Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Февраль 7 страница






 

Апрель – самый славный месяц для таких, как я. Опустим крышу моей роскошной зеленой машины. Мой весенний гардероб расцветает. На последнюю стрижку я потратил двадцать фунтов. В моем холодильнике почти не переводится шампанское. Гирлянды цветов украшают мою комнату. Я прогуливаюсь по парку. Мечты о легендарных летних сезонах витают вокруг меня в воздухе.

Когда стоит хорошая погода, я рано ухожу из галереи, так что – несмотря на все более слабые протесты – могу в полной мере наслаждаться днями, становящимися все длиннее, пока обжигающее солнце не заключит город в свои липкие объятия. Я мотаюсь на машине с Кейном и Скиммером по сельским гостиницам. Мы берем с собой богатых девушек на пикники, а если достаточно тепло, то все вместе ужинаем запоздно на мостовых Шарлотт-стрит. По субботам и воскресеньям одна за другой следуют семейные вечеринки – крокет и теннис на душистых лужайках. Мы с Урсулой собираемся на несколько дней в Риверз-корт, пока погода держится (ей нравится ездить в открытой машине), но мое расписание сейчас такое же плотное, как, должно быть, и у нее: апрель – месяц, когда начинающие работать девушки обычно дружатся. Генри Брайн хочет взять меня в Париж на открытие своей выставки, но даже на это у меня нет времени. Мне кажется, это правильно – в юности жизнь должна быть полной. Под конец сезона я практически не сплю, но все говорят, что выгляжу я таким же свежим, как всегда. Как вам это удается? – спрашивают они. И я не знаю, что ответить.

Единственное, чего мне недостает, это домашних развлечений.

Вы, должно быть, гадаете, почему я, естественно… конечно же, мне приходило в голову воспользоваться им в качестве придворного карлика, шута, экспоната кунсткамеры; для этого даже не потребовалось бы специального платья. Однако боюсь, все это будет смущать и меня засыплют нескромными вопросами. Конечно, чаще всего вечерами я просто посылаю его к черту. Однако вот что скверно: ему совершенно некуда пойти, а я просто не могу себе представить, как он ночь напролет сидит в какой-нибудь кофейне, то и дело поглядывая на часы. Это слишком меня угнетает. Боже, что ты хочешь, чтобы я с ним сделал? (Мне бы хотелось выселить его. Вот чего бы мне хотелось. Но как?) Возможно, он еще как-нибудь появится с этой своей хорошенькой подружкой; Скиммер от нее, я уверен, просто с ума бы сошел – он обожает шлюшек. Ей даже удалось странным образом затесаться в мои собственные мысли, так что ее образ задним числом оказывает мне визуальную поддержку во время скучных сеансов у Торки…

Гляди внимательней, Терри, не то я буду вынужден ею воспользоваться!

Но сам он никогда не осмелится – это, По крайней мере, ясно. Боже мой, представляет ли он, что с ним творится в эти дни? Неужели он даже не задумывался, какое впечатление производит? Причем я имею в виду не просто ужасные стороны его внешности, с которыми он ничего не может поделать. По тому, как выглядят некоторые люди, несложно угадать, как им живется, и надо сказать, что-то страшное, затяжное и глубинное, что-то неладное происходит с Теренсом Сервисом. По какой-то причине я не особенно восставал против него в последний год – он был для меня чем-то вроде больной дружелюбной собаки, которая регулярно возвращается домой. Теперь он похож на рептилию, замершую в отвратительной неподвижности. Он пьян. Он пьян постоянно и думает, что никто этого не замечает. К восьми, возвращаясь с работы, он еле волочит ноги. На губах – болезненная, самодовольная улыбка; лицо его выглядит онемевшим и слегка светящимся – он похож на покойника (жизнь лишь ненадолго возвращается к нему). Он очень сильно и почти постоянно что-то ненавидит. Взгляд у него раскаленный, пилящий.

