Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Новые друзья






П роснувшись, я увидел, что диван Флорентийца пуст. Должно быть, было уже довольно позднее утро, и что меня особенно поразило в окна стучал частый и крупный дождь.

С тех пор как я приехал к брату в К., где летом никогда не бывает дождя и о котором мечтаешь, покрытый потом и пылью, как о манне небесной, это был первый дождь.

Я мигом вскочил и засмеялся, вспомнив, как меня поразила быстрота движений Флорентийца, когда он так же внезапно сел, проснувшись. И я сейчас, точно кот, почуявший мышь, бросился к окну и отдернул занавеску.

Дождь показался мне добрым, родным братом. В его серой пелене был виден лес, настоящий зеленый лес, и не было жары.

Какая-то нежность к своей родине, даже как бы чуть-чуть раскаяние, что я мало ценил ее до сих пор, с ее лесами, рощами, зелеными полями и сочной травой, пробежала по мне. Я радовался, что попал снова в свой край, что здесь нет серо-желтого ландшафта, одинаково пустынного на десятки верст с торчащими как бирюзовые горы, голубыми куполами и минаретами мечетей.

И как только эта восточная картина мелькнула в моем воображении, так сразу же встала передо мной и вся цепь событий, людей, отдельных слов и небольших эпизодов последних дней.

Моя радость потускнела, и вся быстрота движений исчезла. Я стал медленно одеваться и думать, какой сумбур царит в моей голове. Я положительно не мог связать все события в ряд последовательных фактов. И все, что было третьего дня, вчера или два дня назад, все сливалось в какой-то большой ком, где я даже не все отчетливо помнил.

Внезапно в коридоре я уловил какое-то слово, и тембр голоса опять показался мне знакомым.

«Странно, подумал я. Всегда у меня была изумительная память на лица и голоса. А теперь и этот дар я, кажется, теряю. Должно быть, проклятая шапка дервиша да жара повредили мне не только слух, но и мозги».

В эту минуту снова донесся из коридора баритональный, неповторимо красивый голос. Я даже сел от изумления, и всего меня бросило в жар, хотя ни о какой жаре и помина не было.

«Нет, положительно, я стал какой-то порченый, как говорил денщик брата продолжал я думать, утирая пот со лба. Не может же это быть голос дервиша, который дал мне свое платье и у которого мы останавливались ночью».

Все завертелось в моей голове, до физической тошноты недоумение наполнило меня всего.

Я думал, что если бы под страхом смертной казни я должен был рассказать в эту минуту подробный ход событий, я бы не мог их передать, память моя отказывалась логически работать. Я сидел, уныло повесив голову, а в коридоре теперь уже явно различал английскую речь один из голосов принадлежал Флорентийцу, а другой был все тот же чудесный металлический баритон, ласкающий, мягкий, но, казалось, чуть прибавь этому голосу темперамента и он может стать грозным, как стихия.

«Нельзя же так сидеть растерянным мальчиком. Надо выйти и убедиться, кто говорит с Флорентийцем», продолжал я думать, напрасно стараясь отдать себе отчет, когда точно я видел мнимого дервиша, сколько прошло времени с тех пор, мог ли он очутиться здесь сейчас.

Только что я решился выйти из купе, как дверь открылась, и вошел Флорентиец. Его прекрасное лицо было свежо, как у юноши, глаза блистали, на губах играла улыбка, ну, век смотрел бы на это воплощение энергии и доброты, и никогда не поверил бы, как сурово-серьезно может быть это лицо в иные моменты.

Он точно сразу прочел все мои мысли по моему расстроенному лицу, сел рядом, обнял меня и сказал:

Мой милый мальчик! Все события последних дней могли расстроить и не такой хрупкий организм, как твой. Но все, что ты испытал, ты перенес героически. Ни разу страх или мысль о собственной безопасности не потревожили твоего сердца. Ты был так верен делу спасения брата, как только возможно. Теперь я узнал о судьбе обоих Али и их домочадцев.

И он рассказал мне, как Али с племянником, проводив нас и дервиша, вернулись в город. Там они вывели из дома всех людей и спрятали их в глубоком бетонном погребе, под каменным сараем в самом конце парка. Туда же успели вынести из дома наиболее ценные ковры и вещи, замаскировав вход так, что найти его никто не мог. Там, в этом погребе, Али и все его домочадцы провели страшную ночь, когда толпа дервишей и правоверных кинулась на его дом.

Ужасов, неизбежных в этих случаях, как выразился Флорентиец, он не стал мне рассказывать. Власти, услыхав, что религиозный поход принимает колоссальные размеры а это уже их не устраивало разослали по всему городу патрули. Но патрули вышли в город тогда, когда дом Али был уже подожжен со всех концов.

С домом брата фанатики поступили так же. Сухой, как щепка, старый дом сгорел дотла. Но тут несчастье было больше. Подкупленный денщик пустил вечером кого-то в дом, якобы осмотреть драгоценную библиотеку брата. Вошедшие стали угощать его вином, до которого он был великий охотник, очевидно, угостились и сами на славу. Как было дело дальше, никто толком пока не знает. Но факт, что двое там сгорели, а денщик еле выскочил из огня. Ему рамой расшибло голову, когда он прыгал из окна. Еле выбежав из задней калитки сада, полуодетый, окровавленный, почти в безумном состоянии, он был подобран проходившим патрулем и доставлен в госпиталь. Там он в бреду все повторял:

Капитан... барин... брат... Они насильно лезли. И снова: Капитан... барин... брат... Я их не пускал... Они подожгли.

Военный доктор, узнав от солдат, что больной им известен, что это денщик капитана Т., встревожился и послал доложить генералу о пожаре в доме капитана Т. Он спрашивал, известно ли кому-нибудь, где капитан Т., не сгорел ли он вместе с братом в своем доме? Что от его денщика узнать ничего толком нельзя, и надо думать, в себя он не придет и скоро умрет.

Разбуженный генерал, предубежденный вообще против местного народа, ненавидевший к тому же, когда тревожили его ночной покой, помчался прямо к губернатору. Он там закатил такой спектакль, что немедленно все проснулось. Все ничего не видевшие и не слышавшие до этой минуты власти, считавшие религиозные вопросы местного населения вопросами, не подлежащими наблюдению царских властей, сразу проснулись, прозрели и кинулись тушить пожар религиозного фанатизма, объявив этот религиозный поход бунтом.

Хорошо заплатив всем властям за невмешательство, бесчинствующая толпа фанатиков была поражена примчавшейся пожарной командой и нарядом войска. Мулла уверял дервишей и толпу, что это только инсценировка, что солдаты никого не тронут. Но когда увидел выстроившуюся линию солдат, готовых к стрельбе, сам первый бросился бежать со всех ног, за ним разбежалась и дикая толпа.

Дом Али удалось наполовину отстоять, но дом брата горел, как костер, пламя бушевало с такой силой, что даже подступиться к нему близко было невозможно. Очевидно, благодаря бреду бедняги-денщика создалась уверенность, что капитан Т. и его брат сгорели в доме.

Пока Флорентиец все это мне рассказывал, у меня, как у одержимых навязчивой идеей, сверлила в голове мысль: «Чей я слышал голос? Как зовут этого человека?»

Не в первый раз за наше короткое знакомство я замечал поразительное свойство Флорентийца: отвечать на мысленно задаваемый вопрос. Так и теперь, он мне сказал, что в Самаре в наш вагон сели два его друга, которых он встретил на перроне.

