Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






ГЛАВА ПЕРВАЯ 1 страница. Когда произносят имя Жан-Жака Руссо, нам обычно представляется убеленный сединой мятежный скиталец, отягощенный мировой славой




МОЛОДОЙ РУССО

 

I

 

Когда произносят имя Жан-Жака Руссо, нам обычно представляется убеленный сединой мятежный скиталец, отягощенный мировой славой, не имеющей для него никакой цены, аскет и отшельник, одинокий мечтатель, озабоченный завтрашним днем человечества, лишенный в дне сегодняшнем крова над головой и друзей, которым мог бы довериться.

Зрительно чаще всего нам приходит на память образ Жан-Жака таким, как его запечатлел Бернарден де Сен-Пьер в литературном портрете, много раз переиздававшемся1. Он встретился с тем, кого называл своим учителем, незадолго до его смерти. То был еще подвижный, худой, невысокого роста старик; одно ого плечо было выше другого, вероятно из-за долголетней работы по переписке рукописей; у него было бледное, изможденное, в глубоких морщинах лицо, высокий лоб — тоже весь в морщинах, и на этом болезненном старческом лице большие горящие глаза. Наверно, Бернарден де Сен-Пьер с большим приближением к правде воспроизвел образ своего учителя.

Но ведь осталось в прошлом и такое время, когда но было ни морщин, ни славы; не было ничего; занималось утро; был только завтрашний день; все начиналось. И молодой Руссо, полный жизненных сил, доверчивый, улыбающийся, был совсем не похож на беспокойно оглядывающегося, ушедшего от людей отшельника — затравленного оленя, настороженно всматривающегося в подстерегавшую его со всех сторон темноту. Так что же произошло? Как совершилось это удивительное, словно в сказке о заколдованном принце, превращение? Почему этот молодой, беззаботно распевающий веселые песенки странник стал заколдованным оленем, хоронящимся в дремучем лесу от людей?

Эти недоуменные вопросы можно продолжить. В реальной биографии Жан-Жака Руссо все было еще сложнее. Ведь уход из мира, бегство от людей произошли не потому, что он был не понят или, хуже того, отвергнут современниками. Напротив, пожалуй, ни один французский писатель не пользовался при жизни такой широкой известностью; быть может, только Вольтер мог бы оспорить у Руссо лавровый венец славы. Но и то, надо признать, для поколений молодых, для двадцатилетних, вступавших в жизнь, властителем дум, Учителем с большой буквы был не фернейский патриарх, а «наш Жан-Жак», как с любовью называли они автора «Общественного договора».

Ни одно другое имя не было окружено уже в XVIII веке таким ореолом славы, как имя Руссо. Он был самым знаменитым писателем Франции, Европы, мира. Все, что сходило с его пера, немедленно издавалось и переиздавалось, переводилось на все основные языки; его читали в Париже и Петербурге, Лондоне и Флоренции, Мадриде и Гааге, Вене и Бостоне. Все искали знакомства с прославленным писателем: государственные деятели, ученые мужи, дамы высшего света. То была слава всемирного признания, и уже ничто но могло ее поколебать или убавить.



А он пренебрег этой славой: она ему ни к чему. «Мне опротивел дым литературной славы», — говорил он в конце жизни. Другие превращали славу в деньги, в поместья, в дворянские титулы; вспомните Бомарше, того же Вольтера. Для Руссо ни деньги, ни поместья, ни титулы не имели цены: они ему были не нужны. И слава была ему не нужна; быть может, он даже ее не замечал, не чувствовал; он был погружен в свои невеселые мысли.

Так почему же, несмотря на всеобщее признание, Руссо вступил в конфликт с этим признавшим его обществом? Почем"у он бежал от него, стал затворником?

Не следует ни преуменьшать, ни смягчать остроту конфликта. Можно ли забыть строки, записанные Руссо на оборотной стороне игральных карт в последний год жизни: «Они вырыли между мною и ими огромную пропасть, которую уже ничем нельзя ни заполнить, ни преодолеть, и я теперь, на весь остаток моей жизни, отделен от них так же, как мертвые от живых»2.