Как ему удалось вызвать во мне такую ненависть? Не знаете? Как заразил он меня этой сосредоточенной, доводящей до мигрени ненавистью, которая заставляет меня хмуриться, как от боли, когда я прохожу мимо него на лестнице и слышу, как шуршат дешевые джинсы, когда его ляжки при ходьбе трутся друг о друга, когда мы лицом к лицу сталкиваемся в дверях ванной и я погружаюсь в мир его запахов, когда мы сидим вместе и комната медленно наполняется шумом его дыхания? Почему я позволяю ему использовать мою жизнь как насест? Почему я просто не раздавлю его как блоху (на самом деле он и есть блоха)? Какое мне до него дело?

 

Вы знаете какое.

Было время, когда я относился к Теренсу совершенно иначе. Да, я любил его, как и все вокруг. Какими бы избитыми, банальными ни казались страдания его ранних лет, они были достаточно реальны; когда он впервые появился в нашем доме, они висели на нем, как тяжелая, неуклюжая одежда, и ему так никогда и не удалось стряхнуть их с себя. Бедный, бедный Теренс, дорогой мой старый друг. Я вижу, как ты бежишь от школьного автобуса весь в слезах, зажав под мышкой ранец, как если бы это был какой-то придаток твоего тела, к которому ты успел самым плачевным образом притерпеться. Я вижу, как в полночь слуги отводят тебя в спальню, твое лицо, изможденное неотвязными снами. Я вижу тебя, опустившегося на колени на покатой лужайке, твое тело, согнувшееся под грузом прошлого и огромных усилий, которые ты прилагаешь, чтобы исторгнуть его из себя; трава испуганно волнуется вокруг тебя, деревья заламывают руки за твоей спиной, облака стремительно несутся над тобой, несутся прочь от тебя и всех ужасов детства и ада. Вот моя жалость, подобающим образом омоченная слезами твоего брата, – прими, прими ее.

Естественно, я рассчитывал, что в приятели мне достанется ладная, учтивая, нервная дворняжка: ничего подобного (перечитайте вашего Фрейда в «пингвиновском» издании). Хотя позднее он оказался страшным ворюгой и подлизой, Терри уже с самого начала был жалким, умоляющим, готовым напрудить в штаны перед самыми символическими формами власти. Весь дух, все право на детство, казалось, изъяли из его воображения, прежде чем он успел понять, что такое детство и что оно не вечно. Вот он я – на утыканной осколками стекла стене ворующий яблоки, доводящий до бешенства городских жлобов, я – верхом на моем десятискоростном гоночном велосипеде, преследуемый возмущенными школьницами; и вот он Теренс – нерешительный, в любую минуту готовый пойти на попятный, угнетенный возможностями, внезапно открывшимися перед ним в мире бед. Пока я подбрасывал в воздух шипящие и свистящие шутихи, засовывал их в почтовые ящики разным простофилям или закапывал в мягкое собачье дерьмо рядом с холеными, роскошными автомобилями, Теренс прятался где-нибудь за стеной или деревом, плотно зажмурив веснушчатые веки, приложив ладошки к ушам, словно боясь, что его голова вот-вот разлетится вдребезги. Пока я, гордо стоя на земле, охраняемой правом частной собственности, вдребезги разносил соседские теплицы и оранжереи, он наблюдал за мной в позе человека, готового пуститься наутек; и пока я, задержавшись на тропинке, со смехом успокаивал разгневанного садовника или хозяйку, Теренс улепетывал куда-нибудь в поле, после чего приходилось занудно вытаскивать его из канавы, куда он забивался, съежившись и моргая. Странные, логически никак не связанные вещи бросали его в дрожь: садовые сторожа, слишком высокие здания, ряженые, заколоченные витрины, всякий неожиданный звук или движение. Странные, логически никак не связанные вещи успокаивали его, заставляли чувствовать себя уверенно: маленькие комнаты, автобусы, дряхлые старики, полицейские…

