Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Октябрь






 

I

 

Похоже, мне начинает нравиться, как меняется мир.

Терри

 

Видите ли, конечно, во всех отношениях это была его вина. Поверьте, вся вина лежит на нем. Ничего этого никогда бы не случилось, если бы не он. Теперь давайте оглянемся на эти события и увидим, что так оно и было.

 

Естественно, я не планировал все именно таким образом, как оно обернулось (веское доказательство тому – я даже не успел лечь). И я совершенно растерялся в первые душераздирающие мгновения. Если бы это взбрело ему в голову, Грегори мог бы запросто свалить меня на пол и хорошенько оттаскать. И я бы не сопротивлялся: каждый настоящий жлоб знает, до какой степени можно измываться над людьми из высшего общества. Я просто надел халат, закурил сигарку и отвернулся к стене. Едва мы услышали, как входная дверь с грохотом захлопнулась – Грег умчался в ночь, обуреваемый байроническими страстями (красиво, ей-богу), – Урсула выскользнула из постели и прошла мимо меня без всякого выражения на лице. Что ж, ладно, толстяк, подумал я про себя, наблюдая, как ее неаппетитный зад исчезает за тихо прикрывшейся дверью. Смотри внимательно, как эта девушка уходит навсегда. Больше ты ее никогда не увидишь.

После этого они должны были прийти за мной. После этого они должны были достать меня. Окажись я в их шкуре, я бы себя точно достал. Они не могли знать, каким уязвимым я себя чувствовал. Иначе они наверняка воспользовались бы случаем отплатить мне за все, что я им сделал.

 

Несколько дней Урсула избегала меня. А я избегал ее. Грегори избегал меня. А я его. Он избегал и Урсулы тоже, а она избегала Грегори (я в этом совершенно уверен), что несколько облегчало ситуацию. Однако неизбежно мы едва не сталкивались друг с другом. Мне хотелось, чтобы мы прекратили избегать друг друга, дабы договориться, как избегать друг друга правильно.

Все это взаимное избегание создавало определенные трудности с логистикой. Я так старательно избегал Урсулу, что даже не осмеливался по утрам пользоваться ванной. Я выходил из дому с таким чувством, что зубы у меня обросли волосами, а вместо мочевого пузыря – пушечное ядро, и бросался в близлежащее кафе, чтобы позавтракать и легким движением дать волю сжавшимся внутренностям; брился я на работе в нашей омерзительной уборной иод доносившуюся из кабинок старческую канонаду.

В нашей конторе кое-что изменилось. Сокращение началось всерьез. На прошлой неделе уволили Уорка. Он своевременно поехал крышей; втайне от всех напряженно искал другую работу – но тщетно, ему совершенно ничего не светило; он ушел от нас, даже не вскрыв отвратительно проштемпелеванный коричневый конверт, который однажды утром нашел среди своей почты, что означало – этот идиот не получит даже смехотворной непрофсоюзной компенсации. Поедатель рыбы Бернс отчаливает на следующей неделе; с такими, как он, никаких хлопот. Бывший битник Герберт мрачно цепляется за свой стол: ему еще не указали на дверь, но он уже толкует о правах сквоттеров, протестует и пишет в газеты (не следовало бы ему этого делать – союз терпеть не может всего в этом роде, как говорит мой друг Телятко). Джон Хейн сохраняет спокойствие, или, по крайней мере, ему так кажется. Я тоже. Тем не менее я советую профессионально неприкасаемому Деймону сложить оружие безотлагательно, пока он еще жив: ребята снизу колотят его со все большим воодушевлением; Деймону это вовсе не нужно. Грузный, модно одетый, неулыбчивый мужчина лет под тридцать въехал в комнату Уорка. Он – союзный человек и держится соответственно.

После работы у меня еще остается время, скажем так, чтобы выпить три большие порции виски, прежде чем отправляться на вечерние занятия в реликтовые пещеры за Фэррингдон-стрит. Я сижу в грязном классе, слушая, как какой-нибудь старый паразит рассказывает о позитивном мышлении и о том, как избегать определенных вопросов. Немного времени уделяется стенографии. Все мы там очень одинокие и настроены дружески, и некоторые даже вместе ходят после занятий в паб, включая двух невзрачных девиц, к которым я собираюсь подъехать, как только почувствую себя более или менее уверенно.

Я рад, что возвращаюсь домой поздно. Я рад, что Грегори слоняется по своей комнате и никогда больше не спускается вниз и никуда не выходит. Я рад, что Урсула лежит свернувшись лицом к стене, прикидываясь то ли больной, то ли мертвой, когда я прошмыгиваю мимо помыться и пописать (а иногда и блевануть на скорую руку, если есть настроение). Я думаю: наконец-то мы все более или менее в одинаковых условиях. Мы квиты. Мы равны.

 

Ну а теперь угадайте, кого я на днях встретил? Я случайно зашел перекусить в паб – обычно я обедаю во вполне сносном греческом ресторанчике за углом – и вдруг заметил у стойки знакомую фигуру в знакомой позе. Длинные ноги и тонкая талия, неустанно делящие бремя грудной клетки, отягощенной непропорционально большим бюстом. Знакомые кудряшки. Джен.

О боже (подумал я), куда спрятаться? Но она тут же обернулась, заметила меня, изумленно раскрыла рот, улыбнулась, замахала и знаками дала понять, что немедленно присоединится ко мне. Я произвел быструю мысленную проверку: волосы на макушке более или менее в порядке, рубашка не самая грязная, с утра успел побриться, не пердел по крайней мере последние десять секунд. Я сделал большой глоток и закурил.

– Так, так, так.

– Ага.

– Ну и…

– Да ничего.

– Как поживаешь? – спросила Джен.

– Сама знаешь. А ты?

– Почему больше не звонишь?

Потому что ты меня кастрировала, сука, вот и все. Вот тебе и почему.

– А когда мне было тебе звонить?

– Ну, после той безумной ночи в вашей квартире. Сестра в порядке?

– Да, в порядке. – Мне просто не верилось, что все это происходит на самом деле. – Да, безумная была ночка.

– И ты мне еще говоришь. Этот твой сосед – господи боже.

Безвкусно и нереалистично, подумал я, но довольно мягко ответил:

– Что ты хочешь этим сказать?

– Но у него же проблемы.

– Неужели?

– Можешь мне поверить. – Она с довольным видом отхлебнула виски с апельсиновым соком. Ее поразительная радужка с фиалковой каемкой не выразила ничего, даже иронии.

– Какие же у него проблемы?

Она рассмеялась и, словно сама себя укоряя, прикрыла рот ладошкой.

– Не успел ты выйти, как он стал так смешно со мной разговаривать. Он ведь педик, верно? – Она снова рассмеялась.

– Как так «смешно»?

Джен передразнила Грегори с привычной достоверностью:

– Ну, знаешь, вроде: «А теперь, если наш прелестный ангелочек, наша проказница покажет нам свои маленькие тайны, тогда, быть может…» Ну ты знаешь. Не могу все припомнить. Но такая смехота. Я хохотала до слез.

– А что потом?

– Потом… – И тут впервые нечто вроде сочувствия промелькнуло у нее на лице. Она быстро опустила глаза, но только на мгновение. – О боже. Потом он попросил меня сделать для него стриптиз. Все таким же смешным голосом: «Покажи мне твои сокровища, моя сладкая», ну и всякое такое. И я – что мне еще оставалось – я для него как бы потанцевала.

– Что, стриптиз?

– Ну вроде.

– Что значит «ну вроде»? Ты раздевалась или ты не раздевалась?

– Ну, я вроде как бы сняла тенниску. И джинсы.

– Тогда о каких его проблемах ты толкуешь? По мне, так у него вообще никаких проблем нет.

– Нет, но потом он не… у него не…

– У меня иногда тоже не.

– Нет, но он так далеко и не заходил. Это было ужасно. Правда. Это было ужасно.

– В каком смысле?

Рассказ получался интересный и не без оснований утешительный. Но мне все это казалось странно далеким, и я даже чувствовал себя покровительственно. Семейное дело.

– Он заплакал, – сказала Джен. – Очень громко. Это было ужасно. Видеть, как он плачет. Видеть, как он так плачет.

