать, она еще пыталась петь свои французские песни хриплым низким голосом, и в такие минуты мы с отцом не могли даже смотреть друг на друга.

Отец снова перенес с веранды в кухню тахту, только теперь уже мама лежала на ней, подпираемая подушками. Она наблюдала, как я готовлю, и с особым удовольствием смотрела, как делаю выкройки и шью себе одежду.

После очередного обострения пневмонии доктор сказал нам, что мамина смерть — лишь вопрос времени; ее легких надолго не хватит.

Когда доктор ушел, мы с отцом просидели возле нее всю ночь. Отец говорил с ней, и, хотя она была не в состоянии ответить, по ее глазам было видно, что она все понимает. Ее грудь резко поднималась и опускалась, издавая звук, похожий на тот, который получается при комкании бумаги. Временами отец что-нибудь напевал, наклонившись к ее уху. А я — что делала я? Я ходила по их спальне взад и вперед, чувствуя, как мои легкие наполняются жидкостью, словно я тонула, как и моя мама. Было трудно унять тупую обжигающую боль в горле. Рот болел. Глаза болели.

А потом я поняла: мне нужно заплакать. Я не плакала восемь лет, с тех пор как рыдала в шестнадцать, узнав о последствиях полиомиелита.

Я уже разучилась плакать. У меня так сильно были напряжены глаза, губы, горло и даже грудь, что мне казалось: что-то должно вырваться наружу, а что-то — разорваться. Либо голова, либо сердце.

Я подошла к кровати и села возле мамы, подняв ее изувеченную руку. Вспомнила, как ее руки заботились обо мне и утешали меня. Потом я опустила ее руку на покрывало, но продолжала держать в своих руках. Я приоткрыла рот, пытаясь высвободить боль, гнездившуюся в горле. Но ничего не вышло, боль лишь усилилась.

Отец дотронулся до моей руки. Я посмотрела на него и, увидев слезы, легко текущие по его щекам, прошептала дрожащим голосом:

— Папа... — Так хотелось, чтобы он помог мне! Мама умирала, а о помощи просила я.

Он придвинул стул ближе и обнял меня за плечи.

— Поплачь, Сидония. Дождь слез необходим для сбора урожая понимания, — сказал он с каким-то подобием кривой улыбки. Еще одна его ирландская цитата, но сейчас мне это действительно было нужно.

— Папа, — снова произнесла я, чувствуя комок в горле. — Папа.

— Скажи ей. — Он кивнул в сторону мамы. — Скажи ей.

И тогда я поняла, что мне нужно сделать. Я легла рядом с мамой и положила голову ей на плечо. Так я пролежала довольно долгое время. Ее дыхание было мучительным и редким. Мое — учащенным и тяжелым.

Пока я лежала там, испытывая отчаянную потребность в слезах, я спрашивала себя, почему никогда не говорила маме, что люблю ее. Почему никогда не ценила все, что она сделала для меня, — не только когда была ребенком или когда лежала на кровати, не в силах позаботиться о себе, или даже позже, когда наконец выздоровела, насколько это было возможным, но все равно продолжала надеяться на нее? Почему никогда не говорила ей, что понимаю, как мои страдания и злость негативно отражались на ней? Или я просто предполагала, что она все поймет?

Я была ее чудом. У нее были надежды на меня — она надеялась, что я выйду в люди. Что не упущу свой шанс и выучусь чему-то новому. Что найду удовлетворение в работе, в помощи другим, в дружбе. Что я выйду замуж и у меня будут дети. Вместо этого я просто приняла все, что случилось со мной, и замкнулась в себе. Я была ее чудом, и все же я выросла нелюдимой и молчаливой.

Я не воспользовалась ни одним шансом.

Когда я начала шептать ей о том, что давно должна была сказать, мое горло расслабилось. И я наконец заплакала. Я плакала и все шептала ей что-то, пока она не умерла, — это случилось сразу после полуночи.

После этого я уже не могла перестать плакать.

Отец и я скорбели по-разному: меня то и дело сотрясали неконтролируемые рыдания, которые я пыталась заглушить, укрывшись в своей комнате, где устроившаяся в углу кровати Синнабар спокойно наблюдала за мной. Отец скорбел в тишине, часто сидя на ступеньках на заднем дворе, просто уставившись в забор. Однажды, когда я вышла и села возле него, он сказал так, будто я прервала его на средине мысли:

— Знаешь, она хотела стать дизайнером одежды. Но вместо этого она вышла за меня замуж, бросила свой дом и все, что имела.

Он поднял со ступенек щепку и начал изучать ее, будто внутри нее что-то находилось. Я никогда не знала об этой ее мечте.

— Ты так похожа на нее, Сидония. Нежная, и одаренная, и решительная.