В то время как я воровал осторожно, классно и восхитительно дерзко – в магазинах, учреждениях, у врагов, – кражи маленького Теренса были неловкими, обреченными и происходили исключительно дома. У него это было явно сопряжено с неопрятными анальными позывами – так не похоже на живописное нахальство моих романтических проказ (думается, в некотором смысле я до сих пор жертва теренсовских мелочевок). Помню одну, вызвавшую особенно много шума кражу, связанную с исчезновением довольно красивой солонки работы Челлини, которую Грозный Теренс упрятал в свой жаркий карман, вскоре после того, как я вернулся на рождественские каникулы из Репворта, из дорогой подготовительной школы. Пропажа вещицы немедленно обнаружилась, все устало сошлись на том, что виновник пропажи – Теренс, и одного из слуг отправили затем, чтобы он привел мальчика в библиотеку, где его сурово ожидали собравшиеся Райдинги, смутно представляя, какое наказание применить в данном случае и изо всех сил стараясь сохранять строгое выражение лица. Но погодите: наш зачаточный Мориарти решил удариться в бега! Дом обыскали и быстро установили местонахождение Врага Общества Номер Один: он укрылся на чердаке северного крыла, где заполз под остов полуразвалившейся кровати. Я первый нашел его и поднял крик. Слушая его бурные раскаяния и прерываемые громогласным ревом извинения, мы все покатывались со смеху.

Из многих необычных и сбивающих с толку черт моего названого брата – обостренного ощущения собственной несостоятельности, мрачно-навязчивой озабоченности психологическим климатом, обидчивого жадного стремления к поддержке и привязанности, вульгарности, которую природа придала даже вполне реальным ужасам, под влиянием которых сложился его характер, – я моментально остановился на одной как абсолютно основополагающей для его облика. Его юмор всегда, с самого начала, был ироничен. Ироничен – ничего веселого, причудливого, радостного, облегчающего, дерзкого: сплошная ирония. (И он никогда не был по-настоящему забавным. Боже упаси.) «Мои ботинки слишком жмут, – сказал я как-то утром, – день ото дня все больнее». «Болезнь роста», – пробормотал Теренс. Как-то раз мы с ним увильнули от пикника, который устраивала воскресная школа, и мама ханжески предложила нам съездить навестить мою старую няню, которая уволилась и жила в деревне. «А ты чего ждал? – сказал Теренс в ответ на мою бесконечную воркотню. – Это тебе не пикник с воскресной школой». С этим связана, как я полагаю, и его инстинктивная, бездумная преданность правде, как если бы солгать означало обеспечить себе персональное местечко в аду. В то время как я не делал секрета из своей любви к выдумкам, из своей неугасимой жажды ко всему ложному и поддельному, уста Теренса изрекали правду и только правду – независимо от обстоятельств, любой ценой. В нескольких ситуациях, когда правдивость была поистине самоубийственной да к тому же болезненно извращенной, перенасыщенное адреналином вранье исторгалось из него, как племена преследуемых кочевников, а взгляд становился скорбно-обреченным. Он никогда не мог лгать. Но никто не верил ему. Это была еще одна болезненная и преждевременно зрелая сторона того неестественного мира, который заменил ему детство.

 

Кто обворовал его? Чья это вина? Или он отказался от него сам? Пока мы с вами, дети, бросались навстречу морскому прибою, грозе, солнечному свету, он оставался меланхоличной манящей фигурой на берегу, потерянно бродящей по хрусткой гальке. Таким я тебя вижу, Теренс, – я, вобравший твое прошлое, его пафос и его страхи. Но теперь твое прошлое совершенно никому не нужно, это только помеха, поношенное платье, хлам; твой пафос труслив и унизителен, это нечто слезливое, банально-слащавое. Вот почему у тебя нет друзей или кого-нибудь, кто мог бы тебя защитить; вот почему от тебя не будет никакого проку ни на работе, ни где-то еще; вот почему ты такой психованный, почти сумасшедший; вот почему ты лысеешь и у тебя выпадают зубы; причина этого лежит в смеси жалости к себе, отвращения к себе и самолюбия – и вот почему никто тебя не любит.

