Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Антон умер. Выезжай.

Фрида Абрамовна Вигдорова

Это мой дом

 

Абрамовна Вигдорова Вигдорова

Это мой дом

 

Памяти моего отца

 

 

Фрида Абрамовна Вигдорова (1915—1965)

Это мой дом

I

 

Вот и наши будущие владения!

Два небольших одноэтажных дома смотрят друг на друга квадратными окнами, поодаль третий – совсем избушка на курьих ножках. Вокруг пустырь, а за ним стоят рядами коренастые разлапые яблони и зябнут на ветру.

Пустой, гулкий дом нагонял тоску. Хотелось поскорей приняться за дело. Хотелось, чтоб поскорей прислали ребят, чтоб были рядом Галя и Лена. Я ждал телеграммы, но она не приходила.

И вдруг рано утром раздался стук в дверь и знакомый мальчишеский голос крикнул:

– Принимайте гостей! Я кинулся открывать.

Леночку закутали так, что виднелся только кончик носа. На миг мне вспомнилось другое раннее утро. Ленинградский вокзал. Там тоже были Галя, Леночка, Король. Но там был еще и Костик.

Я встретился глазами с Галей и понял – она подумала о том же.

– У Галины Константиновны флюс, надо грелку, – деловито сказал Король, и через секунду из сеней послышалось:

– Эй, Лира, где тут у вас кухня?

Мы с Галей в четыре руки раскутывали Леночку, она со смехом отбивалась, крича свое обычное: «Сама!»

– Как доехали? Что Король? Его вам в провожатые дали?

– В няньки. Мне не позволил пальцем шевельнуть. И велел предупредить тебя, что обратно не поедет. У него там какое-то письмо к тебе, говорит – после этого ты уж ничего не скажешь.

Чудится мне или в самом деле у Гали голос изменился? Не такой, как был прежде, но и не такой тусклый, неживой, как в последнее время. Она очень бледна и устала, видно, и щека у нее распухла, но что-то милое, прежнее ожило в ней. Вот разговаривает, и голос потеплел, когда стала рассказывать, как вел себя в дороге Король.

– Даже надоел, знаешь! Ни встать, ни выйти на остановке. «Мне поручили…» – и дело с концом…

И в эту самую минуту за дверью Митькин зов:

– Галина Константиновна, кипяток!

В дверь протягивается рука с чайником, и Митя снова исчезает.

Через четверть часа он уже помогает на кухне готовить завтрак, беседует с нашей поварихой Марьей Федоровной, с Лирой. Но со мной он не хочет встречаться даже взглядом.

За столом все-таки говорю:

– Как же занятия, Дмитрий? Надо тебе скорей назад.

– А в здешней школе есть шестой класс?

– Ну вот.

Уж конечно всякий за столом сообразит: ехать назад Король не намерен. А когда мы остаемся одни, он отдает мне пачку писем и среди них одно, подписанное: «Председатель совета детского дома № 60 Александр Жуков».

Несмотря на такую официальную подпись, пишет Саня очень просто и хорошо.

Сильно скучаю за Вами, – читаю я. – Так бы и поехал вместе с Галиной Константиновной, но по всему понимаю, что нельзя. – А в конце стояло: — Мы решили, что на первых порах Вам нужны помощники, посылаем Короля.

Смотрю на Митю. Он отвечает спокойным, независимым взглядом.

– Семен Афанасьевич, – говорит он, – вы меня отослать не можете. Я не сам ехал – меня послал совет.

 

* * *

 

В тот же вечер я наведался в школу, где будут учиться вместе с сельскими ребятами и мои. До школы два километра, но дорога прямая – шоссе, по обе стороны обсаженное густыми липами; весной здесь не грязно, зимой не утонешь в сугробах. Сама школа – двухэтажная, кирпичная, окружена невысоким редким забором. Заведующий Иван Иванович Остапчук не очень рад нам. Нешуточное дело – принять шестьдесят новичков, да еще среди года. Но и не принять нельзя, не оставлять же их без учения до осени.

Шестьдесят человек! Кто они – маленькие или большие? В первый класс пойдут или в седьмой? Как будут учиться, не подведут ли школу? Кто станет потом считаться с тем, что ребята новые, собранные с бору по сосенке? В роно спросят процент успеваемости – и не погладят по головке, если процент окажется низким. Все это яснее ясного написано на птичьем, носатом лице Ивана Ивановича.

Выхожу из школы. Во дворе меня ждет моя верная тень – Лира, и мы идем в свои Черешенки.

Валит снег. Ускоряем шаг – хорошо бы добраться дотемна.

– Глядите, идут какие-то. Перегоним? – предлагает Лира, который любит всегда видеть перед собой ясную цель. Что за интерес просто так шагать – то ли дело перегнать кого-нибудь, обставить, натянуть нос! Итак, вперед!

Перед нами шеренга – четверо ребят. Догнать их – дело двух минут. Лира снисходительно улыбается, когда мы минуем эту четверку. Но нас окликают:

– Не знаете, где здесь Черешенки?

– А вам что надо?

– Детдом.

– Пойдемте вместе, – говорю, – нам по пути.

Лира настораживается, бросает на ходу:

– Я пойду, Семен Афанасьевич, – и, едва дождавшись моего кивка, со всех ног мчится к дому.

Я замедляю шаг, приноравливаюсь к новым спутникам, – они, видно, устали, особенно те, что поменьше.

– Откуда вы, ребята?

– Из разных мест, – не торопясь отвечает старший. – Я и вот он из Хмелевки. А этот из Винницы. А Настасья аж из-под Старопевска. Она еще в детдоме не бывала.

– А ты?

– Я? Был раз… Обратно в свое село пошел.

– Что ж так?

– А ну его, детдом. Безделье одно. Все кричат: того нельзя, этого нельзя. Грамоте учись. А раз я не хочу? Сами звонят: «Работай, трудись», а работать нечего.

Он умолкает. Ладно, поговорим пока с другим.

– Что же вы пустились в дорогу, на ночь глядя?

– А мы уж раз ночевали в роно. Что там делать? Велят: «Ждите сопровождающего». А сколько его ждать? Взял я их и повел. «Доведу», – говорю. Мне что, а ей вот… Устала, Настасья?

Настасья мотает головой и молчит.

– Давай руку, – говорю ей, – быстрей дело пойдет.

Застывшая рука без варежки, почти такая же маленькая, как у Леночки, совсем тонет в моей руке.

– Долго еще идти? – спрашивает старший.

– А вон там – видите ворота? Это и есть ваш дом.

– Скорей бы.

Идем молча. Понемногу согревается в моей руке маленькая доверчивая рука. И по этой руке я чувствую, что девочка очень устала, хоть и не жалуется.

– Ну вот, заходите. – И в ответ на вопросительные взгляды поясняю: – Да, да, я и есть заведующий. Пойдем познакомимся.

Настя в первый раз поднимает голову и тихонько высвобождает свою руку.

И вот все они в комнате. Нерешительно осматриваются, снимают пальто. Старший протягивает мне бумаги – тут направления и характеристики всех четверых.

– Чай готов! – влетает Лира. – Сейчас картошка поспеет! Правильно, он не терял времени даром.

– Ну, потом посмотрю ваши документы, сначала согреемся.

В столовой горит свет, на столе дымится кастрюля с картошкой, крупными ломтями нарезана пеклеванная паляныца. Лира с Митей так и сияют – очень довольны, что успели все устроить! Галя поднимается детям навстречу.

У Насти большой лоб и легкие русые волосы. Она упорно смотрит вниз, глаз ее не видно. Леночка сидит напротив нее и молча круглыми глазами глядит на новую девочку.

Тому, который со мной разговаривал дорогой, лет четырнадцать. Сейчас, при свете лампы, я могу его разглядеть. Лицо скуластое, но очень красивое, яркое: черные брови стрелами, глаза чистые, серые; крупный, красивого рисунка рот; темные кудрявые волосы не закрывают лба. Но лоб хмурый, угрюмое выражение, неприветливый взгляд.

– Тебя как звать?

– Василий Коломыта.

– А меня Мефодий Шупик, – говорит второй парнишка, должно быть, ровесник Василия. – Я своей охотой шел…

– Все своей охотой, – обрывает Коломыта, давая понять, что дорогой он наболтал лишнего и теперь жалеет об этом.

У Шупика вид тоже насупленный, веки опухли и волосы торчат космами. Он упрямо повторяет:

– Я своей охотой. Меня послал красный командир. «Иди, говорит, в детдом», – и замолкает так же неожиданно, как заговорил.

Галя угощает, я расспрашиваю. А ребята скованны. Только младший мальчик, тот, что из одного села с Коломытой, ест не смущаясь и весело посматривает вокруг, хотя, как остальные, помалкивает. Он очень худой, малорослый и похож на девочку: тонкие подвижные брови, вздернутый нос, мелкие черты лица; мелкие ровные зубы неутомимо кусают горбушку. Остальные ребята даже едят осторожно, неуверенно.

– И отшагали сколько, и намерзлись, а клюете, как воробьи, – не выдерживает Митя.

– А вот сейчас станет повеселее, – говорю я и открываю шкаф. – Про сладкое-то мы и забыли.

Высыпаю на стол пригоршню леденцов, которые зовутся «прозрачные», – и вдруг вижу: на меня строго, в упор синими глазами смотрит Настя. И в тишине раздается тоненький, строгий голос:

– Вы, мабуть, из кулацкой семьи?

Ошеломленный, я не сразу нахожу слова.

– Как так? Почему ты думаешь?

– У вас дуже большая жменя.

Лира запрокидывает голову и хохочет. Смеются и остальные. Лед сломан: ничто не соединяет людей лучше, чем смех. А Настя вот-вот заплачет – уже и нос у нее покраснел, и губы стали тонкие, как ниточки.

– Нет, нет, Настя, – спешит Галя на выручку, – не из кулацкой! Просто рука такая большая выросла. Да ведь и сам Семен Афанасьевич разве маленький? Ну, кто тут больше его?

– А мускулы? – гордо говорит Лира, окидывая меня хозяйским глазом. – Знаешь, какие у Семен Афанасьича мускулы? Железо!

– И у Васьки мускулы! – вступается односельчанин Коломыты, зовут его Ваня Горошко.

Коломыта сгибает руку. Под рубашкой вздуваются мышцы. Лицо его по-прежнему непроницаемо, но взгляд отчетливо говорит: «Тоже не лыком шиты!»

Повариха Марья Федоровна принесла чайник. Галя разлила кипяток по кружкам, и в дело пошли леденцы.

Ваня Горошко раскраснелся, пьет шумно, как белка, грызет леденец. Он один чувствует себя уже совсем как дома.

– Я возьму еще одну? – сказал он и, не дожидаясь ответа, взял леденец и сунул в карман. Потом откинулся на спинку стула. По всему было видно: жизнью он доволен.

Шупик во время чаепития еще раз сообщил, что в детский дом ему посоветовал пойти красный командир. Коломыта говорил мало и односложно. Настя после вопроса о моей жмене не произнесла больше ни слова, но глаза теперь опускала, только если с нею заговаривали, а то смотрела на все задумчиво, пытливо. Но под конец веки у нее отяжелели, голова склонилась на стол.

– Глядите, спит. Притомилась, – сказал Коломыта.

 

* * *

 

На другой день нам прислали еще ребят – сразу сорок. Их привез утром на двух грузовиках инспектор роно Кляп. Подойдя к машине, я откинул борт:

– Прыгайте!

Но, неразличимые в утренней зимней мгле, они продолжали сидеть на низких скамейках.

– Ну что же вы? Замерзли?

Я ухватил под мышки закутанную фигуру, сидевшую с краю, – это оказался мальчишка лет двенадцати. За ним кряхтя полез еще паренек. Крошечный мальчик, чуть побольше нашей Насти, протянул руки подоспевшему Королю. Митя снял его, вскочил в машину и уже оттуда командовал:

– Эй, Лира, принимай сундук! Не бойся, не бойся, – усовещивал он кого-то из приехавших, – цело будет твое имущество. Тебя как звать? Любопытнов? Коломыта, держи вещи Любопытнова да береги их особо. Слышишь?

Мы по конвейеру принимали узелки, сундучки, баулы. Ребята, которых мигом растормошил Король, попрыгали с машины, кто налегке, а кто – прижимая к груди какой-нибудь самый заветный узелок.

Мы с Галей начали принимать ребят. Мелькали лица, то круглые, то узкие и худые, глазастые, курносые, волосы ежиком, волосы, заботливо причесанные на пробор, а вот высокий сухощавый мальчик, острая голова его обрита наголо.

– Что это тебя обрили на зиму глядя?

– Скарлатиной болел.

Вот еще один бритый: тоже болел скарлатиной. Вот лицо страшное: вся правая щека залита багровым родимым пятном. А какие великолепные глаза сверкают из-за мохнатых ресниц – яркие, синие. И в глазах этих затаенное ожидание: не встретят ли они испуга или отвращения в моих? Спокойно иду навстречу этому взгляду.

– А тебя как? Искра? Хорошая фамилия. А зовут? Степан, так… Ого, отметки у тебя… молодчина! Теперь иди вот к Галине Константиновне, получи белье. Ну, а ты? – обращаюсь к следующему.

– Лев Литвиненко.

Лев Литвиненко, потупясь, смотрит на свои башмаки. Причина его смущения более чем ясна:

русский язык – «неуд»,

арифметика – «неуд»,

история, география, немецкий язык – «неуд», «неуд», «неуд»…

– Гм… Ну ладно. Пойди вымойся, потом поговорим.

Он вскидывает на меня глаза – не угроза ли звучит в моем голосе? – и вот еще одно зеркало души: большущие, серые с черным ободком, глубокие и выразительные… Нет, не должен бы мальчишка с такими глазами плохо соображать. Откуда же столько «неудов»?

Следующий – от горшка два вершка, льняные волосы спущены на лоб. «Вот он я, весь тут, а вы что такое?» – говорит его взгляд. Назвался мальчуган коротко и звонко:

– Витязь.

Я даже не сразу понял, что это фамилия, и посмотрел с недоумением. Он повторил:

– Это я. По фамилии Витязь. А зовут Гриша.

Под вечер из роно приводят еще одного – высокого худого парнишку. Ослепительно белозубый, с дерзкими зелеными глазами, он держит за ошейник рослого, косматого пса.

– Катаев Николай, – представляется он и добавляет: – Смогу у вас остаться, только если примете Огурчика.

– Кого?

– Собаку, зовется Огурчик.

Я поглядел на собаку – она никак не оправдывала своей клички: большущий пес неведомой породы и хмурого нрава.

– Он со мной уже два года. Как ни гоните, все равно не уйдет. Очень хороший сторож. Зря не лает. Берете?

Катаев не упрашивал, он говорил кратко, по-деловому, и я так же по-деловому ответил:

– Беру!

Баня у нас за селом. Девочек отводит в баню Галя, мальчиков – Митя. Я остаюсь доканчивать прием…

Вечером мы все собираемся в нашей столовой, длинной комнате с низким потолком, и я рассказываю ребятам, как накануне, 27 января, мы с Лирой повстречали первую нашу четверку. Вот с этого, со вчерашнего дня и начал жить наш дом. Теперь мы одна семья. У нас много имен и фамилий, но пусть у нас будет и одно общее имя, которым мы будем дорожить и гордиться.

Давайте назовем наш дом в честь большой, дружной семьи, которая достойно перенесла суровое испытание, – в честь челюскинцев. Но имя это – большое, высокое, надо, чтобы мы его заслужили. Так будем добиваться этого, чтоб по праву и с честью носить имя: челюскинцы.

По комнате словно прокатывается теплая волна, всем это по душе: кто же не тревожился за челюскинцев, не восхищался их выдержкой, не радовался их спасению!

– Так давайте жить дружно и счастливо! – говорю я.

В углу, спиной к печке, стоит Галя. На фоне ярко-белых, до голубизны, изразцов еще смуглей кажется ее исхудалое лицо, еще чернее глаза…

Ночью, когда ребята спят, мы с Галей обходим спальни. Галя вглядывается в спящие лица, вглядывается с тревогой, надеждой и грустью. Я крепко держу ее за руку. Теперь мы будем работать вместе. Милый, милый мой друг, я верю: твое сердце излечится после нашей горькой утраты в тепле нашей новой семьи, в заботе о ней.

 

* * *

 

Весь дом уже спит, а я перелистываю личные дела ребят. Горе – тусклое, обыденное, серое, как осенний дождь, – смотрит на меня со страниц анкет и характеристик. Почти все ребята потеряли родителей, жили до поры у дальних родственников или в детских домах. Дома либо расформировались по какой-нибудь причине, либо были переполнены и отсеяли тех, что прибыли последними. Самая маленькая из всех, семилетняя Настя Величко, лишилась матери только месяц назад. У Коломыты отец умер осенью. Многие переменили за год по три, по четыре детских дома.

Грустили они, покидая друга или любимого учителя? Или не успевали даже привязаться, как снова надо было прощаться, уезжать и снова искать друзей и товарищей?

Характеристики ребят походили одна на другую. «Поведение хорошее, учится посредственно, на уроках невнимателен». Или напротив: «Учится хорошо, на уроках ведет себя прилично». Только у двоих, присланных из Днепропетровска, были характеристики, которые мне что-то объяснили.

О Грише Витязе я прочел: «Обладает характером благородным, открытым. Очень добр, делится с товарищами без оглядки. Любит лес, речку».

За этими строчками я увидел и того, кто их написал. Человек, в чьих глазах любовь к лесу и речке – черта настолько важная, что следует о ней упомянуть в педагогической характеристике, – такой человек чего-нибудь да стоит! Я посмотрел на подпись. Фамилия воспитателя была Казачок.

О Лиде Поливановой тот же Казачок писал:

Была в детдоме недолго, всего полгода. Все это время шарахалась в поисках подруги-товарища от одной девочки к другой, не разбирая возраста – от четвертого класса до седьмого. Отзывчива. Когда Варя Куценко сломала руку и никто ей не сочувствовал (ее не любят), Лида провозилась с больной всю ночь. Со многими фактами жизни в детдоме примириться не может, критикует порядки и педагогов. Особенно возмутило ее то, что письмо Вари к брату было прочитано. «Имеют они право читать чужие письма? А еще учат сами не читать чужих писем! Сыщики! – говорит она с презрением. – Хорошо, что у меня замок на корзине, а то и туда заберутся». Скрытна она не от природы, а потому только, что боится ошибиться, боится насмешки. Хорошая девочка.

Я позвал к себе хорошую девочку Лиду и Гришу Витязя, который любит лес и речку.

– Воспитатель Казачок работает в вашем прежнем детском доме или ушел? – спросил я.

– Так ведь дома больше нет, распустили, – сказал Гриша. – Василий Борисович ушел, и все воспитатели ушли.

– А вы не знаете его адреса?

– Как идти знаю, а чтоб написать письмо – нет.

– А семья у него большая?

– Нет, он живет один, – сказала Лида, разглядывая меня большими карими глазами. И вдруг в этих глазах засветилась догадка. – Вы хотите, чтобы он приехал сюда? Да? Вы даже не знаете, как это было бы хорошо! Справедливее его нет никого на свете!

– Это очень важно. Так, по-твоему, написать ему?

– Но как же написать? Адреса-то нет! – На лице у Лиды мгновенно сменяются волнение, страх (вдруг ничего не выйдет!) и желание непременно помочь. – Знаете что? Я съезжу в Днепропетровск. – И она уже делает шаг к двери.

– Нет, погоди. Мы и так его разыщем.

Вечером я написал Казачку на адрес Днепропетровского гороно. Я писал, что в селе Черешенках Криничанского района, под Старопевском, организуется детский дом. Условия трудные, помещение плохое, все придется начинать сначала и своими руками. Так вот, не хочет ли он приехать? Будем работать вместе.

 

* * *

 

В первый же день в слезах пришла из школы Лида.

– Что хотите со мной делайте, – говорила она, судорожно рыдая, – а я в пятый не пойду… не пойду и не пойду… Я контрольную… я задачу не решила… я в пятый не пойду и в четвертом на второй год не останусь…

– Про второй год ты рано заговорила, все зависит от тебя. Только плакать вовсе не к чему. А у тебя что, Василий?

– Меня без разговору из пятого в четвертый, – отвечает Коломыта. – Ну и правильно. Не знаю я за пятый.

Его спокойствие радует меня не больше, чем рыдания Лиды: в этом спокойствии чувствуется не сознание, что с ним поступили по справедливости, а глубочайшее равнодушие.

Заведующий Иван Иванович сказал мне:

– Я, конечно, понимаю, что не должен делить детей на ваших и моих. Но, доложу вам, ваши дети… Вот Катаев в четвертом классе, а ведь он не умеет по делимому и частному делитель найти, Коломыта пишет корову через ять. Любопытнов – тот взял себе привычку: выйдет к доске и молчит, хоть кол на голове теши…

Часы, когда ребята готовили уроки, были самыми драматическими часами наших суток. Лида страстно рыдала над каждой задачей, еще даже не прочитав ее. Катаев с таким лицом открывал учебники, что видно было: все это для него хуже горькой редьки. Лева Литвиненко справлялся с заданным в две минуты, а потом оказывалось, что хоть решение задачи у него и совпадает с ответом, но ход решения – непонятный и бессмысленный, по принципу «абы сошлось».

Каждый день заново разыгрывалась одна и та же сцена.

– Галина Константиновна! – говорил Лева, лучезарно улыбаясь. – Вот, смотрите, все!

Галя просматривала, отчеркивала карандашом ошибки и возвращала тетрадь. Лева, обескураженный, шел на свое место, а еще через пять минут заявлял с той же счастливой уверенностью:

– Все! Теперь – все!

– Ну, давай рассуждать, – говорила Галя и уводила его к окну.

Там они и рассуждали шепотом, чтоб не мешать другим.

Ваня Горошко учил уроки так: прочитает полстраницы, потом закроет книгу и, глядя куда-то в потолок, быстро-быстро шепотом повторяет. Изредка молниеносным движением откроет заложенное место, скользнет по нему взглядом и снова с великим рвением зубрит.

К Лиде обычно подхожу я и, не обращая никакого внимания на ее слезы, говорю спокойно:

– Повтори мне задачу.

– В колхозном стаде… было… – говорит Лида рыдая.

– Так. Что спрашивается в задаче?

– Спрашивается… сколько… – всхлипывает Лида.

Шаг за шагом, без всякой подсказки, она называет вопрос за вопросом и благополучно приходит к решению. Не раз я видел, как, в раздумье сведя брови, глядел на нее Король и молча пожимал плечами.

Степан Искра со своими уроками справлялся очень быстро, но не уходил ни в спальню, ни на улицу, а окидывал столовую испытующим взглядом и подсаживался к кому-нибудь, кто без толку пыхтел над задачей или отчаялся справиться с немецкими глаголами.

Нередко ребята звали сами:

– Степа! Поди-ка…

И он откладывал свой учебник и тотчас шел на зов.

 

* * *

 

Разные бывают характеры.

На другой же день после своего прибытия в Черешенки нас поистине огорошил Ваня Горошко.

– Семен Афанасьевич, – шепнул Лира, заглянув в кабинет, и поманил меня рукой.

Я пошел за ним. Лира привел меня к мальчишечьей спальне, приотворил дверь и молча показал пальцем: Ваня сидел у окна и… крючком обвязывал носовой платок. Почувствовав, что на него смотрят, поднял голову, улыбнулся нам и как ни в чем не бывало снова принялся за работу.

– Что это ты делаешь? – спросил Лира, тараща глаза.

– Дрова рублю, – приветливо ответил Ваня.

Лира угрожающе задрал подбородок.

– Ну, ты… тебя спрашивают!

Словно не замечая угрозы, Ваня добродушно пояснил:

– Не видишь? Платок обвязываю.

– Да ты девчонка, что ли?

Ваня взглядом призвал меня в свидетели, что терпение его может и кончиться, и сменил нитку.

Пристрастие его к девичьей работе тотчас стало известно всем. Конечно, над ним стали смеяться. Он кого-то стукнул, кому-то погрозился стукнуть. Однако остановило насмешников другое: Ваня никому не уступал, играя в снежки, ловко бегал на коньках, бесстрашно слетал на санках с горы, а гора была высокая и крутая.

По-иному вел себя Коломыта.

На каждом шагу я чувствовал: все не по нем, все ему постыло. Он и уроки учил, и не нарушал правил, и ни разу не ослушался ни меня, ни Гали. Но глядел он угрюмо, досадливо, делал все без увлечения. Ни с кем не дружил, а девочек сторонился и не замечал, разговаривал с одной Настей – видно, считал своим долгом справиться:

– Сыта, Настасья? Чего сегодня делала? Не холодно тебе у окна спать? Скажи там своим, чего самую маленькую ткнула к окну.

– Да печка же рядом!

– Что «печка»!

Думаю, его отношение к нашему дому можно бы определить такими словами: «А куда денешься? Терпи и пользуйся».

Бывает так: человек все время, изо дня в день, у тебя на глазах, и ты не замечаешь, как он растет. Король неотступно был со мной, но сейчас я вдруг увидел, как сильно он переменился. Возмужал – вот, пожалуй, настоящее слово.

Он не стал менее горяч, но горячность стала другой – не искра, вспышка и копоть, а ровное, надежное пламя. Он был по-прежнему насмешлив, но насмешка стала мягче. В центре Вселенной уже не стоял сам он, Митька Король, со своими обидами, желаниями, самолюбием. С той минуты, как он с шутками и прибаутками, подбодряя и посмеиваясь, начал снимать ребят с грузовика, каждый поверил, что вот этот – ладный, широкоплечий, с желтыми глазами и веселой россыпью веснушек на коротком прямом носу – человек, на которого можно положиться.

Когда Лира говорил: «У нас в Березовой», ему частенько отвечали: «Отстань ты со своей Березовой!» У Короля спрашивали: «А как было у вас в Березовой?»

Лира очень гордился тем, что приехал в Черешенки вместе со мной, и, где мог, подчеркивал: я, мол, из других краев и знаю такое, что здесь никому и не снилось. Король сразу повел себя так, словно он тут и родился и никогда не было у него другого дома, кроме Черешенок.

Когда стали выбирать председателя совета детского дома, я был уверен, что все назовут Короля. Так и вышло.

– Королева, кого же! – сказала Оля Борисова.

– Королева! – повторил и Коломыта, голос которого нам доводилось слышать не часто.

И из разных углов послышалось:

– Дмитрия! Митю! Королева!

И все дружно подняли руки.

Я посмотрел на него. Каким самолюбивым огоньком вспыхнули бы прежде его глаза! А сейчас он улыбнулся, глубоко вздохнул и сказал то, чего не говорил на моей памяти ни один удостоившийся избрания мальчишка. Он сказал:

– Спасибо! – И все поняли, что это значит: спасибо за доверие.

 

* * *

 

Вечер. В столовой сидят ребята. Кто кончает делать уроки, кто читает, кто просто слоняется из угла в угол и мешает товарищам. Я гляжу на них из соседней комнаты. Лида Поливанова, положив лицо на ладони, задумчиво смотрит в темное окно. Горошко щелкает Лиру по макушке и тут же склоняется над книгой. Лира, разумеется, не остается в долгу, щелкает в ответ и с тем же невинным лицом, что и у Горошко, окунает голову в учебник.

Вот сидит Оля Борисова. Она румяная, круглолицая и кудрявая. Она никак не может толком заплести косы, отовсюду лезут колечки – на лоб, на уши. Лида еще ни с кем не сблизилась и ходит сама по себе. А Оля всех уже знает, и ее знают – у нас и в школе. И вдруг Оля говорит, ни к кому в отдельности не обращаясь:

– Все-таки здесь очень плохо. У нас в старом детдоме было не так. Разве это дом? Барак какой-то. А повариха? Разве это обеды? А во дворе? Хоть шаром покати!

– В Березовой тоже ничего не было, – говорит Митя. – Пустой двор, и все. А потом построили спортивный городок. Гигантские шаги, брусья – все сами сделали.

– И чего это ты, Борисова, говоришь «у нас», «у нас»! Где это «у нас»? Где твой дом – в Старопевске или здесь? – Это спрашивает Лира.

– А если швыряют с места на место, так и позабудешь, где дом, а где не дом, – откликается Катаев. – Сегодня мы здесь, а завтра, может, будем у черта на куличках.

Вхожу в столовую. Ребята оглядываются, в глазах вопрос: «Слышал или нет?»

– Я с тобой согласен, Оля, – говорю я без предисловий, – многое еще плохо у нас. Но это наш дом, мы тут хозяева, и. мы должны добиться, чтоб у нас стало хорошо. Давайте поговорим сейчас о том, каким мы хотим видеть свой дом. Ну, Оля, чего бы ты хотела?

– Я… Да мало ли чего!

– Вот и говори все!

– Все? – Оля смотрит на меня с сожалением. – Ладно, скажу… Я бы хотела, чтоб у нас был другой дом, большой. Чтоб был клуб… читальня. А перед домом – сад.

– Сад есть, – вставляет мальчик, который пришел к нам только сегодня утром. Он носит фамилию Крикун, но, к счастью, носит ее очень тихо. Вот и сейчас он негромко, но внятно произносит: «Сад есть».

– То фруктовый сад. А я хочу, чтоб вокруг дома.

– А что бы ты посадила вокруг дома?

– Ну… что-нибудь.

– Настя, а ты что хотела бы посадить?

– Маки, – шепчет Настя и, поняв, что ее не расслышали, повторяет чуть погромче: – Маки… И акацию…

– Цветы – хорошо. А огород? – вступает в разговор Митя.

– Ягодные кусты можно, – снова отваживается Крикун.

– И чего зря болтать, – насмешливо и с досадой вмешивается Катаев. – Чего зря болтать! Кусты, цветы, акации…

Он с презрением пожимает плечами.

– Я не стану ничего обещать тебе, – говорю я, – потому что не я, а все мы должны сделать так, как решим. И я предлагаю вот что: будем все думать о том, что надо сделать, чтобы наш дом стал таким, как нам хочется. Думайте порознь и вместе. А потом устроим конкурс. Каждый отряд нарисует свой план, каким он хочет видеть наш двор, сад и дом.

– Можно спросить? – говорит Катаев. – А если я хочу стеклянный дом с золотой крышей и брильянтовым крылечком?

– По-твоему, это красиво? Попробуй поживи в стеклянной хате – всю зиму будешь трястись да зубами стучать.

– Только за этим дело? – усмехается Катаев.

– Ну и, что греха таить, пока еще нет подвоза золота и брильянтов на крыши, придется малость подождать. Так вот, думайте и при этом соображайте, что толково, а что не очень, что мы одолеем, а что нет. И срок установим: к пятнадцатому апреля каждый отряд пускай представит план-проект – каким должны мы сделать наш дом, двор и сад, какое завести хозяйство, что посадить на огороде. Тебе, Оля, не нравится наш дом? И мне тоже. Вот и давайте сделаем так, чтобы он нам нравился. Да не просто нравился, чтобы мы его полюбили! Едва я умолкаю, Настя спрашивает:

– А карусель можно?

…Позже, когда ребята умываются перед сном, я слышу, как Лира говорит кому-то:

– Он такой, он зря не скажет. Обещал, – значит, сделает. Думаю, что это говорится про меня, и не скрою: мне это лестно.

 

* * *

 

Я ездил в Криничанск к заведующему роно Коробейникову добиваться, чтобы смету ремонта утвердили как можно скорее. Начинать работу в мастерских нельзя: инструмент, станки – все новое, но крыша течет. И вообще дел по хозяйству много, а денег пока нет и взять их неоткуда.

Когда я вышел от Коробейникова, мне попался в дверях человек небольшого роста, чуть сутулый. Волосы ежиком, нос совсем плоский, лопаткой, и от этого лицо удивленное. Так и кажется: что-то человеку непонятно, вот сейчас начнет задавать вопросы. И он действительно спросил:

– Вы Карабанов?

– Карабанов, – слегка опешил я.

– Не удивляйтесь, что узнал. Ваш учитель описал вас в точности. А я к вам: Казачок.

– Казачок? Вот это дело! Что ж вы мне не ответили?

– Решил уж сразу с назначением явиться. Вот пришел за бумагами – и к вам. Мне уже обещано. А если не секрет, почему это вам вздумалось меня пригласить?

– Мне вас хорошо рекомендовали.

– Кто же это?

– Один молодой человек, который любит лес и речку, а одна особа, которая считает вас самым справедливым человеком на свете.

– О! Уж не Лида ли Поливанова? Значит, они с Витязем к вам попали? Это хорошо. Так едем, что ли? – И он подхватил со скамейки солдатский, обитый железом сундучок.

Перед обедом мы пошли встречать наших школьников. Мы увидели их еще издали: кто размахивая сумкой, раскатываясь по ледяным дорожкам, кто чинно и степенно, возвращались они из школы. Все меньше расстояние между нами – и вот отделились двое и со всех ног кинулись к нам. Гриша в последнюю минуту едва успевает затормозить; еще немного – и он, кажется, сбил бы Казачка с ног.

– Вы! Приехали!

А Лида вдруг как вкопанная останавливается в пяти шагах от нас и смотрит выжидательно.

– Лида, – зовет Казачок, – что же ты?

И она снова кидается к нему, видно уже поверив и больше ни о чем не помня.

– Вы! Приехали!

 

* * *

 

Ровно в восемь утра дом пустел, ребята уходили в школу. Оставалась одна Настя Величко, ее в первый класс не приняли: ей только недавно минуло семь лет. Обычно они с Леночкой, которой уже исполнилось пять, играли во дворе. Строили снежные города, лепили бабу. Они почти не ссорились, разве что одна другой запустит снежком в нос: короткие слезы – и снова дружба.

Мы с Настей тоже дружим. Она часто приходит в мой кабинет и тихо садится рядом со мной. Иногда, если ей кажется, что я отвлекся от работы, она полушепотом говорит мне что-нибудь, а чаще спрашивает. Вопросы – самые неожиданные:

– А вы знаете, як в лото гуляют?

– Вы кажете «двадцать пять», а я шукаю…

Настя любит сидеть на табуретке у окна. Сидит не двигаясь и подолгу глядит во двор.

– Не скучно тебе? – спросила как-то Галя.

– Нет, – ответила Настя и, помолчав, прибавила: – Я не так сижу, я думаю.

После ужина наступают часы, которых ждет весь дом. Дежурные мигом убирают со стола, и мы снова собираемся в столовой.

– Давайте почитаем, – просит кто-нибудь из ребят. Галя садится за стол, спокойно положив руки по сторонам книги. Единственная лампа стоит рядом с нею и освещает только страницы и эти спокойные руки.

Вся комната в полутьме, я едва различаю лица. Ребята сидят напротив Гали полукругом, в несколько рядов, тесно сдвинув стулья. За окном темень, снег, мороз, а у нас тепло и тихо, и с нами хорошая книга.

Ребята слушали чтение так, как обычно слушают ребята, свято веря: все, про что читают, истинная правда, все это было. Нет, даже не так: все происходит вот сейчас, в эту самую минуту. Умирает старик Дубровский… Лезет Архип в огонь спасать кошку… Мчится молодой Дубровский, чтобы освободить Машу… А Маша? Что же она ему отвечает?

– «Нет, – отвечала она. – Поздно, я обвенчана, я жена князя Верейского.

– Что вы говорите! – закричал с отчаянием Дубровский. – Нет, вы не жена его, вы были приневолены, вы никогда не могли согласиться!

– Я согласилась, я дала клятву, – возразила она с твердостью, – князь мой муж, прикажите освободить его и оставьте меня с ним. Я не обманывала. Я ждала вас до последней минуты… Но теперь, говорю вам, теперь поздно. Пустите нас».

– Тьфу! – плюется Лира.

– Минутой бы раньше, – с досадой шепчет Витязь.

– Ума решилась! – восклицает Горошко.

Галя, хмурясь, приподнимает руку – она не любит, когда ее прерывают.

– «…Несколько дней после он собрал всех своих сообщников, объявил им, что намерен навсегда их оставить, советовал и им переменить образ жизни.

– Вы разбогатели под моим начальством, каждый из вас имеет вид, с которым безопасно может пробраться в какую-нибудь отдаленную губернию и там провести остальную жизнь в честных трудах и изобилии. Но вы все мошенники и, вероятно, не захотите оставить ваше ремесло.

После сей речи он оставил их, взяв с собой одного. Никто не знал, куда он девался…»

– Плохой конец, – неодобрительно говорит Ваня Горошко. – И зачем он их обзывает? «Мошенники», скажи пожалуйста! Сам же с ними разбойничал, а сам обзывает.

– Ну, это он так. С горя. Сгоряча, – вступается за Дубровского Король.

И всякий раз все они тянутся посмотреть – толстая ли книга? Много ли еще осталось? С сожалением вздыхают, когда дочитана и перевернута последняя страница. И терпеть не могут плохих концов. А концы все плохие: и в «Дубровском», и в «Муму»…

…Я любил эти вечерние часы, когда ребята уже вернулись из школы. Как когда-то в Березовой Поляне, и здесь, в Черешенках, каждый день приносил мне новое. Я узнавал о ребятах то, чего прежде не знал. И все-таки не оставляло меня странное чувство. Мне казалось, в Березовой все было иначе – ярче, значительней – и ребята и события. Там мне было трудно. А здесь? Тишь да гладь…

А может, я просто скучал о Березовой?

 

* * *

 

Однажды перед вечером, выйдя на крыльцо, я увидел возле сарая огромную груду поленьев; дверь завалена, к сараю не пройти. Что такое? Только сегодня после обеда мы с ребятами, кто постарше и покрепче, пилили и кололи дрова, а потом четвертому отряду было поручено сложить поленницу и убрать щепки. Неужели не выполнили?

Я зашел в комнату четвертого отряда, поискал глазами командира.

– Витязь, почему ваш отряд не выполнил задания?

– Как так не выполнил? – изумился Гриша. – Про что вы, Семен Афанасьевич?

– Вам поручено убрать дрова, а они лежат навалом.

– Что вы, Семен Афанасьевич! Кто вам сказал? Мы все сложили, все убрали, до последней щепочки, даже снег подмели, Василий Борисович видел!

В искренности Витязя не может быть никаких сомнений.

И вдруг из-за чьего-то плеча высовывается остренькое личико Любопытнова. Он чересчур мал ростом для своих одиннадцати лет, белобрысые волосы у него легкие как пух и встают дыбом при малейшем дуновении, а глаза в длинных ресницах, голубые и странной формы: полукругом, снизу срезанные – так рисуют дети восходящее солнце. И вот этот Любопытнов говорит пискливым, восторженным голосом:

– А я знаю! Это когда Колька на сарай лазил! Он полез по дровам на крышу, а они и посыпались.

Это не ябеда, Любопытнов говорит открыто, при самом Катаеве, – просто он в восторге, что может сообщить такую интересную новость.

– Он свалился, а потом опять полез! А потом соскочил! А потом опять! А они и посыпались! Меня по ноге стукнуло – во!

Любопытнов задирает штанину. На коленке у него изрядный синяк. Но и на синяк он не жалуется, он добавляет так же оживленно:

– А я посмотрел-посмотрел и ушел. Холодно было потому что!

Ребята кто почтительно, а кто с одобрением разглядывают синяк.

– Ого! С такой отметиной не потеряешься.

Ясно одно: до них еще не доходит, что их общий труд сведен на нет какой-то дурацкой выходкой. А Катаев сидит на подоконнике и пренебрежительно, боком поглядывает на Любопытнова.

– Ничего не понимаю! – говорю я. – Катаев! Ты лазил на крышу?

– Лазил, – отвечает он хладнокровно.

– И развалил поленницу?

– Развалил.

– Гордо отвечаешь, – сказал я. – Придется сложить дрова.

– А кто будет складывать? – с интересом спросил Катаев.

– Ты.

– Я? Вот еще! Больно надо! Дрова и так хороши, что в поленнице, что в куче.

– Что ж, ладно. Витязь, собирай отряд, одевайтесь и сложите дрова.

– Семен Афанасьевич, – робко возразил Крикун, – а как же, ведь сегодня в школе кино? Нам уже идти пора.

– Сегодня вам в кино не идти – будете убирать дрова.

В первую минуту Катаев отнесся к моим словам вполне равнодушно, просто не поверил им. Но когда ребята столпились у вешалки, разбирая шапки и натягивая пальто, он всполошился и соскочил с подоконника:

– Я сам пойду!

– Сиди, сиди отдыхай, – мирно ответил Крикун.

– Семен Афанасьевич! – закричал Катаев. – Пускай они в кино идут! Пускай идут, а то хуже будет!

– Оставьте, – велел я. – Катаев сам справится.

Катаев нахлобучил шапку, рывком вдел руки в рукава куртки и выскочил за дверь. Ребята повалили за ним, вышел я и с крыльца увидел, как он с остервенением принялся за работу.

– Идите отсюда! Чего не видали? – огрызнулся он на Витязя, Любопытнова и еще двоих-троих, кто сунулся ближе.

– Давай вместе! Быстро кончим, и вое пойдем, – предложил Витязь.

– Не пойду я. Подумаешь, кино я не видал, – сквозь зубы отвечал Николай. – Да идите же вы! Опоздаете!

Когда мы возвращались, я еще от калитки увидел: у сарая аккуратно сложена поленница; в свете луны голубел раскиданный метлой снег, и на нем – ни щепочки. Надо сказать, одному человеку тут пришлось изрядно поработать.

Заслышав нас, Катаев выскочил на крыльцо:

– Не опоздали?

– Один складывал? – спросил я вместо ответа.

– Любопытнов помогал, – ответил он угрюмо.

– Кто ему разрешил? Любопытнов, кто тебе разрешил вмешиваться не в свое дело?

– А вы придираетесь! – закричал Катаев. – Ко мне придираетесь… потому что я с вами спорил, когда вы про планы говорили!

– Да ты, я вижу, просто дурак, – ответил я с сердцем.

– А вы… Вы не имеет права выражаться… Обзывать не имеете права!

Вечером ко мне постучался Василий Борисович.

– Я хочу сказать, – начал он с порога, – что не согласен с вами.

«Не успел приехать и уже не согласен», – мелькнуло у меня.

– Вы, наверно, думаете, – продолжал он: – «Вот, только приехал и уже лезет со своими несогласиями».

Невольно смеясь, я признался, что и впрямь так подумал. А в чем же несогласие?

– Во-первых, Любопытнов ни в чем не виноват. Он решил помочь товарищу, и я не вижу в этом преступления.

– Преступления нет, конечно, но есть такое понятие – дисциплина. Катаев был наказан…

– Наказан? Да разве можно наказывать трудом? Я понимаю так: испортил работу – сделай ее заново, разрушил – восстанови. И если Любопытнов не пошел в кино, остался с товарищем и помог ему, то убейте меня, не знаю, за что его укорять. И что это значит: «Не вмешивайся не в свое дело»? Мне кажется, мы их как раз тому и учим, чтоб они во все вмешивались. Нет, тут вы ошиблись.

Я с детства помню эту кость, которая становится поперек горла и мешает сказать: «Да, я ошибся».

– Не буду врать, не буду отпираться, – сказал я, стараясь проглотить эту проклятую кость, – вы правы, это я сгоряча. A все же Любопытнов должен был спросить меня, или вас, или командира.

– Разрешите, мол, помогу товарищу? Да вы же первый подумали бы: «Ах ты хвастунишка!» Уж решил помочь, так и помогай без рекламы. Правильно я говорю?

– Ну, правильно.

– А теперь еще… насчет дурака. Тоже сгоряча?

– Да как же вы не понимаете, что я бы и сыну так сказал?

– Ну, по-моему, и сыну не обязательно. Но с этими детьми мы еще не заслужили права разговаривать по-отцовски. Мы знаем их без году неделя, а если говорить по совести вовсе не знаем. И друзьями им еще не стали.

– Никто-никто из ребят в Березовой Поляне не обиделся бы на меня. Там каждый мальчишка отличил бы грубость от резкого слова, сказанного сгоряча.

– Опять сгоряча?

– Ну да, сгоряча. Он такую чушь понес: я, мол, в отместку к нему придираюсь. Мелкая душа ваш Катаев.

– Уж и мой!

Василий Борисович встал, прошелся по комнате:

– Хотел бы я знать, что за плечами у этого мальчишки.

– Зачем?

– Как зачем? Чтоб лучше понять природу его грубости, чтоб увидеть, откуда она.

– А вы не думаете, что грубость Катаева не от каких-то сложных причин, а от давно укоренившегося хамства?

– Нет, не думаю, – твердо сказал Василий Борисович, – Вспомните сегодняшний случай. Он привел в порядок эти самые дрова не потому, что боялся вас или меня, не потому, что боялся ссоры с ребятами, – он просто не допускал, чтобы из-за него кто-то лишился удовольствия. Нет, Семен Афанасьевич, я думаю, мы должны помнить простую вещь: если неудача – ищи причину в себе.

 

* * *

 

Ну что ж. Я искал. Мне казалось, ошибки не было в моем к нему отношении, кроме того злополучного «дурака», не было слова, сказанного зря, поступка, который мог его понапрасну оскорбить, задеть. Напротив, задевал и оскорблял он сам всех, походя, без разбору и без всякой видимой причины.

Казалось, его с колыбели обуял дух противоречия, и он поутру просыпается со словами «нет» на устах. «Нет!» – твердил он, не выслушав, не дослушав, не вслушавшись. «Нет!» – выражало его лицо и зеленые, прозрачные, как виноградины, глаза. «Нет, нет, нет!» – слышалось в каждом его ответе. Он всегда говорил так, словно ему перечили, не говорил – огрызался.

Однажды преподавательница русского языка Ольга Алексеевна вызвала Катаева отвечать заданное на дом. Он долго молчал, потом начал, немилосердно путаясь и спотыкаясь:

– «Как ныне сбирается вещий Олег… вещий Олег…»

Он так и не переполз с первой строчки на вторую, Ольга Алексеевна так и не добилась от него – куда же и зачем сбирался вещий Олег.

– Придется поставить тебе «плохо», – сказала она.

Прошло несколько дней. Ольга Алексеевна стала читать ребятам на память отрывок из «Записок охотника» – запнулась, поправилась, снова запнулась… И в тишине раздался голос Катаева:

– Придется поставить вам «плохо»!

– Выйди из класса, – сказала Ольга Алексеевна.

И он вышел, не упустив случая легонько хлопнуть дверью. В тот же вечер происшествие обсуждалось на нашем общем собрании.

– А что я такого сказал? – сверкая глазами, кричал Катаев. – Что я такого сказал? Если ученик забыл, так это плохо? А если она сама забыла, так это очень прекрасно?

– Пойми, – сказал Василий Борисович, – Ольга Алексеевна допоздна проверяла ваши тетради, пришла в класс с головной болью, ну и запамятовала – ведь это не стихи, которые задано выучить. Как же ты смел так грубо сказать ей?

– Я не грубо сказал, я справедливо сказал! – снова взорвался Катаев.

Оля Борисова подняла руку:

– Дайте я скажу!

– Говори, – разрешил Король.

– Разве Катаев нагрубил один раз? Он всем грубит. Ему ничего нельзя сказать, он сразу кидается, как дикий зверь.

– Потому что я не трушу! Не подхалимничаю!

– А все остальные трусят? – с интересом спросил Митя. – И я трушу?

– Ты, может, не трусишь, а все – конечно… Если бы не трусили, так и отвечали бы по справедливости.

– Умный ты человек, а какой вздор несешь! – сказал Baсилий Борисович. – Разве тут все оттого разговаривают друг с другом по-человечески, что один другого боится? А ты и правда отвечаешь так, будто вокруг тебя враги. Неужели ты не понимаешь, что сказал Ольге Алексеевне грубость?

– Не понимаю! – с вызовом ответил Николай.

– Как же мы постановим? – спросил Король.

Короткое молчание.

– Пускай попросит прощения у Ольги Алексеевны, – предложила Оля.

– Не буду я просить прощения!

Недаром говорили только Оля да Король, а остальные молчали. Их не задевало за живое, что Катаев нагрубил. Им было любопытно, и только. Вот нагрубил, а теперь не хочет прощения просить и, наверно, не попросит, вот молодец! Молчали, к моему огорчению, даже Витязь и Лида – питомцы и почитатели справедливого Казачка.

– Витязь, – сказал я, – Катаев в твоем отряде. Как ты думаешь, что нужно делать?

Я, видно, застал Гришу врасплох; он с интересом глядел на Николая, а не подумал, что и сам должен будет решать его судьбу. Он заерзал на стуле, вздохнул.

– Что ж… надо извиняться, – сказал он наконец.

– А ты что скажешь, Вася?

Коломыта пожал плечами – дескать, кто ж его знает…

– А ты, Лида? А ты, Степа?

– Это он сам пускай решает! – вспыхнув, ответила Лида.

А Искра, секунду подумав, спокойно сказал:

– Я бы, конечно, извинился.

Катаев сидел красный, насупленный.

– Мы хотим, чтоб Николай попросил прощения, – начал я, – чтоб он сказал Ольге Алексеевне: «Простите меня, я поступил грубо». Но ведь чтоб так сказать, надо понять свою вину. Зачем нам, чтобы Катаев просил прощения, как попугай. Поэтому предлагаю: пускай за него извинится Королев. Придется тебе, Дмитрий, просить прощения у Ольги Алексеевны от имени всего нашего дома. Как ты считаешь?

– Считаю – правильно! – сказал Король.

– Проси, раз тебе хочется, – вздернув подбородок, бросает Катаев.

– Чтоб очень хотелось – не скажу. Да, видно, придется.

 

* * *

 

На другой день, как только прозвенел звонок, мы с Митей входим в четвертый класс «А». Ребята встают. Здесь только трое наших – Катаев, Лира и Витязь. Остальные незнакомы мне. Все с любопытством смотрят на нас. Удивлена и пожилая учительница.

– Ольга Алексеевна, – говорит Король, – от имени нашего детдома прошу простить Катаева за грубость.

Он умолкает. И сразу все чувствуют – за этим должно последовать: «…Обещаем, что больше этого не будет». Но как обещать за Катаева?

Король ловит мой взгляд и добавляет решительно:

– Мы постараемся, чтоб больше этого никогда не было!

Учительница наклоняет голову.

– Мне было бы дороже, если бы извинился сам Катаев, – говорит она.

К ужину Катаев не выходит.

– Голова болит. Можно, я лягу? – спрашивает он у Гали, которая нынче дежурит. Спрашивая, он глядит в сторону.

– Ложись, конечно, – отвечает Галя.

…Вечер, весь дом уснул, мы сидим в кабинете – я за книгой, Галя за учебниками: решила все повторить за семь классов, чтоб ни в чем не отстать и во всем уметь ребятам помочь.

– Мне кажется, я знаю, что делается у него внутри, – говорит вдруг Галя. – Я помню себя в детстве. Очень трудно понять, почему нельзя сказать вслух то, что думаешь. Это кажется лицемерием, ханжеством. Он забыл стих – ему поставили «плохо». Он считает: учительница забыла – ну и…

– Я вижу, ты считаешь, что он прав.

– Нет. Но он мне по душе. Вот он не боится и тебе резко отвечать, а ведь он понимает, что зависит от тебя. Нет, есть в этой его грубости какая-то прямота, что-то такое… как бы тебе сказать…

Я жду, но Галя никак не находит слова.

– Мудрено что-то, – говорю я. Мы долго молчим.

– Сеня, – говорит вдруг Галя, – ты можешь сердиться, но я погладила его по голове.

Вот так раз!

– Когда это?

– Когда ребята легли спать. Я обошла спальню, а у его постели остановилась – ну и провела по волосам. Он сделал вид, будто не слышит.

– Ну знаешь ли! Мы с тобой не больно далеко уйдем, если так будет – я ругаю, а ты по головке гладишь!

Галя молчит. Не согласна со мной. А почему не согласна?

– Послушай, – дня через два сказала Галя Катаеву, – я хочу предложить тебе роль в пьесе. Мы готовим к вечеру «Горе-злосчастье».

– Не буду, – ответил Катаев. – А кого играть?

– Королевича. Заморского королевича.

– Ну, буржуя. Не хочу. Большая роль?

Он вроде бы отказывался. Но Галя продолжала:

– Там все роли маленькие, вот погляди. Сегодня вечером в спальне у девочек устроим репетицию.

Была в этой нехитрой пьеске роль царевны Анфисы – жены заморского королевича. Все девочки наотрез отказались ее играть.

– Мальчишки потом дразнить будут…

Галя тщетно уговаривала их. Выручил Ваня Горошко:

– Я буду царевна.

Он тут же принялся мастерить себе костюм – юбку выпросил у кого-то на селе, а сам начал шить кокошник, раздобыв где-то и ленты и бусы.

Лева Литвиненко ходил за Галей по пятам:

– Галина Константиновна, дайте мне роль! Я умею две мимики, вот посмотрите…

Сначала нам показалось, что обе «мимики» к нашему случаю мало подходят. Лева очень убедительно изображал испуг – у него даже волосы вставали дыбом и глаза чуть не выскакивали из орбит. И он умел косить – сводил зрачки к самой переносице. Но этим фокусом Галя ему, к его великому огорчению, заниматься запретила:

– Так недолго и косым остаться.

– А испуганный-то в пьесе есть, – заметил Митя. – Купец-то, помните? На него разбойники нападают, он и пугается.

Лева посмотрел на него влюбленным, благодарным взглядом. На том и порешили.

Роль Горя исполнял Любопытнов. Он очень натурально пищал и весь был такой вертлявый, востроносенький, – почему-то как раз таким мы и представляли себе Горе-злосчастье.

 

* * *

 

Люди толстые и румяные чаще всего добродушны. Наша повариха подтверждала ту печальную истину, что внешность бывает обманчива. Марья Федоровна была женщина хмурая и на язык резковата. Это меня не пугало – Антонина Григорьевна из Березовой Поляны тоже ведь не отличалась ангельским характером. Но вот беда: первый же обед, сготовленный Марьей Федоровной, показал, что она не похожа на Антонину Григорьевну в главном.

– Все есть в этом супе, только вкуса нету, – пробормотал Лира и был прав.

– Души нет в вашем борще, вот что я вам скажу, – сообщил как-то поварихе Василий Борисович.

– Еще чего – душу в борщ класть! – последовал ответ.

– Не в борщ, а в работу свою, чтоб ребят накормить как следует. Понимаете?

Но это не вразумило ее.

Еще непримиримее разговаривала она с ребятами.

– Как тресну поварешкой по лбу, узнаешь! – сказала она однажды Крикуну, человеку чрезвычайно покладистому, который ничего такого вовсе не заслуживал.

Я, как умел, миролюбиво стал объяснять Марье Федоровне, что с детьми так разговаривать нельзя.

– Да как еще с ними разговаривать? – сварливо начала она. – Какие они такие особенные, ваши дети?

Тормоза – вещь необходимая, но я знал, что их-то у меня нехватка. Поэтому я не заорал: «Больше вы здесь не работаете!», а сказал очень тихо и очень отчетливо:

– У них нет никого, кроме нас, можете вы это понять? Если женщина с собственными детьми худо обращается, у нее вместо сердца осиновая чурка. А уж если с сиротами… Так вот: еще раз скажете грубое слово – уволю.

Она пробормотала то ли «подумаешь», то ли «больно надо» и отвернулась к духовке.

…И вот еще один вечер, пора ужинать. Загремели посудой дежурные. Уже стояли на столах плетенки с хлебом, уже нес целую башню из тарелок Крикун. Придерживая подбородком край верхней тарелки, он водрузил башню на стол и снова отправился на кухню. Через минуту заглянул туда и я.

Когда я переступил порог, Марья Федоровна стояла ко мне спиной, приподняв крышку одного из трех наших огромных чайников – должно быть, проверяла, скоро ли закипит.

– Марья Федоровна, – сказал Катаев, который тоже дежурил, – а что это каша какая пересоленная, прямо горькая!

– И так слопаете, – ответила она, не оборачиваясь.

Катаев посмотрел на меня с любопытством. Крикун – с испугом.

Эх, если бы не сорвался тогда у меня с языка «дурак»! Ну, да ладно!

– Марья Федоровна, с завтрашнего дня вы здесь больше не работаете, – сказал я сухо.

Она обернулась на мой голос. В лице этой женщины было все, что считают признаками добродушия: оно и круглое, и румяное, и нос вздернутый, и даже ямочки на щеках… но – вот поди ты! – от этого оно казалось только еще злее и неприветливее.

Она не ответила мне и молча стала швыряться всем, что попадало под руку: отлетели тряпка, веник, загремела алюминиевая ложка. Раскидывая все на своем пути – табуретка, щетка, ведро словно шарахались от нее, – она пошла из кухни. На пороге обернулась, крикнула злобно:

– Выдумают тоже – за кашу увольнять!

– Не за кашу. И в семье случается недосол, пересол – это дело поправимое. Увольняю не за кашу – за грубость. У нас в доме – люди, не свиньи. Они едят, а не лопают. Понятно? Я вас предупреждал. Крикун, поди скажи ребятам, что ужин запаздывает.

Не обращая больше внимания на злую бабу, я снова поставил на огонь котел с кашей, подлил молока, потом наклонился и подбросил дров. За моей спиной яростно хлопнула дверь.

Остаться без поварихи, когда на руках шестьдесят человек детей, – это не шутка. И все-таки я ни минуты не жалел о сделанном. Хамство заразительно. Нет уж, будем пока справляться сами.

 

* * *

 

Галя раздобыла в районе ящик яиц, села на попутную машину и поехала в Черешенки. По пути, у дверей роно, ее приметил инспектор, окликнул. Галя умолила шофера остановиться.

– К вам тут один мальчик направляется, захватите, – сказал инспектор Кляп.

– Одну минутку…

Минутку шофер обещал повременить. Но, конечно, минутка потянула за собой и другую и десятую. На пороге вновь появился Кляп:

– Подождите еще, надо выправить документы.

Шофер ждать отказался. Галя соскочила с машины, а шофер, которому изрядно надоела эта канитель, столкнул ящик с яйцами наземь. Раздался, как принято говорить, характерный треск.

Наконец документы были выправлены, еще через полчаса удалось снарядить сани, и Галя с мальчиком могли ехать.

– Помоги, пожалуйста, втащить ящик, – попросила Галя.

Он молча повиновался.

– Понимаешь, какая беда, – пожаловалась Галя. – С таким трудом удалось добыть эти несчастные яйца… а тут такая неприятность.

Мальчик сидел в санях, придерживая рукой сундучок, и безучастно слушал. На нем были меховая ушанка, хорошее, теплое пальто. Он не проявил ни малейшего сочувствия, напротив, почти отвернулся от Гали.

– Ты откуда? – спросила она.

– Ниоткуда, – холодно ответил мальчик.

– Как тебя зовут?

– Ну, Крещук.

– А имя?

– Ну, Федор.

– Как же это, Федя, ниоткуда?

– Все равно не скажу, – ответил он.

Галя до того удивилась, что и про битые яйца забыла. Разговор так и не завязался. О чем бы она ни спросила, Федя отвечал: «Не скажу».

– Ну что ты так? – сказал наконец возница. – С тобой по-доброму, по-хорошему, а ты все одно волчонок какой.

– Мне не надо по-доброму, – последовал ответ.

– Ух, трудно вам, должно быть, – покачал головой возница. – Ежели каждый с этаким норовом.

Когда они приехали, я вышел им навстречу. Галя представила мне Федю, а сама опять захлопотала вокруг злополучного ящика; кликнула ребят, и с величайшими предосторожностями они стали сгружать ящик с саней. Из щелей текли желтые ручейки.

– Ах, жалость какая! – донесся до нас Галин голос.

– Вот… на человека им наплевать. Им всегда какой-нибудь ящик важнее… – произнес новичок.

В изумлении я остановился.

– Кто это они?

Он дернул подбородком: они, мол, и все.

Я так и не понял, что же скрывается за этим местоимением. Они – учителя? Или они – взрослые вообще? Или – чем черт не шутит – женщины?

Я отвел его на кухню: все уже давно пообедали, и в столовой шли занятия. Поручил Лире накормить новичка. Лира тотчас заметался: тарелку! Ложку! Хлеба побольше!..

– Вот хлебай борщ, – сказал он через минуту, ставя перед Федей полную до краев тарелку, а сам сел напротив, подперев щеки кулаками, и стал внимательно смотреть Феде в лицо.

Федя немного похлебал и отложил ложку.

– Ешь! – возмутился Лира.

– Не хочу.

– Ешь, говорят!

– Да ты что привязался? Не буду я больше.

Федя устало отвернулся. Потом достал из кармана платок и вытер лоб.

– Твой платок? – спросил я.

– А то чей же?

– Поел? Ну, пойдем, познакомлю с товарищами.

Он поднялся, мы вышли из кухни.

– Скажи, – спросил я, – почему метка у тебя на платке «Ф. Г.», если ты Крещук?

Он исподлобья глянул на меня, тотчас отвел глаза и сжал губы: мол, все равно ничего от меня не добьешься.

– Ну, как знаешь, – сказал я.

 

По бумагам понять, откуда он родом, где его семья и почему он ушел из дому, не удалось. Из школы документов не было. Но Крещук сказал, что ему двенадцать лет и что учился он в четвертом классе.

Я был убежден, что фамилия у него другая, он сменил ее, чтобы не отыскали его семью. Когда я был мальчишкой, так делали нередко; иные беспризорники даже и забывали свою настоящую фамилию, называли себя привычным прозвищем, кличкой, приросшей к ним за время бродяжничества. Но то было в двадцатых годах, а сейчас уже тридцать пятый, ребята сбегают из дому все реже. И потом, видно, что в семье о Феде заботились: пальто у него не новое, но добротное, крепкая обувь, белье аккуратно заштопано. На его светлой рябенькой рубашке у плеча, видно, был вырван клок, и чья-то заботливая рука положила штопку разными нитками: голубой, розовой, белой – по цветам ткани. Такими не бывают вещи мальчика неухоженного.

– Кто штопал? – мимоходом спросил я.

– Сам, – был ответ.

Через несколько дней я показал ему дырку в кухонном полотенце и попросил:

– Почини-ка.

Он было вскинулся, потом вспомнил, замялся… Галя дала ему иголку, нитки, он хмуро и неловко поковырял иглой минуты две и молча отложил полотенце. Все было ясно, и он только глазами сказал: «Поймали… ну и ладно».

– Послушай, – сказал я ему, – зачем нам играть в прятки? Зачем тебе выдумывать? Силком тебя никто домой не отправит. Скажи, как оно есть на самом деле, и мы вместе решим.

Он даже не ответил. Молчал, упрямо, добела сжав губы.

Мы определили Крещука в отряд Искры, и тут на него предъявил свои права Лира.

Лира дружил со всеми. Вернее, дружил он со мной – поверял мне все свои огорчения, делился мыслями и планами. Он неутомимо ссорился с Ваней Горошко, слушался Короля, уважал Искру («Ух и память! Ух и головастый!»), презирал неизвестно почему Любопытнова, а в общем, был одинаково хорош со всеми. Но Крещук задел какие-то особые струны его сердца, а почему – этого не мог понять ни я, ни, кажется, он сам.

– Хочу с ним подружить, – сообщил он мне однажды.

– Понравился он тебе?

– Угу.

– Чем же?

– У него почерк хороший, – сказал Лира, помолчав.

Я постарался ничем не выдать своего удивления. Почерк у Феди действительно был превосходный: мелкий, но отчетливый, круглый, однако мне казалось, что для дружбы этого, в общем, маловато.

Но вот незадача: оказалось, Крещук не хотел дружить с Лирой. Он ни с кем не хотел дружить, а Лира ему, видно, был и вовсе без надобности.

– Отстань, – сердито говорил Федор, когда Лира подходил к нему с наилучшими намерениями. – Чего привязался?

Анатолий горяч и самолюбив – это известно. И по всем законам, божеским и человеческим, он должен бы сказать про себя, а еще вернее – во всеуслышание: «Ну и черт с тобой!»

Но он этого не сказал. Получалось, что Фединых слов, Фединого отпора он просто не слышит: он не огрызался, он упорно садился рядом с Федей готовить уроки и очутился по соседству с ним в спальне, для чего поменялся кроватями с Искрой.

Взрослых Федя слушался беспрекословно – никогда не отказывался, не спорил. Учился хорошо. И в общем, внешне ничем не отличался от других.

 

* * *

 

Пришло письмо Леве Литвиненко.

– Это, верно, не мне. Откуда мне напишут? У меня родных никого нет, совсем никого.

Но на конверте стояло черным по белому: «Литвиненко Льву Андреевичу».

Лева взял у меня конверт, разорвал, первым делом взглянул на подпись; просияв, быстро прочел письмо. Только после этого поднял просветлевшие глаза.

– Это от Лючии Ринальдовны.

Я очень удивился, услыхав такое необыкновенное имя-отчество, но Лева, видно, иначе понял мой удивленный взгляд.

– Семен Афанасьевич, она очень хорошая, очень, прямо замечательная! – начал он горячо, как будто я высказал на этот счет какие-то сомнения. – Она подруга моей бабушки. Когда бабушка умерла, она хотела взять меня к себе, только это не вышло. У нее муж был очень больной. А теперь вот она велит спросить: можно ей навестить меня?

– Конечно, можно. Раз она твой друг, пускай приезжает, мы будем рады. А почему у нее имя такое… странное?

– О, это целая история! Она итальянка. Ее родители давно-давно переехали в Россию. И она совсем как мы, только вот имя такое. А фамилия самая простая – Веткина.

Мы дали ей телеграмму, приглашая навестить Леву, и она приехала. Небольшого роста, стройная, быстрая. Ничего старческого не было в ней, кроме седины: волосы как снег, а смуглое лицо почти без морщин, и глаза живые, даже лукавые. И одета она была как-то очень ладно, и двигалась легко, и разговаривала открыто и располагающе.

Она всплакнула, обнимая Леву, но тут же вытерла глаза маленьким, в кружеве, платком, и сказала Гале:

– Я знала его мать и бабку – всю семью. Близкие, очень близкие мне люди.

<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
 | Главное молодежное событие года:V Форум Московской Молодежи




© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.