Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть третья. Местом ссылки Саше определили деревню Мозгову, в двенадцати километрах от Кежмы вверх по Ангаре.






 

 

Местом ссылки Саше определили деревню Мозгову, в двенадцати километрах от Кежмы вверх по Ангаре.

Квартира попалась хорошая. Большой достаточный дом, хозяйка – вдова, два взрослых сына и сожитель хозяйки – не ангарец, пришлый, из солдат. В свое время сыновья не позволили матери выйти за него замуж, не хотели совладельца в хозяйстве. Теперь хозяйство отошло в колхоз, но, когда солдат напивался, в нем просыпалась обида за старое, он бегал по деревне, красный, со взъерошенными седеющими волосами, грозился убить пасынков, они его ловили, запирали в чулане, пока не проспится.

Младший сын, Василий, ладный паренек с чеканным лицом, переспал, наверно, со всеми девками в деревне – нравы тут свободные. Являлся домой под утро, а то и вовсе не являлся. Саша его почти не видел, а когда видел, Василий молча улыбался ему, был неразговорчив, но дружелюбен.

Старший, Тимофей, девками не интересовался, вечерами улицей не ходил, ночевал только дома. Не спросясь, заходил в Сашину комнату, разглядывал Сашины вещи: это зачем, а это?.. Смотрел недоверчиво, молчал. Его бесцеремонность коробила, но Саша терпеливо отвечал на все вопросы Тимофея. Народ! Великий, могучий, но еще темный, невежественный, перед которым Саша, как и всякий русский интеллигент, всегда испытывал чувство вины.

Как-то Саша поехал с Тимофеем на остров на покос. Косить он не умел, но решил попробовать. Саша сидел в гребях, на веслах, Тимофей на корме, правил. На дне лодки лежали две косы, брусок для правки, маски от гнуса: грубая, из конского волоса – Тимофея и шелковая сетка – Сашина, купленная в Канске по совету Соловейчика. Рассматривая Сашину сетку, Тимофей сказал:

– Все-то у вас, у городских, есть, а у нас, у хрестьян, никого нет, никого мы не видали, а ведь на нашей шее сидите.

В примитивной форме Тимофей излагал теорию прибавочной стоимости: материальные ценности создает Тимофей, создают крестьяне, а Саша и такие, как Саша, ничего не производят.

Так думал Саша, налегая изо всех сил на весла, чтобы не снесло их ниже острова – в протоке течение сильное.

– Высылают вас на нашу голову, – продолжал Тимофей, – нашим потом и кровью живете.

Саша не ответил. Что он мог ответить? Если бы Тимофей хотел разобраться… Он ни в чем не хочет разбираться. Перед ним сослатый, бесправный, можно поиздеваться.

– Сжабел? Боишься? – усмехнулся Тимофей. – Шваркну тя косой, скину в реку-ту, пропадешь с чолком! И никого мне не будет, убег, скажу, на матеру. Контры вы, трокцисты, кто за вас спросит? Едак!

Саша подгреб к берегу, шагнул в воду, подтянул лодку, Тимофей не встал, не помог, сидел на корме, ухмылялся и, только когда Саша совсем вытянул лодку и бросил цепь, сошел на берег.

– Что же ты меня не утопил? – спросил Саша.

– Галиться будешь, взаболь утоплю, – пригрозил Тимофей.

– Зря не утопил.

– Почему такое?

– А потому, что убью тебя сейчас, – сказал Саша.

Тимофей сделал шаг назад:

– Но-но, не балуй!

Пустынный остров на краю земли. Где-то в глубине его работают косари. Роится и гудит гнус, и больше ни звука на реке. Мира нет, человечества нет, есть только они двое, и вот наконец Авель воздаст Каину за грехи его, за все преступления его.

Не спуская с Саши напряженного взгляда, Тимофей медленно отступал, потом повернулся и бросился к лодке, к косам. Саша настиг его, ткнул кулаком в спину, Тимофей упал в воду, поднялся, обернулся, Саша сильно ударил его в лицо, Тимофей опять упал и, расплескивая воду, пополз к берегу.

Нет, он не убьет Тимофея, не будет погибать из-за дерьма. Тимофей не поднимался, лежал на берегу, со страхом смотрел на Сашу. Мерзкая харя!

Тоска… Тоска…

Саша пошел к лодке, выкинул косы, брусок, Тимофееву сетку, взялся за весла и погреб от берега к деревне.

За ужином Саша объявил, что переезжает на другую квартиру.