Еще несколько штрихов: 1. Его безалаберность. Вполне привычная картинка – сидящий Терри елозит сигаретой в до блеска вымытой пепельнице. Где в конечном счете оказывается пепел? На полу, на стуле, у него на коленях, в волосах, ушах? 2. То, что можно было бы назвать растяжимостью норм его личной гигиены. Он плещется в ванне не больше двух-трех раз в неделю, хотя всегда, и с неизменной жизнерадостностью, по пятницам. Совершенно уверен, что от него пахнет. Пожалуйста, обратите внимание на удушливую вонь из его комнаты. 3. Его прогрессирующий алкоголизм. Напитки, против которых я ничего не имею и обычно держу дома, включают шампанское, «тио пепе», легкие ликеры и некоторые дорогие вина. И чем в результате забита моя квартира? Пивом, отвратительной дешевой бурдой, «ячменными винами», домашним шерри, бросовым спиртом – и Теренс, который, рыгая, в тоске, мечется, как загнанный зверь, натыкаясь на мебель и углы. 4. Его наглая праздность. Он один из тех, кто всегда питается готовыми продуктами, – я никогда не ем дома, – но разве он хоть раз выбросил после себя грязные банки, вымыл за собой посуду? Он из тех, кто ходит в рваной одежде, покрытых коркой грязи башмаках, с ног до головы усыпанный перхотью, но разве он хоть когда-нибудь воспользовался пылесосом? (Представьте также мое изумленное омерзение, когда что-то из груды его грязного белья вторгается в опрятную галактику моих вещей.) 5. Его пагубное пристрастие к наркотикам. Поскольку он aficionado [9] гашиша – который (вы только представьте себе) называет дрянью, – гнусные, обличающие его запахи постоянно исходят из его комнаты, которая сама по себе – настоящая преисподняя, замусоренная смолистыми катышками, скрученной сигаретной бумагой и пропитанными никотином картонными трубочками. (Что касается меня, то из наркотиков я предпочитаю кокаин и мандракс – оба слишком дорогие для Терри.) 6. Его присутствие, сам факт его бесконечно длящегося присутствия.

Почему он просто не уберется прочь? Убирайся. Убирайся, Терри. Убирайся из моей комнаты, моей квартиры, моего города, моего мира, моей жизни и никогда не возвращайся назад.

 

 

Май

 

I

 

Возможно, у моей жизни есть твердое дно, ниже которого мне никогда не опуститься.

Терри

 

Лето уверенно прокладывает себе дорогу, что означает: я уже два года как совершеннолетний. И впервые передо мной начинает брезжить какая-то слабая надежда. Я просыпаюсь рано в своей глядящей на север кровати, курю и наблюдаю за тем, как утренние тени меняют свои очертания на крышах домов. По вечерам я читаю и пью, сидя за своим письменным столом, пока последние остатки дня не исчезают из комнаты. Потом иногда напоследок выхожу прогуляться, поглазеть на иностранцев. Мне кажется, что я мог бы вынести большую частицу этого бремени – быть может, ненамного, но большую. В эти дни, даже в часы пик, улицы имеют какой-то целеустремленный вид; каждый с готовностью потворствует смене сезонов – трюку, с помощью которого мир хочет убедить нас, что все начинается снова.