Один из них уже знаком тебе, проговорил он с неподражаемым юмором, так комично подмигнув мне глазом, что я покатился со смеху. Его зовут Сандра Кон-Ананда, он индус. И ты не ошибся, что голос его мог бы сделать честь любому певцу. Поет он изумительно, прекрасно знает музыку, и ты, наверное, сойдешься с ним на этой почве, если бы другие стороны этого своеобразного, интересного и очень образованного человека не заинтересовали тебя. Другой мой друг грек. Он тоже человек незаурядный. Великолепный математик, но характера он более сложного; очень углублен в свою науку и малообщителен, бывает суров и даже резковат. Ты не смущайся, если он будет молчать, он вообще мало говорит. Но он очень добр, много испытал и всякому готов помочь в беде. По внешнему обращению не суди о нем. Если у тебя явится охота с ним поговорить ты пересиль застенчивость и обратись к нему так же просто, как обращаешься ко мне.

Как я обращаюсь с вами?! горячо, даже запальчиво воскликнул я. Да разве может кто-нибудь сравниться с вами? Если бы тысячи дивных людей стояли и мне предложили бы выбрать друга, наставника, брата, я никого бы не хотел, только вас одного. И теперь, когда все, что мне было дорого и близко в жизни мой брат, в опасности, когда я не знаю, увижу ли его, спасусь ли сам, я радуюсь жизни, потому что я подле вас. Через вас и в вас точно новые горизонты мне открываются, точно иной смысл получила вся жизнь. Только сейчас я понял, что жизнь ценна и прекрасна не одними узами крови и любви по ней, но той радостью жить и бороться за счастье и свободу всех людей, что осознал подле вас. О, что было бы со мной, если бы вас не было подле меня все эти дни? Не важно даже, что я бы погиб от руки какого-либо фанатика. Но важно, что я ушел бы из жизни, не прожив ни одного дня в бесстрашии и не поняв, что такое счастье жить без давления страха в сердце. И это я понял подле вас. Теперь я знаю, что жизнь ведет каждого так высоко, как велико его понимание своего собственного труда в ней, как труда-радости, труда светлой помощи, чтобы тьма вокруг побеждалась радостью. И все случайности, бросившие меня сейчас в водоворот страстей, мне кажутся благословенными, происшедшими только для того, чтобы я встретил вас. И никто, никто в мире не может стать для меня наряду с вами!

Флорентиец тихо слушал мою пылкую речь; его глаза ласково мне улыбались, но на лице его я заметил налет грусти и сострадания.

Я очень счастлив, мой дорогой друг, что ты так оценил мое присутствие возле тебя и нашу встречу, сказал он, положив мне руку на голову. Это доказывает редкую в людях черту благодарности в тебе. Но не горячись. Если сознание твое расширилось за эти дни, то, несомненно, и сердце твое должно раскрыться. Должны стереться в нем, как и в мыслях, какие-то условные грани. Ты должен теперь по-новому смотреть на каждого человека, ища в нем не того, что сразу и всем видно, не броских качеств ума, красоты, остроумия или злых свойств, а той внутренней силы и доброты сердца, которые только и могут стать светом во тьме для всех окружающих, среди их предрассудков и страстей. И если хочешь нести свет и свободу в путь людям начинай всматриваться в людей по-новому. Начинай бдительно распознавать разницу между мелким, случайным в человеке и его великими качествами, родившимися в результате его трудов, борьбы и целого ряда побед над самим собой. Начинай сейчас, а не завтра. Отойди от предрассудка, что человек то, чем он кажется, и суди о нем только по его поступкам, стараясь всегда встать в его положение и найти ему оправдание. Оба моих друга знают мало твоего брата и также мало знают Наль. Но как только Али намекнул им месяц назад о возможности происшедшей сейчас развязки они оба оставили все свои дела, ждали зова и приехали помогать Али точно так же, как и я. Попробуй первый раз в жизни взглянуть в их лица иначе. Пусть любовь к брату будет тебе ключом к новому пониманию сердца человека. Прочти с помощью этого ключа ту силу преданной любви, что единит всех людей, без различия наций, религий, классовой розни. Подойди к ним впервые, как к людям, цвет крови которых одинаково с твоею красен.

Он обнял меня, сказал, что он с Сандрой Кон-Анандой уже пил кофе в вагоне-ресторане, а теперь мне надо быть вежливым к другому гостю и предложить ему свои услуги спутника и гида в вагоне-ресторан. Грека зовут Иллофиллион. Он говорит по-русски плохо и очень стесняется говорить на этом языке в непривычной ему обстановке.

Побори свою застенчивость, прибавил Флорентиец, вспомни, как я вел тебя за руку в трудные минуты. Вообрази, что для него это тоже минуты неприятные, и облегчи ему их. Он отлично владеет немецким языком. Если тебе надоест его затруднение в русском, ты можешь заставить его рассказывать тебе много интересного из его студенческих лет по-немецки. Он кончил естественный факультет в Гейдельберге и математический в Лондоне.

С этими словами он предложил мне скорее привести себя в полный порядок, достал мне из саквояжа кепи вместо панамы, и... я вздохнул и отправился знакомиться с греком, не менее застенчивым, чем я сам.

За свои двадцать лет я не очень много бывал в обществе. Четырнадцать лет я прожил неотлучно с братом, под руководством которого проходил программу гимназии. Я разделял его кочевую жизнь, был с ним даже в Р-ском походе. Но когда брату пришлось перевестись с полком в далекую Азию, он решил отдать меня в гимназию в Петербурге, где у нас жила тетка. Он надеялся, что, быть может, удастся поместить меня у нее. Но старая чванливая дама не пожелала иметь такого замухрышку своим компаньоном ежедневной жизни, и брату пришлось выбрать гимназию, где был интернат.

На экзаменах я держал в шестой класс мои познания поразили учителей. Я выдержал языки и математику блестяще. Сочинением на тему о сказке в произведениях великих писателей я их всех сразил. Они дали мне тему о русской литературе, я же понял ее, как тему вообще в мировой литературе, и навалял со свойственным мне азартом столько, что бумаги мне не хватало. На просьбу о добавочной бумаге учитель с удивлением сказал, что за всю его жизнь ему встретился впервые такой случай, чтобы ученику не хватило бумаги, отпущенной на черновик и на переписку набело.

Подошедшему в эту минуту директору он показал мою работу, сказав, что вот уже скоро три часа, как я пишу почти не отрываясь. Директор взял мои листы, стал читать, прочел почти целый лист и спросил, пристально на меня поглядев:

Вы сын писателя?

Нет, ответил я, я сын своего брата.

Увидев полное изумление на лице директора и учителя, который едва сдерживался, чтобы не прыснуть от хохота, я смешался и быстро пробормотал:

Простите, господин директор. Я сказал, конечно, полную несуразность. Я хотел сказать, что не помню ни отца ни матери. А как себя помню все меня воспитывал и учил брат, и я привык видеть в нем отца. Вот потому-то я так нелепо и выразился.

Это хорошо, что вы так любите брата. Но кто же готовил вас? Вы так прекрасно приготовлены.

Брат занимался со мной по программе гимназии, других учителей у меня не было.

А кто же ваш брат? спросил, улыбаясь, учитель.

Поручик N-ского полка, ответил я.