– Из-за чего – из-за того, что у него не? …

– Думаю, из-за этого тоже. А еще из-за того, что он педик и неудачник. Из-за того что сестренка его свихнулась. Он сказал, что если она совсем свихнется, то и он тоже. Ну – из-за всего. Вид у него был еще тот – совсем замудоханный.

Я опять закурил. Я вновь ощутил ту укрепляющую холодность, которая столько раз за последнее время придавала мне силы. И я сказал – но теперь эта мысль уже утратила остроту:

– В общем, так или иначе, ты с ним переспала бы. Если, конечно, у него…

Джен выдержала мой взгляд.

– Да. И с тобой бы тоже. Если бы и у тебя все было в порядке.

– Но почему ты не осталась, черт побери? Почему не осталась?

– Я собиралась остаться! Но он сказал, что мне лучше уйти. Сказал, что ты не вернешься, а может, вернешься и привезешь с собой его сестру. Что-то в этом роде.

– Значит, вот как все было.

– Я просила его сказать тебе, чтобы ты мне перезвонил. Но ты так и не перезвонил.

– А он мне так ничего и не сказал.

– Так, выходит, он тебе ничего не передал?

– Нет. Но теперь все в порядке.

 

Итак, наконец мы знаем. Итак, наконец мы узнаем многое из того, чего не знали раньше. (По крайней мере я не знал – а вы?) Боже. Все это слегка настораживает, верно? Я хотел сделать ему больно – хотел разбудить его воображение, заставить его увидеть разницу между ним и всем остальным, – но мстить оказалось почти не за что. Теперь ясно видно, из-за чего он такой замудоханный. И она тоже.

Но теперь я их больше не боюсь. И никогда больше не позволю им пробудить во мне чувство вины. Теперь они чужие, которых следует пожалеть, принять в расчет и оставить. Мир, к которому они принадлежали, исчез. Его больше не существует; все, что осталось, мусор, отбросы.

 

В тот вечер, когда многое в наших жизнях переменилось к лучшему, в тот вечер, когда все встало на свои места, я столкнулся с Грегори в коридоре. Он возвращался из своей дурацкой «галереи», а я собирался с книжкой до Квинсуэй – поужинать где-нибудь подороже.

– Привет, – сказали мы одновременно.

Грегори снял пальто, вид у него был больной и измученный. Да, что-то он опускается, подумал я: одежда у него уже далеко не та.

– Как поживаешь? – агрессивно спросил я, натягивая новые перчатки.

Несмотря на мою уверенную позу и рискованную близость, Грегори повернулся и посмотрел мне в глаза.

– Отлично, – сказал он.

– Хорошо. А как дела в галерее?

– Отлично, – сказал он.

– Хорошо. Тебе по-прежнему там нравится?

– Пожалуй, не буду снимать пальто, – неуверенно произнес он.

Накинув пальто на свои узкие, покатые плечи, он стал подниматься по лестнице.

– Урсула у себя, – громко сказал я. – Хандрит, как обычно. Сходи подбодри ее, чего же ты?

С этими словами я захлопнул дверь у него перед носом и прогулочным шагом, ухмыляясь, направился к лифту. За наклонным окном мне были видны прохожие, которых несло по улице, как опавшие листья.

Поужинал я на славу. Теперь у меня очень много этих забавных бумажек, которые люди называют деньгами, и, похоже, я могу делать почти все, что мне нравится. Добрый вечер! Рады снова вас видеть! Да, не знаю, но водки с тоником я точно не хочу. Креветки в горшочке, если можно, и, как обычно, филей. Звучит замечательно. И графин – чего? – красного? Спасибо. Нет, я больше не хочу смотреть меню, я его и так наизусть знаю! Так что, пожалуйста, кофе и – дайте-ка подумать – как насчет большой порции бренди??? Здесь я чувствую себя крутым. И я действительно крутой здесь – пришло время сказать это. ресторан – традиционный, семейный итальянский ресторанчик на площади – полон одутловатых мужчин с грубыми лицами и мускулистыми животиками, полон женщин с жесткими складками вокруг развратных ртов и нечищеными зубами, женщин, которым с виду не очень нравится спать с мужчинами, но которым чертовски хорошо, когда они это делают. По правде сказать, мужчины здесь зачастую фантастически отвратительны – жлобам все позволено, что с них взять – и неуклюже пытаются подступиться к экзотическим блюдам, которые они ворчливо заказывают по-матерински заботливым официанткам («Ты, придурок, лимон сверху клади», – услышал я, как один гурман советовал своему менее искушенному другу). Но, сказать по правде, и женщины редко на меня поглядывают; возможно, я представляюсь им заурядным жлобом; а возможно, кажусь слишком величественным и загадочным с моей книжкой в бумажной обложке, с моими сигаретами и вином и относительной сдержанностью, сидящим в одиночестве в этом переполненном месте.

Расплатившись по счету, держась осанисто и горделиво, я вышел на улицу. Пабы только что закрылись, и отовсюду приятно веяло запашком иеху. За супермаркетом я заметил многообещающую потасовку, которая, похоже, была в самом разгаре. Перейдя дорогу, я присоединился к небольшой, но квалифицированной аудитории, которая наблюдала за тем, как двое увальней средних лет мутузят пьяного среди мусорных бачков. Парочка занималась этим вдохновенно и неустанно, несмотря на то что пьяный уже давно потерял сознание. Особой причины останавливаться у них не было, но они, задыхаясь, отряхнули руки, и мы все разбрелись, с хрустом ступая по выбитым зубам и битым стеклам. Да, мы действительно становимся все гаже. Мы разучились строить отношения мирно. Теперь мы делаем что хотим. На твоем месте я старался бы пореже выходить из дому в поздний час. Кругом полно людей, которые будут счастливы причинить тебе боль. Ничего не принимай на веру: будь крайне осторожен. Вот это по мне – никто не чувствует себя в большей безопасности. Похоже, мне начинает нравиться, как меняется мир.

Я свернул к здешним порномагазинчикам, торгующим допоздна. Мне нравится, когда внутри уже собирается порядочно извращенцев и когда за табачным прилавком нет этой девицы с Ямайки: у нее дурная привычка без предупреждения вставать со своего стула и вытряхивать всех извращенцев на улицу. Сегодня, к счастью, на ее месте сидел сам хозяин-грек, безутешно ковырявший в зубах пилкой для ногтей, и по меньшей мере шесть-семь извращенцев мечтательно торчали перед полками с порнографией, как перед писсуарами. Я присоединился к ним. Пролистал шесть-семь журналов, которые все как один были озабочены тем, чтобы показать мужчинам внутренности женских влагалищ и задних проходов. В каждом таком журнале сотни девушек, в каждом магазине – сотни таких журналов, а самих магазинов просто не счесть. Откуда являются все эти девицы, как владельцы журналов умудряются наложить на них лапу и заставить продемонстрировать нам внутренности их влагалищ и задних проходов? Мне кажется, во всем мире не найдется девицы, к которой не обращались бы с подобным предложением. Интересно, предлагали уже это Джен, или Урсуле, или Филлис, которая работает у Дино? Скоро таких девиц явно будет не хватать. Тогда настанет время заставлять девиц, которые этого не делают. Тогда мы узнаем, как выглядят внутренности всех влагалищ и задних проходов. Тоже неплохо.

Ночь сияла электричеством – ночь была набрана курсивом. Когда трассирующие струи дождя рассекли воздух, мостовая показалась мне шипящей сковородкой. Что делают люди на улицах в такую пору? Или им слишком жарко и не спится? От сырости в воздухе повеяло сладким запахом гниющих фруктов из брошенной тележки. Я остановился и посмотрел вверх. Вверху я увидел звезды.

Кому она нужна, эта ванная, подумал я, зайдя в квартиру. Оказавшись у себя, щедро плеснул в стакан на сон грядущий – виски лучше любой зубной щетки, – разделся, влез в старую пижаму и быстренько забрался в постель. Еще одна сигарета, еще один прошедший день, контора, следующий месяц, будущее – о жизнь, о смерть. Я прополоскал горло остатками виски и погасил сигарету. Выключив свет, я уставился в потолок. Но зрелище потолка не навевало сна. Мысли бешено крутились в мозгу.

