Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Устройство для охлаждения воды».






 

Я беззвучно затрясся и показал на табличку Короедову. Он хмыкнул. Из угла за нами наблюдала молоденькая служительница музея в строгой блузке и очках. Предвкушая особый кайф, я подозвал ее классическим японским жестом, помахав вверх-вниз сложенной в лодочку ладонью.

Она подошла.

– Простите пожалуйста, – обратился я к ней. – Вы не могли бы пояснить, что это за устройство и как оно работает?

Вопрос не застал ее врасплох.

– Это называется самовару, – сказала она, со знанием дела снимая крышку. – Видите, здесь полость. Сюда заливается вода. А вот сюда, в эту трубу, кладется лед. Вода остужается, и потом ее можно пить. Наливается через краник.

Короедов вполголоса переводил ее слова Берлогину. Тот стоял донельзя серьезный, и пот растекался у него по бровям.

– Хорошо, – сказал я. – Но откуда в таком случае берется лед?

– Лед берется из холодильника, – невозмутимо ответила служительница. Наверное, вопрос показался ей идиотским.

– Так-так... Из холодильника берется лед и кладется в трубу. А не проще было бы сразу поставить воду в холодильник?

Этот вопрос заставил ее задуматься. Но лишь на считанные секунды.

– Русские не делают так потому, – сказала она, – что в России очень дорогая электроэнергия.

Я почувствовал, что пора завязывать. Предвестие судорог уже щекотало мою диафрагму. Еще один такой ответ – и я потеряю самоконтроль, безобразно заржу, повалюсь на трехведерный экспонат и опрокину его на пол.

– Понятно, – сказал я с легким поклоном. – Спасибо вам за объяснения.

– Не стоит благодарности.

Она тоже поклонилась и отошла обратно в свой угол. Берлогин проводил ее недоуменным взглядом.

– А чего мы ее отпустили? – спросил он. – Надо было поправить!

Короедов сделал задумчивую мину и покачался на носках.

– Видишь ли, Сережа, – сказал он, – барышню, конечно, просветить можно. Но практических последствий это не поимеет. Над ней начальство, которому мы не указ. Более того, я думаю, они прекрасно знают, как функционирует самовар. Но из каких-то высших соображений поддерживают ложную версию.

– Ложную?! Из высших?!

– Ты не горячись. Ты бизнесмен, должен понимать. Тут делают деньги на стереотипах. Хорошо все, что служит имиджу. Россия – это страна снега и льда. Это не страна угля и щепы. Поэтому в самоваре должен быть лед, а не уголь. И совершенно неважно, что это не стыкуется с элементарной логикой. У бизнеса логика своя. Понимаешь?

Берлогин вытянул руку и отодвинул Короедова в сторону.

– Девушка! Иди сюда, – он поманил служительницу толстым пальцем. Она втянула голову в плечи и подбежала семенящим шагом. – Слушай, что я скажу. – Он стащил крышку с самовара и со звоном брякнул ей об стол. – Сюда, в эту дыру – мужики, переводите, не стойте – кладется никакой не лед, ты поняла? Уголь туда кладется, щепа, шишки всякие. И поджигается. – Он выхватил из кармана зажигалку и высек огненный язык. Девушка отшатнулась с перекошенным лицом. – И оно горит, оно греется, понимаешь? Мужики, чего вы не переводите?

– Сережа, Сережа... – пытался утихомирить его Короедов.

– Оно не для холода, оно чтобы кипятить! Поняла или нет?

Девушка отступила на шаг, на два... Потом пробормотала:

– Подождите минуточку...

И опрометью бросилась вон из помещения.

– Так, – сказал Короедов, – побежала за начальством. Лучше бы нам уйти.

– Никуда не пойду, – упорствовал Берлогин. – Все скажу начальству!

– Сережа, ты хочешь сохранить наш бизнес?

– Есть вещи выше бизнеса!

– Ч-ч-черт, – занервничал Короедов, – не хватало еще...

Он схватил меня за локоть, чтобы убежать хотя бы вдвоем, – но было поздно. В помещение стремительно вошел давешний начальник в белой рубашке. Из-за спины у него опасливо выглядывала музейная служительница.

– Вы не волнуйтесь, – сказал Короедов, улыбаясь как можно безмятежнее. – Имело место маленькое недоразумение, мы его разрешили...

Берлогин сгреб самовар в охапку и подошел к начальнику.

– Это, – сказал он, – чтобы кипятить!

Начальник робко взялся за самоварную ручку и несильно потянул на себя.