Оба наставника переглянулись, и директор, все еще глядя удивленно на меня, но улыбаясь мне мягкой и доброй старческой улыбкой, сказал:

Или вы феномен по способности или ваш брат поразительный педагог.

О, да, мой брат не только педагог, но и такой ученый, какого другого и нет, выпалил я восторженно. Да вот и он, закричал я, увидев милое лицо моего брата за стеклянной дверью класса.

И, забыв, где я, кто передо мной, зачем я здесь, я выскочил в коридор и обвил шею моего дорогого брата руками. Как сейчас помню то страстное чувство любви, благодарности, тоски от предстоящей разлуки и радости от привычного объятия и ласки брата, какое я испытал тогда.

Тихо разняв мои руки, брат вошел в класс, стал во фронт перед директором и сказал:

Прошу извинить, ваше превосходительство, моего брата. В кочующей офицерской жизни мне удалось обучить его немногим наукам, которые я сам знал. Но манеры и дисциплинированность не пришлось ему привить. Я надеюсь, что под вашим просвещенным руководством он их приобретет.

Директор подал руку брату, познакомил его с учителем, с любопытством разглядывавшим его, и наговорил ему массу комплиментов по поводу моей подготовки и блестящих способностей.

Но в моем сердце появилась первая трещинка. Я понял, что оскандалил брата. Вспомнил, как часто он повторял мне, что надо всегда быть выдержанным и тактичным, вдумываться в обстоятельства, отдавать себе отчет, где ты и кто перед тобой, и только тогда действовать.

Все это, весь этот эпизод детской жизни мелькнул сейчас передо мной, вызванный точно такой же спазмой сердца, которую я испытал тогда. Я встретил впервые чужого человека, который стал мне так же дорог и близок, как мой милый брат, и я снова себя почувствовал неумелым ребенком, не знающим, как подойти к чужому человеку, что ему сказать и как себя вести, чтобы выполнить желание Флорентийца и доставить ему удовольствие своим поведением... Я стоял в коридоре, не решаясь постучать в соседнее купе, а в моей голове точно молнией освещенный пронесся этот эпизод моей первой детской бестактности.

Сжав губы, вспомнил я из письма Али: «превозмогу», и постучал в соседнюю дверь.

Herein, услышал я произнесенное незнакомым мне чужим голосом.

Я открыл дверь и чуть было не убежал назад к Флорентийцу, как когда-то к брату в коридор из класса.

На диване, друг против друга, сидели рослые люди, но я увидел только две пары глаз. Глаза дервиша сразу запомнившиеся мне в первое свидание, глаза-звезды, и пристальные, почти черные глаза грека, напоминавшие прожигающие глаза Али старшего.

Позвольте теперь познакомиться по всем правилам вежливости с вами, сказал, вставая, Сандра Кон-Ананда. Это мой друг Иллофиллион. Он пожал мне руку, я же неловко мял в руке свое кепи и, кланяясь греку, проговорил, как плохие ученики нетвердо выученный урок:

Ваш друг Флорентиец послал меня к вам. Может быть, вам угодно пойти в вагон-ресторан выпить кофе? Я могу служить вам гидом.

Грек, пристальные глаза которого вдруг перестали быть сверлящими шилами, а засветились юмором, быстро встал, пожал мне руку и сказал с сильным иностранным акцентом, очевидно выбирая слова, но совершенно правильно по-русски:

Я думаю, мы с вами «два сапога пара». Вы так же застенчивы, как и я. Ну, что же. Пойдем вместе. Мы, конечно, не найдем двести, но потеряем четыреста. А все же мы с вами подходим друг к другу и, наверное, пока решимся спросить себе завтрак, все съедят у нас под носом, мы останемся голодными.

Говоря так, он скроил мне такую постную физиономию, так весело засмеялся, что я забыл все свое стеснение, залился смехом и уверил его, что буду решительно беззастенчив и накормлю его до отвала.

Мы вышли из купе под веселый смех Кон-Ананды.

Пробравшись в вагон-ресторан, я быстро нашел нам столик в некурящем отделении, заказал завтрак и старался занимать моего нового знакомого, обращаясь к нему на немецком языке. Он отвечал мне очень охотно, спросил, бывал ли я в Греции. Я со вздохом сказал, что дальше Москвы, Петербурга, Северного Кавказа и К., где был в первый раз и очень коротко, нигде не бывал.

Нам подали кофе, и я, пользуясь правом молчания за едой, украдкой, но пристально наблюдал моего грека.

Положительно, за мою детскую и юношескую монотонную жизнь сейчас я был более чем вознагражден судьбой, встретив сразу так много событий и лиц, не только незаурядных, но даже не умещающихся в моем сознании. Казалось, положить моему греку венок из роз на голову, накинуть на плечи греческий хитон и готова модель для лепки какого-либо олимпийского бога, древнего царя, мудреца или великого жреца, но в современное платье в моем сознании он как-то не влезал. Не шел ему европейский костюм, не вязался с ним немецкий язык скорее ему пристали бы наречия Испании или Италии. Правильность черт его лица не нарушал даже низкий лоб с выпуклостями над бровями тонкими, изогнутыми, длинными до самых висков. Нежность кожи при таких иссиня-черных волосах и едва заметные усы... Про него действительно можно было выразиться: «красив как бог».

Но того обаяния, которым так притягивал меня Флорентиец, в нем не было. Насколько я не чувствовал между собою и Флорентийцем условных преград хотя и понимал всю разницу между нами, и его огромное превосходство во всем надо мной, настолько Иллофиллион казался мне замкнутым в круг своих мыслей. Он точно отделен был от меня перегородкой, и проникнуть в его мысли, думалось мне, никто бы не смог, если бы он сам этого не захотел.

Мы дождались следующей остановки, вышли из вагона-ресторана и прошлись по перрону до своего вагона. Мой спутник поблагодарил меня за оказанную ему услугу, прибавив, что я гид очень приятный, потому что умею молчать и нелюбопытен.

Я ответил ему, что детство прожил с братом, человеком очень серьезным и довольно молчаливым, а юность не баловала меня такими встречами, где бы люди интересовались мною. Поэтому, хотя я и очень любопытен, в противовес его заключению, но научился, так же как и он, думать про себя.

Он улыбнулся, заметив, что математики если они действительно любят свою науку всегда молчаливы. И мысль их углублена настолько в логический ход вещей, что даже вся вселенная воспринимается ими как геометрически развернутый план. Поэтому суета, безвкусие в высказывании неполноценно продуманных мыслей и суетливая болтовня вместо настоящей истинно человеческой осмысленной речи, какою должны бы обмениваться люди, пугает и смущает математиков. И они бегут от толпы и суеты городов с их далекой от логики природы жизнью.

Он спросил меня, люблю ли я деревню? Как я мыслю себе свою дальнейшую жизнь? Я ответил, что вся жизнь моя прошла пока на гимназической и студенческой скамье. Рассказал ему, как поступил в гимназию, смеясь, вспомнил и блестящие экзамены. Потом рассказал и о первом горе, разлуке с братом и жизни в Петербурге. А затем, как бы самому себе подводя итоги какого-то этапа жизни, сказал ему:

Сейчас я на втором курсе университета и тоже горе-математик. Но мои занятия даже еще не привели меня к пониманию, какую бы жизнь я хотел себе выбрать, где бы хотел жить, и даже еще не понимаю, какое место во вселенной вообще занимает моя фигура.