А это строки из последней книги Руссо «Прогулки одинокого мечтателя», оставшейся недописанной, — работу над ней оборвала смерть: «И вот я один на земле, без брата, без ближнего, без друга — без иного собеседника, кроме самого себя». Это трагедия Робинзона на необитаемом острове? — спросит иной читатель. Новый вариант коллизии, созданной Даниелем Дефо? Нисколько, напротив. Трагедия одиночества Жан-Жака возникла на земле, густо заселенной людьми; это люди обрекли его на одиночество. С первых же строк Руссо вносит в это полную ясность: «Самый общительный и любящий среди людей оказался по единодушному согласию изгнанным из их среды…



Все кончено для меня на земле. Тут мне не могут причинить ни добра, ни зла. Мне не на что больше надеяться и нечего бояться в этом мире, и вот я спокоен в глубине пропасти, бедный смертный — обездоленный, но бесстрастный, как сам бог»3.

К этим горестным словам нечего прибавить. Они лишь требуют объяснений, почему человек мог дойти до такой степени отчаяния. Впрочем, этим не исчерпываются труднообъяснимые парадоксы биографии Руссо. Естественно возникают новые недоуменные вопросы.

Как объяснить, что этот индивидуалист, анахорет, сторонившийся людей, укрывавшийся от них в потайных убежищах, стал в своей второй, посмертной жизни вождем и учителем восставших против феодального мира народных масс? Как совместить образ одинокого, чурающегося людей скитальца, каким знали Руссо при жизни, и почти титаническую фигуру идеолога величайшей из революций той эпохи, непререкаемого авторитета самых смелых, самых решительных ее борцов — якобинцев?

Эти лежащие на поверхности противоречия очевидны для всех. Есть и иные противоречия, связанные с его творчеством, с его идейным наследством; может быть, они менее заметны, но заслуживают такого же внимания.

Руссо считают, и с должным основанием, родоначальником или, скажем осторожнее, одним из основоположников того направления в художественной литературе, которое принято называть сентиментализмом. Под этим термином обычно понимают то увлечение чувствительностью, которое было характерно для ряда писателей XVIII столетия: Гольдсмита, Т. Грея, Лоренца Стерна в Англии, аббата Прево, Жан-Жака Руссо, Бернардена де Сен-Пьера во Франции, Н. М. Карамзина, И. И. Дмитриева в России и т. д.

Но ведь Руссо, которому и в самом деле была присуща повышенная чувствительность и в творчестве и в повседневной жизни, о чем он сам поведал на страницах «Исповеди», — Руссо в то же время в странном противоречии с этой смягченной и смягчающей, нередко омытой слезами чувствительностью был писателем и мыслителем, вдохновлявшим суровых людей 93-го года на беспримерные подвиги, неукротимую энергию действия. Общепризнанный глава и самый авторитетный представитель сентиментализма в литературе стал идейным и духовным вождем революционной диктатуры якобинцев, железной рукой ввергавшей в небытие всех, кто пытался встать на ее пути. Некоторые авторы были склонны даже драматизировать ситуацию. Так, Альбер Менье пытался, по контрасту, сопоставить образ Жан-Жака, невинно срывающего в саду цветы, с палачом Сансоном, отрубающим головы жертвам гильотины4. Само это сопоставление насильственно и тенденциозно. Но противоречие действительно очевидно.

Как его объяснить? Как совместить эти два столь разных начала? Логика рассуждений закономерно подсказывает и другие недоуменные вопросы.

Ведь идейное наследие Руссо, его мысли, его заветы стали политическими скрижалями не только для якобинцев, но и для дореволюционного Мирабо, а позже для жирондистов — не всех, но по крайней, мере некоторых из них, наиболее заметных: Манон Ролан, этой «Жюад жирондизма», ее друга и влиятельного политика Бюзо, лидера Жиронды Пьера Бриссо. А ведь эти две группировки, выступавшие вначале как союзники против общего противника, вскоре стали врагами столь непримиримыми, что их вражду могла утолить только смерть. И жирондисты, предавшие революционному трибуналу, несмотря на депутатскую неприкосновенность, Жан-Поля Марата, а затем убившие его кинжалом Шарлотты Корде, и якобинцы, отправившие на эшафот жирондистских депутатов, — те и другие взывали к памяти и брали защитником своих действий великого учителя — Жан-Жака Руссо.

Как объяснить эти рожденные и самой жизнью, и идейным наследием Руссо противоречия? И разве они на этом кончаются? Разве не напрашиваются новые недоуменные вопросы? Наконец, — и это, быть может, важнее всего — следует задуматься над тем, почему не только при жизни, но и десятилетия, даже столетия спустя после смерти Руссо его имя продолжало вызывать ожесточенные споры.

