Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Второзаконие, глава XXVIII, стих 38.






 

В середине девяностых годов я работал юристом в одной из распавшихся потом фирм, которые тогда вырастали как грибы и после первой же финансовой проверки лопались как пузыри. Наша фирма занималась продуктами питания, которые ввозила из-за границы и перепродавала крупным оптовикам из регионов.

По делам фирмы мне часто приходилось бывать в Петербурге и выручать застрявшие на таможне товары. Юридических знаний это не требовало никаких, а требовало лишь напора и уверенности, с которой я вталкивал взятки на разных уровнях. Именно тогда я убедился, что честные и бескорыстные люди в России есть, но работают они обычно не на таможне.

Мелкие таможенники обычно брали деньги, воровато озираясь и затаскивая меня за рукав за ряды контейнеров. Они торопливо пересчитывали доллары, скомканными совали их в карман, после чего ставили нужные печати или чаще просто шептались с прапорщиком на проходной, материли его, уговаривали, что-то доказывали, пока тот не открывал ворота, не отходил в сторону, притворяясь, что курит, и не разрешал нашим трейлерам проехать.

Если же застрявшая на таможне партия была слишком велика или у продуктов истекал срок годности, тогда для ускорения мне приходилось обращаться к крупному таможенному начальству. Эти воры были уже рангом выше, имели значительные каменные лица и деньги принимали либо с глазу на глаз у себя в кабинете, либо переводом на счета указанных фирм в качестве оплаты за неоказанные услуги.

За два года моей работы я встретил только одного честного таможенника, наоравшего на меня и швырнувшего конверт с деньгами на пол, и то, как оказалось, его в это время подсиживал его заместитель, а сам он находился под следствием.

Мне было тогда тридцать два года, я был не женат, свободен от обязательств перед кем бы то ни было, здоров и материально независим — одним словом, у меня было всё, что, как представляется, нужно для счастья, однако счастливым я себя не ощущал. У меня было много кратковременных связей, безболезненно обрывавшихся и почти не имевших шлейфа неприятных впечатлений — звонков, рыданий и укоров, на которые способны оставленные женщины.

Как-то ранним вечером, уладив все дела в таможне и отправив в Москву четыре трейлера с расфасованными мясопродуктами, я шел по набережной реки Пряжки, которая вытекает из Мойки рядом с Финским заливом.

Признаться, меня всегда поражало в Питере обилие речушек и каналов, на которые то и дело натыкаешься, когда идешь по городу. Название многих из них я забыл или даже не знал никогда, но это не мешает мне их любить. Я даже уверен, что если бы я пролистал хотя бы одну из тех туристических книг, которые громоздятся на моих полках и узнал бы, где Обводный канал и где канал Грибоедова, и в котором месте от Большой Невки отходит Малая Невка, то город во многом утратил бы для меня свою загадочность, и я не смог бы так часто возвращаться к нему мыслями.

Впрочем, не исключено, что у меня и нет к Питеру своей любви, а есть лишь отраженная любовь той, которая внезапно появилась в моей жизни, осветив ее подобно яркому факелу, а потом навсегда исчезла из нее, отделенная преградой куда большей, чем любое расстояние...

Тогда был август, погода стояла ветреная, но теплая. Обычно я ленив, не люблю напрягать себя и ради трех кварталов ловлю такси, но в тот вечер у меня отчего-то появилось желание пройтись пешком и посмотреть город. Возвращаться на Каменноостровский проспект к приятелю, у которого я жил, и снова целый вечер сидеть в душных комнатах и от нечего делать пить, молчать или говорить об уже известном не хотелось, и я решил походить часа три по вечернему Питеру, поужинать где-нибудь в ресторанчике, а потом пешком добраться до Каменноостровского. Напротив Новой Голландии я ненадолго остановился, а потом перешел на другую сторону реки и оказался на Большой Морской улице.

В десятке метров от моста я увидел прикорнувший к обочине старенький «Фольксваген-Гольф» со включенной аварийкой.

Возле спущенного заднего колеса машины сидела на корточках молодая женщина и с видом полнейшего отчаяния вытирала лоб тыльной стороной руки. Не помню забилось ли у меня тогда сердце, почувствовал ли я что-то, или же это наступило позднее? Во всяком случае, через два часа нашего знакомства для меня не было уже человека дороже.

А тогда, просто пожалев женщину, лица которой я еще даже не видел, я присел рядом с ней на корточки и спросил:

— Не получается?

Она повернулась ко мне. Я рассмотрел выпуклый лоб со сбившейся каштановой челкой, живые глаза неуловимого не то карего, не то темно-зеленого цвета, прямой нос и губы, вздрагивающие, как у маленькой девочки, вот-вот готовой расплакаться.

— Вы уже пятый, кто меня об этом спрашивает! — сказала она с раздражением.

Потом она говорила, что в первую секунду я ей не понравился и она хотела оттолкнуть меня резкостью.

— И что вы ответили первым четырем? — спросил я, не смутившись.

— А вам не всё равно? — так же раздраженно продолжала она.

— Согласитесь: глупо отталкивать того, кто предлагает вам помощь. Вы ничего не выиграете, если прогоните меня и вновь останетесь наедине с пробитым колесом.

По роду своей деятельности, мне часто приходится общаться с людьми, и обычно я произвожу на них хорошее впечатление. О том, что к маленькой тележке моих достоинств прилагается еще и три вагона недостатков, становится известно не сразу.

Мало-помалу незнакомка успокоилась и взглянула на меня уже с некоторым интересом. По тому, как она щурилась, я понял, что она близорука, и в машине у нее наверняка лежат очки. Впоследствии я узнал, что не ошибся — она и правда была близорука, но носила не очки, а линзы, которые накануне по рассеянности смахнула в раковину.

— Отлично! Если вам не жалко времени, я повторю, что сказала первым четырем. Я сказала, что прекрасно умею менять колеса и много раз меняла их на своей старой машине, но что здесь стоят секретки, от которых у меня нет ключа, — сказала она.

Я увидел, что три болта, в самом деле, уже отвинчены и лежат рядом на асфальте, а вся сложность в четвертом болте с секретной головкой.

Я спросил у девушки, где ее секретка, и она, постепенно расслабляясь от звуков собственного голоса, и от того, что кто-то слушал ее, рассказала, что купила этот «Фольксваген» всего две недели назад и прежний хозяин, забирая свои инструменты, забрал, очевидно, и ключ от секретки, а она как-то не подумала об этом, пока не пробила камеру.

Она смотрела на меня с такой надеждой, что я ни на минуту не задумался о том, чтобы бросить ее в беде. В данном случае существовало два варианта, как помочь незнакомке. Первый состоял в том, чтобы вызвать подъемник и доставить «Гольф» на ближайший авторемонт, где народные умельцы за четверть часа свернут хитрую шею любой секретке. Но этот вариант требовал немалых затрат времени. Второй был намного проще и предпочтительнее, хотя мог и не сработать.

— У вас есть газовый ключ? — спросил я.

Этот вопрос вновь погрузил мою воспрянувшую было незнакомку в уныние.

— Может и есть. А как он выглядит?

— Большой загнутый вбок ключ, немного похожий на плоскогубцы. Его носят с собой водопроводчики.

Девушка наморщила лоб и вдруг обрадованно воскликнула:

— Ага, знаю! Кажется, я такой видела.

Пока она рылась в багажнике в поисках ключа, я разглядел на заднем стекле «Фольксвагена» треугольник с буквой «У», и мне все стало ясно. Не далее, чем за полгода до этого события другой такой же дремучий чайник с буквами «У» на всех стеклах врезался в зад моей новенькой «Ауди», превратив его в гармошку.

Девушка стояла, наклонившись над машиной, и то и дело откидывала мешавшие ей волосы, которые тоже хотели искать. Наконец она выпрямилась и с торжеством протянула мне газовый ключ.

— Я всегда вожу с собой все инструменты, хотя и не знаю, зачем они, — сказала она виновато.

Я взял газовый ключ, плотно затянул его вокруг секретного болта и, с силой потянув вниз, попытался провернуть. Дважды ключ соскальзывал, и у девушки вырывались восклицания разочарования, но в третий раз мне удалось подцепить болт и провернуть его совсем чуть-чуть. Потом ключ опять соскочил, но я уже знал, что нахожусь на пути к успеху. Еще несколько попыток, и сдавшийся болт звякнул об асфальт.