Мы стояли в коридоре, и мой собеседник предложил мне войти в его купе. Наш разговор незаметно для меня принял теплый товарищеский характер. Меня перестала смущать внешняя суровость моего нового знакомого, а, наоборот, я почувствовал как бы отдых и облегчение. Мои мысли потекли спокойнее; мне очень хотелось узнать об университетах Берлина и Лондона, и я был рад посидеть с моим новым другом.

Но мне страстно хотелось заглянуть к Флорентийцу и передать ему, что я не осрамился в его поручении и что грек очень интересный человек.

Только я хотел сказать, что зайду на минутку в свое купе, как дверь открылась, и на пороге я увидел Кон-Ананду. Он сказал, что Флорентиец заснул и что, если мне интересно поговорить с Иллофиллионом, он охотно посидит в моем купе и покараулит сон Флорентийца.

Я уже знал хорошо, как крепко тот спит, и охотно согласился перемениться местами с Анандой на некоторое время.

Мы продолжали оборвавшуюся беседу. Чем дальше говорил Иллофиллион, тем я сильнее поражался его знаниями, наблюдательностью, а главное, силой его обобщений и выводов.

Я сам не лишен был синтетических способностей, хорошо разбирался в логике, сравнительно много читал. Но все мои, называемые блестящими способности казались мне жалким хламом, сброшенным в лавке старьевщика в общую кучку, в сравнении с четкостью мысли и речи моего собеседника.

Как странно я чувствую себя снова сегодня. Точно я поступил в новый университет и прослушал ряд занимательнейших лекций. Но если бы вы еще рассказали мне о быте студентов, с которыми вы учились, об уровне их развития и интересов, сказал я.

И снова полилась наша беседа, причем мой собеседник проводил параллель между студенчеством Греции, Германии, Парижа и Лондона, которые он имел возможность наблюдать.

Я ловил каждое слово. Он говорил так просто и вместе с тем так образно, что мне казалось, будто я сам путешествую вместе с ним, все слышу и вижу собственными глазами.

Страстная жажда знания, жажда видеть мир, людей, узнать их нравы и обычаи переполнила меня до экстаза. Я перестал отдавать себе отчет во времени и месте, забыл, что я все свое образование получил трудами брата, бедного русского офицера, и решил, что непременно увижу весь свет и не оставлю ни одного угла, не побывав там.

А хотелось бы вам путешествовать? услышал я вопрос И.

Точно свалившись с неба, я осознал, что никак не смогу объехать не только всего мира, но даже и своей родной России, потому что я беден и до сих пор умею зарабатывать только гроши уроками да переводами.

Хотеть-то я очень бы хотел, вздохнув, ответил я. Но мне не везет с путешествием. После пятилетней разлуки с братом, пока я кончал гимназию и поступал в университет, я выбрался наконец к нему в Азию. Мечтал увидеть новый свет и новый народ, и вот все скомкалось. И брата я теперь потерял, прибавил я тихо, вспомнив, с какой радостью я ехал на свидание с ним в далекое К. и с какой скорбью возвращаюсь оттуда.

И. склонился ко мне, необыкновенно ласково поглядел мне в глаза и так же тихо ответил:

Я всем сердцем сострадаю вам, друг. Я тоже пережил такой момент жизни, когда я потерял все, что любил, и всех, кого любил, в один день. Но мое состояние было хуже вашего, потому что я не мог помочь никому из тех, кого любил. Когда я сам, тяжело раненный, пришел в себя, я увидел только похолодевшие трупы своих родных и близких. А что касается всех моих надежд, идеалов, стремлений, исканий истины и чести все это также было сметено с моей души и превращено в прах, так как убийцами были фанатики-лицемеры, разыгрывавшие роль друзей...

Он помолчал и продолжал еще более проникновенным тоном:

Ваше положение много лучше того момента моей жизни. Вы еще не потеряли брата, вы только в разлуке с ним. Вы еще можете ему помочь и уже начинаете дело помощи ему. Я приехал погостить к Али пять лет тому назад, возвращаясь из путешествия по Индии, и познакомился у него с вашим братом. Али рассказал мне о его чистой жизни самоучки большого ученого, о его беззаветной преданности свободе народа. Такие, редко встречающиеся качества в русском офицере, я помню, меня очень тронули. И когда я увидел вашего брата, его прекрасное лицо сказало мне так много, что я сразу стал ему преданным другом. А вы знаете из наблюдений даже такой короткой и юной жизни, как ваша, что цельные, сосредоточенные характеры не умеют отдавать свои сердца и дружбу вполовину. Мы часто виделись с вашим братом. И это я пополнял постоянными посылками редких книг его прекрасную библиотеку. Удивительно, что странствующая жизнь офицера не помешала ему таскать за собой всюду сундуки с книгами. Ну, а когда он осел в К., тут уж подлинно он собрал настоящую ценность библиотеку мудреца. Как жаль, что все это погибло...

Снова помолчав, придвинувшись ближе ко мне, он добавил:

— Мне по опыту понятно ваше состояние. И то, что я вам скажу, я решаюсь сказать только потому, что сам прошел через все печальные этапы человеческой жизни, от которых сейчас страдаете вы. Нельзя думать, как думает всегда юность, что жизнь ценна главным образом тем личным счастьем, которое она сулит. Не считайте корнем вашего положения сейчас страдание и опасности, которые переносите за брата. Откиньте личные чувства и мысли о себе, думайте о защите брата, о труде и энергии, которые вы должны внести сейчас и дальше, чтобы помочь ему выйти живым и свободным из десятка ловушек, которые будут расставлять ему фанатики и царское правительство, не очень-то любящее думающих офицеров. Если бы вам не удалось увидеться с братом...

— Как, — вскричал я в ужасе, — вы полагаете, что он умер?

— О, нет, я уверен, что жив и что он уже в Петербурге, — ответил он. — Я говорил только о весьма возможной случайности, что вам не удастся сейчас свидеться с братом и он не сможет взять вас с собой.

— О, это было бы ужасно. За целых пять лет я не провел с ним и двух месяцев, если сосчитать те редкие дни жизни, когда он приезжал ко мне в Петербург. Я жил надеждами. Наконец сбылась моя мечта, я должен был прожить с ним лето и даже часть осени, — и снова я одинок...

Тоска, раздражение, протест владели мной. Мне думалось, что встали чужие люди между мной и братом. Увлекли его интересы чужого народа, а я, брат-сын, оказался брошен, забыт и не нужен. Буря, вихри страстей рвали мое сердце! Ревность, как дикие кони, таскала мою мысль от одного события к другому, от одних лиц к другим...

Мой товарищ молчал. Долго молчал и я. Наконец раздражение стало стихать. Я перестал ломать свои руки, и преданность брату, благодарность за его любовь и заботы взяли верх над грубыми мыслями моего эгоизма и отчаяния.

Я вспомнил лицо брата там, на дороге под величественным деревом, когда Али высаживал из коляски Наль. Тогда меня поразило лицо незнакомого мне человека, человека недюжинной воли, чьи брови слились в одну сплошную линию. И этот человек был не моим братом-добряком, которого я знал. Это был незнакомец, чей поток энергии идет как лава, сметая все на пути. Тогда я был просто поражен и не сделал единственного вывода, который сделал бы всякий более опытный человек. А может быть, быстрота и необычайность последующих событий похоронили тот вывод в моем сознании, который сейчас стал мне ясен: я понял, что я совсем не знал моего брата, что все то, что он отдавал мне — круглому сироте, стараясь вознаградить меня за бедность детства без материнской ласки и нежности, — была только маленькая часть сознания моего брата...