В 1781 году, вскоре после кончины писателя, когда на его могиле на Тополином острове, в Эрменонвиле, было установлено каменное надгробие, двадцатилетний, еще никому не известный Фридрих Шиллер писал в потаенной тетради:

 

Монумент, возникший злым укором

Нашим дням и Франции позором,

Гроб Руссо, склоняюсь пред тобой!

 

Поэт осуждал мир «палачей» и «рабов христовых», погубивших мудреца «за порыв создать из них людей»5. И это понятно: Шиллер втягивался в водоворот страстей, еще кипевших у могилы Жан-Жака.

Но когда и много лет спустя, в 1912 году, во времена Третьей республики, во Франции официально праздновалось двухсотлетие со дня рождения автора «Общественного договора», событие это неожиданно вызвало такой взрыв бешеной ярости в стане реакции, который невозможно было предвидеть. Даже в палате депутатов один из самых знаменитых парламентариев, Морис Баррес, глава националистической партии, защищавший ее воинствующую программу не столько речами, сколько романами, принесшими ему славу первого стилиста Франции, публично отмежевался от чествования Руссо. Он видел в этом писателе прошлой эпохи опасного смутьяна, проповедника свободы, бунтаря, заражающего всех своей неудовлетворенностью, родоначальника революционных брожений. Стег, министр просвещения, возражая Барресу, с должным основанием заметил, что автор трилогии «Le culte de Moi» («Культ моего Я») как певец индивидуализма обязан многим, вплоть до почти дословно повторенных фраз, творцу «Исповеди» и «Новой Элоизы».

Но за стенами палаты депутатов развязанная правыми силами открыто ненавистническая кампания против Руссо в связи с его юбилеем приняла самые разнузданные формы. Подогреваемая злобными инвективами почти классических мэтров литературной критики, вроде Ипполита Тэна или Жюля Леметра, поддерживаемых «Matin», «Le Temps» и всей прессой Больших бульваров, эта вражда к, казалось, уже забытому писателю XVIII века прорвалась с угрожающей откровенностью и грубостью. Официальное посещение Пантеона президентом республики Фальером для воздания почестей Руссо вызвало контрдемонстрацию реакционно-националистического сброда, готового переступить границы конституционной легальности.

Современники были поражены тем, что двухсот лет оказалось мало, чтобы погасить тлевшие под пеплом долгих десятилетий угли страстей, вражды, оставшихся от листков бумаги, написанных когда-то гусиным пером слабеющей рукой бедного «гражданина Женевы».

Я останавливаюсь на этом, чтобы не касаться совсем близкого к нам 250-летнего юбилея, отмечавшегося в 1962 году и снова пробудившего споры и страсти. Это завело бы нас слишком далеко…

 

II

 

Поздним летом 1742 года <Руссо в «Исповеди» писал: 1741 год, но его письма и другие биографические материалы доказывают, что он ошибался.> в Париже в гостинице «Сен-Кентон», что на улице Кордье, вблизи Сорбонны (ныне ни гостиницы, ни даже улицы не сохранилось), поселился молодой человек, приехавший почтовым дилижансом из провинции. Его багаж был невелик; приезжий был беден и молод — эти два непременных свойства присущи всем молодым людям, прибывавшим каждую осень в столицу, чтобы завоевать великий город. Впрочем, молодость его была, по представлениям восемнадцатого столетия, уже на ущербе: ему минуло двадцать девять лет, лучшая пора осталась позади. Но этот недостаток восполнялся иным: у него были приятная внешность, хороший цвет лица, ровный, прочный загар, внимательный взгляд зорких, все замечающих глаз, хорошие манеры. Он был одет скромно, но все на нем сидело ладно и аккуратно. Что еще надо?

Он был не хуже других молодых людей, стремившихся выбиться из трясины нужды и безвестности, — было бы за что зацепиться. Зацепок у нашего пришельца было немного: в кармане всего пятнадцать луидоров; в небольшом сундучке ноты с записями нескольких музыкальных произведений; среди бумаг смелый проект коренной перестройки системы музыкальных обозначений и, наконец, несколько рекомендательных писем от вполне почтенных лиц из Лиона к столь же почтенным лицам в Париже.