Утром прошлой субботы я выбрался на уличный рынок на Портобелло-роуд в поисках дешевого электрического чайника, чтобы держать его у себя. (Грегори чертыхается, когда я рано начинаю шебуршиться на кухне. Говорит, что ему необходимо выспаться. Большое дело. А кому не надо? Даже мне.) Замудоханный хиппи, которого я уже не раз видел, тоже был здесь. Он стоял рядом со мной, у лотка лудильщика, с двумя небольшими, плоскими, перевязанными веревкой чемоданами. «Инструмент покупаете?» – спросил он у замотанного в шарф египтянина за прилавком. Нет, они никогда не покупали инструменты. Никогда! Трясущийся, обезвоженный организм замудоханного хиппи выразил род протеста; на его растрескавшихся губах запеклись кусочки блевотины и непереваренной еды (а я-то еще считал, что у меня тяжелое похмелье). Моих лет, в отсыревшем пальто, он стоял, блуждая взглядом по оживленным улицам так, словно целый кусок жизни только что уплыл у него из рук. Я не такой, подумал я; со мной такого никогда не произойдет. Кто знает? Возможно, у моей жизни есть твердое дно, ниже которого мне никогда не опуститься. Так что покамест я не стал задумываться над тем, кто защитит меня, когда я буду нищим, лысым и безумным.

 

– Итак, попытаюсь угадать, чего вам хочется, – сказал мистер Стэнли Телятко, секретарь регионального профсоюза, своим бесконечно невозмутимым и зловещим голосом.

– И чего же мне хочется? – спросил я.

– Вам хочется стать помощником старосты ячейки печатников, – продолжал Телятко, мельком взглянув на мистера Годфри Иа, замсекретаря регионального профсоюза.

– Почему же мне этого хочется?

– Потому, черт возьми, что вы не хотите, чтобы вас уволили.

Услышав это, я занервничал. Диспозиция на данный момент такова: я сижу в своем закутке с полным ртом жевательной резинки, дымя как паровоз, нацепив по скрепке на каждый ноготь (и засунув в жопу линейку).

– Правда?

– Без вариантов. Три года, не больше, до перевыборов, а тогда вам даже светит стать старостой, если только чего-нибудь не учудите. По нашим меркам, это долго, у нас уже тоже были сокращения.

– Двадцать процентов по всему региону, – сказал мистер Иа.

– Правда ли, мистер Телятко, – спросил я, – что, если мы вступим в профсоюз, парочку из нас собираются вышвырнуть?

– Само собой. По крайней мере двух из пяти специалистов по продажам вышвырнут, это точно. Их необходимо вышвырнуть, чтобы остальные могли получать предусмотренные профсоюзом ставки. Если бы они уже состояли в профсоюзе, с ними никто ничего не мог бы сделать. Вот почему теперь вы хотите поработать на нас. Поработайте для нас, и вам не грозит оказаться на улице, когда ваша контора вступит в союз.

– Неужели? И Джон Хейн обо всем этом знает?

– Это кто такой? – рассмеялся Телятко.

– Джон Хейн, завотделом.

– Вот как?

В этот момент мистер Иа, которому чрезмерное ожирение явно мешало дышать, вытащил из оттопыренного накладного кармана записную книжку и сказал:

– Как насчет специальной подготовки?

–…А что? – спросил я.

– Вы подготовленный специалист?

– Ну, я считаюсь здесь кем-то вроде стажера.

– Нам это и так известно. По вам сразу видно. Вы только послушайте: «Стажер». Гор, этот парень просто блеск. Я имею в виду, тебе не придется быть… Киром Харди, чтобы обработать его.

– Простите.

– Вы прошли курс обучения по продажам? – продолжал мистер Иа.

– Нет.

– Стенографии, машинописи или чего-нибудь в этом роде?

– Нет.

– Работали в провинции?

– Нет.

– А где-нибудь еще?

– Нет.

Но я рыжий, и мой папаша убил мою сестренку.

– Это плохо, – сказал мистер Иа. – Как думаешь, Стэнли?

– Конечно плохо, – ответил мистер Телятко, закрывая свои влажно блестящие глаза. – Все они здесь никудышные – не обижайтесь, Терри, лично к вам это не относится. Никто здесь ни хрена не смыслит в продажах. Вы это сами знаете. А настоящих продавцов держите подальше от работы. Вы, вся ваша команда, не могли бы и бесплатного билета продать, не созвав перед этим конференцию. От вашей публики меня тошнит. Любая задница, которая может поднести к уху телефонную трубку, становится кем? Продавцом, специалистом по продажам. Такая профессия. Такой род занятий.