Потом я услышал. Звук был слишком по-человечески печален, слишком глубок, чтобы не отличить его от гудящей, каплющей за окном ночи. Я приподнялся и сел. Розовато-лиловый, задыхающийся младенец, безумная женщина в безвоздушном пространстве, груда смертельно навалившихся подушек.

– Урсула? – спросил я.

Все кончилось в одно мгновенье. Я просто спустил штаны. Помню только запах – пота, слез, жидкости. Ее холодные бедра были покрыты гусиной кожей, но внутри у нее все кипело. Ее надо было сдавить, стиснуть, склеить заново. Я боялся, что она может взорваться, прежде чем я успею что-нибудь сделать. Ее била безумная дрожь. Она так задыхалась, что я закрыл ей ладонью рот – удержать в ней это дыхание, не дать ему отлететь вместе с жизнью.

– Спокойно! – в ужасе произнес я.

Она лежала на постели, и я лег сверху. Все кончилось в одно мгновенье.

Надеюсь, я ничего не повредил.

– Он ненавидит меня, – сказала она потом.

Я немного отодвинулся.

– Он?

– Да.

– Из-за меня?

– Да.

– Так вот почему ты…

– Да. Кто-то должен за мной присматривать.

– А раньше?

– Это был либо ты, либо он.

– Почему?

– Но теперь это не имеет никакого значения, верно?

Я отвернулся. Мне был слышен свежий шум дождя, стекающего по слуховым окнам. Я подумал, сколько времени еще пройдет, прежде чем она вернется к себе.

 

II

 

Ты еще не на дне. Ты можешь пасть гораздо глубже.

Грегори

 

Что случилось?

Что случилось? Должно быть, я пробыл на улице по меньшей мере час, прежде чем понял, что я на улице, прежде чем понял, что я вообще где-то, прежде чем горячий туман страдания рассеялся перед моими глазами. Я ринулся в ночь «подобно буре». Неожиданно я очутился на улицах, и неожиданно улицы оказались темными, пустынными и холодными. Кругом не было ни звука, ни единого звука, кроме шума сухо проблескивающих вдали машин и легкого потрескивания воздуха, будто игла проигрывателя попала на бороздку между треками. И где я? Я стоял на вершине насыпи за низким темным железнодорожным мостом. На другой стороне улицы слабо светился вход в заброшенную станцию метро; рядом была дверь в лавочку водителя-инструктора, в окне которой неоново пульсировало претенциозное розовое «L». Через блочную стену, ограждавшую мостовую, мне была видна большая площадка, на которой не осталось ничего живого, похожая на оцепленную воронку от бомбы: глубокие шрамы покрывали лицо земли, громоздились кучи песка, дымились канавы. Огромные краны с поднятыми стрелами маячили вокруг. Что случилось?

Дальше по дороге тянулись ряды домов, тесно сгрудившихся в тени (казалось, они выросли как из-под земли в собственных палисадах). По штукатурке, имитирующей кирпичную кладку, и по нелепым кричаще-ярким оконным рамам я догадался, что нахожусь в преддверии ада – квартале для чернокожих между Лэдброук-гроув и Килберном. Неравномерно расставленные по улице машины были такой невероятно устрашающей раскраски, что ездить в них решились бы только черномазые. Но черномазые спали. Я не испытывал страха – да и перед чем, собственно говоря? Свобода, подумал я, чувствуя себя куда более в здравом уме, чем все последнее время, – куда более здравомыслящим, чем там, в той комнате, лежа как на иголках, с натянутыми до предела нервами. В какой стороне теперь мой дом? Я стал спускаться по холму, двигаясь в сторону темного моста.

Тут я заметил их – двух мужчин, стоявших сразу за виадуком. После мгновенного колебания (перейти на другую сторону? Нет) я продолжал идти в прежнем направлении. Показалась третья фигура, перебравшаяся через изгородь стройплощадки. Желтые уличные фонари мигали. Так вот, значит, оно? Виднеясь сквозь густые тени туннеля, они казались странно спокойными в желтом свечении. Двое из них стояли, прислонившись к ребристой поверхности блочной стены; третий, молодой парень в старом мужском пальто, в упор глядел на меня. Я вошел в туннель (только не останавливаться), воспользовавшись темнотой чтобы замедлить шаг. Я остановился. Мне как поволокой перехватило горло, когда две прислонившиеся фигуры выпрямились и встали рядом со своим приятелем. Наверное, я мог бы убежать от них, но я не мог их обогнуть – этих коротконогих ублюдков – да и куда бежать? Назад? Чтобы потом начать все сначала? Я дошел до того места, где тень обрывалась, и оказался в десяти ярдах от ожидавшей меня троицы. И снова остановился. Я услышал плеск воды, неожиданный, как журчание лесного ручья. Мужчины были тощие, грязные, патлатые; при взгляде на них возникало ощущение, что они где-то вне всего, их натренированные уличной жизнью нервы были как веревки. Никто не двинулся. Все звуки смолкли.

– Что вам нужно? – крикнул я в сторону теней.

Они по-прежнему не шевелились, но казалось, что в любую минуту могут броситься. Сердце у меня свербело, словно от прикосновения их толстых пальцев.

– Деньги давай, – спокойно сказал один.

У меня не было с собой ни пенса! Мой кредит в банке был давно превышен!

– Послушайте! – сказал я. – У меня три фунта и немного мелочи – можете взять. Пожалуйста. Это все, что у меня есть, клянусь.

– Три фунта, – сказал один другому. Они шагнули мне навстречу.

Ноги у меня стали как ватные.

– Я принесу вам еще! Я…

Две тяжелые лапы схватили меня сзади.

Я резко крутанулся, едва не упав. В штанах у меня стало мокро и горячо. Почти вплотную к моему лицу придвинулась харя, обтянутая оранжевой кожей, с выбитыми передними зубами. Она издала зловонный смешок.

– Эй, – сказал он, – да это же просто кусок дерьма! Понюхайте. Кусок дерьма и есть.

Все сгрудились вокруг меня.

– Не бейте меня, пожалуйста, – сказал я сквозь слезы. – Я отдам вам деньги. Пожалуйста, не бейте.

– Ты гляди – пла-а-а-чет. Чтоб тебе провалиться, эй ты, дерьмецо! Ха! Кусок дерьма! Вонючка!

И я стоял там, шаря по карманам, и даже сквозь пелену тревоги и унижения понимал, что это всего лишь нищие, причем очень жалкие, молодые и больные, что у них не больше сил, чем во мне, если бы мне удалось с этими силами собраться.

– Извините, – сказал я, протягивая деньги в сложенных руках. – Поверьте, у меня больше нет.

Клыкастый снова хохотнул.

– Оставь себе, дерьмецо, – сказал он. – Оставь себе, только больше не обсирайся.

Я отошел от них пошатываясь и постепенно побежал. Они улюлюкали мне вслед, пока я не перестал их слышать.

– Давай, давай, дерьмецо. Беги скорей домой да перемени штанишки. Давай, говеха.

 

Два часа ночи. Я стою в рубашке перед кухонным столом, на котором валяются смятые бумажки и мелочь. Брюки я поглубже зарыл в мусорный бачок. Я вымылся в раковине с помощью средства для мытья посуды и туалетной бумаги. Потом повернулся к слепому окну. Отражение моего лица повисло между крыш и бусинок огней в переходах между блоками домов, расположенных выше. Думаю, оно было похоже на меня или на то, каким видят меня окружающие.

– Ты еще не на дне, – сказал я. – Ты можешь пасть гораздо глубже.

 

Этот месяц прячется в незнакомых углах.

Я избегал их так долго, как мог, – и не без некоторого успеха. (Я не мог посмотреть им в лицо. И главное, что мне тоже было стыдно. Почему?) Ранними вечерами и на выходные я старался куда-нибудь уходить. Я сидел в кофейнях среди парочек и случайных посетителей, среди прекрасно владеющих собой женщин средних лет и подтянутых разговорчивых мужчин средних лет, в кофейнях, где все знают все о неудачах друг друга и всем абсолютно некуда больше пойти. Я слонялся по книжным магазинам, антикварным аукционам и лавкам старьевщиков – среди глубокомысленных хиппи, темных личностей со свирепыми физиономиями и доверчивых студентов с их дорогими пластиковыми портфелями. Я сидел на дневных сеансах в кино рядом с шумной ребятней и сонными пенсионерами, рядом с безликими безработными и нечленораздельно бормочущими бродягами (как удается им оплачивать это удовольствие? Мне не по карману). Я стараюсь возвращаться не позднее девяти или половины девятого. Я держусь людных улиц, где иностранцы все еще деловито обчищают магазины. Я постоянно настороже. Я постоянно озираюсь.