– Плохо тебе у нас? – спросил солдат. – Тимошку проучил, ладно сделал. Здряшный он, только бы грозить кому, такой пакостный, никакого от него никому пардону. А ты вот экой здрюк дюжой! Иди с Васькой, все девки его, уступит какую.

– На него учителка заглядыват, – рассмеялся Василий.

Тимофей молчал, ни на кого не смотрел.

Дом хороший. Но жить под угрозой чьей-то мстительности противно, да и рискованно в его положении. Утром Саша перенес вещи на новую квартиру.

В избе, кроме кухни, еще горенка, ее и сдали. Хозяева, старик со старухой, победнее прежних, но кормили сносно. В колхозе работали мало, весь день дома, меж собой не ссорились, старуха называла старика «мой кривенький», был он чуть кособок, мал ростом. В доме тихо: орудовала ухватом старуха у печи да тюкал топором старик во дворе, чинил что-то. В горнице пахло свежевымытыми полами, на черных от времени бревенчатых стенах висели портреты Ленина и Калинина и рядом вырезанные из «Нивы» фотографии царской семьи в открытой коляске.

Иногда старик уходил на целый день, возвращался к вечеру, на вопрос, что делал в колхозе, отвечал:

– А что заставят, то и делал.

Колхоз здесь – понятие условное. Коллективизация началась позже, чем в других областях, а после статьи Сталина «Головокружение от успехов» колхозы распались начисто, собрали их заново тоже с опозданием года на полтора-два. Да и что тут коллективизировать? Короткий вегетационный период позволял выращивать хлеб в количестве едва достаточном для прокормления семьи. Но если этот хлеб отобрать, то везти его по санному пути за шестьсот километров или спускать по Ангаре через пороги и шивера нет никакой возможности. Скот? Коров у каждого до десяти, две тысячи голов на деревню, да лошадей около тысячи. Обобществили, загнали во дворы к выселенным кулакам, переморили более половины стада: зимы тут суровы. Вернули скот по дворам, но не как собственный, как колхозный, а куда молоко сдавать, кому? Маслобоен нет, молокозаводов нет. Возить в Кежму для начальства? Оно-то росло не в пример скоту, который убывал на глазах. Оставалось основное – охота. Именно отсюда, из Мозговы, шла главная тропа к тунгусам, на Ванараву. До коллективизации белку сдавали в «Заготпушнину», в кооперацию. А теперь сдавай через колхоз, а колхоз удерживает половину стоимости. Куда деваться? Охотники припрятывали шкурку, сбывали тунгусам, на факториях им платили полную цену.

Года через два в центре спохватились – упала заготовка пушнины. А ведь валюта! Послали комиссию, судили-рядили и наконец решили: охотников отвлекает земледелие, в нем все зло – в земледелии, не товарное оно, никакой государству от него выгоды, один вред и убыток, а потому объявить район не земледельческим, специализироваться ему на пушнине, а хлеб доставлять из других земледельческих районов, как доставляют хлеб эвенкам.

Теперь колхозники продавали шкурки тунгусам уже ради хлеба: свой сеять запретили, а привозного не доставили, забыли, однако. Перед начальством оправдывались тем, что белка, мол, ушла на север, добирайся до нее три недели, зимовья надо рубить на новом месте, а тунгус те зимовья рушит, чуть до стрельбы не доходит. На самом же деле еще никогда так не дружили с тунгусами, уже не только на хлеб меняли пушнину, больше на спирт. Для эвенков на факториях все есть. И пили вместе.

Глухая сибирская деревня, дававшая государству до ста тысяч беличьих шкурок в год, гонявшая гурты в Иркутск, сама себя кормившая хлебом, молоком и рыбой, прекратила охоту, перестала сеять хлеб, уменьшила стадо в десять раз и вместе с другими приангарскими деревнями села на шею алтайскому мужику, которому самому есть нечего.

И все же Ангара не испытала голода начала тридцатых годов. Выручили дальность, заброшенность, вековой уклад натурального, по существу, хозяйства. Кормила река – рыбу шапкой черпай: хариус, таймень, красная рыба, поднимавшаяся сюда на нерест; кормил лес ягодами и грибами; кормил скот, который хотя и считался колхозным, а все равно стоял на своем дворе, ферма уже третий год строилась; кормила домашняя птица, и свинья с поросенком, и барашки для настрига шерсти – тоже не обобществленные. Главное, нет плана сдачи, заготовок нет, кроме пушнины, да и по той план год от года уменьшали, пока не объявили район не только не земледельческим, но и не зверодобывающим. Назначили район товарно-молочным, обязали поставлять ежедневно свежее молоко районному начальству, которое кежемский колхоз уже не прокармливал. Мозгова поставляла молоко аккуратно, это было нетрудно, от двух тысяч коров осталось двести – погрузили на телегу десять бидонов молока, да и отправили.