И вдруг, как маленький мальчик, я разрыдался. Я почувствовал себя еще более одиноким, обманутым чудесной иллюзией, которую я сам себе создал. Я принимал брата-отца за то существо, которое всецело принадлежало мне, у которого первейшей заботой был я и который всю ценность жизни видел во мне.

До этой минуты я полагал, что и он, как я сам, начинал и кончал свой день, идя мысленно рядом со мной и делая все дела обиходной жизни только для того, чтобы в конце какого-то периода времени увидеться со мной и уже не разлучаться больше всю жизнь.

Теперь, в огромной борьбе, я разглядел в моем брате за своими собственными иллюзиями лицо другого, незнакомого человека. Я увидел целый ряд не наполненных мною его интересов, его спаянность с другими, едва знакомыми мне людьми.

И в первый раз мелькнул у меня в сознании вопрос: «Что такое вообще брат? И кто настоящий брат? Какую роль играет родство людей по крови? Что ближе: гармония мыслей, чувств, вкусов или привязанность единоутробия?»

Я не замечал, что слезы продолжали литься из моих глаз. Но теперь это были уже не бурные рыдания ревнивого разочарования, а какой-то сладкий оттенок получили мои слезы. Не то я что-то временно похоронил детское и прекрасное, не то я разрывал в себе старые привычки воспринимать людей как опору лично себе — я как будто врастал в новую и чуждую еще мне шкуру мужчины, где слова «мать», «отец» и соединенная с ними нежность отходили на второй план. Не то я сладко мечтал о семье, которой не знал всю жизнь, где я сам должен стать опорой.

Трудно рассказать теперь о тех переживаниях юноши. Но, пожалуй, одну из капель горечи прибавляло сознание, как я юн, как ребячлив и неопытен в делах жизни и как плохо я воспитан.

Я приложил все усилия, чтобы остановить слезы. Стыдно было плакать так безудержно перед чужим мужчиной. И когда мысль перешла от сожалений о самом себе на брата, я вспомнил опять и письмо Али, и недавние слова Флорентийца. Я вытер слезы и, не глядя на моего спутника, тихо сказал:

Простите меня, я не в силах был сдержаться.

Я ждал обычного, быть может, дружеского соболезнования. Но то, что я услышал, еще раз показало мне, как плохо я разбирался в людях.

Не раз в жизни я плакал так же горько, как плакали вы сейчас. И верьте, детство мы все хороним нелегко. Иллюзии любви и красоты, создаваемые нашим воображением, до тех пор терзают нас, пока мы не завоюем себе сами полной свободы от них. И только тогда рушатся наши иллюзорные желания всякой красивости во вне, когда в нас оживет все то прекрасное, что мы в себе носим. Все толчки скорби, потерь, разочарований учат нас понимать, что нет счастья в условных иллюзиях. Оно живет только в свободном добровольном труде, не зависящем от наград и похвал, которые нам за него расточат. В том труде, который мы вынесем в свой обычный день, как труд любви и радости, отдав его укреплению и улучшению жизни людей, их благу, их счастью.

И. обнял меня и стал рассказывать мне историю своей жизни.

Очнувшись от глубокого обморока, он увидел себя, лежащим в крови среди друзей и родных. Погибло все, с чем он был с детства связан; он не знал, куда ему идти, что делать, вся семья его была убита. Он вспомнил, что у него была старая нянька, жившая в горах, недалеко от той долины, где стоял дом его родных. Но он не знал, к какой политической партии она примкнула. Быть может, и она убита так же, как и несколько семейств этой долины, своими вчерашними единомышленниками, а сегодняшними врагами.

Но раздумывать было некогда. И. спустился к морю, выкупался, переоделся в чужое платье, кем-то оброненное или брошенное на берегу, и побрел, заливаясь слезами, по уединенной тропе в другую часть острова к старой няне.

Я не буду утомлять вас подробностями своей скитальческой жизни, продолжал И. Коротко скажу, что с помощью старушки с ее деньгами я сел на пароход и поехал в Рим, где у нее был сын, способный мастер ювелирных работ, как она мне сказала. На пароходе я, вероятно, умер бы от горя и голода, если бы меня не нашел уже знакомый вам Кон-Ананда. В одну из ночей, уже совершенно изнемогая от лихорадки, в полусознании, я услышал над собой разговор на итальянском языке, который я хорошо знал от моей няни, родом итальянки. Молодой звучный и прекрасный голос говорил:

Что это? Никак здесь лежит мальчуган?

Другой, сиплый и грубый, как бы нехотя цедил слова сквозь зубы:

Какой это мальчуган? Это целый мужик, смертельно пьяный.

Я не имел сил, хотя всей душой хотел закричать, что я не пьян, что я умираю от голода и холода и прошу помощи. Я уже приготовился умереть, и сейчас мелькнувшая было и исчезавшая надежда на спасение показалась мне еще одним надругательством судьбы надо мной. Тяжело ступающие шаги пошли прочь, унося воркотню грубого голоса. Я думал, что и другой голос замрет также вдали, как вдруг нежная сильная рука приподняла мою голову, и горестное «Ох» вырвалось, как стон, надо мною.

Глаза я от слабости открыть не мог. Склонившийся надо мной незнакомец громко что-то закричал своему спутнику. Тот нехотя, едва волоча ноги, снова подошел к нему. Повелительный тон молодого голоса, в котором послышалась непреклонная воля, мигом привел в другое настроение ворчуна.

Одним духом отправляйся за носилками и доктором, старый лентяй. Так-то ты следил за нашими вещами в трюме, что не видел, как здесь умирает человек.

Виноват, барин, этот воришка верно только что пробрался сюда. Я все время проверял ящики, все было цело.

Брось бессмысленную болтовню. Какой он воришка? Ведь это слабый ребенок! Мигом носилки и доктора! Или ты снова отведаешь моей палки.

Куда девались шаркающие ноги? «Есть», выговорил слуга зычным басом и побежал так, как и я бы не смог, хотя бегал я, здоровый, хорошо.

Бедный мальчик, услышал я над собой тот же проникновенный голос. И как он был нежен, этот голос, точно ласка матери, проник мне в сердце, и жгучие, как огонь, слезы скатились на мои щеки.

Слышишь ли ты меня, бедняжка?

Я хотел ответить, но только стон вырвался из моих запекшихся губ, языком я двинуть не мог, он, точно мертвое, сухое, шершавое, постороннее тело, не повиновался мне.

Я спасу тебя, спасу во что бы то ни стало, продолжал говорить незнакомец. Мой дядя доктор...

Но дальше я уже не слышал, я провалился в бездну.

Когда я очнулся, я увидел себя в просторной, светлой комнате. Окна были открыты, постель была такая мягкая и чистая. Я подумал, что я дома. Память унесла все грозное, что я пережил, и я стал ждать, что сейчас войдет мама, станет ласково меня бранить за леность. Она имела привычку говорить со мной по-немецки, хотя была гречанка. Но мать ее была немка, и она привыкла к этому языку, как к своему родному.