– Это нельзя, – промямлил он. – Это экспонат...

– Туда уголь, – Берлогин тыкал пальцем внуть самовара, – а сверху трубу. Чтобы тяга была. Или сапогом. – Он схватил валенок со стенда, приладил его к самоварному жерлу и изобразил раздувание сапогом. На физиономии начальника нарисовалось смятение и ужас. Он пришибленно стоял и нелепо взмахивал руками, как пингвин крыльями. Короедов схватился за голову и вышел вон.

– Сергей! – сказал я. – Товарищ все понял. Он сделает нужные выводы. Давай поставим посуду на место.

Вызволив экспонат из берлогинской охапки, я водрузил его обратно на стол. Берлогин тяжело дышал, и пот лил с него обильными струями.

– Скажи ему, что я был форвард таранного типа!

– Этот человек раньше играл в футбол, – перевел я.

– М-м-м-м... – сдавленно промычал начальник.

Я отобрал у Берлогина валенок, приткнул его на стенд между лаптей и вытолкал экс-футболиста на улицу, поминутно оборачиваясь, лепя мелкие поклоны и бормоча извинительные формулы. Самовар блеснул нам на прощание своим медным боком и потух.

На эстраде стояла румяная тетенька и дула в жалейку. Сгорбившийся Короедов сидел на скамеечке и глядел в асфальт. Мы подошли к нему. Одновременно подошел Вяколайнен, неся папаху под мышкой.

– Ну, как музей? – улыбнулся он. – Правда, смешной?

– Ага, – кивнул я. – Забавный.

– Сходите еще к мамонту.

– Во-во, – поднял голову Короедов. – Сходи, Сережа, навести мамонта. Там ведь наверняка ошибка! Типа «русский народный зверь, холоднокровный, питается снегом, запекся в горячих песках». Давай, объясни им чисто конкретно про русских зверей!

– Чего за мамонт-то? – спросил Берлогин. – Может, правда сходить?

– Это из Питера мамонт, – объяснил я. – Зоологический музей сдает в аренду по бедности. Только нас туда не пустят, у нас билеты без мамонта.

– Все вам будет теперь, – процедил Короедов. – И билеты с мамонтом, и Лайма Вайкуле, и пиво, и гейши, и небо в алмазах. Заслужили!

– Ладно тебе, Короедыч! – хлопнул его по спине Берлогин. – Не убежит никуда твоя Лайма Вайкуле. И вообще, почему обязательно Лайма Вайкуле? Кто такая Лайма Вайкуле? Привези лучше Роксану Бабаян!

Короедов зажмурил глаза, поднес к ушам ладони и судорожно ими потряс. Затем вскочил со скамейки и стремглав зашагал прочь.

– Чего это он? – удивился Вяколайнен.

– За фетиш обиделся, – сказал Берлогин. – Чую, накрылся мой бизнес. Надо новый открывать.

– Открой японскую деревню, – посоветовал я.

– В Хабаровске?

– Ну, хотя бы... В Японии был, все знаешь. И про самураев, и про гейш...

– Гейш можно в Бурятии набрать.

– Точно. А самураев посади под сакуру, пусть они там себе харакири делают. Знаешь, как народ повалит?

– Не напасешься самураев-то... Но идея хорошая. Денежная идея.

...Восходящее солнце давно перекатилось за береговую линию и превратилось в заходящее. Теперь оно поджаривало Китай с Монголией и растапливало лед в русских самоварах. По эту сторону моря жара спадала, предметы отбрасывали тень, и пингвины в океанариумах больше не роптали. На ступеньке псевдорусского полухрама сидел мечтатель, космополит и подвижник по имени Петр Короедов. Сощурив глаза, он наблюдал за ходом дневного светила и негромко шептал:

– Еще не вечер... Еще не вечер...

Он пел.

 

 

О смелых параллелях

 

Многолетнее занятие, которому почти всецело посвятил себя автор этих строк, для иных выглядит достаточно странно. В самом деле: ну разве можно, обладая артистическим складом натуры и взглядом художника, имея некоторое подобие харизмы и даже умея играть на губной гармошке, – разве можно при всех этих неоспоримых достоинствах отвернуться от света, похоронить блестящие задатки, превратиться в кабинетного червя и сутками напролет предаваться изучению хитроумных черных закорючек? Неужели это логично?

Ответить я могу единственным способом – пригласив в союзники и адвокаты Владимира Набокова.