Последнее — рекомендательные письма — и было главной ценностью прибывшего из провинции молодого человека. С их помощью Жан-Жак Руссо — ибо речь, как понятно, идет о нем — приоткрыл двери в недоступные ему дома парижских знаменитостей. Господин де Баз, секретарь Академии надписей и хранитель королевской коллекции медалей, к которому он явился с письмом аббата де Мали, принял его ласково, пригласил обедать и познакомил со своими друзьями. В их числе был господин де Реомюр, известный французский физик, член Академии наук, прославивший свое имя изобретением термометра, употребляемым и в наши дни.

Все складывалось удачно. Руссо дебютировал в гостиных парижской знати как музыкант, ему легко устроили два урока композиции у состоятельных скучающих господ. Это дало на время устойчивый заработок. Самоучка, он и сам был не силен в теории, но его ученики были еще менее подготовлены к изучаемому ими предмету, и авторитет педагога-музыканта остался непоколебленным.

Реомюр ввел Руссо в Академию и дал ему возможность изложить перед специально созданной ею комиссией проект своей музыкальной реформы. В состав комиссии вошли известные ученые: до Меран, Элло и де Фуши. Первый из них был физиком и геометром, второй — химиком, третий — астрономом. При всей своей учености в музыке они ничего не понимали. Руссо тоже не был на высоте; он сам признавал, что из робости перед авторитетной комиссией излагал свои взгляды сбивчиво и неясно6. Проект, казавшийся ему по молодости лет неотразимым, был на самом деле крайне сомнительным: Руссо предлагал заменить нотные знаки цифровыми обозначениями.

В XVIII веке проектом смелого изобретения трудно было кого-либо удивить: в тот век все что-нибудь изобретали и предлагали. Все же члены ученой комиссии, хотя они и мало что понимали в музыке, обнаружили достаточно здравого смысла, чтобы отнестись к проекту критически. Обе стороны не слушали и не вникали в возражения. Прения сторон напоминали диалог глухого с немым. Дело кончилось тем, что Академия наук выдала соискателю изобретения удостоверение, полное, по словам Руссо, «самых лестных комплиментов, среди которых можно было все же понять, что по существу она не признает… систему ни новой, ни полезной»7.

Изобретатель не сдался. Не без хлопот и не без издержек он опубликовал свое сочинение под названием «Диссертация о современной музыке». Успеха оно не имело.

У Руссо в ту пору был еще так силен задор молодости, что, несмотря на поражение, он сразу же, без пауз, сосредоточил всю свою энергию на овладении совершенно иным предметом — искусством шахматной игры. Он много раз встречался с Филидором и другими прославленными мастерами того времени, терпеливо и настойчиво рассчитывал варианты, старался постичь тайну теории шахмат. Он хотел достигнуть первенства в этом мудром искусстве и не жалел для этого ни времени, ни усилий. Все оказалось напрасным. Он так и не научился побеждать на доске в шестьдесят четыре клетки.

На Руссо снова надвигалась столь привычная с отроческих лет нищета. Ученики отпали, заработанные деньги были истрачены. В карманах пусто. На какие средства жить? Что делать? На что надеяться? Руссо не находил ответа на эти неотвратимо надвигавшиеся вопросы. Он снова чувствовал себя песчинкой в водовороте бушующего океана. На него нашло оцепенение. Он бродил по узким улочкам столицы, там, где он мог себя чувствовать незамеченным и незаметным — случайным прохожим, проезжим скитальцем в огромном городе. Часами он мог сидеть в маленьком сквере подло собора Нотр-Дам де Пари и смотреть, как прыгают по пыльной песчаной дорожке неутомимые воробьи, как медленно передвигаются на коротких красных лапках ленивые голуби, разыскивая что-то одним им видимое в придорожной пыли…

Что же будет дальше?

Один из его новых парижских друзей, человек в годах, иезуит отец Луи Бертран Кастель, чудак и музыкант, создавший оригинальную теорию, согласно которой семь нот музыкальной гаммы соответствуют семи цветам спектра, с тревогой наблюдавший за неудачами молодого дебютанта, однажды сказал Руссо: «Раз музыканты, раз ученые не поют в один голос с вами, перейдите на другую сторону и начните посещать женщин… В Париже можно добиться чего-нибудь только через женщин».

Кастель рекомендовал своего молодого друга баронессе де Безанваль и ее дочери маркизе де Бройль. У Жан-Жака не было выбора; он откладывал этот тяготивший его визит, но наконец скрепя сердце пошел к знатным дамам.