– Но почему я?

Мистер Телятко поднялся. Он посмотрел в окно на аллею, и желтоватый свет словно припудрил его грубое, но альбиносистое лицо.

– Я тут у вас походил, всех видел. Видел и завотделом, мистера Ллойд-Джексона. Сидит эдак развалясь в своем кресле, будто он всю жизнь имел дела с такими людьми, как я. Небось думает, что мы думаем: «Мистер Ллойд-Джексон, с этим джентльменом непросто иметь дело». Ни фига. Мы думаем так: «Вот наглый бздунок, а? Да это же просто наглый бздунок, разве нет?» – Он поднес руку к щеке и нацелил на меня вытянутый указательный палец: «Бабах». И добавил: – Подумайте. Я вам перезвоню.

– Спасибо, – сказал я. – Большое спасибо. Мне тоже так кажется. Эти люди, – я неопределенно махнул рукой, – самое настоящее дерьмо. – (Они меня не защитят.) – Вы хотите добиться прав для людей, которые лишены всех прав. Я тоже этого хочу. Сделаю для вас все, что могу.

Пока не знаю, чего он от меня хочет. Но что бы это ни было, я это сделаю.

 

В довершение всего мне удалось бросить дрочить – огромное облегчение как для меня, так и для моего петушка. Пока воздержусь говорить, что завязал окончательно (кто, черт возьми, уверен в завтрашнем дне?); дело в том, что я просто позволил своему либидо впасть в умиротворенно-спокойное состояние, чего в последнее время оно от меня настоятельно требовало. «Ладно, – сказал я своему петушку, – твоя взяла». Так или иначе, на время (пока ты мне действительно не понадобишься) я перестану тебя задирать. Перестану будить по ночам и заставлять мучиться. Я не буду больше скулить, стонать и ворчать, когда ты отказываешься делать то, что я хочу. Иди своей дорогой, а я пойду своей. И никаких сцен.

(Вообще – ноль эмоций.) Это становилось уже действительно нелепо: попреки, скандалы. Помню соревнования по дрочке, которые устраивали мы с Грегори (и не только с ним), когда я был молод. Готово? Поехали! Это было все равно что пописать, ничего общего с желанием, просто позыв, на который тело всегда с готовностью откликалось. Конечно, потом – после того как у вас был настоящий секс – дрочка в значительной степени становится подменой, но сохраняет свою роль, свою автономию. (Я всегда считал, что дрочить – значит испытывать легкое разочарование, если на самом деле вам хочется трахнуться. Но перед этим не устоять, если на самом деле вам хочется именно что подрочить.) «Честное слово, – клянусь, мог бы я крикнуть ему, – мне не хочется трахаться, мне хочется подрочить!» «Ты сам это сказал», – ответил бы он и был бы абсолютно прав. Я старался думать (как я всегда думал, когда дрочил) о тех десяти или одиннадцати странных девицах, которые позволяли мне лечь с собой в постель – позволяли засунуть этот мускулистый отросток в себя по той единственной причине, что они этого от меня хотели. Где-то все они теперь? Кем стали? Это не было чем-то сексуальным; скорее это было чем-то из ряда вон выходящим и душераздирающим, когда они позволяли мне заходить так далеко. Я помню их тела – помню лицо, сиськи и пизду каждой из них, но я не могу вспомнить, не могу даже понарошку представить себе, почему они хотели меня настолько, что позволяли делать такое с собой. (Больше они не хотят. Я знаю. Я проверял.) И это было печально, как печален печальный секс, тут ничего не попишешь. Естественно, я погряз в порнографии, я устраивал ей пикники и брал ее с собой на проулки (в качестве консультанта, чем она, по сути, и является). Я оставлял чуть не половину зарплаты в порномагазинах. Я ложился в постель, зарывшись в ворох этого противозаконного, глянцево поблескивающего бестиария. Но кто все эти люди? Я не знаю их, они не любят меня, мы никогда не встретимся, это никуда не годится. Плюс – мне ни разу не удавалось кончить.