Как всем известно, Набоков не только сочинял гениальную художественную прозу. Помимо прозы, он всю свою жизнь преданно и неутомимо изучал бабочек. Он ловил их, препарировал, классифицировал, писал о них научные труды и даже открыл несколько новых, неизвестных до него видов. Неудивительно, что бабочки любили залетать к нему в произведения, становясь их эпизодическими, а то и главными персонажами. В шестой главе автобиографии «Чужие берега» Набоков признается в своем полном равнодушии к литературной славе и удивительном неравнодушии к славе энтомолога. Пусть это прозвучит нескромно, но я прекрасно понимаю Набокова. Дело в том, что иероглифы для меня – примерно то же самое, чем для Набокова были чешуекрылые.

Владимир Набоков любил бабочек за праздную бесполезность их красоты, которая плохо вписывается в эволюционную теорию Чарльза Дарвина. Там, где Дарвин видел слепые мутации и жестокий отбор среды, Набокову хотелось видеть прихотливую руку вдохновенного творца. Хотелось видеть – и виделось. В иероглифической письменности мне удается разглядеть нечто похожее. Иероглифы для меня – это своебразные лингвистические бабочки. Подобно чешуекрылым, посрамляющим дарвинизм, они посрамляют модную нынче эргономику.

Если богов на Олимпе много, то среди них должен быть Бог Избыточности. А если Бог один, то избыточность – важнейшее направление его промысла. Конечно, божественно далеко не всё, что избыточно. Но есть особая, небесная избыточность – принципиальная нестесненность творца в мерах и средствах.

Зачем, – вопрошал Набоков, – зачем так сложна и бесполезна мимикрия бабочек-притворщиц, подражающих осам и сухим листам в степени, намного превосходящей умственные способности птиц и ящериц?

А зачем, – вопрошаю я, – иероглифу «зубило» двадцать восемь штрихов? Разве не хватило бы ему пяти-шести, чтобы отличаться от других? Изобразить зубило как таковое можно и тремя штрихами – а в иероглифе их двадцать восемь. Зачем?!

А вот и затем. Мы ведь не спрашиваем, зачем Создателю все эти планетные системы и гравитационные поля, все эти спектры и резонансы, изотопы и геномы, травинки и былинки, пары чистых и нечистых, законы разных архимедов, квантовый переход и нейтрино. Другой бы навалил кучу межзвездного вещества и лег на койку отдыхать – а наш Небесный Отец усталости не знает и эргономики не признает. В чем и божественность.

Египетский фараон, возводящий пирамиду, ни на йоту не приближается к богам, как бы этого ему ни хотелось. Поскольку, при всем безумии замысла, сама по себе пирамида – сугубо рациональный проект инженерного ума. А вот безымянный каллиграф, постановивший, что зубилу суждено быть изображаемым в двадцать восемь штрихов, сам того не ведая, совершил рывок из профанного в сакральное и стал подлинным демиургом.

Трудно не признать, что одной из ведущих сил прогресса является лень. Сперва мускульная лень, а с некоторых пор и мозговая. Экономя физические силы, человек изобрел велосипед, паровоз, динамит и книгопечатание. Экономя силы умственные, он изобрел компас, логарифмическую линейку, подкидного дурака и механическое пианино. Сегодня прогресс достиг невиданных темпов, и страшно даже подумать, что человек захочет изобрести завтра.

Эргономика в современном мире приобретает статус, близкий к религиозному. Хорошо все, что не отягощает рук, не будоражит ума и не перегружает памяти. Долой художественные излишества, плеоназмы, орнаменты, латинские пословицы и тонкости этикета. Да здравствуют прямые углы, чеканные слоганы, узкие специалисты и рубленые шрифты. Все сложное оставим микропроцессорам. Сделаем мир проще.

Тем приятнее напоминания о том, что так было не всегда. Приятно видеть барочную архитектуру, готический шрифт, римские цифры. И вдвойне приятно сознавать, что есть области, откуда избыточность уже не изгнать, слишком глубоко она там укоренилась, стала основой и сутью. Иероглифическая письменность – одна из таких областей. Уж как только не придумывали ее прикончить: хотели заменить и слоговой азбукой, и латиницей, и даже вовсе предлагали перейти всей страной на английский – а все одно дальше предложений не пошло. Только людей насмешили.

Помню свое удивление и восторг, когда лет в десять я впервые увидел иероглифы на китайских почтовых марках. Ничего себе, – подумалось мне десятилетнему, – это они вот так пишут, и читают, и все помнят, и не путают, и как же это может быть?! Сидел с лупой, перерисовывал, собрал в тетрадке десятка три, классифицировал, пытался расшифровать... Вспомнилось спустя полтора десятка лет, когда Восток неожиданно оказался под ногами. Старые иероглифы, лишь слегка японифицированные, вновь заплясали свой волшебный танец, и я заболел ими вторично, уже не по-детски.