Его приняли ласково, к нему проявили внимание. Было очевидно, что Кастель представил его в самом выгодном свете. Но когда приблизилось время обеда, на который Руссо любезно пригласили, он понял, что ему хотят отвести место в буфетной вместе с прислугой. Его гордость плебея была возмущена, но он не стал объясняться. Сославшись на неотложные дела, он поднялся, чтобы откланяться. Дочь баронессы де Безанваль поняла допущенную ошибку, обе дамы настойчиво стали просить месье Руссо пообедать с ними. В конце концов он согласился, но за столом, еще не успев оправиться от пережитого унижения, был молчалив, угрюм, ненаходчив.

Все же после обеда он сумел восстановить нарушенное не в его пользу равновесие и на какое-то время привлечь к себе внимание: у него в кармане было написанное в Лионе стихотворение, он прочел его вслух; читал он мастерски. Дамы были взволнованы; ему показалось даже, что они плакали.

Через несколько дней о нем знал уже весь Париж. В этом приятном молодом человеке сразу же открыли множество талантов: было признано, что он превосходный поэт, вдохновенный музыкант, одаренный композитор, что он умен, много знает, что у него красивые глаза, сильные руки. У него замечали только достоинства.

Жан-Жак Руссо стал модой Парижа 1742 года, он был теперь нарасхват. Его приглашали в лучшие дома столицы.

Вскоре Руссо стал частым гостем в салоне госпожи Дюпен. Эта молодая дама слыла одной из самых богатых женщин Парижа. Морганатическая дочь финансового наперсника Людовика XV, крупнейшего богача Самюэля Бернара — Луиз-Мари-Маделен Фонтен стала женой королевского советника и главного откупщика Клода Дюпена, приумножившего свое состояние после того, как он объединил его с приданым своей жены.

Имя Дюпенов было известно не только в Париже. Еще и ныне путешественник, совершающий прогулку вдоль берегов Луары и ее притоков, обозревая великолепные замки, встречающиеся на его пути„не может не залюбоваться как бы нависшим над водной гладью, изумительным по своей монументальности и в то же .время легкости замком Шенонсо. Гид, сопровождающий путников по гулким галереям и залам этого старинного здания, сооруженного еще в XVI столетии, перечисляя его прежних владельцев и обитателей, почтительно назовет и имя госпожи Дюпен. Двести лет назад, в летние месяцы, она оживляла эти как бы застывшие в холоде и безмолвии огромные залы своим звонким голосом, мягкими звуками клавесина.

Но вернемся к прошлому, к XVIII веку. Влияние госпожи Дюпен шло не от ее богатства. Руссо в «Исповеди» назвал ее одной из самых красивых женщин Франции. По-видимому, это была правда. Сохранившийся от того времени портрет кисти Наттье запечатлел светловолосую молодую женщину с высоким лбом, большими, темными, внимательными глазами, нежным овалом почти детского подбородка, полную той ускользающей от определения прелести, о которой когда-то, понятно по другому поводу, писал М. Ю. Лермонтов. К тому же красота и богатство госпожи Дюпен счастливо сочетались с начитанностью и природным умом. Она была на пять лет старше Руссо, и ее возраст и общественное превосходство над скромным приезжим музыкантом позволили ей сохранять ласково-покровительственный тон к своему гостю.

С того часа, когда за обеденным столом госпожа Дюпен посадила молодого музыканта рядом с собой, перекидываясь с ним поддразнивающе-ласковыми словами, Жан-Жак признал себя побежденным. Он был пленен очарованием госпожи Дюпен, к ней были обращены все его мысли. Не решившись высказать ей самой волновавшие его чувства (что было к тому же непросто: госпожа Дюпон, как королева, появлялась в окружении свиты своих поклонников), Жан-Жак с учащенным биением сердца передал ей письмо — то было признание в любви. На письмо ответа не последовало, с Руссо стали разговаривать холодно и сухо; затем Франкей Дюпен, пасынок госпожи Дюпон, передал Руссо, что будет лучше, если он перестанет посещать этот дом. Оскорбленный Руссо был готов выполнить это жестокое распоряжение, но ого удержали: отпускать его тоже не хотели. Так начиналась эта сложная женская игра. Но изложение этого романа увело бы нас в сторону.