 

Стал ли я спокойнее, уравновешеннее? Возможно, нет, но я это чувствую. Впервые за много месяцев, впервые с того самого дня, когда все женщины на земле собрались и постановили никогда со мной больше не трахаться, а все мужчины собрались где-то еще, чтобы придумать, как превратить меня в бездомного бродягу, я почувствовал, что перестал скользить по наклонной, что уперся носком в последний бугорок, нашел опору в последнем кустике на краю пропасти.

Думаю, Джен не откажется переспать со мной. Я понимаю, что это звучит опрометчиво, что, вполне вероятно, я вообще когда-нибудь пожалею, что сказал это, но – думаю, Джен не откажется переспать со мной.

До последней недели я продвигался вперед более или менее привычными темпами (иначе говоря, никак), оставаясь, как всегда, неослабно тактичным и великодушным и, как всегда, неуклюжим и бестолковым, а Джен – Джен по-прежнему приоткрывала мне только одну сторону своей солнечной и бесхитростной природы. Косвенно, но часто я пытался выжать из нее рассказ о каких-нибудь старых душевных ранах или сегодняшних бедах (что, возможно, могло бы произвести впечатление на Великого и Ужасного), однако скоро стало ясно, что ее жизни катастрофически не хватало психических комплексов: с родителями она ладила, особых проблем с молодыми людьми не испытывала, работа ее пока устраивала, ей просто хотелось немного забавного. Увы, что касается забавного, то я вряд ли явился в этот мир, чтобы забавлять людей. Забава и я – две вещи несовместные. Кто же я тогда такой? И чего стоят все мои попытки? Не знаю, но подобные проблемы, должно быть, плавно вторгались в мои мысли вечером в прошлую среду, когда произошла эта из ряда вон выходящая сцена.

Само собой – время шло к шести, – мы сидели в пабе и тоже по обыкновению – время уже шло к семи – оба успели изрядно поотравиться алкоголем. Джен принялась рассказывать ужасно забавную историю о своем младшем брате Саймоне. Очевидно, Саймон был причиной серьезного беспокойства в доме, потому что, не успев обзавестись банковским счетом, успел перерасходовать его на десять фунтов; после длительного допроса, которому подверг его отец, злосчастный Саймон признался, что потратил все свои сбережения за семестр на какую-то интернатскую шлюху и вдобавок подхватил трипака. (Сексуальный выходит разговорчик, подумал я.)

– Сколько ему лет, твоему братишке? – спросил я, перестав хохотать.

– Пятнадцать! – ответила Джен, тоже перестав смеяться.

– Столько было бы сейчас моей сестре, – сказал я непроизвольно (это даже была неправда, черт возьми).

– Что случилось с твоей сестрой? – спросила Джен.

– Папаша ее убил, – ответил я.

Уфф! В тех двух-трех случаях в жизни, когда я говорил об этом, я всегда плакал – неизбежно, как неизбежно хмурюсь от внезапной боли или задыхаюсь, когда плюхаюсь в холодную воду. Но я не расплакался. Хотя, возможно, и хотел. (Я себя не виню.) Слезы подступили к глазам.

– Да, он убил ее, – сказал я.

– О нет, – сказала Джен.

Да, он убил Рози. Он привык бить ее с тех пор, как она подросла достаточно, чтобы ее можно было бить. Сперва доносился ее крик, затем – глухой звук удара. И конечно, она перестает кричать. Как перестают кричать грудные младенцы, когда их бьют. Они сразу затихают, моментально затыкаются. Но она кричит все громче, отец явно вошел во вкус, и у него наверняка куча причин, чтобы избить ее. Когда она подросла, стала человеком, а не просто каким-то существом в детской кроватке, я думал, что он перестанет. Но он не перестал. И главное, причин-то никаких не было – такая она была тихая и добродушная. Люди знали. Она была в списке «Группы риска» начиная с четырех лет. Но отца никто не остановил.