Восторженным натурам, не знающим восточных языков, свойственно видеть некую мистическую тайну в иероглифах как таковых. Иной романтик способен углядеть тайну даже в звучании этого русского слова: иероглиф. Выведенный каллиграфической кистью, черной тушью на белом фоне – о, сколь метафизичен он и непостижим! Я могу понять такой взгляд, вполне могу, для этого мне нужно лишь перевернуть иероглиф вверх ногами и посмотреть на его отражение в зеркале. Он моментально становится бессмысленным и манящим.

Но я не отношусь к восторженным натурам. Мой ум рационален и упорядочен. В моем кармане – диплом инженера. С самого начала мне не хотелось умиляться непостижимому. Мне хотелось понять и освоить. Именно в силу того, что это было непонятно, сложно и избыточно. Это был вызов.

Я разъял иероглифы на элементы и отдельные штрихи. Я поверил их алгеброй и компьютером. Я призвал на помощь искусство мнемотехники. Любовно разработал собственную систему – небывалую систему фонетической разбивки и сюжетных цепей. Медленно ползя по алфавиту, составил три сотни мнемонических блоков. И через три года знал четыре тысячи иероглифов – больше, чем их знает любой японец.

Это был триумф. Я читал уличные вывески, газетные заголовки и статьи в энциклопедических словарях. Я мог по памяти написать имена всех ведущих борцов сумо. Я с закрытыми глазами рисовал пресловутое «зубило». Словарь иероглифов отныне пребывал у меня в голове.

Я заходил в случайный бар, садился за стойку и заводил с барменом непринужденный разговор, ловко сводя его к иероглифическим написаниям различных японских слов, обычно пишущихся слоговой азбукой. Неизбежно следовало пари: действительно ли сможет глупый гайдзин написать иероглифом слово «кит»? Или «бекас»? Или «роза»? (Кстати, почему-то особенно часто «роза», если вы желаете повторить мои подвиги, обязательно выучите два иероглифа, означающие «роза») Я торжествующе рисовал на бумажке «кита» или «бекаса» или «розу», получал по условиям пари свой дринк: «кровавую мэри», или «отвертку», или «московского мула», – выпивал его и шел в следующий бар. Конечно, через некоторое время мои рыжие кудри примелькались, и халява ушла в прошлое, но гордость за достигнутое осталась.

Вы спросите: достаточно ли мне этого?

Нет, недостаточно.

Я не могу гордиться этим один. Рожденный в моих извилинах метод распирает мне череп и просится наружу. Я должен заразить им ближних и дальних. Заразить людей в планетарном масштабе. Мне известно, как это сделать. Сегодня на моей стороне мощные программные технологии и всемирная компьютерная сеть.

Я понимаю, что в наш век постэнтузиазма моя старомодная увлеченность может показаться смешной. Но мне не до смеха – ведь речь идет далеко не только об иероглифах. На наших глазах разворачивается война двух начал. Божественная избыточность шаг за шагом сдает позиции вульгарной малодушной эргономике. Художник проигрывает маркетологу. Прихотливые башенки на древнем здании человеческой культуры съедает технократическая ржавчина.

Остановить прогресс нельзя. Но можно сгладить антагонизм. Можно, призвав на помощь игру и фантазию, примирить непримиримое. Увязать иррациональное с рациональным. Научить человечество эргономично осваивать неэргономичные системы. Режьте меня на куски – я не знаю задачи, более благородной.

Глубоко за полночь, в изнеможении отрываясь от своего компьютера и скользя рассеянным взглядом по двум десяткам словарей, разложенным вокруг, я вдруг вижу Владимира Набокова, выходящего из лаборатории. Он сутулится и устало потирает переносье. За его спиной – препарированный фрагмент божественного промысла, очередная порция красоты, пришпиленная булавкой. Это необходимо делать, таков наш мир: не пришпиленное булавкой рано или поздно попадает под каток. И если художник чувствует свою ответственность перед миром, то сегодня ему надлежит быть совсем не тем, чем надлежало быть вчера. Художник сегодня всё менее солдат, всё менее герой и всё менее гражданин. Сегодня художник всё более архивариус. Всё более энтомолог. Всё более мнемотехник.

И рыцарства в этом ничуть не меньше.

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.