После этого я быстро и без всяких хлопот поменял колесо на запаску.

- А четвертый болт?

- Этого гада прикручивать обратно не будем. Бывает, люди и на двух ездят. Но всё равно советую поменять секретки на обычные болты, — я стащил перчатки и бросил их в багажник.

Девушка, стоя рядом, с искренней благодарностью смотрела на меня и, видно, не знала, что теперь нужно делать и говорить. Еще несколько минут назад мы были объединены общим делом, а теперь, когда дело было завершено, вдруг сразу стали чужими. Я видел, что и незнакомку тоже, как и меня, тяготит эта мысль, и мне вдруг захотелось взять гвоздь, и один за другим проколоть все шины ее дряхлой колымаги.

— Как вы его... ухватили. Я и не думала, что так можно... Спасибо, что выручили... Я правда... очень вам признательна...

Она нерешительно открыла сумочку и стала искать кошелек. Я нахмурился.

— Я похож на человека, который ждет, пока ему заплатят? — с обидой спросил я.

Девушка взглянула на меня и смутилась.

— Нет, не похожи, — честно ответила она.

Она повернулась, подошла к водительской дверце, открыла ее и села в машину. Я молчал и не пытался ее удержать. Мне казалось, что между нами натянута струна. Хотелось понять, ощущает ли она ее тоже или эта струна натянута только с моего края? Как истукан, я стоял на мостовой и смотрел, как отъезжает ее машина.

С горечью подумав, что все завершилось, не успев и начаться, я хотел перейти улицу, как вдруг один из автомобилей загудел мне. Не доехав до перекрестка, она развернулась и теперь выглядывала из полуопущенного стекла.

— Я чувствую себя неблагодарной. Давайте я вас подвезу. Вы где живете? — спросила она.

Я засмеялся, почувствовав, что это струна вернула ее ко мне. Когда она отъехала на своей машинке слишком далеко, струна натянулась, как резинка, и вернула ее. Она была прочная, стальная и в то же время гибкая, наша струна, и ее невозможно было разорвать. В одну секунду ко мне вернулась вся утраченная легкость.

— До Москвы бензина не хватит, — улыбнулся я.

Она чуть подняла брови.

— Значит, вы конкурент? — спросила она.

— Почему конкурент?

— Москва и Питер — два врага, или даже нет, не врага, а два соседа по подъезду, которые притворяются, что не обращают друг на друга внимания, а сами незаметно, в дверные глазки, косятся и подсматривают.

- Никогда не подсматривал за Питером в глазок! Надеюсь, мы с вами не будем вымещать друг на друге обиды городов?

— Не будем, — не то согласилась, не то пообещала она.

Я обошел ее машину. Она склонилась со своего места и открыла мне вторую дверь.

— Вы ужинали? — спросил я, садясь рядом.

Подумав, она качнула головой.

— Я и не обедала, — сказала она.

— Никогда не поздно исправить ошибку. Как называется улица, на которой расположен Инженерный замок?

— Садовая.

— Там рядом есть одно тихое местечко. В нем можно заказать русские блюда, а подают их в больших тарелках с деревянными ложками.

Она посмотрела на меня с легким беспокойством. На ее гладком лбу между бровями на мгновение появилась и сразу разгладилась морщинка.

— Постойте, а у входа есть искусственные пальмы в кадках и швейцар?

— Кажется, да, — вспомнил я.

— Тогда это ресторан «Летний сад»! — воскликнула она.

— Вы там были? — удивился я.

— Однажды, с одним знакомым. Для меня там слишком дорого.

Я ощутил неясный укол не то ревности, не то гнева. Мне не понравилось, что у нее есть знакомые, которые приглашают ее в «Летний сад». Помню, в тот момент я испугался, что она будет рассказывать или важно намекать на свои прошлые связи, как это любят делать многие женщины, уверенные, что это создает вокруг них ореол поклонения, преданной свиты и блестящих побед, но она не собиралась делать ничего подобного. Про знакомого же она сказала только для того, чтобы объяснить, что «Летний Сад» ей не по карману. Признаться, он был дороговат и для меня, чтобы бывать там часто, но начинать наше знакомство со второсортных забегаловок с шумными компаниями, запахом из туалетов и официантами, зорко следящими, не забудешь ли ты расплатиться, мне не хотелось.

— Так куда едем? — спросила она.

— В «Летний Сад», — подтвердил я.

— А то, что я так одета и не накрашена? Для них это неважно? — сказала она с легким сомнением, окидывая взглядом свои джинсы и светлый, со сложными треугольными узорами свитер. Когда я сейчас вспоминаю этот свитер, и то, как она, снимая его, чтобы не носить в руках, подвязывала его рукавами на шее, во мне вспыхивает такая любовь и такая тоска, что я, чтобы заглушить их, готов разбить кулак о стену.

— Для них это неважно. Нас пустят и так, — заверил я ее.

— А для вас это важно? — вновь спросила она, и я почувствовал, что этот вопрос не был простым кокетством. Она спрашивала, потому что действительно хотела узнать. И еще я ощутил, что с ней можно быть искренним и раз и навсегда отбросил все те почти заученные, обточенные и лукавые слова, которые сами собой находились у меня, когда я говорил с женщинами.

— Для меня важно, что вы это вы, а одежда не имеет значения, — сказал я.

Она кивнула, очень ответственно и серьезно взялась за руль, а потом вдруг рванула с места так стремительно, что по лбу меня задело пушистым мишкой, который на липучке был прикреплен к лобовому стеклу. Вся приборная панель ее машины была заставлена фенечками — сердечками с ножками, тараканами с мигающими глазами, пальцами, которые показывали «о кей!», елочками-дезодорантами. На бардачке было несколько маленьких наклеек с обнаженными женщинами из тех, что вкладывают в жвачки. Я удивленно задержал на них взгляд, а она, заметив, куда я смотрю, сказала:

— Остались от старого хозяина. Никак не соберусь отодрать.

Я обернулся к ней и, увидев, как жгуче покраснели обращенные ко мне, окаймленные заходящим солнцем, легчайшим персиковым пушком покрытые ухо и щека, спросил:

— А сердечки с ножками?

— Сердечки с ножками мои, — сказала она и вдруг расхохоталась да так, что едва успела нажать на тормоз, когда перед нами вдруг выскочили синие «Жигули».

Машину она водила как камикадзе, когда не нужно разгонялась, когда не нужно тормозила. Я в панике шарил по полу ногами, пытаясь найти несуществующие педали. Пару раз она проскакивала перекрестки на только что зажегшийся красный, а однажды, вдруг чего-то испугавшись, резко затормозила на слегка мигнувший зеленый.

Я испытал немалое облегчение, когда счастливо миновав все фонарные столбы, мы припарковались рядом с Инженерным замком у развесистых искусственных пальм «Летнего Сада».

Швейцар, одетый в стилизованную, тесную и, должно быть, очень неудобную ливрею, зацепил нас тренированным взглядом и посторонился, открыв нам двери. Не помню точно, о чем говорили мы тогда за маленьким столиком у чучела медведя, который держал в лапах поднос. Как бывает между недавно познакомившимися людьми, разговор был сумбурным. Она словно нащупывала меня, не совсем еще мне доверяя. Во всех ее движениях, жестах, улыбках, в том, как она отказывалась от шампанского, а потом все же, не устояв, пила его, или цепляла рукавом тарелку, или щурилась на медведя, или порой, забывшись, жестикулировала, было столько естественности и настоящей, не актерски выверенной, а естественной женской грации, молодой, здоровой, осознающей свою привлекательность, но немного стесняющейся ее, что я любовался своей спутницей.

Тогда же в ресторане, поняв, что до сих пор не знаем имен друг друга, мы посмеялись этому и она сказала, что зовут ее Мариной, но имя ей кажется некрасивым, и она просит называть ее Ариной. Мое же имя — Владимир - ей понравилось, и она сказала, что так звали ее покойного прадеда, похороненного на кладбище Александро-Невской лавры.

Незаметно мы стали говорить о том, что было интересно нам обоим — о Петербурге. Я знал о городе мало и после двух-трех общих фраз замолчал и жадно слушал, она же, войдя в учительскую роль, с удовольствием просвещала меня. Она рассказывала необычно, ярко, не как рассказывают экскурсоводы, загружающие память датами и именами, а создавая отчетливые картины. Она говорила, как трескается и ползет лед по Неве напротив института живописи имени Репина, как ветер треплет и разбрызгивает струю фонтана напротив башни Адмиралтейства, как обсыпается и подновляется золотая краска на крыльях грифонов Банковского моста или как зимой заносит снегом сфинксов на Университетской набережной.