Исправьте меня, если я ошибаюсь, но похоже, что примерно в каждом третьем городе туземное население совершенно безумно – явно, очевидно, откровенно, беззастенчиво безумно. Их жизни целиком и полностью посвящены горьким рассуждениям о мире, погоде и времени дня. На каждой автобусной остановке обязательно найдется шесть-семь человек, которые просто сидят там и брюзжат ни о чем со слезами на глазах. В каждом кафе в любое время можно увидеть как минимум двух жестикулирующих маньяков, которых надо либо специально показывать публике, либо выгонять на улицу, где они будут болтаться без толку, выкрикивая угрозы, пока кто-нибудь силой не прогонит их прочь. По какой бы улице вы ни прошли, вы обнаружите одинаковый процент людей, которые, обосновавшись там, часами только и делают, что шипят от ненависти, разочарования или горя или попросту потому, что они уродливы, бедны или безумны. Им следует собраться вместе. Им следует организоваться (они сформируют мощное лобби). Им следует организоваться, чтобы замудохать всех остальных и тоже свести их с ума.

Нравится ли мне это? Пока нет. Но, легким шагом направляясь куда бы то ни было, я проверяю все поверхности. Мне кажется, что в любой момент они могут треснуть.

 

Работать в последнее время невозможно. (Как вам известно, на самом деле так было всегда, но теперь – особенно.) Они гонят меня, когда я слишком поздно возвращаюсь после того, как развожу их дерьмовые картины по всему городу (возможно, я расскажу им о своих отношениях с подземкой. Возможно, тогда они станут добрее). Они гонят меня, когда я что-нибудь роняю, а в последнее время я действительно постоянно кое-что роняю. На прошлой неделе я уронил чайник, и эти хреновы свиньи заставили меня купить им новый. На этой неделе я уронил картинную раму; рама, естественно, была поганая, но настолько дорогая, что даже им не пришло в голову рассчитывать, будто я куплю им новую. Вместо этого они просто выгнали меня. Вчера они выгнали меня на глазах у нескольких моих приятелей-студентов, с которыми я болтал (совершенно очевидно, я назначаю частные встречи не в том месте).

– Убирайтесь в хранилище, – сказала Одетта.

Приятели-студенты выглядели озадаченно. Озадачен был и я. Протирая рамы, я даже всплакнул.

Знаете, чем мне пришлось пообедать на днях? (Ах, спасибо, мой добрый Эмиль, да, как обычно, пожалуйста.) Батончиком «Марс». Этим сраным батончиком «Марс». Ну и насрать. По всем счетам теперь платит Терри. Похоже, он не против. Как-то раз, вернувшись с работы, я обнаружил, что мощный «Грюндиг» исчез из моей комнаты. Я решил было, что его забрали за неуплату. Спустившись вниз, я увидел его в комнате Терри. Я промолчал.

Я хочу домой. Я хочу обратно в этот большой, теплый дом. Я хочу оказаться среди людей, которые любят меня. Я совершенно безоружен против людей, которые меня ненавидят.

 

В тот вечер, когда многое в наших жизнях окончательно встало на свои места, в тот вечер, когда все стало ясно, я столкнулся с Терри в коридоре. Я только что вернулся с работы; он натягивал новую пару перчаток, готовясь пройтись с книжкой до какого-нибудь дорогого ресторанчика на Квинсуэй.

– Как поживаешь? – агрессивно спросил он.

– Отлично, – ответил я, избегая его взгляда.

– Хорошо. А как дела в галерее?

– Отлично.

– Хорошо. Тебе по-прежнему там нравится?

– Пожалуй, не буду снимать пальто, – неуверенно произнес я и стал подниматься по лестнице.

– Урсула у себя, – крикнул Терри. – Хандрит, как обычно. Сходи подбодри ее, чего же ты?

Весь этот месяц я ждал, пока захочу, чтобы Урсула пришла ко мне, пришла ко мне и попросила прощения. Я знал, что ничего уже никогда не поправишь, но, возможно, мне удалось бы перестать ненавидеть ее, удалось бы сбросить с себя покров обволакивающего меня теперь исступленного одиночества. И все же я не хотел, чтобы она пришла. Правда не хотел. Я понимал, что не смогу вынести этого, что это невыносимо. Теперь я предоставлен сам себе. Давайте взглянем фактам в лицо.

Я сидел у окна. Пальто было по-прежнему на мне (я часто не снимаю его в последнее время. Это значит, что меня здесь как бы нет, что я в любую минуту могу сорваться и исчезнуть, и кроме того, я, словно последний параноик, боюсь зажигать камин). Я сидел у окна, глядя, как самолеты проносятся сквозь серые облака. И тут раздался до боли знакомый звук шагов.

– Грегори?

– Что? – спросил я, не в силах повернуться.

– Это я.

– Знаю.

– Хочешь поговорим?

– Не могу.

– Ты больше никогда не будешь со мной разговаривать?

– Не знаю. Не думаю.

– Хочешь посмотреть на меня?

– Не могу.

– Когда мы были детьми, то говорили, что никогда не будем плохо относиться друг к другу.

– Знаю.

– Тогда почему ты теперь такой злой?

– Потому что я тебя ненавижу, – сказал я.

– Ты не должен этого делать! Иначе – что с нами станет?

Почему именно всякие пошлости заставляют человека плакать? Я склонился над столом и дал волю самым горьким слезам, которые мне когда-либо случалось проливать. Настоящий потоп – откуда только берется столько воды? Я чувствовал, что Урсула стоит за мной. Я повернулся, изумленный.

Она подняла руки, словно положив их мне на плечи. Ее лицо было искажено гримасой боли. Она протянула ко мне руку.

– Не надо! – сказал я. В моем голосе звучала мольба. – Не надо. Если ты дотронешься до меня, я сойду с ума.

 

Было уже совсем поздно, когда вой сирен пробуравил мой сон. Я повернулся (закройте двери, закройте двери. Иногда кажется, что вся моя жизнь состоит из сирен, что кто-то всегда оказывается замудоханным или сходит с ума. Сирены постоянно где-то поблизости). Мне приснилось, что я иду по разбомбленной улице; на ней играли дети, и воздух был полон тоской по забытому миру и согласию – глухой удар биты по мячу, мягкое шарканье подошв, играющих в «классы», щелканье скакалки, слабые, тонкие крики ссорящихся; я дошел до дома, который искал; постучав в дверь, я обернулся, чтобы еще раз порадоваться, глядя на детей; все стихло, и, чувствуя комок в горле, я увидел, что это вовсе и не дети, а сумасшедшие старые карлики, которые с озлобленными лицами надвигаются на меня со всех сторон… Кровожадно выли сирены. Я открыл глаза. Синий свет метался по комнате, как призрачный бумеранг, со свистом рассекая воздух. Я сел, меня била дрожь. Сирены предостерегающе вопили, пока я спускался по лестнице. Я открыл входную дверь.

Мгновенная картина: пелена холодного воздуха за разбитым стеклом, мужчины, копошащиеся у распахнутой пасти «скорой», заносящие внутрь фигурку в белой ночной рубашке.

Я упал на колени.

– Терри, – сказал я. – Кто-нибудь, пожалуйста, помогите мне.

Коридор ушел куда-то в сторону. Я соскользнул на пол. Синий свет бумерангом крутился у меня над головой – все ближе, все ярче, все чернее.

 

 

Ноябрь

 

I

 

Ну что, неплохо было?

Терри

 

Большое дело. Хотите, я расскажу вам, как умерла моя сестра? Плевать на все.