– О боже, – сказала Джен.

В последний раз я встречал ее после школы. Я знал, что это последний раз, и она это знала. Она всегда знала. Я увидел, как она бежит через площадку для игр, тесно прижимая к телу свой ранец как какую-то лишнюю часть себя. Она обежала всю площадку. Мы не говорили с ней об этом никогда – нам было слишком стыдно, – но мы оба знали. Я только сказал, что пойду домой первым – ей надо было еще куда-то зайти. Она казалась веселой, как всегда, на мгновение закусила губу, но только потому, что поняла, как мне все это невыносимо. Затем, снова обхватив ранец, убежала. Впервые меня охватил панический ужас. «Постой! – крикнул я ей вслед. – Почему ты бежишь?» Но она только махнула мне рукой и продолжала бежать. В ту ночь он ее убил. Что за люди способны на это?

– О черт, – сказала Джен.

Потом словно что-то сломалось, и я откинулся на спинку стула. Я глядел на Джен через стол в полном оцепенении.

– Извини, – сказал я. – Я пойду.

Пошатываясь, я вышел из паба на мокрую улицу, уже плача, но из-за кого? Я оплакивал свое ничтожество. (О, как мало гибкости в моей природе. Сознание того, что я жив, убивает меня. Я просто не могу с этим смириться.)

Я сел на одну из скамеек на площади. Шел дождь. Значит, она не придет. Гонимые ветром газеты слишком перепились, чтобы лететь по мокрой мостовой. Она не придет. Что будет с ее волосами под таким дождем? А что будет с моими? Дождь между тем усилился и порывами обрушивался на площадь.

– Я совсем замудохан, – сказал я.

Она погладила меня по щеке, и я прижался к ее ладони.

– О нет, – сказала она, – о боже, о черт.

И с тех пор она была удивительно ласкова со мной. Я не могу не замечать, как все теперь переменилось. В конторе она смотрит на меня с такой мягкой заботой, с таким покровительственным участием, что я почти задыхаюсь от чувств и поскорее ныряю в свой закуток – округлая тяжесть земли плавится, тает. Я сам так размяк, так расчувствовался за эти дни, что хожу не разбирая дороги. Мы по-прежнему вместе выпиваем, по двадцать раз на дню проходим мимо, не глядя друг на друга, но теперь все изменилось (благодаря Рози. Чем я могу ей за это отплатить?). Мы хотим устроить грандиозную отвальную в пятницу. Это последний день Джен в нашей конторе (она переводится в другое место. Со всеми временными работниками это случается. Время и временные fugunt [10] ). Иногда к тому же они трахаются. Джен согласилась заглянуть ко мне после отвальной. В каком-то смысле, можно сказать, все заметано.

 

Кроме всего прочего, Грегори гриппует – ну и грипп же у него – сила! – скажу я вам не без удовольствия. Все было очень весело. Как-то рано утром я прокрался наверх за молоком и, проходя мимо кровати Грега, не глядя на нее, вдруг услышал за спиной этот протяжный театральный стон. Я обернулся (первым делом подумав о том, как я выгляжу, я всегда первым делом думаю об этом, когда вижу своего брата). Довольно комично он наполовину высунулся из-под своих шелковисто-ласковых простыней, судорожно распластавшись на краю постели, так что костяшки обессилевшей руки едва не касались ковра.

– Кх, – сказал он; его блестящие свисающие волосы всколыхнулись в лучах утреннего солнца. – Гх. Апчхи.

– Грегори! – сказал я.

Он взглянул на меня, как старик из фильма о мире, в котором царит закон джунглей.

– Теренс… что со мной такое?






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.