 

Глаза в глаза вперив, безмолвны,

Исполнены святой тоски,

Они как будто слышат волны

Иной, торжественной реки...

 

— Это о сфинксах. Чье это, помните? — спросила она, выпустив на волю стихи, которые я потом безуспешно искал в сборниках.

— Блока? — спросил я наугад.

— Нет, Брюсова, — поправила она и продолжала рассказывать о мокрых желтых листьях, которые приклеиваются к статуям в парках, и голубях, которые сидят на вытянутой руке и на гриве коня Медного всадника.

— Как на нашем Юрии Долгоруком, — вспомнил я.

Рассказывая, Арина увлеклась, оживилась, доверительно склонилась ко мне через столик и я ощутил легкий запах ее духов и увидел на правой щеке чуть ниже глаза маленький, еще детский шрам. В этом шрамике, подчеркивающем широкие скулы и близорукие, чуть раскосые глаза, было что-то мальчишеское и боевое. Как я узнал после, и происхождение шрама тоже было мальчишеским, почти дуэльным: учась в каком-то классе, она играла на даче под Царским Селом в мушкетеров и один из гвардейцев кардинала, разгорячившись, рубанул ее по лицу шпагой с торчащим из нее гвоздем.

Арина перестала рассказывать лишь тогда, когда, неосторожно взмахнув рукой, опрокинула бокал.

— Ну вот! — сказала она виновато. — Этим все и должно было закончиться. Я слишком много болтала, и вот, как обычно, наказана. Вы не устали от меня?

Я заверил ее, что не устал, и готов слушать дальше, но что-то уже изменилось. Она вдруг стала молчалива и стала ковырять вилкой в тарелке, односложно отвечая на вопросы. Тогда я тоже замолчал, пережидая. Я давно заметил, что хорошее спокойное без напряжения молчание зачастую совершает больше, чем несколько часов пустой болтовни.

Она мельком взглянула на часы, словно вспомнив о каком-то деле, а потом решительным движением передвинула их циферблатом на тыльную часть руки и вновь повеселела.

— Гори все синим пламенем! Почему мы вечно должны чувствовать себя кому-то обязанными? — сказала она с неожиданным задором.

Только сейчас подумав, что у нее может быть муж, я незаметно посмотрел на ее правую руку. Обручального кольца не было, хотя это ничего и не значило.

— У вас кто-то есть? — спросил я, решив все выяснить.

Я люблю игру в открытую, без запутанных ситуаций и трусливых объятий, разделенных еще с кем-то.

Вилка у нее в руке дрогнула.

— Нет, сейчас нет, — сказала она с усилием. — Последний год был для меня не очень удачным. Я потеряла маму, любимого человека и еще, по-моему, веру в удачу.

Искренность была одной из ее главных черт. Над самыми простыми вопросами, для ответов на которые почти у каждого взрослого человека существуют свои устойчивые трафареты, она задумывалась всерьез и отвечала с удивлявшей меня обстоятельностью и честностью. Но эти искренность и обстоятельность не были навязчивым самобичеванием мазохиста-аналитика, стремящегося своими откровениями превратить вас в эмоциональный унитаз, а честным желанием разобраться в себе самой.

Всё это не мешало её неуемной веселости. Так, когда я спросил у нее, ест ли она мясо, она ответила, что ест, но ей его всякий раз жалко. После этого ответа мы с ней так расхохотались, что метрдотель укоризненно оглянулся на нас, а из четырех сидящих за соседним столиком чопорных заграничных стариков, трое поморщились как от кислого, а четвертый сдержанно улыбнулся очень белыми керамическими зубами.

Я расплатился. Попрощавшись с Потапычем (так Арина назвала чучело медведя с подносом), мы вышли на улицу. Еще было светло, но небо уже хорошо посерело, а над землей висел густой белесый туман. Мы жадно вдохнули прохладный воздух, такой сырой и влажный, которого не бывает в Москве даже в начале ноября, и я, помню, сказал, что, должно быть, от этого в старом Петербурге было так много чахоточных.

Мы сели в терпеливо дожидавшийся нас «Гольф». Арина ласково потрепала его по гудку, прошептав мне: «Чтобы завелся!», включила фары, и мы неторопливо поплыли в тумане. Улицы были пустынны, только изредка нам навстречу проносились тусклые расплывчатые пятна фар встречных машин. Пока мы сидели в ресторане, успел пройти дождь, и изредка по плеску и вееру брызг, обдававших стекло, я понимал, что мы проезжаем через глубокую лужу.

Впрочем, ехали мы недолго. Сразу за Троицким мостом начинался Каменноостровский проспект. Я показал ей дом, где жил мой приятель, и она остановилась. Я не стал предлагать ей зайти, чтобы не нарушать очарование нашего первого вечера.

Она выключила зажигание. Мы сидели в темной машине, слушая, как по ее крыше барабанят капли дождя. Она держала руки на руле и смотрела, как по стеклу однообразно скользят дворники.

— Спасибо за все — и за помощь, и за ужин. У меня давно, возможно, даже никогда, не было такого вечера, — тихо сказала она.

— А меня редко подвозили до дома девушки. Обычно все бывало наоборот, — ответил я.

— Это потому что я особенная девушка, — без тени хвастовства сказала она и повернулась ко мне.

И тогда я просто наклонился и поцеловал ее.

— Мне пора. Скоро разведут мосты, — чуть дрогнувшим, каким-то бестелесным и лишенным выражения голосом сказала Арина.

— Когда я снова тебя увижу? Завтра? — спросил я.

— Хорошо, — покорно согласилась она. — А где?

— Может быть, в Летнем Саду? В шесть.

Летний Сад был почти единственным местом в Петербурге, дорогу к которому я мог найти с закрытыми глазами, и она, почувствовав это, улыбнулась.

— Тогда до шести, — сказала она, и на прощанье коснулась моей руки своей прохладной ладонью.

Я вышел из машины, и она, тихо тронувшись, исчезла в тумане. Я повернулся и пошел к арке...

* * *

Как я уже говорил, во время частых своих командировок в Петербург я останавливался на Каменноостровском проспекте у своего приятеля Макара Поливалова, с которым мы вместе учились в аспирантуре на кафедре гражданского права. Расставшись пару лет назад с женой, он живет один в трехкомнатной квартире с огромными потолками и кривыми, со множеством каких-то углов и закутков стенами. Вход в его подъезд со двора, но двор этот внутренний и находится внутри другого двора. Чтобы оказаться внутри, нужно долго крутиться в узких, высоких, с петлями от когда-то висевших ворот арками. Одно время, сопровождая грузовики, мне так часто приходилось мотаться с дальнобойщиками туда и обратно, что у меня в голове происходили какие-то смещения, и только увидев эти узкие кривые арки, я понимал, что я в Питере.

Внешне Поливалов больше похож на прокурора, чем на адвоката. Коренастый, с широкими запястьями и мясистыми щеками, с маленькими, не то кабаньими, не то медвежьими глазками, смотрящими из-под насупленных бровей, он многим из своих подзащитных внушает страх. Поливалов любит прихвастнуть своей силой: гнет гвозди, поднимает донышком кверху тяжелую гирю, а сверху еще ставит стакан с водой и ухитряется поднять и опустить гирю, не расплескав воды.

Грубоватый, хвастливый и немного косноязычный, он мало в ком вызывает симпатию, и только я один, по-моему, знаю, что и его резкость, и задиристость — только внешняя защитная маска, на самом же деле он умнейший, деликатнейший, ранимый и несчастнейший человек из всех, что мне приходилось встречать.

Основная его специализация бракоразводные процессы и разделы имущества, хотя порой он берется и за уголовные дела. Если к разделам имущества он относится наплевательски и никогда не готовится к слушаниям, то над уголовными сидит порой ночами и каждый лишний год его подзащитному — для моего приятеля нож в сердце.

Несколько раз мы с ним так надирались, что утром я не мог сползти с кровати, и тут я как на зло вспоминал, что на таможне у меня тухнут вагоны с ветчиной и деликатесной свининой. Поливалов, свежий и бодрый, на которого водка совсем не действовала, хотя накануне он выпивал вдвое больше, чем я, отменял все дела, брал доллары и ехал на таможню раздавать, как он говорил, подарки от Деда Мороза.

Когда я открыл ключом дверь, то по темному коридору и полной тишине заключил было, что Поливалова нет либо он спит, но услышал, как из кухни донесся какой-то звук и заглянул туда.

Мой приятель в расстегнутой рубашке сидел за столом. Перед ним стояла почти пустая бутылка водки и криво разрезанная или даже скорее разломленная палка копченой колбасы. По его красному лицу и неподвижному взгляду, которым он смотрел на меня, я понял, что он уже хорошо пьян.

— А, Дементьев! Уже черт знает какой час! — приветствовал он меня, пытаясь сфокусировать взгляд на настенных часах, но видно, циферблат расплывался, и он бросил свои попытки. — Опять по бабам шлялся?

— Иди ты! С чего ты решил? — грубо сказал я.

Поливалов недоверчиво расхохотался, подержал бутылку над стаканом и, издав губами звук «прр-р», пустил пустую бутылку катиться по столу. Не поймай я ее, она бы упала.

— Что-то мелкие стали делать бутылки! Не успеваешь напиться с одной и сидишь как дурак! — сказал он, откусывая крепкими зубами колбасу прямо от палки.

— Что случилось? — спросил я, видя, что он как-то необычно возбужден.

— В том-то и дело, что ничего! Еще один совсем пустой день, черт его побери! В суде свары, клиенты плачутся, а судья такой мудак... Хотя пардон — нельзя говорить «мудак» о женщине, — и он брезгливо махнул рукой.

Я был вполне счастлив в тот момент и жил мечтами о завтрашней встрече. Мне не хотелось сейчас говорить с Поливаловым, а хотелось лечь в кровать, чтобы скорее наступило утро. Я хотел незаметно уйти и оставить его одного, но он заметив это, вскочил и захлопнул дверь кухни, загородив ее своей широкой спиной.

— Нет, ты постой! Ты скажи, зачем мы живем? Дурацкий вопрос, я знаю, но ты скажи? Ты встречаешься с кем попало, даешь взятки за ввоз своего тухлого маргарина, одеваешься в дорогие пиджачки и таскаешь этот телефон... Как он там называется, спутниковый?

- Сотовый.

- Пчелиное какое-то название. Никак не привыкну. Я днем сижу в суде, делю имущество, ни с кем не сплю, хотя и мог бы, надираюсь каждый вечер и все равно трезвый. Допустим, так будет пять, ну еще десять лет, а потом? Что я буду пить? С кем ты будешь спать?

С Поливаловым всегда так. Трезвый он деятелен и редко задумывается о морали, напившись же, начинает решать глобальные вопросы бытия, причем почти всегда одни.

Я терпеливо дожидался, пока он закончит и вновь вернется за стол, чтобы потихоньку слинять, но сегодня он был особенно взбудоражен и не хотел оставаться один, нуждаясь в слушателе для своих излияний.

— Нет, ты постой! — с пьяной проницательностью сказал он, хватая меня за плечо и притягивая к себе. — У тебя такая рожа, словно тебе меня жаль, а ты сам счастливый сукин сын!.. Вот поговорим о счастье! Ты думаешь, что счастье в том, что есть, а я думаю, счастье в том, чего нет... Понял?

- Не особо.

- Объясняю проще. У тебя вот что-то есть сейчас, о чем я не знаю, наверное, очередная баба, и ты этим счастлив. Но потом баба исчезнет и снова у тебя все будет плохо. А ты будь счастлив тогда, когда никаких поводов для счастья нет и все вокруг паршиво, и тогда это будет настоящее прочное счастье.

— Ну так чего тебе надо? — сказал я с досадой. — Если у тебя все паршиво, так и будь счастлив по своей же теории.

— Не нравится моя теория, так скажи свою! — потребовал Поливалов.

У меня своей теории не имелось, но, чтобы отвязаться, я сказал:

— Думаю, секрет счастья прост. Если люди начнут делать друг для друга хорошее, выручать друг друга, приходить на помощь во всех ситуациях, тогда жить станет намного легче.

Поливалов неприятно расхохотался:

— Хреновая теория! Хочешь я тебе скажу, во что она превратится на практике? Допустим, ты сделаешь хорошее какому-нибудь Сидорову, а он тебе фиг. Ты снова сделаешь ему хорошее, а он тебе снова фиг. Ты, закусив губу, в третий раз сделаешь ему хорошее, и получишь еще один фиг. Коллекционный. Ты захочешь уйти, а этот Сидоров схватит тебя за шиворот и станет трясти, требуя все больше и больше хорошего и расплачиваясь теми же фигами. Тогда ты заедешь ему в зубы и...

— Стоп-стоп! — сказал я. — А нельзя найти кого-то другого для твоей благотворительности? Мало ли в мире людей?

— В том-то и дело, что мало! Да, что о них говорить? Идем! — Поливалов, в котором вдруг пробудилась бешеная энергия, схватил меня за рукав и потащил в коридор.

— Куда? — я безуспешно пытался вырваться.

— Как куда? Ты что меня не знаешь? Закатимся в кабак! — потребовал он, срывая с вешалки свою куртку.

Заметив, что я пытаюсь остаться, Поливалов взревел как медведь и сгреб меня в охапку.

— Слинять хочешь?.. Ну уж нет! Не бросишь же ты меня? А если не пойдешь, тогда я пойду один, набью кому-нибудь морду и попаду в обезьянник. Тебе же утром придется меня вытаскивать! Помнишь, как было тогда?

— Ладно, черт с тобой, пойдем! — сказал я, отталкивая его.

Я знал, что Поливалов не шутит. В прошлом году он боднул головой в лицо пытавшегося задержать его за буйство лейтенанта, и мне пришлось выкупать его за очень большие деньги. Хорошо еще, что лейтенант оказался малым сговорчивым, хотя и оценил свою физиономию дороже любой фотомодели.

Не знаю, где мы шатались в ту ночь, сколько и что пили. Помню только напуганного мужика в красном пиджаке, у которого Поливалов отрывал одну пуговицу за другой, и руки какой-то рыжей женщины, обнимавшей меня за шею. Потом наступил полный провал, и в себя я пришел только во втором часу дня. Я валялся на диване в квартире Поливалова, а сам он ходил по комнате и что-то насвистывал, уже вполне бодрый.

Я привстал и сунул руку в нагрудный карман. Разумеется, он был пуст и даже вывернут, и я порадовался, что, отправляясь ночью с Поливаловым, взял с собой только триста долларов.

— Вчера за все платил я. Это, небось, у тебя все украла эта стерва. Карина или Ирина, как там ее... – сказал Поливалов.

— Какая Карина? Такая рыжая? — спросил я, смутно что-то вспоминая.

— А это уж тебе лучше знать. Не я притащил ее сюда, — сказал Поливалов, кивая на смятое белье на диване.

Я выругался, взглянул на часы и поплелся в ванную. Из зеркала на меня взглянула такая вспухшая, безобразная рожа, что мне захотелось его разбить. Разумеется, виновато во всем было только зеркало. Я залез в душ и долго стоял под ледяной струей, пока мысли не прояснились и тошнота не отступила.

Тогда я вышел из ванной и быстро оделся, листая блокнот с сегодняшними делами. Они были всё те же. Днем в порт прибывал сухогруз из Швеции и нужно было, чтобы уже ночью все наши грузы без заминки были пропущены, погружены и отправлены в Москву.

Встреча с заместителем начальника таможни была назначена у меня на час дня, а это означало, что я уже опоздал. На улице я поймал такси и помчался в порт.

Улыбнувшись узнавшей меня секретарше и миновав очередь, я прошел в кабинет. Обставлен он был паршиво. Два шкафа с папками, серый стол, расшатанные стулья и лампа с загнутым хоботком символизировали, должно быть, порядочность, скромность и государственный ум сидевшего в нем чиновника. Но я, примерно представлявший себе, сколько денег ежедневно остается в этом кабинете, готов был поручиться, что и стулья, и шкафы, и батареи давно могли быть из золота самой высшей пробы.

Мой таможенник (особенно не напрягая воображение, назову его Петром Иванычем. Разумеется, имя это вымышленное), одетый в штатское, плотно сидел на стуле у компьютера и с явным напряжением тыкал пальцами в клавиатуру.

Когда я вошел, он повернул ко мне свое квадратное, с кабаньими щеками лицо, с редкой челкой, начесанной на лысеватый лоб, и уставился на меня без определенного выражения.

— Я уже тебя не ждал. Тебе было назначено на час, — сказал он.

Говорил Петр Иваныч всегда очень медленно, по-рачьи выкатывая глаза и с таким видимым затруднением складывая слова, что первое время я не мог понять, как такой явный идиот так высоко поднялся по служебной лестнице. Только позднее я понял, что, несмотря на медлительность, у него мертвая бульдожья хватка, цепкая злопамятность и довольно изворотливый, хотя и неглубокий ум.

— Простите, никак не мог раньше. Задержали в санитарной инспекции, — сказал я.

Он пожевал губами, прикрыл черепашьи веки и, отвернувшись к компьютеру, замолчал едва ли не на целую минуту. В умении держать паузу ему нет в мире равных. Этим он добивается того, что собеседник с нетерпением ожидает каждого следующего его слова, начиная испытывать безотчетную тревогу и сомневаясь про себя, не заснул ли наш Петр Иваныч.

— Ладно, чего там у тебя? Только быстро. Ко мне сейчас должны прийти люди, — произнес он наконец, доставая сигарету и прикуривая от маленькой зажигалки в форме автоматного патрона.

Я открыл папку и протянул ему копии контрактов и таможенных деклараций. Он невнимательно пролистал бумаги и бросил их на стол.

— Все визы есть? — спросил он, выдыхая вниз дым из прямоугольного, словно щель почтового ящика, рта.

— Как обычно. Хорошо бы не тянуть с досмотром и таможней. Машины ждут, — сказал я, доставая пухлый конверт и кладя его на край стола.

Мне не терпелось скорее уйти, и я не предвидел осложнений. Но тут его маленькие глазки с белесыми бровями скользнули по мне, потом он взглянул на конверт и решительно отодвинул его ладонью.

— Убери это. Не пойдет! — сказал он строго.

Я напрягся, стараясь по его лицу понять, в чем дело, но оно было неподвижным, как у каменного истукана. Раньше Иван Петрович охотно брал деньги и исправно выполнял свою часть договоренности, и вряд ли за последнюю неделю, что мы не виделись, его укусила муха честности. Можно было, конечно, предположить, что его внезапно озарило свыше, но, сдавалось мне, дело было не в этом. Чувствуя, что предстоит разговор, я придвинул к его столу стул и сел.

— Почему не пойдет? — спросил я.

Мой Иван Петрович снова пролистал бумаги.

— Договор составлен неясно. Не оформлен акт передачи товара от производителя к поставщику. Просрочено разрешение на ведение валютной торговли. Мне жаль, но я вынужден арестовать товар до выяснения обстоятельств. До представления всех документов, — сказал он.

Я не поверил ему ни на грош. Партия товара была оформлена не идеально, но вполне пристойно, так же, как все предыдущие. Дело, определенно, было не в этом. Или мой Иван Петрович плохо делился с начальством и оно приглядывалось к нему, или он, пожадничав, решил поднять ставки, или, что казалось мне самым вероятным, дело не обошлось без наших конкурентов, заплативших ему, чтобы он придержал наш товар. Теперь нужно было угадать пределы его жадности, при этом не очень превысив смету.

— Мы можем договориться... — начал я.

— От меня ничего не зависит. У меня строгое предписание. Ваш товар задержан, — Иван Петрович оторвал от стула свой сплющенный от долгого сидения зад и стал деятельно рыться в шкафу, озабоченный, казалось, только тем, чтобы найти какую-то важную бумагу.

Мне были известны эти штучки с задержанием товара. Если какая-то фирма отказывалась или не могла заплатить, они арестовывали груз, отключали холодильные установки и мясо начинало стремительно портиться. Затем вызывалась санитарная комиссия, весь товар браковался, а фирма несла огромные убытки.

Я взглянул на часы: стрелка подползала уже к четырем, а мне еще нужно было уладить с водилами и после Ивана Петровича заскочить еще в пару мест. Близилось свидание с Ариной, и при мысли, что я не приду, а у меня нет ни ее адреса, ни телефона, и я навсегда потеряю ее, меня захлестнул вдруг очень холодный сосредоточенный гнев. Я увидел этого Ивана Петровича со всеми его прожилками, одутловатым животиком, почерневшими ногтями на ногах, вечно недовольной женой и долларами на черный день, зарытыми на даче в трехлитровой банке. Я рассматривал его под микроскопом как червяка и различал, как толкаются у него в жилах кровяные клетки и ворочаются мысли в студнеобразном мозге. И тут даже вся моя ненависть к Ивану Петровичу пропала, а остался лишь брезгливый интерес, с которым смотришь на дохлую кошку. Я вдруг понял, что нужно делать и что говорить и ощутил огромную веру в свои силы.

— Цены остаются прежними. И за эту партию, и за ту, что будет в четверг, — сказал я твердо.

Лицо моей чиновной амебы осталось неподвижным, но мне почудилось, что она удивленно мигнула белесыми глазками.

— Возможно, кто-то и заплатит вам сейчас больше, чтобы нас придержали. Пускай даже это мясо съедят черви. Шут с ним, не жалко. Но тогда в следующий раз мы будем искать другие каналы поставки, допустим, через другую таможню, и тогда вы потеряете больше. И потом, Иван Петрович, над вами еще Аргунов. Уверен, что вы делитесь с ним, но будет ли он делиться с вами, если мы постараемся договориться напрямую?

Лицо Ивана Петровича побурело, даже поры расширились. Черепаха казалась разозленной, но я знал, что черепахи не злятся, потому что злоба – это эмоция, а черепахи эмоций не испытывают. Они взвешивают и считают: что лучше – получать часто и понемногу, или сразу много, а потом уже ничего...

Я вновь положил конверт на стол, уверенный, что на этот раз он его возьмет. Уже выходя из кабинета, я оглянулся. Амеба все еще сопела, но уже смотрела на меня без гнева, а с интересом и даже с уважением. Даже и не получив еще ее согласия, я уже знал, что грузовики не уедут пустыми.

Как не спешил я завершить остальные дела, все равно в Летний Сад я примчался получасом позже назначенного времени. Выскочив из машины, я, не считая, сунул что-то таксисту и огляделся в поисках ее старенького «Гольфа» с «У» на заднем стекле. Его нигде не было, и мной овладело отчаяние. Я вбежал в Летний Сад, бросился по аллее, свернул куда-то наугад и внезапно на одной скамеек у улыбающейся статуи Нимфы Дель Арио увидел ее.

Арина была в узком зеленоватом платье сарафанного покроя с наброшенным сзади и завязанным на шее свитером и узких же черных туфлях, отчего-то вызвавших во мне странное желание взять ее ступню в туфле в руку и крепко сжать ее так, чтобы она ойкнула. Волосы были зачесаны назад и крепко схвачены пучком. Вчера моя память удержала ее другой, другой же я и представлял ее себе весь сегодняшний день, поэтому мне потребовалось какое-то время, чтобы состыковать двух Арин в одну и понять, что и эту я люблю ничуть не меньше.

На коленях у Арины лежала открытая книга стихов, в которую она смотрела рассеянно, иногда поднимая голову, но не замечая меня. На лице у нее были легкие очки с тонкой металлической оправой, удивительно не шедшие к широким скулам.

Я удивлялся спокойствию, с которым она ждала. Я бы, как тигр, метался по Летнему Саду и набегал бы не один километр, а когда бы она наконец пришла, был бы со сбившимся набок галстуком, сломанной в четырех местах розой (по числу приступов отчаяния) и дымящимися подошвами.

Наконец я окликнул ее. Арина вздрогнула, повернулась на мой голос, и, поправив очки, взглянула на меня так, словно увидела впервые.

— Так вот вы какой! А я ведь только сейчас вас рассмотрела! Вчера заметила только, что вы большой. Очки – великая вещь. Они проливают на людей свет, — сказала она безо всякого удивления.

— Повинную голову меч не сечет. Боялся, вы не дождетесь, — сказал я.

— Почему-то я была уверена, что вы придете. И потом мне не было скучно ждать, я люблю Летний Сад, — просто произнесла она.

Она встала, и мы пошли по аллее. Только когда она подала мне руку, я ощутил вдруг у себя в ладони что-то чужеродное, колючее, мешающее и протянул ей розу.

— Ого! — удивилась она. — Не предполагала, что бывают такие длинные стебли. Смотрите, если поставить ее срезом на землю, бутон будет намного выше колена! Интересно, какой во мне рост, если мерить его в розах... Одна, две... подержите ее тут... ого, всего-то две с половиной! Какая-то я карликовая!

Между тем, это было неправдой. Она совсем не была крошкой. Мне при моих ста восьмидесяти восьми она доставала головой чуть выше плеча. Сегодня она была веселой и легкомысленной: срывала с кустарников листья или принималась фехтовать моей розой, поднимаясь на носки и поражая ею статуи. О Петербурге она мне больше ничего не рассказывала, заметила только со смешком, что в прошлом веке, в первые теплые дни мая, в Летнем Саду устраивались смотрины или, как его еще называли, «парад» купеческих невест. Невесты сидели на скамейках с маменьками, а молодые люди ходили по аллеям и смотрели на них.

— Сейчас все проще. Не нужно лишних условностей, не нужно маменек и первых дней мая, — сказал я.

— Да, — согласилась она. — Я тоже думаю, что сейчас проще, но часто мне кажется, что к сожалению.

Впрочем, не прошло и минуты, как она уже снова смеялась и требовала у меня:

— Перестаньте быть серьезным... нельзя быть таким серьезным! Поцелуйте вон ту статую!

— И не подумаю! Та статуя слишком старая и желтая. Я найду себе другую, — сказал я.

Оглянувшись и убедившись, что в этой части сада мы одни, я легко поднял ее на руки, прижал спиной к желтеющей липе и стал целовать. Вначале она была немного напугана моим порывом, но потом обняла меня за шею и прижалась ко мне. Она хохотала и быстро крутила головой, мешая и дразня меня. Я осыпал мелкими поцелуями ее щеки и закрытые чуть подрагивающие веки. Наконец, сдавшись, она уступила, перестала ускользать и позволила поцеловать ее.

Потом мы пошли рядом, не касаясь друг друга. Разговор сам собой перескочил на темы самые легкие и незначительные, словно и не было между нами ничего, а мы были просто давними, не очень близкими знакомыми. В разговоре мы то и дело перескакивали с «вы» на «ты», как люди не очень еще уверенные в том, что барьер между ними исчез.

Разом ощутив эту шаткость, мы засмеялись, и уже треснувшая китайская стена вдруг рухнула, граница с разделительной полосой, овчарками и вышками была уничтожена, и мы стали одним целым. Мы жадно заговорили, перебивая друг друга и не слыша слов, а потом она спросила:

— Ты веришь, что бывает любовь с первого взгляда?

— Только в нее и верю. Любовь бывает или с первого взгляда или её нет совсем, — сказал я.

— А вот если... — начала вдруг она и осеклась.

— Что? — переспросил я.

— Да так, неважно. Глупость одна в голову пришла, — виновато сказала она, и я не стал допытываться.

Я и сейчас порой, словно наждачной бумагой вожу по душе, пытаясь угадать, что хотела она сказать тогда, и, чем больше я думаю, тем сильнее мне кажется, что это было что-то важное, хотя, возможно, это и был пустяк.

Мы вышли из Летнего Сада напротив Инженерного замка. Я мельком оглядел все машины, но и здесь не увидел ее «Гольфа».

— И где твой красавец? Я забеспокоился, когда не нашел его, — сказал я.

— Сегодня я пешком. Вчера бедняжка перенервничал, ему надо отдохнуть. Ты не возражаешь?

Я слегка коснулся указательным пальцем ее носа:

— Вчера мы все перенервничали. К тому же третий всегда лишний.

Мы пошли по набережной Мойки мимо Спаса-на-крови. Она очень просто и естественно, лишь немного приостановившись, перекрестилась на храм.

Вскоре мы стояли на Поцелуевом мосту и, облокотившись о перила, смотрели на протекавшую под нами Мойку.

— Знаешь, что я всегда делаю, когда здесь бываю? — спросила она. — Пытаюсь поймать момент, когда вода будет голубой или хотя бы синей, но она всегда или коричневатая, или черная, или чуть зеленоватая. На закате она на несколько минут розовеет, а потом сразу темнеет.

— По-моему, в природе вообще не существует голубой воды. Разве что где-нибудь на экваторе, — сказал я.

— Ты был там? — спросила она жадно.

— Не был. Был в Париже, в Швейцарии, в Ницце, но не на экваторе.

Мы сошли с Поцелуева моста и остановились.

— Ту-ту! Наш пешеходный пароход берет направление на Фонтанку! — дурачась и подражая гнусавому голосу экскурсовода, провозгласила она.

Мы шли, и я рассказывал ей об отелях, в которых мы будем останавливаться, о море, о жгучем испанском солнце, парижских булочных и путанных римских улочках. Она слушала меня жадно, пытливо и постоянно спрашивала: какого цвета там море? а небо? а пыль на дорогах? а какие сломы камней на римских развалинах, темные или светлые? а чем пахнет ветер? Ее вопросы меня удивляли, но я честно пытался припомнить светло-салатовая или изумрудно-зеленая там трава и светлеет или пасмурнеет горизонт за закатах. Наконец загнанный ее вопросами в тупик, я честно поднял руки над головой и показал, что сдаюсь.

— Ну вот, и этого ты не знаешь! Значит, ты упустил главное! Упустил цвета, упустил звуки и запахи! — сказала она укоризненно.

— Ну уж нет, запахов я не упускал! — шутливо возмутился я. — Я хорошо помню, как пах порт в Копенгагене: дизельным топливом и рыбой. Чаще свежей, но временами и откровенно тухлой.

Она засмеялась, а я вдруг во всех подробностях вспомнил огромный, с торчащими кранами порт, где из доков сыпались искры сварки, тут же рядами громоздились контейнеры, а между ними неспешно прохаживались грузчики в оранжевых и желтых комбинезонах. Буксиры оттаскивали от берега перегруженный паром, и все это под резкий неутихающий крик чаек, засмотревшись на которых я ушиб ногу о ржавеющий, брошенный на берегу якорь.

— Ты любишь Финский залив? — спросил я.

Она честно задумалась.

— Там всегда можно рисовать волны. Я пробовала рисовать их такими, как они есть, но у меня перестали брать картины. Они требуют, чтобы волны всегда были темно-синими, а где-нибудь справа всегда торчало заходящее солнце или хотя бы луна. И лучше, если вдали будет виден маяк. Тогда я плюнула и стала штамповать одно и то же: две-три куцые сосны, кучу камней, залив и луну. И они остались довольны.

— Они, это кто? — спросил я.

— В худсалоне. Я пишу простенькие виды Питера, а они продают. Мне стыдно подписывать свое имя, и я подписываю: «Степан Иванов. Вид на Финский залив в полдень или, допустим, за закате. Чем пошлее картина, тем быстрее она почему-то продается.

— А почему Иванов?

Ее плечи дрогнули.

— Сразу забывается.

— Так ты художница?

— Когда-то мне казалось, что да... Теперь не знаю. На пятом курсе я бросила отделение живописи института Репина.

- Отчего?

- Не знаю. Возненавидела тему своего диплома, а брать новую было уже поздно. У меня всегда так: в самый последний момент все бросить и сбежать. И никто ведь меня не выбрасывал, я сама себя выбросила.

Арина помрачнела, и я понял, что своим вопросом затронул больную струну и больше не спрашивал ее о картинах. Если задуматься, мучало ее то же, что мучало и Поливалова, и меня — мы все чувствовали, что занимаемся не тем, для чего созданы, и не так, как должны, тратим лучшие, быть может, годы нашей жизни на пустую суету, размениваем золотой рубль нашего таланта и наших сил на медные пятаки и бестолково растрачиваем их. Да что теперь говорить об этом?

В тот вечер наш пешеходный пароход носило по всему Петербургу, и Арина шутила, что будь мы ее на ее маленьком автомобильчике, он наверняка высунул бы язык на радиатор.

Мы поужинали в небольшом кафе, потом петляли вместе с каналом Грибоедова, ниже Никольского собора вышли к Фонтанке, а оттуда по набережной к Большой Неве и к Финскому заливу.

Здесь, пройдя заросший кустарником пустырь, мы подошли к заливу, к его заточенным в бетонные плиты берегам, о которые равномерно хлюпали волны. Ветер дул с залива, но самого залива, затянутого туманом, видно не было, а только различалось нечто колеблющееся и огромное, что ворочалось и дышало где-то совсем близко.

Мы спустились на пустой мол, бетонным носом уходивший в залив. Я сел на доски от ящика, сколоченные кем-то в маленькую скамейку, а Арина опустилась ко мне на колени и, по-кошачьи ссутулившись, прижалась к моей груди. Мы слышали, как трутся о мол волны, и изредка до нас долетали холодные брызги.

Я взял ладонями ее лицо и снова целовал ее щеки, линию волос и углы большого рта. Пьяный Поливалов как-то рассуждал, что люди — это разрезанные пополам яблоки, перемешанные в огромном котле. Безумно сложно найти ту, единственную половинку, которая составит с твоей половинкой одно целое. «Если ее уже не сожрал червяк!» — помню, закончил тогда он. Но что мне тогда было до Поливалова, что до всех остальных в мире!

Заметив, что к подбородку у нее прилип маленький кусочек укропа — воспоминание об ужине в кафе, я бережно снял его губами.

— Бурадурафуракун! — вдруг сказала она.

— Что это значит? — не понял я.

— Просто слово. Я подумала, что если все слова чего-то значат, то пусть будет хотя бы одно, которое не значит ничего, — сказала она.

Я провел рукой по ее лицу, почувствовал на ее ресницах и щеках влагу и прижал ее к себе. Так в молчании мы просидели около получаса, потом поднялись и ушли с мола. Ветер стих, и залив, невидимый, как и прежде, плескал чуть слышно.

Мы поймали бомбилу, и она назвала адрес — проспект Мечникова. Водитель, восточный человек с синим от щетины лицом, был мрачен, как мавр Отелло и гнал так, что фонари и мигавшие желтым светофоры сливались в сплошную цепь огней...

Я, привыкший к массивным домам центра с их дворами-колодцами и гулкими арками, оказался теперь в районе обычных многоэтажных коробок, каких много и в Москве. Мы поднялись на лифте с сожженными кнопками, и Арина после долгих поисков в сумке ключа приоткрыла дверь, просунула в щель руку и зажгла в коридоре свет.

— Осторожно, не выпусти кота! — попросила она.

Кот, короткошерстный, плотный, с седой уже шерстью над бровями, попытался выскочить на площадку, но я подхватил его под живот и пронес в квартиру.

Тесный коридор, еще больше суженный шкафом, на котором пылились подшивки старых газет, едва вместил нас обоих. Пронося кота мимо зеркала, я показал ему самого, и кот вначале зашипел, а потом, сообразив, сделался равнодушен и обвис в моих руках, словно собирался стечь с них. Мне сразу стало неудобно держать его, я опустил кота на пол, и он замурлыкал у ног Арины.

Не обращая на него внимания, она разулась и прошла в единственную комнату, включив в ней свет.

Квартира с ее тусклым верхним освещением совсем не вязалась с моим представлением об Арине. В углу комнаты стоял разложенный диван, кое-как прикрытый пледом, рядом с ним два кресла и телевизор с наброшенным на него кружевным покрывалом, на котором стояла хрустальная ваза с высушенными камышами. У стены громоздился некрасивый, пахнущий лекарствами сервант, а в нем — фарфоровые котики, львы, золотые рыбки, два или три сервиза, которыми, видно, давно не пользовались, и десятка два случайных книг, из которой самой зачитанной была поваренная.

— Здесь все мамино... Я ничего не меняла после ее смерти. Мама долго жила одна, я была у нее поздней, — сказала Арина.

— А твои вещи?

— Мои здесь только краски, мольберт и холсты. Ну и одежда в шкафу.

Она плескалась в душе долго, и я не мешал ей. От нечего делать я ходил по комнате, разглядывал старые фотографии в рамках и вертел в руках безделушки. Кот повсюду сопровождал меня. Вспомнив, что она говорила про холсты, я заглянул за шкаф в коридоре и вытащил один. Холст был не закончен. На нем была изображена вполоборота мужская голова с крупными чертами. Лицо мужчины показалось мне снисходительным и самоуверенным. Большего я рассмотреть не успел и, услышав, что Арина открывает дверь, торопливо сунул раму с холстом за шкаф.

Она появилась в красном банном халате без пояса, вытирая полотенцем мокрую голову. Я шагнул к ней.

— Постой, не так сразу... нужно белье... — она выскользнула и, достав из шкафа чистую простыню, стала быстро застилать её.

Часа в два я позвонил Поливанову, чтобы предупредить, что не появлюсь сегодня, но трубку никто не снял. Я набрал номер еще дважды, но снова безуспешно. Помню, я был удивлен, так как знал, что в это время Поливалов обычно еще не ложился. «Отключил, наверное... Да ладно, он и сам все понимает», — подумал я.

Утром я встал рано, и, обнаружив в ее холодильнике лишь кошачий корм и фотопленку, спустился в ближайший магазинчик. Когда я вернулся с полной сумкой еды и фруктов, то увидел, что она лежит лицом на подушке и всхлипывает.

Я взял холодный апельсин и мягко прокатил его у нее по спине, повторяя: «Би-би, красный свет! Би-би, зеленый свет!»

Она повернулась ко мне и улыбнулась сквозь слезы.

— Я проснулась, увидела, что тебя нет и испугалась... — сказала она.

— Испугалась, что я ушел?

— Нет, я подумала: вдруг тебя украли у меня или тебя вообще не было.

— Меня не украдут, это я обещаю. А вот и подтверждение того, что я существую... — и я стал выстраивать у нее на животе все, что принес с собой из магазина.

Она засмеялась и все скатилось, остался лишь покрытый золотистым пушком персик, лежавший во впадине пупка.

Потом мы сидели на кухне, я пил кофе, а она, чистя мандарин и прикусывая дольки белыми острыми зубами — передние два были чуть длиннее, как у бобра — спрашивала, люблю ли я ее.

— Ты моя половина, — я имел в виду половинку яблока, но понял, что сказал совсем другое, и удивился тесноте слов.

Потом мы расстались, договорившись, что вечером я приду к ней. Перед тем, как ехать на таможню, я заскочил за бумагами на Каменноостровский проспект. Поднявшись на этаж к квартире Поливалова, я увидел, что дверь взломана.

Я подошел к двери и толкнул ее. В коридоре стояли щуплый майор милиции, рядом с ним добродушный на вид сержант в кожанке, с автоматом на ремне, перекинутым через плечо, и соседка Поливалова по этажу. Я дважды видел ее, когда она приходила к Макару занимать денег. Когда я вошел, все трое повернулись в мою сторону.

— Это он! — сказала соседка, показывая на меня.

Майор подошел ко мне и, буркнув что-то, означавшее представление, попросил мои документы. Ничего не понимая, я достал паспорт и протянул ему. Он долго листал его, сверяя фотографию с моим лицом.

— Почему на фотографии вы без бороды? — поинтересовался он.

— Потому что у фотографий борода не растет, — сказал я, стараясь не раздражаться.

Майор снова некоторое время недоверчиво разглядывал снимок.

— Нет, это определенно не вы... И скулы не те, и нос... — сказал он наконец, рассчитывая очевидно смутить меня, но я лишь пожал плечами.

— Да что случилось? — спросил я.

Они все переглянулись, но ничего мне не ответили.

— В каких отношениях вы состояли с гражданином Поливаловым? — продолжал майор.

— Я приехал в командировку и живу у него.

— Откуда приехали?

— Из столицы нашей родины города-героя Москвы.

Майор проверил прописку и пожевал губами. Затем сунул мой паспорт сержанту, и тот с явным усилием, кривя рот, стал переписывать из него данные.

— Сегодня вы здесь не ночевали? — продолжал допытываться майор.

— Нет, не ночевал.

Я ожидал, что следующим вопросом будет, где я ночевал и кто может это подтвердить, но ошибся.

— Вы знали, что гражданин Поливалов хранил дома незарегистрированное оружие?

— Не знал, — сказал я, смутно припоминая, что когда-то, когда мы с ним были пьяны, Поливалов вытащил из стола пистолет и показывал его мне. — Да что случилось? Он арестован? Я член московской коллегии адвокатов и требую встречи с ним и ознакомления с материалами...

Майор тускло посмотрел на меня и вернул мне паспорт.

— Гражданин Поливалов застрелился сегодня ночью, оставив записку. Тело уже увезли. Квартира будет опечатана, поэтому заберите свои вещи.