 

Теренс сидит за квадратным столом в углу передней комнаты, учебники и тетради с домашней работой веером разложены перед ним на зеленом сукне. На стуле перед очагом с тремя положенными друг на друга поленьями – мой отец, высокий, грузный, его редкие рыжие влажные провинциальные волосы прилипли к макушке. Рози опаздывает. Дым из отсыревшей трубки, загустев, повис на уровне стола, и когда я повернулся на стуле, чтобы различить его в табачном трансе – увидеть, как безумие завладевает им, быстро сказать ему что-нибудь отвлекающее, – я почувствовал себя словно на какой-то приподнятой плоскости, как Бог или ученый, наблюдающий за поведением подопытных животных. Плохо дело, подумал я; но, разумеется, другая часть меня (эта извращенная, взаимодополняющая часть) думала: все будет хорошо. Чего беспокоиться? Утрясется.

Мы услышали, как захлопнулась входная дверь. Я снова повернулся, когда она вошла в комнату, – она вошла в комнату и стала раскладывать вещи по стульям, поздоровавшись с отцом и со мной, без всякого страха. Отец сделал вид, что ее опоздание не вызвало у него ни малейшего раздражения. На приветствие Рози он не ответил. Он просто сидел перед камином, покуривая трубку, – должно быть, есть что-то исключительно приятное в том, чтобы откладывать праведный гнев, тонкой струйкой дыма втягивая в себя силу, питающую застывшую напряженность. Рози, хромая, с улыбкой присела к моему столу, за которым и сидела, думая о чем-то своем, пока не пришло время есть. Ей было хорошо. Ей было семь лет.

Отец, как всегда, готовил ужин – дешевый, без излишеств, помогающий сохранять комплекцию, неизменно что-нибудь жареное, – пока моя сестра, как обычно, накрывала на стол (после кончины матери в ее обязанности входило также постоянно мыть посуду), пока я, как обычно, бездельничал. Бездельничал, слушая это старое, призрачное позвякивание, этот скребущийся псевдоотчетливый звук, этот шум, который отступал именно в тот момент, когда казалось, что он начинает расти, и так он рос и отступал, рос и отступал снова.

Отец ест с удручающим удовольствием. Молчание водворяется уже благодаря той уверенности, с какой он насаживает на свою вилку каждый кусочек из разложенной перед ним на тарелке еды – сосиску, кучку фасоли, ломтик зажаренного белка, томатную мякоть, – а насадив, опускает голову, шумно жуя и одновременно снова загружая вилку. Не поднимая глаз, он начинает говорить. Он упорно не поднимает глаз. Я тоже.

Ты снова опоздала, Рози.

Пришлось зайти к Мэнди. Я сказала, что опоздаю.

Пожалуйста, не перебивай меня. Никогда больше не смей меня перебивать. Ты снова опоздала, Рози. А ты знаешь, каким сердитым я становлюсь, когда…

Папа, я же тебе говорила.

А я говорю тебе, чтобы ты меня не перебивала. Говорил я тебе, чтобы ты не перебивала меня? Да, папа.

Вот и не перебивай меня, пожалуйста. Итак, начнем сначала. Ты опоздала. А это меня сердит. Я бы не рассердился, если б ты не опоздала. Но ты опоздала. А это меня сердит.

(Теперь я едва слышу его. В комнате стоит такой шум, а он не поднимает глаз, сидит как застывший… Я жду, что Рози расплачется, хотя она никогда не плачет.)

Ты знаешь, что бывает, если меня рассердить. А ты меня рассердила, потому что опоздала. Теперь я сердитый. Ты знаешь, что бывает. Но ты опоздала. Он встает и поворачивается. Стоит спокойно, не шевелясь, спиной к нам. Он стоит, глядя на плиту, как будто положение ее ручек может помочь отрегулировать происходящее с ним. Потом начинает снова:

Тебе все это известно, и все же ты…

Я поднимаю глаза и вижу, что Рози стоит. Ее лицо пылает – отчего? От гнева, от вызывающе распаленного гнева; она обходит стол, приближается к отцу и начинает говорить.

– Перестань, перестань, оставь меня в покое!..

Резкий свист рассекаемого воздуха. Отец поворачивается, словно на шарнирах, раздается хруст, и она, дернувшись всем телом, взлетает вверх и мгновенно валится на пол, словно в один миг лишившись жизненных сил, сраженная, мертвая.

Он снова поворачивается, ставит сковородку на плиту. Медленно, тщательно моет руки. Сердце у меня ноет и свербит. Я чувствую, что обгадился. Он вытирает руки и снимает пиджак с крючка на двери в посудомойню. Подходит ко мне. Только бы он не учуял запах, думаю я, – если он узнает, он меня убьет.

– Я ухожу, – сказал он. – И больше не вернусь. Не беспокойся. Я им все расскажу. Ты уже ничем не поможешь. – Он указывает на тело. Говорит, помолчав: – Либо она, либо ты. Не знаю почему. Ты уже ничем не поможешь.

Я сменил штаны в холодной ванной и поглубже зарыл их в мусорный бачок на кухне. На тело я так и не посмотрел. Потом пошел наверх – прятаться. Я ничем не мог помочь.

 

Ну что, неплохо? Между нами говоря, эта сцена не запомнилась мне так уж ярко и живо. Да, конечно, я был там; все произошло не понарошку. Но теперь память доискивается меня, как скучный знакомый, хлопающий по плечу, и произошедшее кажется впечатляющим роликом, смонтированным из непримечательного во всех остальных отношениях фильма – из помех, второразрядной стряпни. До свиданья, Рози. Под конец ты держалась молодцом. Но кому ты нужна сейчас? Мне – нет.

Что касается Урсулы, то здесь тоже все мало-помалу проясняется. Слава богу, никакого вскрытия не было… Судья опускает очки: «Итак, мистер Сервис, " рыцарь с большой дороги", как вас здесь описывают. Определенное количество плебейской спермы было обнаружено…» Нет, учитывая ее длительное психическое расстройство, предшествующие попытки самоубийства и так далее, все прошло формально и быстро. Кремация – работа не пыльная. Никто из ее родителей приехать не смог, так что мы с Грегом были единственными провожающими. Это было печально. Мы оба плакали. Да, не очень-то мы ее берегли.

Конечно, я решил ни в чем себя не винить. Короткий разговор, состоявшийся между нами после абсурдной сцены в моей спальне, не мог быть более снисходительным и примиряющим. Я просто указал ей, вежливо, но твердо, что ни в каком смысле не могу взять на себя ответственность за нее, что нельзя «нянчиться с людьми», если хочешь добиться успеха в собственной жизни, что теперь она предоставлена сама себе – как я, как Грег, как все на свете. Я никогда не говорил, что не буду отходить от нее ни на шаг. Я никогда не говорил, что откажу ей в помощи, если таковая понадобится.

Однако Грегори решил взять вину на себя. Его разрыв с ней в ту ночь, явный и к тому же достаточно болезненный, сыграл куда более решающую роль, чем мог бы сыграть мой. Первые несколько дней выдались тяжелые – нас доставили в больницу на «скорой» всех троих, и Грегори еще двое суток приводили в чувство, между тем как из Риверз-холла на его имя приходили до странности малосочувственные послания. Наконец Грег вновь у себя в комнате – существо из мира духов, бледное, рыдающее, почти неощутимое. Теперь при виде его я испытываю нечто вроде ненависти. Его скорбь недостойна мужчины, унизительна. У него жалкий вид человека, «понесшего утрату», дни напролет глядящего из окна своей комнаты, словно крыши домов могут вдруг изменить очертания и предстать ему обновленными.

Он вернулся из больницы – дайте прикинуть – примерно две с половиной недели назад. В первый же понедельник после выписки он отправился в галерею. Когда, около половины седьмого, я вернулся из конторы, он сидел за моим столом, скучно глядя в небо. Света он не зажигал; желтоватые уличные отсветы играли на его болезненном лице.

– Привет, дружище, – сказал я. – Как ты, нормально?

– С работой покончено, – ответил он.

– Господи. Хочешь выпить?

– Да. Да, пожалуйста. Все кончено.

– Но почему? Боже, и что ты теперь собираешься делать?

– Я просто сказал им. Сказал, что освобождаю место.

– А что они? Они захотят взять тебя снова?

– Я не могу этого больше терпеть. Не могу терпеть их.

– Что они сказали?

– Они сказали, что понимают. Так или иначе, это была не очень хорошая работа.

– Что ты собираешься делать?

Он взял стакан виски обеими руками, сложенными на груди, и пригнул голову, чтобы сделать глоток.