Я все ждал ее милого: «Лоллион», но она что-то долго не шла. Тогда я решил ее попугать, как я это иногда проделывал в раннем детстве, крича во все горло, а она делала вид, что страшно испугалась, складывала моляще свои прелестные руки и преуморительно говорила по-немецки:

О, господин охотник, право, крокодил меня сейчас проглотит. Пожалуйста, не теряйте времени на крик, убейте его скорее.

Я закричал, как мне показалось, во весь голос, но получился очень слабый звук, похожий скорее на долгий стон.

Ну, вот он и очнулся, послышался сзади меня голос.

Дядя, вы не доктор, а чудо-волшебник.

С этими словами к моей кровати подошли два совершенно незнакомых мне человека. Один из них, как вы, конечно, сами догадались, был Кон-Ананда, которого вам и описывать нечего; другой, еще не старик, но гораздо старше его. Приветливое лицо, ласковые карие глаза и какое-то необычайное благородство, манеры, мною еще не виданные, сразу объяснили мне, что это человек того высшего света, о котором пишут в романах, но который недоступен людям среднего класса. Я понял, что вижу впервые вельможу.

Ну, дружок, теперь мы можем быть спокойны, что ты будешь жить совершенно здоровым человеком, сказал вельможа по-итальянски. Не можешь ли ты объяснить мне, какой сегодня день?

Я смотрел на него, совершенно ничего не понимая. Память еще не вернулась ко мне. Он налил в стакан какой-то жидкости, довольно сильно пахнувшей, и помог мне ее выпить. Я посмотрел на лицо Ананды и не узнал, конечно, в нем моего спасителя. Сон снова меня одолел.

Когда я вновь проснулся, мне показалось, что возле постели сидит женская фигура. Я подумал, что это мама, но на этот раз я уже помнил о моем первом пробуждении и поэтому совсем не удивился, когда увидел Ананду.

Я не мог ни в чем отдать себе отчета и механически заговорил по-немецки:

Я видел только что маму. Зачем же она ушла?

Она сильно устала, ответил он мне. Если я вам не очень неприятен, то позвольте мне вас накормить обедом. Хотя, предупреждаю вас, что назвать обедом то, чем я буду вас кормить, нельзя. Доктор очень строг, и вам позволено есть только жидкие каши и кисели.

Он помог мне сесть в постели, и, как ни осторожно он это делал, я едва не упал в обморок. Он быстро дал мне глоток вина, и вскоре обед был кончен, но ему пришлось меня кормить с ложечки.

Такая моя жизнь длилась около месяца. И сколько раз я ни спрашивал о маме, она всегда или спала, или устала, или поехала за покупками. На мои вопросы, чья это комната, он всегда отвечал: «Ваша». Как-то раз я спросил, отчего няня не придет ко мне. Он ответил, что, если я помню ее адрес, он ей напишет, чтобы она приехала.

Как же я могу не помнить адреса няни? возмущенно сказал я. Это все равно, как если бы я забыл адрес своей матери.

И я тут же продиктовал ему адрес няни, прося, чтобы завтра же она меня навестила. Он засмеялся и сказал, что, если достанет ковер-самолет, непременно слетает за ней сам. И здесь я опять ничего не понял.

Прошла еще неделя; меня навещал несколько раз вельможа-доктор и позволил встать. Это была сущая комедия, когда я с помощью Ананды попробовал первый раз встать. Роста для своих пятнадцати лет я был очень большого, а за время болезни я так вырос, что поразил даже доктора.

Можно ли так быстро расти, дружок? сказал он мне смеясь. Если ты так будешь продолжать, тебя никто, даже няня, не узнает.

На этот раз я как-то отдал себе отчет, что времени прошло довольно много, а няни все нет, и мама все прячется. Я посмотрел на доктора. Но он, как бы не замечая моего молящего взгляда, помог мне надеть халат, и оба они с Анандой довели меня до окна, где стояло высокое кресло с подножкой, так что сидя в нем, я мог любоваться видом из окна.

Я смотрел неотрывно вперед, на видневшееся вдали море, смотрел на сад, спускавшийся к морю, не узнавая ландшафта, и не мог ничего понять. Я спросил доктора, почему же я здесь живу? Ведь мой дом в долине у самого моря, а здесь, высоко на горе, я никогда не был и не знаю этого места.

Лицо доктора было очень серьезно, хотя и очень спокойно. Он взял мою руку, держа ее, как считают пульс, но я был уверен, что он не считал пульса, а хотел передать мне часть своей энергии и бодрости.

Если ты хочешь видеть няню, тихо сказал он, поглаживая свободной рукой мои волосы, я могу ее позвать. Но я хотел тебе сказать, мой мальчик, что ты уже почти мужчина, а няня твоя слаба и стара. Ей, вероятно, придется сообщить тебе кое-что неприятное. Старайся быть спокойным, думай, как бы облегчить ей эту трудную минуту. Забудь о своем горе, если оно тебя поразит, старайся только не допустить себя до слез, чтобы старушка видела, что она вырастила мужчину, а не бабу в панталонах.

Он повернулся к двери и сказал по-итальянски кому-то, чтобы привели мою няню. Затем снова, приняв прежнее положение, стал ласково гладить мои волосы, тихо говоря:

Все движется в жизни, мой мальчик. В жизни человека не может быть ни мгновения остановки. Двигаясь по своим делам и встречам, человек растет и меняется непрестанно. Все, что носит в себе сознание как логическую мысль, все меняется, расширяясь в мудрости. Если же человек не умеет принимать мудро своих меняющихся обстоятельств, не умеет стать их направляющей силой они его задавят, как мороз давит жизнь грибов, как сушь уничтожает жизнь плесени. И конечно, тот человек, кто не умеет сам изменяясь понести легко и просто на своих плечах жизнь новых обстоятельств, будет равен грибу или плесени, а не блеску творящей, закаляющейся и растущей в борьбе творческой мысли.

Я слушал и вбирал в себя жадно каждое его слово, не спуская с него глаз. Добрейшее лицо его и мягко гладившая мои волосы рука точно передавали мне любовь и мужество. Я вдруг осознал, что возле меня стоит друг, такой величавый друг, рука которого не только опора для меня в эту минуту, но крепость ее такова, что вся жизнь моя не может отягчить потока любви, который горит в этом человеке.

Какое-то почти благоговейное живительное чувство радости, благодарности, не испытанной еще мною, уверенности и мужества наполнили меня. Я поднес к губам нежно гладившую меня руку, поцеловал ее и ответил ему:

Я буду стараться быть всегда мужественным. О, как бы я хотел быть таким, как вы, добрым, умным и сильным. Как подле вас мне чудно и хорошо. Я точно вырос и весь переменился.

Он обнял меня, прижал к себе, поцеловал в лоб и сказал:

Будь же мужествен сейчас. Как перенесешь ты встречу с няней, точно так ты начнешь и свою новую жизнь.

С этими словами он меня покинул, и через минуту в комнату вошла моя няня.

Она вообще была старенькая, но то, что я увидел сейчас, это была совершенная руина. Но насколько поразила ее внешность меня, настолько же, вероятно, перемена во мне ужаснула ее.

Не успела она подойти ко мне, как всплеснула руками, закричала, заплакала, встала на колени на подножку моего кресла, схватила мои руки и так зарыдала, что мужество в моем сердце таяло, как воск.

Хотя я и вырос в стране, где экзальтированные чувства народа легко обнажались в криках и жестах, хотя я с детства знал чисто итальянскую, особенно характерную экзальтацию моей няни, вспыхивавшую как спичка сразу до яркого огня и так же мгновенно потухавшую, но на этот раз в ее рыданиях было столько горечи и отчаяния, что я не мог найти слов, чтобы ее утешить. Среди ее причитаний я мог разобрать как припев: «Мой несчастный мальчик! Мой дорогой сиротка, у тебя нет даже родины».

Какое-то смутное воспоминание начинало меня давить. Мысли, как тяжелые жернова, ворочались трудно и стали точно весомыми. Я до сих пор помню ощущение в голове, необыкновенно странное, какого я больше в жизни не знавал. Мне казалось, что я ощущаю, как в моих мозговых полушариях происходит какое-то чисто физическое движение, которое я и принял за тяжело шевелящиеся мысли. Должно быть, вся кровь отлила от сердца к голове; я почувствовал острую боль в сердце, как укол длинной иглы, и вдруг, сразу, точно в огне мелькнувшей молнии, вспомнил все.

Не знаю, потерял ли я сознание в эту минуту, но отчетливо понял, что все картины пережитого, одну за другой, я ясно и точно увидел...

Когда я смог соображать, я увидел возле себя Ананду и только теперь понял, что это он шептал мне в трюме парохода: «Я спасу тебя, мальчик».

Ананда смотрел на меня сосредоточенно и подал мне какое-то питье. Я выпил и сказал ему:

Благодарю вас. Благодарю за жизнь, которую вы мне спасли. Нет, не надо, я отвел его руку с новым лекарством, и теперь уже не лекарство может вылечить меня, а тот пример вашей и вашего дяди любви и забот о чужом, брошенном человеке, который я здесь нашел. Я не понимаю, каким образом я все забыл. Я только тогда все вспомнил, когда голос няни и ее причитания вернули меня в детство. И когда я услышал, что у меня нет даже родины, я вспомнил сразу все.

Я не мог еще долгое время собраться с силами; дыхание мое стало так тяжело, точно мои легкие сдавил припадок астмы. Ананда уговорил меня выпить каких-то капель, положил на блюдечко пучок желтой сухой травы и поджег ее. Вскоре она задымилась, распространяя сильный аромат, и мне стало лучше.

Где я сейчас? Это ваш дом? спросил я Ананду.

Это Сицилия, ответил он мне. Вы здесь в полной безопасности. Это дом доктора. На вашей родине резня восставших партий еще не прекратилась и бедствия продолжают сыпаться на головы ни в чем неповинных людей. Фанатики-политики режут не только друг друга, но даже иностранцев, что грозит войной всей вашей стране. Все это очень подробно вы узнаете из газет, которые я для вас сохранил. Вы больны уже больше двух месяцев. И весь первый месяц мой дядя каждый день опасался, что ему не удастся вырвать вас у смерти. Только на второй месяц вашей болезни он сказал мне, что вы в безопасности. А за две недели он точно определил день, в который к вам вернется сознание. Одно время он опасался неполноценного возврата вашего сознания. И потеря памяти могла вообще распространиться на весь ход ваших мыслей. Свидание с няней он считал моментом перелома, как оно и случилось на самом деле.

Далее он рассказал мне подробно, как я был перенесен в их каюту на пароходе, как они оба с дядей дежурили по очереди у моей постели и как в беспамятстве и в бреду я рассказывал им много раз всю мою историю, вплоть до посадки на пароход. Он спросил меня, не помню ли я, каким образом я попал в трюм. Я не помнил или, может быть, даже не понимал, где это трюм. Но помнил, что искал место, где бы спрятаться от людей и выплакать свое горе.

Дальше история моя сложилась просто, продолжал И. Не буду вам рассказывать, сколько раз в моем сердце чередовались бури отчаяния, негодования и безысходного горя. Сколько раз я терзал сердца моих благодетелей и няни своими дикими рыданиями. Скажу только, что каждый из приступов моего раздражения не вызывал ни негодования, ни упреков моих новых друзей. Постепенно атмосфера постоянной ласки и высокой культуры стала вводить и меня в колею выдержки. Я понял, увидел наглядно, как я невежествен, как веду себя неделикатно, нарушая тихий ритм жизни моих спасителей, заполненной целиком научной работой доктора и диссертацией, которую тогда писал Ананда.

Я уже мог выходить, бродил по саду, даже спускался к морю. Но читать доктор мне не позволял, сказав, что, если хоть одна неделя пройдет без слез, он разрешит мне читать. Желание начать читать и учиться было так велико, что я выдержал характер и ни разу не обнаружил перед своими хозяевами своего горя, доверяя его только подушке ночью.

Однажды в праздничный день доктор велел заложить лошадей, и мы поехали с ним прокатиться, чтобы я мог полюбоваться красотами Сицилии. Природа казалась мне волшебной сказкой.

По дороге доктор спросил меня, хорошо ли я знаю историю своей родины. К стыду своему, я должен был признаться, что совсем не знаю. По возвращении с прогулки доктор провел меня в свой кабинет, где было так много книг, что я даже сел от изумления. Не только стены были ими заставлены, но через всю комнату шли до потолка полки с книгами, образуя узкие коридоры, в каждом из которых стояла передвижная лесенка. Доктор вошел в один из книжных коридоров и достал мне историю Древней Греции на немецком языке.

С этого дня началось мое обучение. Каждый из моих новых друзей находил возможность отрываться от своих занятий, чтобы заниматься со мной. Я старался изо всех сил, так что моей старушке няне приходилось жаловаться на свое одиночество, и только это заставляло меня бросать мои книги и уроки и идти с нею к морю.

Я обнаружил способности к математике, и мне дали шутливое прозвище «Эвклид». Так меня и звали мои наставники, одна няня звала меня Лоллионом.

Шесть месяцев труда и тихой жизни вылечили меня совершенно. Вырос я еще больше, но оставался все таким же тощим, и горе мое так же разъедало мое сердце.

Однажды за обедом доктор сказал, что через неделю ему надо ехать в Рим, там пробыть месяц, а затем отправиться в Берлин по целому ряду дел.

Не хочешь ли поехать со мной в качестве секретаря? обратился он ко мне с вопросом.

Я нерешительно посмотрел на Ананду, тот ласково мне улыбнулся, но молчал.

Что тебя затрудняет? снова спросил меня доктор. Неужели тебе не хочется видеть мир, о котором ты столько читаешь в последнее время.

Мне очень хочется видеть мир, особенно Рим. Кроме того, я был бы счастлив быть вам полезным и чем-нибудь отплатить за все то, что вы сделали для меня. Но я боюсь, что не сумею быть вам таким секретарем, как это вам нужно. Я буду все же стараться быть вам слугою честным и усердным. И еще меня смущает, продолжал я, как перенесет разлуку со мной няня? Кроме меня у нее нет никого.

У нее есть сын в Риме. Мы ее туда отвезем. Когда будем возвращаться, ты уже научишься разбираться в поездах и маршрутах, заедешь за ней снова в Рим и привезешь обратно сюда. Решайся. Тем более что тебе надо будет когда-то вступить в жизнь и получить систематическое образование. Во время этого путешествия ты сможешь выбрать по вкусу место, где захочешь учиться, а о далеком будущем не стоит и думать.

Чтобы окончить в коротких словах мою отныне счастливую историю жизни, прибавлю, что через несколько дней мы выехали с доктором и няней в Рим, там ее оставили. Вы сами понимаете, что я переживал, знакомясь с этим городом, с его памятниками, галереями, музеями и т. д. Тысячи раз я благословлял свою няню за знание итальянского языка, носясь по городу и исполняя поручения доктора.

Мы проездили, кочуя по разным местам, не два месяца, а целых полгода. Чтобы продолжать свои занятия регулярно, я достал себе программу берлинских гимназий и, вставая ежедневно в шесть часов утра, готовился сдать экзамены за семь классов.

Однажды я поделился своей идеей с доктором. Он проверил мои знания, остался ими доволен и посоветовал вернуться домой. Там подзаняться еще с Анандой и сразу сдать экзамены на аттестат зрелости в Гейдельберге, где Ананда будет защищать свою диссертацию и проживет не менее года.

Я с благодарностью принял это предложение. Мы проехали еще в Вену по делам доктора и там расстались. Я поехал из Вены через Венецию обратно в Рим, а он в свое имение в Венгрии, сказав, что будет жить там год или два и мы с Анандой и няней приедем туда на летние каникулы.

С тех пор так и шла моя жизнь. Я много учился и немало видел в жизни: путешествовал по Египту и Индии, видел много разных мудрецов и ученых, артистов и художников, но выше доктора не видел никого. Случайно поручение доктора свело меня с Али и Флорентийцем, в которых я увидел силу, знания, доброту и честь, не уступавшие тем, какими обладал мой великий друг-доктор. Тесная дружба, связывавшая между собою их, была раскрыта и мне с Анандой.

Теперь в моем рассказе я уже подхожу к тому периоду дружбы с Али, когда я приехал к нему гостить в К. и познакомился с вашим братом. Вы, конечно, лучше меня знаете своего брата. Я же могу сказать, что сила его духа, воля, любовь к человеку, огромный ум и знания ставят этого офицера-самоучку, прожившего свою жизнь в захолустье, выше почти всех тех, кого я встречал в жизни и почти наравне с теми моими великими друзьями, о которых я вам рассказывал.

Не стесняйтесь же со мною. Я все страданье сам перенес; я знаю бездну человеческого горя, и мое сердце, сгоревшее однажды в скорби, не может осуждать встретившегося или тяготиться его горем и слезою. Я научился видеть в человеке брата.

Долго длилась еще наша беседа; мы пропустили завтрак, и сейчас нас уже звали обедать.

Я позабыл о себе, о своей жизни. Образный рассказ И. как бы резцом он вырезал эпизоды, так четки были слова и мысли увлек меня в водоворот жизни другого мальчика, много более несчастного, чем я.

И. предложил мне умыться и пойти обедать. Я не возражал, понимая, что легче всего будет нам обоим сейчас в молчании посидеть за едой. Когда мы вернулись в свой вагон, то нашли Ананду и Флорентийца беседовавшими в коридоре кое с кем из пассажиров.

Я так обрадовался Флорентийцу, как будто целый год его не видел. Еще раз я понял, как цельно, всем пылом одинокого сердца я привязался к нему за это короткое время. Он радостно протянул мне обе руки, которые я сжал в своих.

Как я соскучился без вас, смеясь, сказал я ему.

А я-то думал угодить тебе, так как не научился еще спать по твоему вкусу, ответил он мне тоже смеясь. Но не очень-то ты любезен в отношении И., продолжал он все смеясь. Я надеюсь, Эвклид, ты не замучил моего братишку математикой?

Нет, нет, ваш друг И. так помог мне своей беседой, что я теперь стал умней сразу на двадцать лет! вскричал я.

Все засмеялись. Флорентиец, обняв меня за плечи, состроил преуморительную гримасу лорда Бенедикта, спросил:

Неужели же в моем обществе ты стоял на месте или даже глупел?

Я снова почувствовал, как надо следить за каждым словом, вздохнул и, не зная как ответить, перевел глаза на И. Тот сейчас же сказал Флорентийцу, что всем известен его неподражаемый флорентийский талант ловить людей на слове. Но что он, Эвклид, недаром лучше его математик и уж однажды как-нибудь поймает самого Флорентийца тоньше, чем он меня сейчас.

Я предложил Флорентийцу сорганизовать для него обед в купе, на что особенно весело отозвался голодный Ананда. И я отправился к проводнику проявлять свой административный талант.

Вскоре в купе была подана лучшая вегетарианская еда, какая только нашлась в поезде. И мы с И. хотя только что отобедавшие тоже приняли в ней некоторое участие.

Нам оставалось ехать до Москвы еще только одну ночь, и рано утром я мог надеяться увидеть брата. Я так унесся мыслями в радость предстоящего свидания, так живо представил себе, как теперь по-новому буду смотреть на него, что перестал замечать и слышать что бы то ни было из окружающего меня.

Внезапно что-то мокрое на руках, которые я держал сложенными на столике перед собой, заставило меня вздрогнуть. Это Флорентиец намочил кусок салфетки в воде и положил мне на руки. Я опомнился, поднял глаза и сразу даже оторопел. Три пары совершенно различных по окраске и форме и абсолютно одинаковых по пристальности глаз смотрели на меня. Я так смешался, когда все засмеялись, что покраснел до корней волос, пришел в раздражение и чуть было не рассердился. Но смех друзей был так добродушен, и, должно быть, я представлял преуморительную картину, замечтавшись так сильно, что я и сам расхохотался, вспомнив, что ведь я «Левушка лови ворон».

Грезы о Москве, Левушка, сказал Флорентиец, дело законное и очень нужное. Но тебе непременно надо так себя настроить, чтобы не личное счастье от свидания с братом было целью, а твоя помощь ему.

Опять меня удивило, что он прочел мои мысли. Когда я ему сказал, что поражен его способностью отвечать на невысказанные мысли, он уверял, что в этом так же мало чуда, как в его ночной беседе с проводником. И рассказал мне, что жена проводника жива, что в Самаре он получил ответ на свою телеграмму.

Я почувствовал, как поверхностно мое внимание к людям по сравнению с глубокой внимательностью к ним Флорентийца. Я и забыл о проводнике и его горестях.

Между тремя моими новыми знакомыми завязался разговор о предстоящих действиях в Москве. Флорентиец не сомневался, что наше пребывание там будет осложнено фанатиками из К., что все свои усилия они направят на то, чтобы изловить меня с целью допытаться, где мой брат и похищена ли им Наль. Что легенде о сгоревших людях в доме брата преследователи или не верят, или сами сожгли там кого-нибудь из мести и ненависти, воспользовавшись случаем. Поэтому он предложил остановиться в одной из гостиниц всем вместе. Мне с Флорентийцем занять один номер, а по обеим сторонам его поселиться Ананде и Эвклиду. Он дал мне самое строгое наставление не выходить одному никуда и в гостинице держаться только с кем-либо из них троих. Я не совсем понимал, каким образом мне могут грозить беды, но обещал все исполнить как приказывал Флорентиец.

Время незаметно прошло до ночи. И. рассказывал кое-что из своих путешествий по Индии; Ананда рассказал о страшной ночи религиозного похода в С., свидетелем которого он был и где ему удалось спасти одну из преследуемых женщин, приговоренную к избиению камнями.

Настала ночь. Я лег раньше всех, чувствуя изнеможение от массы новых впечатлений и мыслей. Проснулся я, расталкиваемый Флорентийцем, и услышал слова, поразившие меня, потому что мне казалось, я спал не более часа:

Подъезжаем к Москве.

 

Глава 8





© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.