Посещение салона госпожи Дюпен имело и другие важные последствия. За обеденным столом безвестный музыкант из провинции свел короткое знакомство со многими знаменитостями века. Здесь вели непринужденные беседы министр иностранных дел молодой прелат Франсуа-Иоахим до Пьер до Берни, пользовавшийся большим влиянием при дворе; знаменитый уже в ту пору, окруженный ореолом мировой славы Франсуа-Мари Вольтер; престарелый аббат де Сен-Пьер, прославивший свое имя планом установления вечного мира; тогда еще молодой, но уже завоевавший признание натуралист Жорж-Луи-Леклерк де Бюффон, будущий автор «Естественной истории»; известный философ и моралист, бессменный ученый секретарь Академии наук Бернар де Бовье де Фонтенель; дамы, перед которыми распахивались двери парижских салонов: принцесса де Роган, графиня де Форкалкье, леди Хервей, госпожа де Мирнуа, госпожа де Бриньоль и многие другие.

Мог ли когда-либо раньше бездомный скиталец, вчерашний лакей господ де Версилис мечтать о том, что он вскоре будет в нарядной гостиной великолепного особняка Дюпенов в Париже беседовать, как равный с равными, с самыми знаменитыми людьми Франции и Европы? Впрочем, в этом крутом изменении судьбы Руссо с конца 1742 года следует разобраться внимательнее.

Нас подстерегает опасность превратного, упрощенно-ошибочного толкования стремительного успеха Руссо в высшем свете Парижа. Нельзя оспаривать: он действительно быстро и без каких-либо заметных усилий завоевал признание в парижских салонах 1742 —1743 годов.

Не был ли успех Руссо в парижском свете лишь одним из вариантов почти классического «пути наверх», традиционной карьеры молодого человека из провинции, быстро поднимающегося по ступеням славы в греховном и всегда соблазнительном Париже? Невольно напрашиваются параллель или сопоставления со знаменитыми литературными героями XIX столетия: Жюльеном Сорелем Стендаля, Растиньяком или Максимом дю Трай Бальзака.

Соблазн подобного рода сопоставлений или по меньшей мере истолкование успехов Руссо в Париже в 1742 — 1743 годах как одного из частных случаев традиционного пути карьеры, восхождения вверх, по ступеням социальной иерархии столь велик, что его не избежали даже некоторые серьезные исследователи творчества Руссо. Например, такой тонкий ценитель наследия «гражданина Женевской республики», как И. Е. Верцман, в интересной книге о Руссо писал, что в Париже этому плебею приходилось подлаживаться к непривычной среде «прежде всего с целью продвинуться самому»8. Еще более прямолинейно и резко, как увлечение «перспективой столичной карьеры», определял приезд Руссо в Париж в 1742 году К. Н. Державин9.

С таким толкованием трудно согласиться. Вопрос, видимо, должен быть поставлен шире. Всякое сближение или сопоставление молодого Руссо с Растиньяком, или Люсьеном Рюбампре, или Максимом дю Трай, или иными героями «Человеческой комедии» Бальзака, олицетворяющими блистательную карьеру, неверно по существу. И не только потому, что в XVIII веке, в феодально-абсолютистской монархии Людовика XV, в силу ряда причин еще не созрели условия для рождения героев типа Растиньяка. То, что образ Растиньяка был создан в эпоху всевластия денег, было, конечно, не случайным. И все же, если время Растиньяков еще не пришло, то в реальной жизни Парижа XVIII столетия, в его хронике нравов было нетрудно найти немало откровенных охотников за славой, деньгами, чинами, орденами, т. е. «людей карьеры». За примерами не надо ходить далеко: достаточно напомнить всем известное имя — Фридрих-Мельхиор Гримм.

Главное, однако, не в этом. Главное заключается в том, что Руссо вообще не принадлежал к «людям карьеры». Он не искал легкого «пути наверх». Более того, он сознательно отвергал этот путь; его не прельщали ни чины, ни богатство, ни роскошь, ни слава. К чему они?

Забегая несколько вперед, скажем еще определеннее: молодой Руссо в парижских гостиных 40-х годов XVIII века — это не предшественник знаменитых героев «Человеческой комедии» Бальзака во главе с Растиньяком; это их антипод, это — Анти-Растиньяк. Но это, видимо, требует разъяснений.

 

III

 

Большинство исследователей творческого наследия Жан-Жака Руссо и здесь пришлось бы перечислять почти все известные имена: Луи Дюкро, Даниель Мор-не, Робер Дерате, В. П. Волгин, И. Е. Верцман, Жан Старобинский и многие другие, — как правило, начинают свой анализ с 1749 года, т. е. со времени создания им трактата на тему «Способствовало ли развитие наук и искусств очищению нравов?», предложенную Ди-жонской академией.