– Ты что, еще не понял? – сказал он. – Я могу делать что угодно. Займусь этим с нового года. Поговорю с папой. Когда поедем домой на Рождество. Ты поедешь домой на Рождество?

– А куда еще ехать?

– Терри, что ты чувствовал? … Ты не против, если я спрошу? … Что ты чувствовал, когда твою сестру…

– Мне было грустно и страшно, – сказал я.

– Мне тоже, – сказал Грегори.

– Но в каком-то роде мне было страшнее. Я боялся из-за себя, из-за того, что может случиться со мной.

– М-м, именно это я и чувствую. Я рад, что ты тоже это пережил.

– А теперь в каком-то смысле я лишился двух сестер, – сказал я довольно дерзко.

– Да, в каком-то смысле, – ответил Грегори и посмотрел на меня. – Тебе должно быть очень тяжело, Терри.

– Не очень.

 

Как-то вечером в конце месяца – курс в Городском колледже как раз закончился, и мы слегка это отметили – я, пошатываясь и рыгая, брел по Квинс-уэй, с наслаждением ощущая, как воздух холодит мои онемевшие щеки. Свернув налево на Москоу-роуд и повинуясь шальному инстинкту, я решил пройти через парковочную стоянку за «Бесстрашным лисом». Ярдов десять я брел в полной темноте, пока не заметил комковатую груду мусорных мешков, высвеченных фонарем над задней дверью. Я двинулся вперед. Я знал, что он там, и он действительно оказался там – сгусток нищеты и грязи, компактная куча компоста, окруженная пустыми бутылками из-под сидра и пятнами красноватой блевотины. Я подошел ближе. Помнится, я не притязал ни на что, кроме одного из наших маленьких псевдосократовских диалогов, но в ту ночь со мной творилось нечто необычное.

– Привет, – сказал я. – Привет, это я, маленький говнюк.

Лучи фар проехавшей машины скользнули по лицу замудоханного хиппи. Он не спал, лежа с открытыми глазами.

– Большой кусок дерьма, – сказал он, поглядев на меня изучающе.

– По-прежнему видим все в розовом свете? Жизнь пока не отвернулась от тебя?

– Да.

– Некоторым парням всегда везет… Эй, я смотрю, ты тут что-то у себя переделал? Вид какой-то другой. Небольшая уборка? Небось, опять швырялся наличными?

– Не смешно.

– Думаешь, ты смешной? Ты ничто. Я бы за тебя кусок дерьма собачьего не дал.

– Пошел ты.

– Это я пошел? Думай что говоришь, тварь бездомная. – Я встал на колени и шепотом продолжал: – Да я с тобой что хочу сделаю, хиппи безмозглый. Кто тебя защитит? Кому какое дело, что с тобой случится. Никто ничего не заметит и слова не скажет.

– Пойди просрись, дерьмо.

Я выпрямился. Согнутая рука высунулась из мешковатого пальто. Я довольно сильно наступил на нее левым ботинком и спросил:

– Что ты сказал?

– Я сказал, пойди просрись, ты, дерьмо!

Я неловко ударил его сбоку в голову. Левую ногу я старался держать на его руке – для дополнительного давления, – так что в процессе едва не потерял равновесие. Это меня еще больше разозлило. Отступив на два шага, как регбист, который лупит по мячу, я изо всех сил врезал ему правой под челюсть. Послышался вязкий хруст, а вслед за тем глухой стук, когда его голова ударилась о бетон. Он захрипел и перекатился на живот. Дырявое пальто задралось, обнажив часть голой спины; конец тонкой цепочки позвонков прятался в брюках. Я бы мог ударить своим тяжелым башмаком и по ней тоже, по этой хрупкой трубочке, содержащей столько всякого жизненно важного хлама. Это было бы здорово. Он снова перекатился на спину. Нет. К чему лишние хлопоты? Он свое получил. Вытряхнув из бумажника десятку, я сунул ее в его оттоптанную руку. Что ж, неплохая сделка Все по справедливости. Когда я, пошатываясь и рыгая, побрел дальше, сзади донесся глухой стремительный топот. На какое-то мгновение сердце у меня сжалось от страха, но, обернувшись, я увидел только пару таких же голодранцев, которые бежали, чтобы помочь своему дружку и разделить с ним деньги.

 

1750 фунтов? Они шутят?

На следующее утро, сидя в конторе, я сонно просматривал газету – чем более важная ты здесь шишка, тем меньше тебе приходится крутиться. Переведя взгляд с кроссворда на рубрику рекламных объявлений, я увидел следующее:

 

ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ГАЛЕРЕЕ ТРЕБУЕТСЯ АССИСТЕНТ. Вежливый, общительный молодой человек (21–25 лет), частная галерея, Мэйфер. Опыт работы не обязателен. Контактный телефон 629-3095, спросить Одетту или Джейсона Стайлз. Заработная плата 1750 фунтов.

 

Ничего удивительного, что он так взбеленился. Почему они не платят ему лотошными фишками? Несколько минут я крутился в кресле. Конечно, подумал я, конечно. Потом набрал номер. Подошла какая-то женщина с грубым голосом. Я назначил встречу на завтра на время ланча. «Да, Телятко, – сказал я, – Стэнли Телятко». Пожалуй, надену новый черный вельветовый костюм, ту мою желтую рубашку и галстук. Надо будет почистить ногти и хорошенько причесаться. И быть точным.

– Доброе утро.

Мистер Телятко, не так ли? Доброе утро.

– Спасибо. Здравствуйте.

– Не пройти ли нам в офис? – спросила длинная кочкообразная женщина, явно страдающая менопаузами. – Мой муж уже там.

Я потащился за ней через всю галерею, ее ляжки с шуршанием терлись друг о друга, каблуки стучали по пробковому полу. Место напоминало кинодекорацию, слишком ярко освещенное и образцово-показательное, словно здесь собирались запечатлеть последнюю стадию нашего исторического прогресса.

– Ну вот и мы, – сказала женщина, когда мы вошли в глубоко затененный офис – Это… Стэнли Телятко. Знакомьтесь – мой муж, Джейсон Стайлз.

– Здравствуйте, – обратился я к пугающе бодрому мужчинке, стоявшему в выжидательной стойке возле серого ящика с каталогами.

– Пожалуйста, Стэнли, садитесь, – сказал он.

Пока я, разливаясь соловьем, воспроизводил свою curriculum vitae [18] – читал, мол, курс истории изящных искусств в Кенте, параллельно вел кое-какие дополнительные исследования в Курто, – я чувствовал растущее беспокойство своих слушателей: казалось, они полны желания вежливо выслушать меня до конца, но трепетно желали, чтобы эта формальная интерлюдия как можно скорее закончилась. Продолжая врать, я вместе с тем проникся своеобразной атмосферой этого места – угрюмо влажный диван, на котором я сидел, бескровный воздух, стесненное дыхание комнаты.

– Понятно, – сказал мистер Стайлз, бросая взгляд на жену. – Позвольте спросить… каковы ваши притязания? Соответствует ли им наша галерея?

– Ну, притязания мои сводятся к тому, чтобы внести свой, пусть небольшой, вклад в мир искусства в целом. Разумеется, я уже посещал эту галерею как случайный зритель. И каждый раз меня снова тянуло сюда. Мне нравятся работы, которые у вас выставляются, – это действительно достойные работы и мне бы хотелось принять участие в вашем деле.

Идеальный бред, подумал я, но Стайлзы вновь показались мне сбитыми с толку, извиняющимися, почти смущенными.

– М-м, понимаете, – сказал Стайлз, – дело в том, что, с вашей точки зрения, у нас тут не так уж и много работы. Дела в галерее более или менее идут сами собой. В самом деле, мы просто сидим и надеемся на лучшее. Беда с нашими предшествующими ассистентами всегда заключалась в том, – он коротко хохотнул, – что у них были слишком большие притязания, слишком много интересов. В самом деле, нам нужен человек вообще без интересов.

– В самом деле?

– Это тихая работа, – сказала миссис Стайлз. – Она подойдет тихому молодому человеку.

– Понятно, – тихо ответил я. – Так значит, вот почему… то есть поэтому место сейчас свободно?