Похоже, теперь любая мелочь могла вызвать у меня слезы. Я плакала, заметив, как красиво солнце высвечивает лишенные слуха уши Синнабар. Я плакала, когда видела молодую пару, проходившую мимо нашей подъездной дороги с детской коляской. Плакала, когда находила маленький скелет птенца в разбитой скорлупе под липой. Плакала, когда у нас заканчивалась мука.

Я плакала ежедневно на протяжении трех месяцев. Плакала через день на протяжении следующий двух месяцев. Плакала раз в неделю еще два месяца, а потом через неделю и в конце концов перестала плакать — так прошел год.

Мой отец был ирландцем с красивым мелодичным голосом, но он разговаривал все меньше и меньше после смерти мамы. Нам было легко друг с другом. Мы с папой завели новый порядок, который подходил нам обоим. Мы ходили по дому, как два отдельных клуба дыма, никогда не касаясь друг друга и все же как-то гармонично существуя рядом. Каждый вечер после ужина мы читали — ежедневную прессу и книги. Я продолжала читать романы, а он — биографии и исторические книги. Иногда мы обсуждали прочитанное, комментировали какие-то новости или особенно впечатлившие эпизоды в читаемых нами книгах.

Все, что у нас с ним осталось, были мы сами.

Мамина смерть отразилась на отце не только эмоционально, но и физически. Казалось, он стал ниже ростом и еще более скованным в движениях. А потом — случилось ли это непроизвольно или у него было что-то с глазами, а может, и с очками — вскоре стало очевидно, что его зрение стало слишком слабым, чтобы он мог продолжать работать шофером. Первый незначительный инцидент — это когда он просто зацепил фонарный столб, пытаясь припарковать дорогой блестящий автомобиль своего начальника, но вскоре после этого он, хоть и несильно, врезался передом машины в закрытую дверь гаража.

После этого начальник сказал, что не может оставить его на этой работе. Отец все понял. Что хорошего — иметь водителя, с которым ездить небезопасно? Но его шеф был добрым человеком и сожалел, что моему отцу приходится уходить, поэтому неожиданно выдал ему выходное пособие. А поскольку мы жили экономно, то нам этого хватило надолго.

Отец любил водить автомобиль, у него у самого был «форд» модели 1910 года. Он говорил, что в Америке считалось явным признаком успешной жизни, если у тебя были участок земли и автомобиль. Но даже несмотря на тяжкий труд и скромный образ жизни мои родители так никогда и не смогли купить участок земли или дом, а отец часто повторял, как хорошо, что Майк и Нора — мистер и миссис Барлоу — разрешили нам и дальше жить в этом доме и так мало платить за его аренду. И тем не менее, когда он еще работал, он купил на аукционе «Модэл Ти»[14], уже не на ходу, но у нас никогда не находилось средств на ремонт двигателя. Отец еще долго тешил себя надеждой, что однажды проедется на этом автомобиле, но этого так и не произошло, а к тому времени, когда у отца ухудшилось зрение, он уже давно смирился с тем, что никогда не сядет за руль своей «Модэл Ти». Но все равно он хранил автомобиль в сарае за нашим домом и каждую субботу при хорошей погоде вымывал, начиная с капота и заканчивая узкими шинами. Иногда по вечерам он садился в машину и курил свою трубку; я тоже порой забиралась в нее, а в летние месяцы читала там. Было что-то успокаивающее в ее гладком деревянном руле и теплых кожаных сиденьях.

Как-то раз отец принес домой из парикмахерской старый экземпляр журнала «Век мотора». Он начал говорить о своей любви к машинам; впервые за долгое время я видела его таким восторженным, поэтому когда я в следующий раз пошла за покупками, то купила ему последний номер «Века мотора», и мы просматривали его вместе, сидя на диване. Не знаю почему, но мне нравилось смотреть на фото только что выпущенных красивых и гладких новых автомобилей.

А потом он нашел на заброшенном участке земли эмблему с капота «Бойсе Мотор Метер» и отполировал до блеска. Еще через несколько недель он пришел домой с термометром, измеряющим температуру радиатора «Бойсе Мотор Метер», на который он наткнулся в магазине подержанных товаров. Теперь это стало нашим хобби: по субботам с утра мы с ним отправлялись в Олбани на поиски блестящих эмблем «Бойсе» и решеток радиаторов, а иногда выписывали их наложенным платежом. Наша коллекция росла. Раз в месяц я торжественно доставала их все из соснового шкафчика в гостиной, натирала и расставляла на кухонном столе. Отец сидел и наблюдал за этим с другой стороны стола, иногда беря в руки и пристально изучая одну из эмблем.

Мы вместе ездили на аукционы, просто для того, чтобы ощутить волнение при виде такого количества автомобилей и выставленных на них безумных цен. А еще мы снова начали смеяться.

Шли годы. Сезоны сменяли один другой, и мы с отцом оба становились старше. Так продолжалось до конца марта 1928 года, когда с востока принесло снег с дождем и все, что я знала, исчезло навсегда.

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.