Во многом такое решение было подсказано ученым самим Жан-Жаком Руссо. В письме к Мальзербу от 12 января 1762 года, а затем в «Исповеди» он ярко и впечатляюще рассказал, как однажды в жаркий июльский день на долгом пути в Венсенский замок, где хотел навестить заключенного там Дидро, он, отдыхая, прочел в «Меркюр де Франс» сообщение о конкурсе на указанную тему, объявленном Дижонской академией. Внезапно он почувствовал как бы озарение; его «ослепили потоки света, рой ярких мыслей», хлынувших на него; он был потрясен; он испытывал необъяснимое волнение; «с поражающей ясностью перед ним предстали все противоречия общественной системы»; он был так взволнован, что на время как бы лишился сознания10.

Ромен Роллан позднее придал этому рассказу еще большую драматическую убедительность: «И вдруг, совершенно неожиданно, гений сверкнул точно молния, сбил его с ног, как апостола Павла, озарил и вложил ему в руку раскаленный меч — его перо»11:

Руссо был увлекающимся автором, и спустя двенадцать — семнадцать лет изображенное им событие ему, по-видимому, таким и представлялось. Нет никаких оснований брать под сомнение его рассказ. Следует, однако, заметить, что такое мгновенное озарение без предварительных размышлений, без предшествующей долгой работы мысли было бы вообще невозможно.

Далее, должны быть приняты во внимание и более ранние произведения Руссо, конечно, не философ-ско-политические трактаты — их действительно не было, они появились после 1749 года, — но его поэтические опыты: его стихотворения, его «Послания» в стихах, датируемые 1739 — 1742 и более поздними годами, очень важны для понимания идейного формирования Руссо. Они неопровержимо доказывают, что основные идейно-политические взгляды Руссо сложились уже в 1740 —1743 гг., прежде всего под влиянием жизненного опыта; все последующее было продолжением, развитием.

И наконец, последнее замечание в этой связи. Исследователи чаще всего как бы расчленяют обширное литературное наследие знаменитого писателя на составные элементы: Руссо как социальный мыслитель; Руссо как революционер; Руссо как ботаник; педагогические идеи Руссо; экономические взгляды, эгалитаризм Руссо; рационализм Руссо; романтизм Руссо и т. д.

Спору нет, и такой метод исследования нужен и полезен. Но он отнюдь не отменяет и не заменяет синтетического воссоздания образа Руссо в целом, равно как и необходимости проследить его жизненный путь, его идейную эволюцию во всей ее сложности и противоречивости. Эта странная судьба гениального одинокого мечтателя, отвергнувшего славу, деньги, почет, шедшие к нему без всяких усилий, и рассорившегося со своими современниками ради счастья будущих поколений, может быть понята, если будет прочитана как роман, страница за страницей.

Итак, мы возвращаемся к прерванному рассказу.

Примерно за полгода до приезда в Париж в «Послании г-ну Борду», написанном в Лионе в 1741 году, Руссо писал:

 

Но я, республики приверженец упорный,

Не гнувший головы перед кликою придворной,

Перенимать устав парижский не хочу,

Ни льстить, ни кланяться пе стану богачу…12

 

В этих строках сформулирована целая программа. Она примечательна прежде всего тем, что Руссо объявляет себя не только открытым противником придворной клики (в ту пору уже начавшегося упадка престижа королевской власти это не было столь редким), но и врагом богачей. «Устав парижский» — это устав господства богачей и именно потому его не приемлет поэт.

Быть может, скажет иной читатель, это всего лишь случайно сорвавшиеся с пера слова? Литературная поза? Мимолетное увлечение звонкой фразой?

Но этот мотив, вернее, эта тома настойчиво повторяется в стихотворных посланиях того времени. Молодой Руссо, один из немногих французских литераторов первой половины XVIII столетия, с поднятым забралом смело вступал в бой с могущественными обладателями богатства.

 

…Богач презреньем платит мне,

Но с ним взаимностью сквитались мы вполне.

 

Руссо в том же «Послании г-ну Борду» показывает всю глубину, непреодолимость пропасти, разделявшей тех, «кто в добродетели воспитан нищетой», и «подлых Крезов», кадить которым он не хочет13.


mylektsii.ru - Мои Лекции - 2015-2019 год. (0.013 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал