Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Домашний совет

Анатолий Алексин

 

* * *

 

Это заседание нашего семейного совета можно было назвать чрезвычайным. В прошлом не могло быть такого заседания. Не могло оно состояться и в будущем, потому что совет, учрежденный мамой, прекращал свое существование.

Прекращал существование… Эти два слова несли в себе трагическую определенность, но и таили неизвестность: «А что дальше?» Мне внушали, что в жизни моей ничего не изменится. Бессмысленность этих заверений лишь обостряла тревогу.

Надежду свою я, покидая последний совет, видел в Ирине. «У нас-то с ней все прояснилось!» – думал я, вливая в себя успокоительное лекарство.

 

* * *

 

А все прояснилось в тот день, когда меня укусила ее собака по кличке Лучший друг человека. Черный пудель приревновал Ирину ко мне. Лучший друг человека обладал уникальным нюхом. К тому же у него была золотая медаль. И он имел основание поглядывать на меня свысока, поскольку я, в ту пору девятиклассник, на золотую медаль не рассчитывал.

Кличка у пуделя была чересчур длинной и потому имела сокращенный вариант: ЛДЧ. Уже при упоминании первой буквы своего имени медаленосец пружинисто делал стойку, будто перед ним возникала кошка. Такая у него была сила предвидения!

Затем Ирину приревновал я сам. К своему брату Владику… Правда, лишь ненадолго.

Мы были близнецами, но Владик появился на свет двумя минутами раньше и потому считал себя старшим братом. Я не возражал: ощущать себя старшим, или, точнее сказать, главным, было его постоянной потребностью.

Мой брат Ирину хронически раздражал:

– Он хочет соответствовать имени Владик: завладеть всем. И даже, представь себе, сердцем. К примеру, моим.

– Твоим? – растерянно переспросил я.

– Пытается завоевать… Но я презираю завоевателей. Передай ему!

Ирина, мне казалось, раз и навсегда определяла для себя, что она любит, а что или кого презирает. В этом я видел не только цельность характера, но и его опасность: безнадежно было подавать апелляцию и надеяться на пересмотр приговора.

– Передай ему: завоевателей презираю! – повторила она.

– Он со мной на эту тему не разговаривает.

– И со мной он формально беседует на другие темы. Но фактически…

– А где он с тобой… беседует?

Я всегда старался защищать своего старшего брата. Но тут впервые не нашел оправдательных слов.

– Ты ревнуешь? – спросила она так прямо и просто, что я ответил:

– Ревную.

И даже расстегнул ворот рубашки, потому что трудно стало дышать.

– Так запомни! Если бы мне, Саня, предложили выбор: остаться навсегда одинокой или быть с твоим братом, я бы, не задумываясь, предпочла судьбу старой девы.

Я снова принялся защищать Владика.

После нашего почти совместного появления на свет мы с братом сразу же ощутили, что такое полное равноправие. Мама нас одинаково одевала и обувала, в одни и те же часы кормила нас и поила, мы спали в одинаковых кроватках и садились на одинаковые горшки. Но оказалось, что все это еще не делает людей одинаковыми.

«Какой рослый мальчик! Сколько ему лет? Всего-то? Не может быть! И какой красивый: копия матери…»– упрямо восторгались мною взрослые, хотя мама взглядами и подмигиваниями умоляла их этого не делать. Случалось, что в ответ они разочарованно продолжали: «А это брат? Близнец? Что вы говорите? Ну ничего общего! В родильном доме не могли перепутать?»

Я ненавидел эти восклицания и вопросы. А Владик ненавидел меня.

Точнее было бы называть нас двойняшками, поскольку мы и правда были непохожи друг на друга. Но все называли близнецами…

Мама с пеленок внушала нам, что для мужчин («Уж поверьте мне, женщине!») внешние данные решающего значения не имеют, что главное – это ум и душевные качества. Она сообщала, что многие выдающиеся личности были отнюдь не выдающегося телосложения. Владика она утешала, а меня воспитывала. И мы с ним хорошо понимали это.

Потом она начинала объяснять, что зависть – возбудитель чуть ли не всех пороков и низостей, и если один человек – растет, другому от этого не может быть хуже, ибо никто на свете не растет за «чужой счет». Тут уж она воспитывала старшего брата. И мы опять с ним все понимали. Мама усиленно пыталась сделать двух братьев бр ат ья ми. И, руководствуясь именно этой целью, учредила семейный совет.

Его открытие состоялось у нас дома, на кухне после елочного праздника в детском саду. Мне на том празднике поручили роль «доброго молодца», который должен был не только читать стихи, но и петь, потому что у меня, как назло, еще и «голос» обнаружился. Я сказал, что отказываюсь петь и читать, если в представлении не будет участвовать Владик. Ему доверили бессловесную роль «ежа».

– Он создан для этой роли, – тихо сказала музыкальная руководительница.

Но я услышал и возмутился:

– Откуда вы знаете?!

Мой вопрос до того восхитил музыкальную руководительницу, что она произнесла перед старшей группой детсада речь на тему: «Человек человеку – брат!»

Владик после этого отказался выступать в роли «ежа».

– Заботой, Санечка, можно осчастливить человека, а можно обидеть, – сказала мама, когда мы с ней оказались вдвоем. – Громкое самопожертвование – не добро, а реклама добра!

Она разговаривала с нами как со взрослыми. И мы, стремясь оправдать доверие, должны были понимать.

Мама обожала нас купать. Она намыливала своих близнецов без мочалки, рукой, будто ласкала нас. Заодно она использовала уединение с каждым из сыновей в ванной комнате для индивидуального воспитания. Потом отец бережно, будто в простыню была завернута ценная, легко бьющаяся посуда, относил нас в наши одинаковые кроватки.

Родителям очень хотелось, чтобы мы с братом были во всем «абсолютно равны». Борьба за равенство имеет, однако, разные приемы и формы… В канун елочного праздника мой костюм «доброго молодца» был облит фиолетовыми чернилами.

– Зачем ты это сделал? – спросила Владика мама.

– Я не сделал… Это нечаянно получилось.

Все у него было узкое: лицо, губы, металлические ободки очков, которые он носил, чтобы исправить детскую дальнозоркость. Этой болезнью мой брат очень гордился: умный человек и должен быть дальнозорким.

В то время мы с братом учились писать. Освоив пять первых букв, я ждал, пока их освоит Владик. Уже тогда я начал бояться хоть в чем-нибудь обогнать его. Он становился моим постоянным «ограничителем скорости». Позже, через многие годы, его так назвала Ирина.

– Но зачем тебе понадобилось наполнять чернильницу прямо над стулом, где висел Санин костюм?

– Пусть вешает в шкаф.

Я не знал, да и сейчас не припомню ни единого случая, когда бы Владик признал себя виноватым. Он всегда и во всем был прав. В этом тоже состоял один из его приемов битвы за равенство.

Я сыграл «доброго молодца» в обычном костюме.

– Его не надо гримировать, наряжать! – произнесла Свою очередную речь музыкальная руководительница, – он может играть самого себя. Потому что он добрый и потому что он молодец!

Зрители осыпали нас серпантином и аплодисментами. Не хлопал только мой старший брат. Мама наклонилась к нему и что-то сказала. Но Владик все равно не захлопал: он боролся за равенство.

Вечером наш семейный совет собрался на первое организационное заседание. Мама сообщила, что отныне мы будем все сложные вопросы решать сообща.

– Мы будем добиваться душевного единогласия.

– Необходимо единогласие? – переспросил отец. И с грустной улыбкой добавил: – Почти как в Совете Безопасности.

– Это и будет совет безопасности… нашей семьи, – вменила мама. – Семейный или домашний. Можно и так и так…

Родители ни словом не обмолвились о причине рождения нового органа власти: ничего не сказали о моем костюме, облитом чернилами. Им не хотелось, чтобы совет начинал свою жизнь с конфликта. Деликатность в общении друг с другом и со всеми остальными людьми давно уже стала для них законом, который, как всякий настоящий закон, не был подвластен обстоятельствам.

 

* * *

 

Через десятилетие, покидая наш последний домашний совет, я думал о том, что родители мои, по привычке мысленно сговорившись, долго проводили некий эксперимент, хотели доказать, что можно, не напрягаясь, прожить под одной крышей без ссор и скандалов.

Ко всякому дерзкому эксперименту вначале относятся подозрительно. Даже близкие друзья дома настаивали:

– Должны же вы хоть когда-нибудь хлопать дверью, обижаться, не разговаривать!

Это было похоже на утверждение, что человек непременно должен болеть. Хоть изредка, но обязан.

– Одноименные нравственные заряды – и ни милейших отталкиваний! – изумился кто-то из наших соседей.

– Зачем делать правила физики правилами семьи? – с грустной улыбкой ответил отец.

– И все равно… это вызывает здоровую зависть!

– Зависть не бывает здоровой, – мягко возразил отец, который редко вступал в дискуссии. – Как жестокость не может быть доброй. Зависть – это как бы «внутреннее сгорание» без двигателя.

– Интересно, – сказала мама.

– Она, зависть, никого не движет вперед, – продолжал отец. – А сгорание внутри души происходит: бессмысленное, бесцельное.

– Внутреннее сгорание может быть и благородным, – не согласилась мама, – точнее сказать, горение!

– Да, да… Конечно! Только не в данном случае. Не на этом моральном топливе. Ты абсолютно права. – Отец умолк.

 

* * *

 

Мы жили в доме научных работников, на первом этаже.

– Почему мы на первом? – спросил я у отца.

– Потому что другие от него отказались.

– И комнаты смежные…

– Плохо вовсе не все, что принято считать плохим. Мы с мамой будем здесь встречать старость. Спокойней встречать ее на первом этаже: не зависишь от лифта. Смежные комнаты… Но разве мы мешаем друг другу?

Искать и находить в отрицательных явлениях плюсы, положительные оттенки – это было отцовским характером. Он отличался от маминого большим спокойствием и, я бы сказал, смирением. Отец, к примеру, не настаивал так непреклонно, как мама, на ежесекундном выполнении всех законов порядочности и равноправия.

Мы не могли сказать по телефону, что мамы нет дома, даже если она спала, – надо было сообщить, что она дома, но устала и прилегла на диван: это отвечало действительности. Нельзя было осуждать людей, которые приходили к нам в гости: зачем же их тогда приглашать?

Научную лабораторию, в которой работали мама и папа, возглавлял член-корреспондент Савва Георгиевич – ученый с мировым именем.

– У него и характер мировой! – сказал я однажды. – Предложил мне прокатиться на белой «Волге».

– И ты поехал? – ужаснулась мама.

– Нет… Спешил на урок.

– Молодец! – успокоено похвалила она. У члена-корреспондента было два прозвища: Гигант и Мамонт.

– Наш Мамонт! – называли его почти все сотрудники. А мама с папой говорили:

– Наш Гигант!

По совместительству Савва Георгиевич руководил факультетом, который я видел во сне с тех пор, как мы начали изучать физику. Владик сказал, что эта мечта настигла его значительно раньше.

…Владик был хилым ребенком. А я, к сожалению, никак не мог хоть чем-нибудь заболеть.

В раннем детстве мы то и дело подвергались осмотру врачей.

– Чем ты болел? – спрашивали у Владика. И он долго, с гордостью излагал:

– Корью, коклюшем, краснухой, свинкой, бронхитом, воспалением легких (два раза!) и гриппом (почти каждый год!). И дальнозоркостью!

Казалось, он перечисляет свои награды.

Слово «дальнозоркость» звучало в его устах как «дальновидность».

Покидая последний домашний совет, так странно совпавший с окончанием школы и поступлением в институт, я вспомнил слова Ирины:

– Все, что принадлежит твоему родственнику, – это, по его мнению, самое лучшее: рубашка, портфель. Даже очки! Хотя они своей тонкой металлической оправой придают лицу иезуитское выражение. Или не будем в этом винить очки?

Зная, что я вступаюсь за Владика, она прищурила свои зеленые глаза, будто угрожая закрыть для меня какую-то дорогу. «Ты согласен?» – часто спрашивала она у тех, чье согласие было ей обеспечено. Она вообще предпочитала общаться с представителями мужского пола, которые в ее присутствии замирали. С девчонками ей было так же трудно, как нелегко полководцу, привыкшему повелевать и командовать, переходить на общение со штатскими, не подчиненными ему людьми.

– Недавно у твоего родственника лопнул шнурок, – продолжала Ирина. – Он присел, склонился над своим любимым ботинком и в такой позе начал мне растолковывать: «Крепкий, новый шнурок! И порвался… С кем не случается?!» Восхитительное свойство. Ты согласен? – Зеленый свет в глазах начал исчезать. – И болезни его, ты заметил. носят изысканные имена; ал-лерги-я, хо-ле-цистит. Хочется заболеть!

– Зачем уж ты… так? – осмелился возразить я. – Раньше у него и свинка была. А сейчас… у моей болезни тоже царственное звучание.

– Какое?

– Нефрит.

 

* * *

 

На самом деле нефрит я приобрел более десяти лет назад, распрощавшись с беспечным детсадовским возрастем и готовясь вступить на пожизненный путь забот и ответственности.

Перед первым учебным годом нас обследовали, и тут опять выяснилось, что все болезни мой брат героически взял на себя.

– Хоть бы ты когда-нибудь простудился! – сказал он по пути домой.

Я решил выполнить эту просьбу. Тем более что накануне я слышал, как он угрюмо жаловался маме:

– Зачем Саньке ходить на школьную медкомиссию?

– Сане… – поправила она.

– Здоровый… балбес!

После елочного представления в детском саду многие стали называть меня «добрым молодцом», а Владик стал называть «балбесом».

Позже я понял, что он, к сожалению, не обладал ни добротой, ни какими-либо способностями. Но ему очень хотелось хоть чем-то существенным обладать – и он выбрал ум, поскольку размеры его с точностью определить сложно. А рядом с мудрецом, оттеняя его достоинства, обязан находиться «балбес».

– Почему ты столь груб? – ужаснулась мама, услышав от Владика мое прозвище.

– Он же здоров как бык!

– И чем это плохо?

Она приготовилась защищать меня и воспитывать Владика (черед воспитываться как раз был его!). Но старший брат стал вдруг давиться от плача. Мама затихла.

– Здоро-ов… Он здоров! – истерически повторял Владик.

Я уже привык подстраиваться под него, не делать того, что не умел делать он. Но изменить ради него спою внешность, укоротить рост? Это было не в моих силах.

После медкомиссии, возвращаясь домой, я придумал все-таки, как успокоить брата.

Мы жили в новом, дальнем районе, по соседству с высокомерным зданием научно-исследовательского института. Старожилы, с испугом и растерянностью оторвавшиеся от земли и взлетевшие из своих избушек на десятые и двенадцатые этажи, рассказывали, что когда-то в нашем районе было много грибов и даже водились лоси.

Грибами уже не пахло, но осталось озеро, которое называли «Лесным», хотя наступали на него не березы и сосны, а кирпич и бетонные блоки.

Никто не мог припомнить такого застенчивого, короткого лета: оно началось позже обычного, а угасло раньше. В конце августа уже ходили в пальто. А я решил искупаться. Взрослые люди, глядя на меня, поеживались и надежней погружались в свои одежды. Трое мальчишек из нашего дома, решив, что вода потеплела, разделись и тоже нырнули. Но сразу, вытолкнутые холодом, в прилипших к телу трусах выскочили на берег. Они долго смотрели на меня с восторгом и дрожью.

– Рисуется! – громко, чтобы я услышал, сказал Владик, который не умел плавать и боялся глубины. Я просидел в воде минут двадцать. А вечером меня наконец-то отправили в больницу.

– Это самоубийство! – сильно, в отчаянии прижимая уши ладонями к голове, сказала мама.

– Самоубийство… – прошевелил губами отец, не зная, как оба они были близки к истине.

Мама провела возле меня всю ночь. Я погружался в мокрую, липкую жару, терял сознание, но чувствовал, что она рядом. Плескалось «Лесное озеро», мой брат орал с берега: «Он рисуется!» Но все звуки пересиливал мамин шепот:

– Санечка, Санечка…

Вечером пришли отец с Владиком. У мамы был постоянный пропуск в мою палату, а они заходили по одному. Когда Владик уселся на стул, мама сказала:

– Видишь, Санечка, как он сочувствует тебе? Как он тебя жалеет! Я правду говорю, Владик?

– Правду, – ответил он и нервно подергал носом.

– А зачем ты стал купаться… в такую погоду? – спросила мама.

– Захотел.

– Но ты ведь должен был представить себе, что будет со мной, с отцом, с Владиком!

Она упорно хотела объединить нашу семью и даже в сочувствии ко мне сделать всех равными. «Воспаление легких! – говорили врачи. – Но в общем-то обойдется».

Оказалось, однако, что мои почки вобрали в себя холод «Лесного озера» навсегда. Это и был нефрит.

Я пролежал в больнице три месяца. «Провалялся», как говорил об этом периоде моей жизни Владик.

Поступление в школу пришлось отложить на год.

– Это ничего, – утешала меня мама. – Максим Горький и Джек Лондон были вообще с четырехклассным образованием. Книги могут заменить все. Они не сделают тебя специалистом, но сделают человеком!

– Разве я… никогда не пойду учиться?

– Что ты? Я просто объясняю, чтобы ты не отчаивался…

Она читала вслух любимые ею с детства сказки, стихи, возвращаясь к ним, как к живым людям. Улучив момент, когда мы были вдвоем, отец спросил:

– Что тебя потянуло в воду?

– Август был. Я и подумал…

– Ты почему-то решил заболеть? Если я, конечно, не заблуждаюсь.

– Не хотел идти в школу.

Отец потер пальцами лоб. В белом халате он был похож на врача, немного уставшего от чужих болезней.

– Я люблю тебя, Саня.

Мне казалось, он хотел добавить: «Больше, чем Владика». Но он добавил другое:

– Обещай мне не делать никогда… ничего подобного

– Обещаю.

Мама продолжала бороться за равенство братьев. Поступление в школу Владика было тоже отложено на год. Так решил наш семейный совет, выездное заседание которого состоялось в больничной палате.

– Вы должны начать свой школьный путь в один день и в один час. Сидеть на одной парте! – сказала мама.

Владика раздирали противоречивые чувства: он был не прочь продлить на год беззаботное существование, но, с другой стороны, ему очень хотелось обогнать меня хотя бы на один класс.

Он устроил в палате сцену негодования. Болезнь моя стала привычной, хронической, и он мог уже с ней не считаться.

– Я ждал! Я так ждал! У нас есть закон!.. Мама незнакомым мне, острым взглядом усадила его на стул.

– Законы, по которым живет наша семья, рождаются на семейном совете. И никогда не расходятся со справедливостью.

Владик затих: то ли ему все же не хотелось еще идти в школу, то ли он побоялся потерять своего самого надежного защитника в нашем доме.

На этом совет в больничной палате закончился. Но. какие бы потом между много и братом ни возникали конфликты, последним и главным козырем Владика всегда была фраза: «Я потерял из-за тебя целый год жизни!»

Мы стали сидеть за одной партой, словно в одном автомобиле, водителем которого был Владик. Он был облечен и непререкаемой властью ГАИ, ибо сам определял правила движения и собственной безопасности. На уроке я не смел раньше него поднять руку, даже если был в силах ответить на все учительские вопросы. Я не сдавал уже законченные и проверенные контрольные работы, пока не сдавал он. Если меня выдвигали в совет отряда, я требовал, чтобы Владика выдвинули в совет дружины.

Учителя объясняли это «удивительным братством» братьев Томилкиных. На родительском собрании было сказано, что мама и папа должны поделиться опытом воспитания такой «согласованности поступков и чувств». Но все обстояло гораздо проще: я боялся обогнать его хоть на шаг.

 

* * *

 

Покидая наш последний домашний совет, я мысленно цитировал высказывания Ирины. Очень способная к физике и математике, она всякий раз как бы доказывала, что и психология должна называться «точной наукой»: оценки людей звучали как физические и математические правила, не подлежащие обсуждению.

– У одного человека походка естественная, а у другого придуманная, им самим выработанная, – утверждала она. – И если автор такой походки имеет сильную волю, он заставляет окружающих поверить в нее и даже ей подчиниться.

Я подчинился походке Владика.

 

* * *

 

Ирина была права, когда говорила, что восторги моего брата распространялись лишь на то, что было его личной собственностью. Так как природа и люди персонально Владику не принадлежали, он имел к окружающему миру массу претензий. Чтобы заслужить его хорошее отношение, надо было поспешно стать двоечником, приобрести отталкивающую внешность и жить в тяжелых домашних условиях. Если же моего брата кто-нибудь раздражал, значит этот человек обладал достоинствами или вещами, которых у Владика не было, но которые он хотел бы заполучить.

Когда мы были в третьем классе, его недовольство обрушилось на сидевшего впереди нас Петю Кравцова. Истинный порок Пети состоял в том, что у него была толстая многоцветная шариковая ручка, похожая на модель ракеты. Внешне она была золотой и стоила, как с придыханием сообщил Владик, очень дорого. Одна эта ручка магнитом притянула к Пете столько разных изъянов, что неясно было, как они умещались в его невместительном, хрупком теле, в его белобрысой голове с простодушным, стриженым затылком.

Владик стал самозабвенно копить деньги. Я понял, что он хочет купить ракетообразную ручку, из боеголовки которой выскакивали разноцветные стержни.

– В ларьке есть почти такая же… но дешевле, – сказал я.

– Дешевое дороже обходится! – оглядевшись по сторонам, открыл мне житейскую тайну Владик. – В магазинах надо покупать, а не в ларьках!

Источником наших нетрудовых доходов были только школьные завтраки. Владик неожиданно стал ласковым и попросил меня немного поголодать. Не в одиночестве, а на равных основаниях с ним… На равных! Мама была бы в восторге.

Пятерку мы наконец скопили. Мне, третьекласснику, она представлялась огромной суммой. Не хватало еще двух рублей.

И надо же было, чтоб как раз в это время исполнилось пятьдесят лет члену-корреспонденту Савве Георгиевичу! Утром, в день юбилея, мама попросила меня по дороге из школы послать телеграмму на адрес научно-исследовательского института. Там вечером устраивали торжественное чествование Саввы Георгиевича.

– Пошлем сами, – сказал отец.

– Она может прибыть первой. Это нескромно. А так придет часам к шести. В семь ее зачитают… У тебя, Санечка, хороший почерк. Напиши поясней, чтобы на почте не перепугали. Вот тебе текст и деньги.

Владик умел заискивать ровно столько времени, сколько ему нужно было для достижения цели. На первой же переменке он попросил:

– Дай два рубля… И у меня будет ручка. Сегодня! Могут расскупить. Понимаешь? – Он проглотил слюну, будто ручка была съедобной. – Для телеграммы и рубля хватит.

– Откуда тебе известно?

– Балбес ты, Санька! – нежно, так как деньги были ещее у меня, упрекнул Владик. – Разве я не знаю, сколько стоит одно простое слово и сколько одно срочное? Он всегда интересовался «что почем». Если ему приносили подарок, он даже у гостей спрашивал: «Сколько вы заплатили?» В связи с этим мама посвятила один наш семейный совет проблемам этики общения с гостями. – На рубль, знаешь, сколько можно высказать разных слов! – донимал меня Владик.

– А сдача? Он нервно подергал носом.

– Скажем, что в столовой проели. Мама будет очень вольна. Дай, а? Дай два рубля.

– А ты не ошибаешься? Правда, хватит?

– Не веришь мне?!

Я не верил ему. Но он, как говорил отец, мог и железобетонный столб склонить в свою сторону. Буквы представляли для меня в ту пору такой же интерес, как руль для начинающего водителя. Я их не писал, а именно выводил. Они получались круглыми, как затылок Пети Кравцова. На адрес и звания Саввы Георгиевича у меня ушел почти весь голубой бланк.

–Ты возьми другой бланк. И склей их… Будет телеграмма с продолжением, – посоветовала женщина, умиленно наблюдавшая, как я вырисовываю свои круглые буквы.

Я склеил.

Девушка, принимавшая телеграммы, не отвлекалась на лица, которые возникали в ее окошке. Она общалась только с чернильными строчками. Каждое слово она пронзала своей самопиской. Подведя вверху бланка какой-то итог. она назвала сумму, которую я должен был уплатить. Нетерпеливо коснулась рукой стеклянного блюдечка и, ощутив пустоту, взглянула на меня.

Мой подбородок едва дотянулся до ее строгого взора. Девушка смягчилась и повторила сумму.

– У меня… рубль, – растерянно сообщил я. Она опять стала как бы насаживать на самописку каждое мое слово.

– На рубль можно передать только адрес, фамилию, имя, отчество… И все, что тут к ним прилагается. Чинов-то у него на три строчки! И вот это можно… – Она подчеркнула: «Поздравляем днем рождения Томилкины».

– Как раз тридцать три слова! – сказала девушка.

– «Поздравляем днем рождения»?

– Ну да. А то, что он такой-растакой… на это рубля не хватит.

– Может быть, адрес сократить? – предложил я.

– Не дойдет.

– А если чины?

– Не советую: может обидеться!

– Что же… теперь?

– Как говорится, подсчитали – прослезились. А родители-то где были? – спросила она.

– Утром на работу ушли.

– Я не в том смысле. В общем, решай… Видишь, очередь!

Женщина, рекомендовавшая склеить два бланка, пожалела меня:

– Ничего, мы не торопимся.

– Что же будем делать? – Девушка за стеклом уже постукивала пальцами по моему тексту, который был весь в точках от ее подсчетов, словно засиженный мухами.

– Ты не расстраивайся, – посоветовала она, – тут всё самое важное сказано: «Поздравляем». И с чем поздравляют ясно. Давай свой рубль.

Я протянул.

– Да не волнуйся: все ясно-понятно.

На улице у меня от чистого весеннего воздуха родилась мысль: пулей домчаться до дому, отобрать у Владика деньги и послать другую телеграмму, в два раза большую. Я стал разбрызгивать мелкие лужи, думая почему-то о том, что вот в такой же беззлобно-дождливый день, пятьдесят лет назад, родился Савва Георгиевич, чины и звания которого не умещаются теперь на трех строчках. Уже тогда я не упускал случая пофилософствовать о жизни и смерти.

Савва Георгиевич жил в нашем подъезде, на четвертом этаже. Мне было жаль его, всеми почитаемого и обожаемого, потому что за полгола до юбилея, прямо в лифте, умерла от инфаркта его жена. С тех пор Савва Георгиевич в лифте не ездил, а, громко дыша, отдыхая на каждой площадке, поднимался домой пешком. Говорил, что так именно надо тренировать сердце.

Жена Саввы Георгиевича в течение долгих лет предоставляла ему возможность заниматься только наукой. «Она ухаживала за ним, как за ребенком», – говорили в нашем подъезде. Он и напоминал после ее смерти заблудившегося или брошенного ребенка.

Мне казалось, что Савва Георгиевич состоял только из головы: все остальное как-то не имело значения. Я бы даже затруднился сказать, высоким он был или нет. Только голова… Здесь уж все было значительно: глядящие не вокруг, а внутрь, в себя самого, глаза, мятежная шевелюра, в которой перемешались рыжее воспоминание о молодости и седина, лоб, который можно было изучать как географическую карту.

– Бери его голову – и на постамент! – говорил отец, который был влюблен в Савву Георгиевича. – Вполне годится для памятника под названием: «Мысль». Или: «Личность».

«Вот в такой же обыкновенный день родилась эта личность!» – думал я, разбрызгивая мелкие лужи.

Что же касается Мамонта, то после несчастья, постигшего Савву Георгиевича, это слово в доме научных работников больше не употреблялось.

Владик открыл мне дверь. Денег у него уже не было – у него была многоцветная самописка, похожая на ракету.

– А что такое? – с наивным недоумением спросил Владик.

– На телеграмму не хватило…

– Ты мог и не давать мне этих двух рублей, – сказал Владик. – Я ведь не заставлял тебя. Я попросил… И ты мне сам дал. Так что не ищи виноватого.

Он думал лишь о том, кто будет прав, а кто виноват, – до отца с мамой и до Саввы Георгиевича ему не было никакого дела.

Потом он нервно подергал носом и предложил:

– Давай ляжем пораньше. Они вернутся часов в двенадцать. А до утра уже все испарится!

Но наши родители вернулись довольно скоро.

– Вечер кончился? – спросил я.

– Для нас да, – ответила мама.

Поставила на пол в коридоре мокрый зонтик, похожий на присевшую летучую мышь. И тут же созвала внеочередной домашний совет.

– Почему ты не ограничился одним только адресом? – спросила она у меня.

– А что такое? – поинтересовался Владик. Мама как председатель обратилась к отцу:

– Ты хочешь сказать?

– Пока нет.

– Тогда я расскажу. Саня сегодня просто унизил… я бы даже сказала, опозорил нас всех. Всю нашу семью!

– Где опозорил? – продолжал недоумевать Владик.

– Перед сотнями людей. Перед всем коллективом! Владик изумился:

– Чем опозорил? Его же там не было!

– Тебе, Владик, и в голову не придет… ты не сможешь себе представить, что случилось на юбилейном вечере.

Владик подпер кулаками голову и с недоуменным любопытством приготовился слушать.

– Ты сам-то ничего не хочешь нам объяснить? – обратилась мама ко мне, соблюдая демократические традиции и давая мне возможность стремительным, чистосердечным признанием хоть немного сгладить вину.

Я этой возможностью не воспользовался.

– Собрался весь институт, – стала излагать мама. – представители академии, министерств и даже гости из других стран. Работы Саввы Георгиевича известны за рубежом! Вступительное слово, приветствия… Ну, конечно, цветы, адреса в папках. Наконец, директор института стал зачитывать телеграммы… Одни восторгаются, другие тоже вос-торгаются, но с чувством юмора, третьи пишут до того трогательно, что комок не покидал мое горло. И вдруг: «Поздравляем днем рождения…»

Мама не могла усидеть. Вскочила, зачем-то зажгла плиту.

– Все знают, сколько Савва Георгиевич сделал для нас! – Она повернулась ко мне: – Хоть бы ты и фамилию нашу сократил, скрыл бы ее. Так нет, председатель на весь зал объявляет подпись: «Томилкины». Подписались под собственным позорищем. С ума можно сойти! Мама воздела руки к потолку, потом, вопрошая, протянула их в мою сторону. Владик погрузился в раздумье.

Мама вновь обратилась к отцу:

– Ты готов?

– Пока нет.

– А когда же?

– Потом.

Мама оттягивала разговор о деньгах: ей трудно было обвинить меня в воровстве. Но и избежать этой темы она не могла.

– У тебя было три рубля. Куда ты их дел? – В ее голосе зазвучали следовательские нотки.

– А Савва Георгиевич обиделся, да? – попытался увести разговор в сторону Владик.

– Я послала ему записку в президиум: «С телеграммой получилось недоразумение».

– Значит, недоразумения уже нет, – сказан отец.

– А зал? А весь институт? Люди переглянулись… – Мама встала и погасила плиту. – Вместо того чтобы успокаивать меня, ты бы лучше выяснил истину.

Это была наибольшая резкость, которую мама когда-либо позволяла себе по отношению к отцу: значит, мой поступок потряс ее.

Домашний совет на кухне продолжался часа полтора.

После очередного маминого обращения к отцу: «Ты, Василий, ничего не хочешь сказать?» – он медленно и твердо, без своей грустной улыбки произнес:

– Я уверен, что Саня ничего дурного не мог сделать… сознательно. – Он повернулся ко мне: – Я уверен в тебе… друг мой.

Иногда отец обращался ко мне с такими словами: «друг мой». И это не звучало высокопарно.

Владик усиленно задергал носом: понимал, что надо сознаться, но не мог преодолеть себя.

В момент этой острой душевной борьбы, разряжая обстановку, подал голос звонок в коридоре.

Владик обрадовался и улизнул с кухни открывать дверь.

Мы услышали Савву Георгиевича.

– А где старшее поколение?

– На кухне, – ответил Владик.

По гусарской интонации, которой никогда прежде не было у Саввы Георгиевича, мы поняли, что член-корреспондент выпил.

Он появился в дверях, прижимая к себе обеими руками необъятный букет, который напоминал клумбу, «скомбинированную» из разных цветов. С плаща и мятежной шевелюры стекала вода.

– На улице все еще дождь? – заботливо и тревожно спросила мама.

– Люблю грозу в конце апреля! – чужим бравым голосом ответил Савва Георгиевич. – Сделал два шага от машины до подъезда – и вот…

–А где подарки, адреса?

– Остались в кабинете. Их привезут. – Он протянул маме свою разностильную клумбу. – Это вам, Валентина Петровна.

– За жуткую телеграмму? Да что вы!

Мама спрятала руки за спину. Потом сильно, в отчаянии прижала уши ладонями к голове. Волнуясь, она обычно не знала, куда девать свои руки.

– Василий Степанович, уговорите супругу! У меня супруги уже нет и цветы нести некому. Кстати, насчет телеграммы…

Мама оставила свои уши в покое. А чтобы Савва Георгиевичу было удобнее говорить, приняла от него цветы.

– Почему вы ушли? В своем заключительном слове я, как полагается, всех поблагодарил. Но особенно вашу семью за ту добрейшую телеграмму, которую получил рано утром.

– Но мы… не посылали!

Не отвечая маме, Савва Георгиевич миновал эпизод с телеграммой, а заодно и наш коридор. Он проследовал дальше, в комнату. Там он облегченно вздохнул, чересчур ясно давая понять, что поздравления и признания в любви притомили его: в результате банкета он все делал немного «чересчур».

– А о том, что воспринимаю все как аванс на будущее, я не сказал. Во-первых, терпеть не могу авансов: они создают фактор обязанности, который отягощает и мешает в работе. Ну а кроме того, кто знает, на какое будущее он может рассчитывать? Жена была из семьи долгожителей, и я уповал на ее гены… Что в жизни сделано, то сделано, а будущее, авансы…

– Савва Георгиевич, вам всего пятьдесят! – воскликнула мама.

– Это мало или много? Добролюбову бы показалось, что много, а Льву Николаевичу, – что мало.

– Ученые живут дольше писателей, – ответила мама. – Как правило…

– В том-то и дело, что нету правил! Но действительно, живут дольше… Потому что рациональнее!

Наверное, Савва Георгиевич произнес слово, похожее по смыслу, но другое. Иначе бы я, третьеклассник, не понял.

– Не знаю ни одного ученого, который бы погиб на дуэли! – заявил он.

– Снимите плащ, – попросила мама. И стала помогать ему.

Он увернулся:

– Неужели вы предложите мне пить чай? Я сегодня уже напился.

Конфликт с телеграммой формально был исчерпан. Но психологически нет… Мама не могла успокоиться. Срок давности не приносил мне прощения. Когда мы оставались вдвоем, она испытывала меня долгим вопрошающим взглядом.

– А если бы Савва Георгиевич со свойственной ему тонкостью не спас репутацию нашей семьи? Ты бы тоже молчал? Его находчивость ликвидировала болезнь, но не устранила причин, от которых она возникла. И может возникнуть впредь!

Душевные качества Саввы Георгиевича противопоставлялись моим: он спасал, был благороден, а я подводил, у меня не хватало воли сознаться.

Владик давал мне советы так, будто сам уже не имел к истории с телеграммой ни малейшего отношения:

– Еще немножечко продержись. Люди все забывают. Но постепенно… Уедем в лагерь, и мама будет спрашивать только о том, как нас там кормят.

– А если она будет помнить об этом до шестидесятилетия Саввы Георгиевича?

– Какой ты балбес! Люди все забывают. Вот у нас с тобой были две бабушки, а теперь их нет. Разве мама и папа продолжают рыдать? А тут какая-то телеграмма… Балбес ты, Санька!

Отец жалел меня:

– Может быть, тебе станет легче, если ты поделишься с мамой? Откроешься ей? Хотя я уверен, что ты не мог совершить ничего дурного… сознательно.

– Спасибо.

– Ты сам поселил во мне это доверие.

Поселил!

У мамы в душе для такого доверия жилплощади не оказалось: в ней, наоборот, поселились сомнения. С воспитательной целью она давала мне крупные денежные суммы: просила уплатить за квартиру, за свет и газ. Я приносил квитанции. Потом она поручила мне подписаться на газеты и журналы. Я снова принес… Я также не ограбил сберкассу, находившуюся в доме напротив, и не отнес в букинистический магазин многотомные собрания сочинений. Мама начала успокаиваться.

– Вот видишь! – сказал Владик. – Все забывается.

Многоцветной самопишущей ручкой брат дома не пользовался: откуда бы он ее взял? И в школе не пользовался, чтобы я забыл о ней, поскольку все забывается. В двух ящиках письменного стола, которые близнец запирал на ключ, хранились, словно в копилке, коробки, коробочки, банки. Он и самописку сунул туда.

– Паста высохнет, – предупредил я.

Перед нашим отъездом в лагерь мама, давая мне последние наставления, сказала:

– Пусть этот эпизод останется нераскрытой загадкой. И никогда не будет иметь продолжений! Но считать, что его вообще не было, я, увы, не смогу. Ты знаешь, мы с папой имеем немало претензий к Владику. Но он бы, мне кажется, не мог сделать шаг, угрожающий репутации дома. Ведь правда? Я промолчал.

– А если бы сделал, не смог бы оставлять нас в неведении. Пощадил бы меня!

Она взглянула мне в глаза с последней надеждой.

Я твердо пообещал, что буду спать днем и не буду далеко заплывать, о чем она тоже просила в то утро.

 

Когда мы учились в восьмом, появилась Ирина. Новенькие ведут себя тихо. Но при виде Ирины притих весь класс: мальчишки от волнения, а девочки и Владик от зависти.

– Работает под Кармен, – съехидничал он. Но ей не нужно было «работать»: сама природа создала ее похожей на героиню литературного произведения, которую почти все знали по произведению музыкальному.

Савва Георгиевич уверял, что «вступать в конфликт с природой не следует». Ирина и не вступала: в ушах у нее были серьги, притягивавшие к себе испуганные взгляды учителей, а к щекам, как в знаменитой опере, прижимались черные, смоляные завитки.

Владик выходил из себя, даже если существа женского пола чем-нибудь выделялись.

Зеленые глаза Ирины спрашивали нас обоих: «Что, скисли, родственнички?» Впрочем, «родственничком» она стала называть только Владика, да и то в разговоре со мной. Держалась она так независимо, что классная руководительница, физичка Мария Кондратьевна, сказала:

– За успеваемость я теперь отвечать не могу.

Она сказала это доверительно и только мужской половине, чтобы предупредить ее об опасности. У Марии Кондратьевны был такой метод: говорить все, что она думает. По ее убеждению, учительская откровенность не могла превзойти сообразительности учеников и открыть им что-либо новое. В данном случае ей не хотелось, чтобы каждый из нас постепенно превращался в беднягу Хозе. Но остановить этот процесс классная руководительница оказалась не в силах.

– Не ученики, а вздыхатели, – констатировала она. Исключение, как мне казалось, составлял только Владик. Чужой успех нервировал моего близнеца. Если бы можно было приобрести черные, смоляные завитки на щеках, он бы принялся копить деньги.

Я неожиданно вспомнил о том, что в детском саду меня называли «добрым молодцом». Распрямился, сходил в парикмахерскую. Ирина первая заговорила со мной:

– Хочешь послушать лекцию о микрочастицах?

– Хочу… А где?

– В университете. Там есть школа начинающих физиков. Можно поступить. Ты согласен?

– Вместе с тобой? Согласен!

– Физика – моя жизнь.

– Скажи об этом Марии Кондратьевне, – посоветовал я. – Порадуй ее!

Нашей классной руководительнице было за шестьдесят, и она говорила, что умрет на уроке. Даже больная, Мария Кондратьевна дотаскивалась до школы: как бы не подумали, что она нетрудоспособна и ей пора отправляться на пенсию!

Мы тоже хотели, чтобы наша классная руководительница преподавала физику до последнего своего дыхания. Но директор школы относился к старым учителям настороженно.

– Хворают, хворают… – ворчал он на педагогических заседаниях, о чем нам тут же становилось известно.

– Когда-нибудь болезни ему отомстят, – сказала Ирина.

 

Из эстетической гордости класса Ирина постепенно превращалась и в гордость физико-математическую: ее способности к точным наукам поражали учителей.

Но успеваемость мужской половины нашего коллектива начала увядать: любовь вдохновляет на подвиги, требующие отваги и безрассудства, но просветлению рассудка и его напряжению она не способствует.

– Завоюй уж ее окончательно! – посоветовала мне Мария Кондратьевна. – Спасешь класс: все будут знать, что она другому отдана, и перестанут отвлекаться. К тому же ты… – Она подмигнула. – Оставишь позади своего близнеца! Я за вами давно наблюдаю. Подмял он тебя, подмял. Не способностями, конечно, а характером. Я бы, например, давно выдвинула тебя на физическую олимпиаду. Но ведь ты потребуешь, чтобы сначала выдвинули его. Уступать очередь надо лишь старикам. Но я и то не люблю, когда уступают…

Вскоре я узнал, что главным кумиром Ирины является Савва Георгиевич.

– Я бы хотела учиться у него. Это Гигант!

– И бывший Мамонт, – добавил я.

– Откуда ты знаешь об этом прозвище?

– Он живет в нашем подъезде.

– И ты видишь его? Чернобаева?!

– Каждый день.

– Это правда?!

– Честное слово.

– Познакомь меня.

Поскольку Савве Георгиевичу шел пятьдесят шестой год, я согласился.

Я знал, что у члена-корреспондента четыре комнаты. Убирать их приходила какая-то женщина, а мама ею руководила. Возвращаясь из магазина или с рынка, она оставляла одну сумку дома, а с другой поднималась на четвертый этаж.

– Служение таланту никого не может унизить, – объяснял нам с Владиком отец. – Отрывать его от науки на хозяйственные дела – преступление.

Мама знала английский язык и иногда делала для Саввы Георгиевича переводы.

– Он тоже владеет языками, – объяснял отец. – Но ему некогда.

– Мама, хочешь, мы поможем тебе? – спросил я. – Ходить в магазин, убирать его комнаты…

– Это не мужское занятие.

– Нет, не с Владиком, а… с Ириной…

– Савва Георгиевич не позволит. Он крайне стеснителен. Мы – близкие ему люди, поэтому он допускает…

«Хочет, чтобы никто не мешал ей служить таланту», – подумал я.

– Мы с Ириной решили поступать в университет. На мехмат. И он бы мог объяснить…

– А это уж совсем неудобно! – возразила мне мама. – Он может подумать, что заботы нашей семьи о нем… не вполне бескорыстны. Разве я или отец не можем помочь вам? Пожалуйста, любая консультация на дому!

Но Ирина не просила знакомить ее с мамой и папой. Ее кумиром был Чернобаев.

К счастью, приближался наш с Владиком день рождения.

– Пригласи Савву Георгиевича, – попросил я маму.

– «Поздравляем днем рождения…» – сказала она. И взглянула на меня с самой последней надеждой. Я отвел глаза в сторону.

– Хорошо, пригласим его. От вашего с Владиком имени!

А я пригласил Ирину. Сперва она сомневалась:

– Лучше бы вы со своим родственничком родились как-нибудь… порознь. – Ты согласен?

– Это уже трудно исправить.

– К сожалению.

– У нас будет Савва Георгиевич.

– Чернобаев? Почти нереально!

– Ты придешь?

– А родственничка твоего тоже надо поздравлять?

– Поздравь маму с отцом – и все.

– Я приду… Будет Чернобаев? Ради одного этого вам стоило родиться! Кстати… – Она приглушила голос, – Почти все старшеклассницы объединились против меня.

– Я не заметил…

– Ты знаешь, что в данном случае содействовало сплочению коллектива?

– Что?

– Они влюблены в тебя, Саня.

Мне было очень приятно, что она так думает.

– Ты ошибаешься, – пролепетал я.

– Все влюблены!

«И ты?» – хотел я спросить. Но она сама подчеркнула:

– Без исключения!

– Не говори Владику.

Это было единственное, о чем я попросил ее.

– А все-таки его зависть поставила тебя на колени! Слушай-ка… Поменяйся с ним умом, внешностью. И я брошусь ему на шею!

Она пошла по школьному коридору походкой человека, который знает, что на него все смотрят, но не обращает на это никакого внимания. Потом замедлила шаг и вернулась:

– Скажи, Савва Георгиевич любит собак?

– Я у него не спрашивал. Но, по-моему, их любят все.

Ирина пришла с собакой. Я предупредил, что у пуделя длинноватое имя и что лучше ею называть сокращенно: ЛДЧ.

Вначале мама и отец путались, называли его: ЛЧД, ДЛЧ. Но понемногу они приноровились: прежде чем позвать собаку, притормаживали, мысленно произносили: «Лучший друг человека», – и тогда буквы выстраивались в нужном порядке.

– ЛДЧ, какая у тебя умная морда! – не претендуя на оригинальность, восклицали они.

Ирина была с пуделем строга, как с мальчишками нашего класса.

– Не мельтеши! Ляг в углу. И молчи: сегодня не твой день рождения!

– Привык быть в центре внимания, – пояснил я родителям.

Это сближало его с хозяйкой.

– Не думала, что ты такая красавица! – сказала мама. И с тревогой оглядела своих новорожденных.

Я воспринял се заявление, как воспринимают всем известную истину, до кого-то дошедшую с опозданием. Владик слегка подергал носом.

Отец никаких красавиц, кроме мамы, на свете не признавал.

Все было готово, но мы ждали Савву Георгиевича.

– Не хочется «разрушать» стол, – объяснила мама. – Потерпим немного…

Он задержался в университете. Но вот-вот появится.

При слове «университет» Ирина сузила глаза, и даже Лучший друг человека напрягся.

Из коридора в комнату потянулся долгий, беспрерывный звонок; Савва Георгиевич, нажав на кнопку, как обычно, о чем-то задумался. Мама, опередив всех, открыла дверь.

Савва Георгиевич никогда не включатся с ходу в чужой разговор, а настороженно внимал ему, как если бы в комнате звучал непонятный язык. Он долго постигал суть самой примитивной беседы, потому что мысли его были далеко. «Человек одной страсти! – говорила мама. – Он не просто живет физикой, – он с нею не расстается!»

– Мы, как и вы, родились весной, – снайперски точно подметил я.

– Уж лучше бы не вспоминал, – через стол, одними губами шепнула мама.

И стала наполнять тарелку Саввы Георгиевича.

Я встал и провозгласил тост за маму и отца, которые «подарили нам жизнь». Взрослые выпили шампанского, а мы, уже девятиклассники, воду с дошкольным названием «Буратино».

Владик задергал не носом, а всем телом: я впервые опередил его. Этого не случилось бы, если б между нами не сидела Ирина. Мой близнец хотел сказать что-нибудь более умное, чем сказал я. Он этого так сильно хотел, что ничего придуматься не могло.

Савва Георгиевич погрузил пятерню в густую мятежную шевелюру и, продолжая думать о чем-то своем, рассеянно провозгласил тост за наше с Владиком будущее. Помолчав, он высказал мысль, которая волновала его, ибо я уже был с нею знаком:

– Если б можно было предвидеть, какое у него, у этого грядущего, будет лицо… Никто и никогда не сумеет заложить программу в самую своенравную машину, именуемую личной человеческой жизнью.

Владик все медлил.

Мне очень хотелось, чтобы тост его поскорее родился. Ирина почувствовала это и шепнула мне:

– Ты – раб его зависти.

– Почему?

Вместо ответа она поднялась.

Вилки и ложки за столом онемели: так же, как немели наши перья, тетрадные страницы, если Ирина выходила к доске.

– Мы в доме научных работников, – сказала она. Дом наш действительно так назывался. – Пусть это будет доброй приметой, и мы тоже посвятим себя именно ей… Науке!

Ее вдохновляло присутствие члена-корреспондента. На географическом лбу Саввы Георгиевича увеличилось количество рек и меридианов: он спросил, в чем именно Ирина видит свое призвание.

– В молекулярной физике, – ответила она так спокойно, что все в это поверили.

Владик ничего не видел и не слышал: он придумывал тост.

Савва Георгиевич сказал, что без таких людей, как мама и отец, члены-корреспонденты ничего ровным счетом не стоят. Он не первый раз высказывал эту идею.

И всегда мне казалось, что он имел в виду одну только маму, а отца приплюсовывал для приличия.

– Можно позвонить по телефону? – коснувшись губами моего уха, спросила Ирина.

– Телефон на кухне. Я провожу тебя.

– Вы куда? – бдительно осведомилась мама.

– Позвонить, – сказал я.

На кухне я забыл, зачем мы пришли.

– Ирина…

– Что? – спросила она.

Я, содрогаясь от нерешительности, положил руку ей на плечо. И в ту же минуту ощутил боль в ноге. Она была неожиданной и колкой.

Я вскрикнул, обернулся… Лучший друг человека приготовился схватить меня за ногу еще раз.

Ирина отреагировала с мгновенностью опытного шофера, увидевшего опасность: она присела и шлепнула пуделя.

– Не вмешивайся в чужие дела! – Сидя на корточках, она подняла на меня свои изумрудные глаза: – Охраняет от посягательств.

В дверях раздался голос моего близнеца:

– Уединились?

– Не совсем, – ответила Ирина. – С нами – Лучший друг человека.

 

В старости нелегко отрекаться от своего возраста и постоянно быть «в форме». Эта чужая форма, как чужая одежда, неудобна, где-то стискивает и жмет. А Марию Кондратьевну, я чувствовал, она могла задушить. Нашей классной руководительнице хотелось под тяжестью лет пригнуться, а она выпрямлялась. Ей хотелось постоять, передохнуть на площадке между этажами, а она преодолевала школьную лестницу одним махом. Преодолевала себя… Чтобы директор не думал, что ей пора расстаться и с этой лестницей, И с этими коридорами, и со всеми нами. Однажды на уроке ей стало плохо:

– Я посижу.

Мы повскакали с мест: «Надо вызвать врача! „Неотложку“!..»

– Посидите и вы, – сказала она.

Ей приходилось болеть тайно, конспиративно. «Но ведь так, конспиративно… можно и умереть, – подумал я. – Чтобы директор не догадался!» Своим ворчанием на педсоветах он вынуждал ее расходовать в неразумно короткие сроки те силы, которые можно было растянуть на годы при медленном, осторожном использовании.

– О возрасте не надо помнить, но и не следует забывать, – со вздохом констатировал у нас дома Савва Георгиевич, стараясь доискаться до причин того, почему его жена умерла в лифте, стоя, с сумками в обеих руках.

К переменке Мария Кондратьевна пришла в себя. Она с опасной стремительностью поднялась и рискованно твердым шагом направилась в учительскую.

– На пенсию ей пора, – сказал Владик. Он мог бы со временем заменить директора нашей школы.

– Ты поможешь мне? – спросила Мария Кондратьевна, когда мы с Ириной и Владиком были в десятом классе.

– Вам? Конечно… А в чем?

– Предстоит городская олимпиада начинающих физиков. Я хочу, чтобы ты представлял нашу школу.

– Всю школу… я один?

– Наука и искусство иногда выигрывают, если их представляет кто-то один. Но талантливый!

– А вы считаете?..

– Считаю, Санечка, – перебила она. – Я давно уже это считаю. Но обратимся к глобальным примерам: с большой высоты все вокруг как-то виднее. Хочешь понять малое, примерь на великое! Ты не слышал об этой истине?

– Пока нет.

– Так услышишь! Королев мог представлять всю космонавтику, Менделеев – химию, Шаляпин – русскую оперную школу… А ты будешь представлять нашу школу номер семнадцать.

– Я думаю, Ирина лучше ее представит.

– Опять не веришь в себя? Подмял тебя близнец. Ох, как подмял!

Она просила, чтобы я помог ей. Но одновременно сама хотела помочь мне… выбраться из-под насевшего на меня близнеца.

– Если ты победишь на этой олимпиаде или займешь там какое-нибудь место… желательно, разумеется, не последнее, можно будет сказать: ученик спас учителя! Или «поддержал». Так будет мягче.

– Когда это?

– В понедельник, но не ближайший, а следующий за ним… В Доме культуры инженера и техника. У тебя есть еще две недели. На самоусовершенствование!

Первую неделю я потратил не на самоусовершенствование, а на «самокопание». Так Ирина называла мои заботы о том, чтобы Владик не отстал от меня и чтобы я его в чем-нибудь не превзошел.

– В любом автомобиле ограничитель скорости действует лишь определенное время. А ты напялил хомут навсегда? – спросила Ирина.

Она также нарекла Владика «шлагбаумом». И предупредила, что шлагбаум не так уж безвреден: из-за него можно не только задержаться в пути. Но и вообще опоздать к намеченной цели.

– Что если мы с Владиком пойдем на олимпиаду вдвоем? – все же спросил я.

– Он окажется там последним, а ты, чтобы не опередить его, захочешь быть еще «последней» последнего. И этим поможешь Марии Кондратьевне?

– А если я вообще не решу задачки?

– Решишь! Хотя родственничек, как моль, насквозь проел твою волю.

– Здесь уж он будет не виноват. Пойди лучше ты.

– Меня не просили. Если Мария Кондратьевна обратилась… ты обязан защитить ее от начальника нашей школы.

– От директора?

– Нет, он начальник: командует, учит. В сыновья ей годится, а учит! Что такое для Марии Кондратьевны пенсия? Конец жизни! Он этого не понимает. Так ты хотя бы пойми.

– Но ведь задачки, наверно, трудные будут. Я могу не решить.

– Один умный человек говорил, я слышала: «Судите о людях не по результатам, а по действиям, ибо результаты не всегда от нас зависят!» Но действовать надо так, будто зависят. Ты согласен?

– Владик обидится.

– Слушай, «молодец»… Так тебя звали в детском саду? Стань наконец молодцом. Очень прошу: измени ударение!

– Постараюсь.

– Я пойду с тобой, чтобы вдохновлять своим присутствием. Я могу вдохновлять?

Ирина удлинила свои глаза, сузив их и как бы прицеливаясь. Но она давно уж попала в цель. Если, конечно, я мог быть целью.

В тот же день я начал готовиться к олимпиаде.

Владик с подозрением приглядывался ко мне:

– Чего это ты там зубришь?

Так как молодцом я стать еще не успел, у меня не хватило духу сознаться, что я выдвинут Марией Кондратьевной на столь ответственное соревнование.

Во время контрольных работ Владик обращался ко мне за помощью. Но получалось так, что я же в ответ должен был испытывать к нему благодарность.

– Что ты думаешь по этому поводу? – шептал он, не поворачиваясь ко мне и не отрываясь от своей тетрадки.

Я понимал, о чем идет речь. И, не успев еще справиться со своей задачей, решал за него. Владик переписывал и покровительственным шепотом поощрял меня:

– Соображаешь!

Потом, как и в момент рождения, я уступал ему очередь и отправлялся к учительскому столу не ранее, чем две минуты спустя после своего близнеца.

Владику было выгодно, чтобы колодец, в который он как бы невзначай опускал ведра, пополнялся свежей водой. Видя, что я решаю задачки, которые нам в классе не задавали, он будто похлопал меня по плечу.

– Давай, давай… Скоро в университет поступать!

И удовлетворенно поправил очки в иезуитски тонкой металлической оправе. Если бы от имени братьев Томилкиных мог учиться один из нас, он бы с удовольствием уступил мне эту возможность. А на себя бы взвалил обязанность получать дипломы и аттестаты.

Когда до олимпиады оставалась неделя, Мария Кондратьевна попросила меня задержаться в классе после уроков.

– У тебя есть ко мне какие-нибудь вопросы?

– Есть… Почему вы, устраивая перекличку, не заглядываете в классный журнал? Это меня всегда поражало.

– Больше у тебя нет вопросов, касающихся физики? Отвечу на этот… Я тренирую память. Кое-кто считает, что она стала ветхой.

Мария Кондратьсвна не назвала «начальника школы».

– Вы перечисляете все наши имена и фамилии в алфавитном порядке. На память. Услышал бы…

– Зачем ему слышать? – перебила она. – Я для себя повторяю. Ты к олимпиаде готовишься?

– Может, все же послать кого-то другого?

– Сядь, – попросила она.

Мы оба сели за парту, которой обычно «управлял» Владик.

– Известно, что учитель не должен иметь любимчиков. Ты слышал об этом?

– Слышал.

– И каково твое мнение?

– Я… не знаю.

– Любимчиков иметь нельзя, нелюбимых учеников можно, – сказала она.

Тон у нее всегда был нарочито уверенный, как шаг больного человека, старающегося доказать, что он абсолютно здоров.

Она погладила меня по волосам, по спине, и я понял, что заставляю ее нарушать общепринятые педагогические законы.

– Мой муж погиб на войне почти в твоем возрасте. Я не ошибаюсь, тебе уж семнадцать?

– И шесть месяцев. Я пошел в школу с опозданием.

– А ему был двадцать один год. Это случилось под Туапсе. Там, где люди отдыхают и веселятся. Я была старше его на три года. Мама не хотела поэтому, чтобы мы поженились. «Сейчас нет разницы, – говорила она, – но когда тебе будет пятьдесят три, а ему пятьдесят…» Проверить, права ли она была, как видишь, не удалось.

– Вы с тех пор… одна?

– Как же одна? А вы? Я где-то слышала, что одинокая женщина – не обязательно одинокий человек. В данном случае формула верна. Хотя я не признаю формул и аксиом, применяемых к жизни.

Отец говорил что-то похожее.

– Мне хочется, чтобы ты доказал не своему близнецу, – продолжала Мария Кондратьевна, – а себе – самому себе! – что можешь победить. Нельзя всю жизнь петь вторым голосом.

– А если у меня не получится… первым?

– Что поделаешь! Но ты постарайся. И заодно уж…

– Я понимаю.

– Постарайся, пожалуйста… друг мой, – добавила Мария Кондратьевна, как бы подражая отцу.

Она снова ничего не сказала о «начальнике школы», от которого я должен был ее защитить.

– Итак, у тебя нет вопросов, связанных с физикой?

– Своих детей… у вас не было?

– Не было.

Она и это произнесла бодрым голосом, потому что на другой не имела права. Я представлял себе, что, вернувшись из школы домой, Мария Кондратьевна сразу ложится в постель. И отдыхает, набирается сил, чтобы на следующее утро вновь опровергать свой возраст походкой, голосом, перекличкой без помощи классного журнала.

– Кое-что я подскажу тебе, – предложила она. – Я знаю, какого типа задачки там могут быть. – Она подмигнула как сообщница. – Надо выработать автоматизм. И убеждай себя в том, что занять первое место необходимо! В спорте это помогает.

– Я слышал.

– Хотя напряжение воли и мышц не то же самое, что напряжение ума. По Лермонтову, истину можно установить, «как посмотришь с холодным вниманьем вокруг…». С холодным вниманьем! Запомни: это и к физике приложимо. Хотя не следует «поверять алгеброй гармонию», а гармонию алгеброй. Конечно, любое дело, как пишут, должно быть творчеством, но все же спорт – это спорт, алгебра – это алгебра, а гармония – это искусство. Я много говорю?

– Нет, Мария Кондратьевна.

– Приду домой – помолчу.

Я воображал, как «начальнику школы» доложат:

– А Мария-то Кондратьевна воспитала ученика, который прославил наш коллектив!

«Начальник» вытаращит глаза.

«После этого наша классная руководительница некоторое время сможет не преодолевать себя», – мечтал я. Цель была! Оставалось достичь ее.

 

Я вырабатывал автоматизм… Владик же выполнял свою роль «ограничителя скорости».

– Что это на тебя нашло… все-таки?

– Надо будет поступать в университет. Ты сам сказал.

– Не-ет!.. Хитри-ишь! Тут что-то другое. – Внезапно моего близнеца осенило: – Хочешь использовать ее любовь к точным наукам?

– Кого ты имеешь в виду?

– Мы с тобой имеем в виду одно и то же. Или, скажу прямее, одну и ту же.

– А разве ты ее… тоже имеешь в виду? – неискренне удивился я.

Так как напряжения мышц физическая олимпиада не требовала, я в субботу удрал с урока физкультуры. Вернулся домой и опять погрузился в «типы», вопросительные знаки и цифры.

– Со мной ты можешь быть откровенен? – не то спросил, не то попросил отец.

– Я готовлюсь к олимпиаде… начинающих физиков.

– Тебя выдвинули? Кто?

– Мария Кондратьевна.

– Именно тебя?

– Но Владик об этом не знает.

Отец от волнения или от гордости закурил.

– Мария Кондратьевна надеется на меня.

– На тебя-то можно надеяться!

Мама старалась не хвалить нас с Владиком поодиночке. Упомянув одного, она тут же называла другого: наше равноправие должно было укрепляться и таким образом. Отец же не подчинялся этой системе.

– Мы – за равенство людей, – сказал он в тот день. – Но не может быть равенства талантов, способностей. Разве можно дарование и отсутствие оного причесать под одну гребенку? – Он вытащил вторую сигарету. – Этого я не допущу… Значит, Мария Кондратьевна считает, что ты в масштабах вашей школы… как бы это сказать, Курчатов? У меня есть совет. Предложение!

– По поводу олимпиады?

– Обратись к Савве Георгиевичу. Он подскажет тебе самые простые решения. То есть требующие таланта! Не только в искусстве, но и в науке простота предпочтительней сложности. И к ней гораздо труднее пробиться. На это способны только избранники!

– Савва Георгиевич, например? Он избранник?

– Не подлежит никакому сомнению.

– Вообще бы я не пошел.

– Почему?

– Неудобно. Но ради Марии Кондратьевны…

– Почаще употребляй слово «ради». А после него почаще ставь не свое имя, а какое-нибудь другое. Сострадать себе все умеют, а вот… Если я, конечно, не заблуждаюсь. – Он употреблял эту фразу, когда был уверен, что не заблуждается. – Значит, из вас двоих выбрали тебя?

– Почему из двоих? У нас в десятых классах около ста человек!

В воскресенье, дождавшись, когда мама и отец уехали к друзьям за город, а Владик вытащил из ящика письменного стола свои коробки и принялся что-то подсчитывать, я пошел на четвертый этаж.

Мама ничего не знала о предстоящей олимпиаде. Иначе знал бы и Владик: у братьев, по ее мнению, не могло быть друг от друга секретов.

Савва Георгиевич встретил меня в майке и зеленых спортивных брюках. Я изумленно застрял в дверях.

– Проходи, пожалуйста, – сказал Чернобаев. – Никогда не занимался гимнастикой. А сейчас заставляют, представь себе.

Кто именно заставляет, он не сказал. На его географическом лбу в тот момент рек и меридианов было немного: видимо, во время гимнастики он «отключался».

– Не обращайте на меня внимания, – промямлил я.

– Еще несколько упражнений… Мне сказали, что следует выполнять весь комплекс – от начала и до конца.

Он стал завершать свой комплекс со старательностью неумелого новичка.

Я уловил что-то очень знакомое. Пригляделся… Это были упражнения, которым научила нас с Владиком мама.

Они следовали одно за другим в том же порядке, к которому за многие годы привыкли мы с братом.

Гимнастикой Савва Георгиевич занимался на кухне. Пока он со страдальческим видом о

<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Шкала выраженности отдельных симптомов. Тип течения экстрапирамидных расстройств[10]: | Сигнальщики и горнисты




© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.