В тот день я пришел к Арине с большой спортивной сумкой, в которой лежали мои вещи. Я долго звонил у ее дверей, но мне никто не открывал. Тогда я уселся на ступеньки и стал тупо смотреть перед собой на выложенный мозаикой пол. Я не впервые сталкивался со смертью, но эта казалась мне особенно нелепой. Поливалов, сегодня утром казавшийся мне таким бодрым, мертв? Передергиваешь затвор, подносишь дуло к виску, нажимаешь — и всё? Очевидно, Поливалов и сам не был до конца уверен, что убьет себя. Мысли о смерти стали для него последнее время своеобразной игрой, щекочущей нервы. Видно и этой ночью, как обычно напившись, он написал записку, потом взял пистолет и, внутренне не веря, что все сейчас кончится и он выстрелит, нажал на курок.

Значит, когда я звонил ему под утро, он был уже мертв, а я не знал этого и злился на него. Я чувствовал свою вину: будь я этой ночью у него, он снова потащил бы меня по кабакам, и пистолет не выстрелил бы.

Я услышал шум лифта. Из него вышла Арина с какой-то подругой. Я повернулся к ним и, постаравшись улыбнуться, хотя почему-то оттягивался только один конец рта, поздоровался. Арина, с беспокойством глядя на меня, подбежала, присела рядом и с волнением спросила:

— Что, что с тобой?

Подруга некоторое время топталась на площадке, с любопытством косясь на меня, а потом попрощалась и быстро уехала.

Мы хоронили Поливалова через три дня на Волковом кладбище. Я предлагал свою помощь, но все хлопоты взяла на себя его бывшая жена, маленькая, бойкая и очень деловая женщина с родинкой на подбородке. Оказалось, они с Поливаловым официально не были разведены. Она была на похоронах с маленькой смешливой девочкой, очень нарядно одетой, которая все время с любопытством смотрела по сторонам, а немного сбоку и сзади, из приличия не подходя к ним, стоял грузный мужчина в плаще — ее новый муж.

Мы с Ариной стояли поодаль. После того, как гроб был опущен, а бывшая жена бросила в могилу первую горсть земли, мы, не прощаясь ни с кем, уехали.

Даже тяжелое впечатление, которое произвела на меня смерть Поливалова, не могло омрачить светлой радости тех коротких недель.

Ее кожа замечательно пахла свежестью и прохладой, и я любил, тесно прижавшись к ее шее носом, вдыхать с такой силой, словно хотел втянуть ее всю, а она смеялась и говорила, что ей щекотно...

Я привык, как и она, каждый день жадно всматриваться в солнце и если солнце выглядывало хотя бы краткие часы, она хватала этюдник и мы мчались с ней на каналы или ехали в Царское Село. Там она рисовала, а я, прогуливаясь, специально отходил подальше, потому что огромной радостью было для меня, возвращаясь, видеть яркое пятно ее оранжевой куртки у этюдника. Иногда дома я брал ее краски, подкрадывался и кистью, или прямо из тюбика ставил разноцветные точки на ее щеках, лбу, шее, а порой и на теле, а она, сердясь, выхватывала у меня кисти и мы начинали бороться. Она была сильной, несмотря на кажущуюся хрупкость, и победы давались мне нелегко.

Помню, как-то в безветренный и солнечный день мы взяли на несколько часов небольшой моторный катер и катались по Неве мимо Петропавловской крепости и стрелки Васильевского острова. Знакомый Арины, давший нам катер, предупреждал, чтобы мы не выходили в Финский залив, где волны могли перевернуть его. Но мы, не послушавшись, все равно заплыли в залив по Малой Неве и, пройдя по нему довольно далеко, вернулись назад по Средней Невке. Все обошлось, хотя на обратном пути, уже в Невке, нас внезапно ударило боковым ветром, и мы едва не разбили катер о сваи моста.

Потом мы, обнявшись, сидели в тесной каютке, где пахло моторным маслом. Она лежала щекой у меня на плече, изредка отрывая голову и целуя меня в шею и бороду.

— Ты бы хотел остановить это мгновение, знаешь, как Фауст? — спросила она.

— Ни за что! — сказал я, улыбаясь.

Она укоризненно приподнялась и, оперевшись на локти, посмотрела на меня.

— А я бы очень хотела... Представляешь, целую вечность мы сидим здесь, ты со мной и ничего с нами не может случиться... Мне снятся ужасные сны... кажется, ты исчезаешь и я совсем одна среди белого тумана. Знаешь, как ком тополиного пуха задержится на несколько мгновений на одном месте, а потом его снова подхватит и тащит куда-то.

Я прижал ее щекой к своему плечу, в таком положении ей трудно было говорить, и она жалобно вытянула губы трубочкой.

— У тебя слишком бурное воображение. Ничего с нами случиться не может, и я всегда буду с тобой! — с полной уверенностью сказал я.

— Скажи это еще раз! — попросила она, говоря одной щекой, потому что я все еще держал ее.

— Ничего с нами случиться не может, — повторил я, чувствуя, как она, изгибая губы, пытается поцеловать мое плечо.

— И то второе тоже скажи!

— Что второе? Ах да, я всегда буду с тобой!

Она немного надулась, и, высвободившись, сказала довольно и капризно:

— Ну вот, ты и тут умеешь испортить удовольствие! В старости ты будешь ужасно ворчливым. Будешь ходить с палкой и натирать коленки вонючей мазью.

— А какой будешь ты? — спросил я с обидой.

— Я не буду старой. Почему-то вообще не могу этого представить... — удивленно призналась она.

* * *

Прошло еще сколько-то дней, и где-то в середине сентября по тому, как вдруг разом перестал звонить мой телефон, я неожиданно понял, что все мои дела в Петербурге закончились. Начальство все с большим нетерпением требовало меня в Москву, а я, и так уже несколько раз откладывавший свой отъезд, не мог больше оставаться. Когда я сказал ей, что должен уехать, она целый вечер плакала. Я успокаивал ее поцелуями и рассказом о том, как я возьму отпуск и мы поедем в Египет, а потом, возможно, в Иерусалим, а она сидела с красными глазами и судорожно икала, не понимая даже того, что я ей говорю. «У нас целая жизнь впереди! Подумаешь, какая-то неделя разлуки!» — бодро говорил я, предлагал ей даже лететь со мной в Москву, но она отказывалась и только просила меня остаться. Я не понимал, что с ней и только раздражался ее непонятным упрямством...

Утром Арина отвезла меня в аэропорт. После бессонной ночи она была странно спокойна, и вела машину ровно, без рывков.

— Я тебя больше не увижу! — со странной уверенностью сказала она, когда объявили посадку.

— Да не на войну же я ухожу! Улажу все дела и через неделю прилечу, а в начале октября мы с тобой полетим в Египет. Постарайся только получить заграничный паспорт, — я поцеловал ее в угол рта и, чтобы не затягивать мучительное прощание, быстро прошел на регистрацию. Уже у самого турникета, пройдя через металлоискатель, я обернулся. Она все еще стояла и смотрела мне вслед.

Я помахал ей рукой и, крикнув «Через неделю!», быстро пошел к самолету. В Москве я задержался всего на десять дней. Никогда еще дела не решались сами собой так быстро и споро. Я уладил все дела и собрал необходимые для путешествия деньги. Начальство, весьма недовольное мной, все же дало мне месячный отпуск.

Все эти дни, занятый с утра до глубокой ночи, я не звонил ей, уверенный, что вот-вот приеду и удивлю ее. Лишь накануне вылета я позвонил ее подруге, той самой, что видела меня пьяным, чтобы попросить ее хитростью сделать так, чтобы завтра днем Арина никуда не уходила и была дома.

Подруга довольно спокойным и лишь чуть срывающимся голосом сообщила мне, что пять дней назад, на загородной дороге, ослепленная фарами встречного грузовика, она врезалась в дерево и умерла через десять часов, не приходя в сознание. Кремация уже состоялась, и в моем приезде нет необходимости. «Я хотела вам позвонить, но у меня не было вашего номера, а где он записан у Арины мы не знали...» — сказала она под конец.

Но я все равно не веря ей, помчался в Питер. Там как безумный звонил в дверь пустой, закрытой квартиры, потом обежал все места, где она любила бывать, и лишь под вечер, совершенно опустошенный, нигде не найдя ее, поехал на кладбище. Ее захоронили к деду и матери, и рядом с их памятниками, на раненой лопатами земле, увидел маленькую свежую плиту: “ Померанцева Марина Никола






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.