– О нет, – сказал мистер Стайлз; оба расслабились. – Наш последний ассистент был не совсем таким. Он нам очень нравился, но это был чрезвычайно несчастный и неуравновешенный молодой человек. В каком-то смысле талантливый, но немного… того, вы понимаете. Неподходящий для…

– Потом в его жизни произошла трагедия…

– Все это оказалось для него слегка чересчур…

– Боюсь, нам пришлось его уволить.

– Понятно, – сказал я. Господи: его выставили отсюда? – Как печально.

– Конечно, платим мы немного, как вам известно, – настойчиво продолжал мистер Стайлз. – Честно говоря, мы не стали бы увольнять того молодого человека, если бы могли помочь ему, несмотря на то что дела идут туго. Но вдруг один из нас заболеет, а другому придется куда-нибудь отлучиться… – Между супругами произошел совещательный обмен взглядами. – Одним словом, если работа вас устраивает, она ваша. Не обязательно рассматривать это как нечто долгосрочное. Почему бы вам не подумать и не перезвонить нам?

 

И правда – почему бы мне не подумать об этом и не перезвонить вам? Почему бы мне не подумать об этом и не перезвонить вам?

Бедный Грегори. Жалкий ублюдок. Теперь все для него будет быстро меняться. Быстрее, чем он подозревает.

Кое-какие новости из Риверз-холла. У меня состоялся долгий и дорогой телефонный разговор с матерью Грега. Мать Грега больше не волнуется об Урсуле.

– Как можно волноваться о человеке, когда он умер? – спросила она меня.

Да, Урсула умерла, ушла, это правда, и точно так же в каком-то смысле умерло, ушло мое прошлое с ней, с ними, с ним. Мать Грега говорит, что теперь надо волноваться о другом. О другом. Она знала, что Грег опускается, знала еще до того, как не стало Урсулы. Поэтому она не хочет, чтобы он пока слышал «о другом». Она сказала мне. И попросила не рассказывать ему. Я просто должен привезти его туда, и она сама ему расскажет. Но я расскажу вам.

Отец Грега разорился. Разорение пугает ее; разорение пугает его. Разорение разбило его сердце. Его сердце вновь пошло на него приступом. И они думают, что на этот раз оно победит.

 

II

 

Мы едем домой пораньше – к Рождеству.

Грегори

 

Вот так. Вот так. Где они, все те кусочки, которые я бы снова мог сложить в единую мозаику? Теперь уж их никогда не найти.

С работой я покончил. Раз и навсегда. Одетта с Джейсоном сидели у себя в офисе – я неторопливо вошел и с классической небрежностью произнес, что больше не намерен, благодарю покорно, впустую тратить свое время на…

Нет. Они меня выставили. Они меня выставили. Они позвали меня в офис и сказали, что я больше «не соответствую» своей работе. (Соответствую чему? Соответствую этому?!) После чего дали мне 80 фунтов наличными. Сказали, что им жаль. Что ж, возможно, им и жаль.

Быть может, вы думаете, они выставили меня, потому что я не хотел их трахать? Не думаю, чтобы это было так, ведь в определенном смысле я все-таки их трахнул. Помните тот день, когда Одета пролила кофе мне на брюки, а потом попыталась трахнуть меня? Так вот – это я пролил кофе, и это я пытался трахнуть ее, пытался изо всех сил, но без большого Успеха (она дала мне помять свои жуткие сиськи и так далее, но особых эмоций не проявила. Сказала, что никогда больше не хочет снова заниматься со мной подобным. Почему? Кто из нас изменился?). Джейсон отсосал мне. Однажды. Я тоже отсосал ему. Дважды. Я сделал это, боясь, что иначе они меня выставят. Я сделал это, но они меня все равно выставили. О боже. Я честно думаю, что не имею права их винить: что им от меня – вечного молчуна и психа?

Это случилось еще до полудня. Я шел домой с восьмьюдесятью фунтами в кармане (по счастью, об этом никто не знал). Придя, я сел внизу, у Терри, рядом с комнатой Урсулы. Я все время переживаю из-за нее, куда больше, чем когда она была жива. Пока человек жив, всегда можно что-то сделать. Как скорбь похожа на тошноту. Мне хочется, чтобы меня все время мутило. И пусть бы меня все время мутило – вот только этого не выдержать.

Тут не было ничьей вины. Это случилось неизбежно, как все, что со мной случается. Я жалею только о том, что так говорил с ней. Будь я проклят за то, что так говорил с ней. Как я только осмелился? Я никогда не вел себя по отношению к ней подло. Интересно, знает ли Терри? Надеюсь, он никому не расскажет.

Когда он вернулся, мы поговорили. И хорошо поговорили – он теперь держится совсем не так напряженно. Поговорили о доме. У мамы с папой есть своя вера. Они не верят, что можно переживать о мертвых. Надеюсь, они до сих пор верят в это. Посмотрим. Мы едем домой пораньше – к Рождеству.

 

Вне дома я чувствую себя теперь невероятно странно. Я не работаю (пока нет смысла искать новую работу, поскольку праздники уже не за горами. Я чувствую себя самозванцем, призраком, наружность моя, должно быть, производит странное впечатление. В отличие от меня все остальные выглядят слаженно и энергично. Они тяжело дышат и покрываются испариной на холоде. Отребье провожает меня любопытными и недружелюбными взглядами. (Они меня не любят. Да и кто меня любит, интересно? Даже случайный лепет иностранцев – они говорят на языках, о которых я и слыхом не слыхивал, – доносится до меня чередой непристойностей, проклятий и угроз.) Я привык, и мне стали даже нравиться их взгляды. Но теперь они мне уже не нравятся. Мне хотелось бы чуть больше походить на Терри. Несмотря на всю свою страхолюдность, он, в отличие от меня, в некоем важном смысле выглядит личностью, приспособленной к этой жизни на виду. Я – нет, и я это знаю. Я привык, и мне нравилось, как я выгляжу и как они на меня смотрели. Но теперь все пошло скверно, и я хочу выглядеть как обычный прохожий. Что произошло? Что стало с людьми, которые могли бы меня защитить? Кейн и Скиммер больше не звонят и не навещают меня. Почему? Я никогда ничем не был им обязан. (Я никогда всерьез не воспринимал их существование. Они были соски, слепые соски.) В первую очередь обо мне заботился Торка, но теперь он и его жлобы считают меня нелепым. (Я был уверен, что, появись я там еще хотя бы раз, они бы поколотили меня – из-за секса или просто из удовольствия.) Какое-то время меня, возможно, могли бы опекать Одетта и Джейсон. Я им действительно нравился, я знаю. (Но не настолько.) Я видел бродяг, возмущенно толпившихся перед входами в пабы. Они выглядели непохоже на обычных бродяг. Они не такие старые и сморщенные и даже одеты вполне пристойно. Некоторые из них выглядят молодо. (Некоторые – даже вполне богато.) Возможно, это и не бродяги вовсе. Но если все же бродяги – как их вокруг чертовски много.

 

Я не люблю подолгу бывать на улице (это естественно. Ноябрь выдался очень холодный). Люблю поскорее возвращаться. Люблю днем вздремнуть на кровати Урсулы (это маленькая комната. Ее можно нагреть одним своим присутствием). Неосуществившееся будущее сестры и мое умершее прошлое в последнее время мало-помалу смешались у меня в уме. Муки, ожидающие ее после смерти, возможно, не отличаются от тех, с которыми она сталкивалась при жизни – новые школы, ненависть ровесников, голоса в голове. Вокруг всего этого вьется паутина прошлого; мы все еще плещемся в волнах его утраченных, но смутно мерцающих чертогов. Мне не нравится засыпать там. Тогда мне снятся сны. Не знаю, что и поделать с ними. Ведь когда видишь сны, всегда спишь. Возможно, сны – это плохо: по своей обманчивой природе они вводят человека в заблуждение. Снам не дана власть надо мной, когда я бодрствую. Поэтому они дожидаются, пока я усну.

Я лежу на постели Урсулы, пока не возвращается Терри. Мы разговариваем, и довольно часто он наливает мне виски. Довольно часто я сам наливаю себе виски, прежде чем он возвращается. Он смотрит на бутылку, потом на меня. Мне стыдно. Я гадаю, что он думает обо мне в такие дни.

 

Рождество в Риверз-корт. Картонная картинка из диккенсовского романа: обрамленный снегом дом, окна – золотые от жарко потрескивающего в больших каминах огня, все готово к чуду: крестьяне и арендаторы, вполголоса распевающие во дворе рождественские гимны (они и вправду когда-то приходили? Если да, то им, должно быть, выносили по стаканчику горячительного), тяжелый деревенский колокол неугомонно отсчитывает вдали удары, громкий кошачий концерт, доносящийся из людской (а у нас и вправду когда-то были слуги?), лучащаяся тишина Восточной гостиной, куда мы все стекаемся к горам cadeaux [19] , сложенных вокруг сияющей стеклянными игрушками рождественской елки. Семья снова чувствует себя сильной и крепкой. Я почти вижу свое лицо, мелькающее то здесь, то там в хороводе веселья и памяти. Вот он! Видите? Двадцать пережитых здесь рождественских праздников сделали меня тем, кто я есть: мое тело кружится в машине времени, одежда меняется, как разноцветное оперение какаду, руки тянутся, как, как…

Ну-ка постой – а были ли мы когда-нибудь такими счастливыми и величественными (или то был Риверз-холл, а не Риверз-корт? ты, сраный врунишка?). Быть может, наши родители состарились и спятили задолго до того, как мы стали действительно подмечать это, и мы с сестрой тоже пошли по той же дорожке? … Эти дни я больше живу в прошлом. Бог знает почему. Я привык думать, что настоящая жизнь началась, только когда мне исполнилось двадцать. Теперь я раздумываю над тем, была ли вообще настоящая жизнь после десяти.

 

Телефонный звонок прозвучал как сигнал тревоги.

– Слушаю, – сказал я, сняв трубку.

– Хорошо, что тебя застала, Терри. Теперь послушай. Ему становится все хуже и хуже. Очень быстро. Никто не знает, сколько еще осталось. Ты должен попросить Грегори приехать. Как скоро ты сможешь?

Я резко сел. Это был голос матери. Но я-то не Терри. Я нагнулся. Мне захотелось швырнуть телефон в стену или расколошматить его об пол.

– Мама, это я. Это Грегори.

–…О Грегори.

Последовала пауза – ничем не возмущенная тишина, – прежде чем я услышал, как трубку мягко опустили на место.

Я встал, оделся. И отправился на поиски.

 

Прошло сто крайне малоприятных минут, прежде чем я нашел его.

Я прошел всю дорогу до автобусной остановки (вертолет, басовито гудя, пролетел низко над моей головой, кошка в пустом ресторане, забравшись на стол, царапала стакан), когда меня осенило, что я не имею ни малейшего понятия, где работает Терри. Я пролистал телефонные справочники в залитой мочой будке. Чего я искал? Я бросился обратно домой. Я нашел печатный адрес на одной из его разбросанных в беспорядке квитанций. Но где на белом свете находился этот Холборнский виадук? Я побежал обратно на остановку. Просмотрел ничего не давшие желтые расписания на доске. Порылся в карманах, одновременно высматривая такси. Денег не было. Ни пенса. (Куда же подевались 80 фунтов? Не мог же я их потратить на несколько чашек кофе, коробок спичек и билет на автобус?) Я снова понесся домой. Обыскал все ящики и карманы. Восемнадцать пенсов. Я бегом спустился в комнату Терри. В ящике письменного стола обнаружил несколько пятифунтовых банкнот. Я взял одну. Потом еще одну. Выбежал на улицу. Такси не было (шел дождь. В дождь их никогда нет). Я побежал обратно на остановку. В конце концов я уехал на 88-м. В автобусе я расспрашивал цветных. Дважды пришлось сделать пересадку. И вот я стоял на улице, переходящей в мост. Я стал расспрашивать продавцов газет (для этого пришлось купить три номера «Стэндарда» и «Ньюс»). Холборнский виадук был «где-то там, внизу». Я спустился по крутым ступеням. Воздух был пропитан изморосью, и когда я спрашивал прохожих, куда идти, они отвечали либо слишком быстро, либо слишком медленно, либо не отвечали вовсе, после чего поспешно удалялись или как-то странно мешкали, заставляя меня, забыв про все, поскорее уносить ноги в любом направлении, умоляя про себя, чтобы меня не окликнули, дабы дать какой-нибудь новый совет. Неожиданно тьма сгустилась. Я бросился бежать.

Очертания Мастерз-хауса возникли передо мной, расплывчато маяча сквозь серебристую дымку дождя и слез. Это было большое, внушительное здание; перед входом расхаживал человек в форме. Я ретировался. В ближайшем проулке было нечто вроде кафе, где я решил на время затаиться. Едва войдя, я мгновенно окинул заведение взглядом – какой-то пижон с длинной лоснящейся челкой, старая шлюха с завивкой, враждебные взгляды. Я застегнул пальто. Под ржавым подобием эстрады я заметил лужицу замерзшей блевотины. Прошел вперед.

– Третий этаж, – сказал мне привратник в бакенбардах.

Я стоял в пропахшем карболкой вестибюле. Три крупные женщины со свирепыми свиными рылами критически наблюдали за мной то ли из офиса, то ли из приемной, то ли из комнаты отдыха (дешевые газеты на зеленом столе, автомат с напитками). Двери лифта были открыты. Внутри томился скучающий лифтер. Закройте двери, закройте двери. Когда лифт, стеная, пополз наверх, я почувствовал, что кто-то наблюдает за мной, наблюдает с ухмылкой, полной смертельной ненависти. В лифте было зеркало. Я не решился в него посмотреть.

Площадка третьего этажа никуда не вела. Я поднялся вверх по трем пролетам лестницы. Открылся коридор. Я повернул за угол. Что-то хрустнуло у меня под ногой. Опустив глаза, я с внезапным ужасом увидел, что иду по человеческим зубам. И одновременно услышал влажные всхлипы. В мрачном закутке слева от меня сидел молодой парень, прижав ко рту окровавленный носовой платок. Рядом стояла женщина.

– Бедный паренек, – сказал я.

Его плечи передернулись.

– Это ребята снизу, – сказала женщина. – У них расправа короткая. – Она прищелкнула пальцами. Поморщилась. – Раз – и готово.

– Бедный парень. Но за что? Разве вы не могли остановить их?

– Нет. Их не остановишь, – ответила женщина.

– О боже. Где Терри? Он на месте?

– Мистер Сервис? Вон там.

Я пошел дальше, еще один поворот. Вплотную сидевшие за столом секретарши воззрились на меня.

– Мистер Сервис здесь? – спросил я.

Мистер Сервис. Кто это, черт побери?

– Кто?

– Мистер Сервис.

– Терри? Вон там.

Я снова свернул. Передо мной открылась большая комната, по бокам разделенная на отдельные закутки. Грузные молодые люди с коротко подстриженными бородами уверенно сновали от одного к другому. Оставив свои занятия, все повернулись ко мне. Где «вон там»? Где «вон там, там, там»?

Тут дверь одного из закутков распахнулась – и я увидел Терри, сгорбившегося над телефоном, спиной ко мне, над его головой вился дымок сигареты.

– Да, – говорил он. – Да нет, я не могу, почему я? Я хочу сказать, что по утрам езжу на работу. Не знаю. Не знаю. Я уже пытался – никакой реакции. Они должны хотя бы примерно представлять, сколько еще осталось. Ладно, постараюсь его привезти, постараюсь. Дело в том, что у меня работа, понимаете? Я не могу просто…

Он повернулся на своем стуле и увидел меня.

– Поговорим позже, – сказал он и повесил трубку.

Мы пристально посмотрели друг на друга. Терри казался оживленным, хорошо одетым, взрослым, каким я никогда его не знал.

– Ты видел парня там? – спросил я.

– Какого парня?

– Парня – там.

– Деймона?

– Они выбили ему зубы.

– Я знал, что они это сделают, – ответил Терри. – Рано или поздно.

–…Я разговаривал с мамой.

– Знаю.

– Она…

– Что она тебе сказала?

– Она ничего мне не сказала.

Терри оправил на себе куртку.

– Плохи дела, – сказал он.

– Я знаю.

– Ты? Знаешь? – удивленно переспросил он.

– Я ничего не знаю. Разве мне полагается?

– Плохи дела, – сказал Терри. – Мы поедем домой пораньше – к Рождеству.

 

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.