Саша застал деревню еще не совсем оскудевшей. Деньги ценились: за квартиру с питанием платил он хозяевам двадцать рублей, иногда приносил туесок сметаны – чинил общественный сепаратор.

Сепаратор шведский, конца прошлого века, так называемый лавалевский «альфа-С», с тарелочками, очень сложный в разборке и чистке. С сепаратором Саша познакомился года три назад на институтской производственной практике. Автоколонну послали в деревню на уборочную. От раскулаченного остался сепаратор, никто с ним обращаться не умел. Механик из автоколонны разобрал сепаратор, почистил, собрал. То же из любопытства проделал тогда и Саша, и вот теперь пригодилось. Аппарат был старый, резьба на оси сносилась, гайка едва держалась, нарезать новую резьбу было нечем.

– Передайте вашему председателю, – говорил Са-ша, – пусть свозит сепаратор в Кежму, там нарежут новую резьбу, а так совсем развалится.

Но или колхозницы не передавали этого председателю, либо тому было недосуг возиться с сепаратором.

Сепаратор – клуб замужних женщин. Сходить на сепаратор значило хоть на часок уйти из дома, поболтать, пока дойдет очередь – короткий просвет в отчаянной доле. На женщине тут все: поле, огород, река, скот, дом. Истинный ангарец – охотник, бродяга, работу презирал, особенно домашность. Соловейчик был прав: в двадцать лет женщина здесь рабочая лошадь, в сорок – старуха. Истинный ее век от тринадцати до шестнадцати, до замужества. И хотя девушка несла и колхозную и домашнюю работу наравне со взрослыми, вечером у нее была улица. Впереди в два ряда шли девушки – пели, за ними, тоже в два ряда, парни с гармонистом. Доходили до околицы, возвращались, снова шли, и так, пока не стемнеет, тогда расходились парами по гумнам и сеновалам. Если чем муж и попрекал жену, то именно тем, что оказалась целой. Значит, и в девках никому не понадобилась.

Против ожидания инцидент с Тимофеем укрепил Сашин престиж в деревне: сослатый не побоялся отодрать местного. Им, сослатым, еще с царских времен не давали потачки – за воровство, пьянство, драку расправлялись всей деревней, виноватого не найдешь. Верно, то были уголовники, политика не дралась. А этот, сослатый, рассказывал кооператорщик Федя, из самой Москвы и никого не боится, потому что приемы знат – незнакомые слова Федя употреблял для придания большего веса собственной образованности.

Благодаря Феде Саша и попал в Мозгову.

В отличие от богучанского уполномоченного НКВД, сонного, ленивого, кежемский уполномоченный Алферов был подвижен, болезненно тощ, на Сашу смотрел испытующе, отрывисто спросил:

– На чем прибыли?

– С кооператорщиком из Мозговы.

– Уехал он?

– Нет.

– С ним и отправляйтесь в Мозгову, – решил Алферов, рассудив, видимо, что так меньше хлопот – человек уже в лодке.

И Саша был доволен: будет жить в двенадцати километрах от Кежмы и есть уже какой-никакой, а знакомый человек.

Как-то вечером Федя зашел к Саше, вызвал на улицу. В проулке на бревнах сидели разводка Лариска, невзрачная, угреватая, косила узким глазом, и Маруся, сестра Феди, квадратная добродушная девка с широким плоским лицом.

Федя опустился на бревна рядом с Лариской, сказал Саше:

– Присаживайся к сестре.

Маруся подняла на Сашу глаза, улыбнулась поощряюще: присаживайся, мол, обними за плечи, видишь, какие они у меня широкие, податливые, и грудь широкая, теплая – угреешься.

Все же он сел несколько поодаль. Что-то сдерживало. В богучанской Лукешке было живое, подростковое, она играла с ним наивно-бесстыдно, чем-то напоминала Катю. С этой квадратной толстухой он не знал, о чем говорить, ей, наверно, и не надо говорить, завалится с ним на сеновале…

С улицы доносились песни, звуки гармоники. Прошла учительница Зида; Нурзида Газизовна, татарка, лет 25–26, звали ее здесь Зиной, Зинкой, а ученики Зинаидой Егоровной. Неторопливо прошла мимо переулка, где сидели Саша и его новые знакомые, посмотрела на них. Добродушно улыбаясь, Маруся заметила Саше:

– Тебя шукает.

– Почему меня?

– Приглянулся. Хочешь, подведу?

Саше понравилась ее доброжелательная откровенность: не хочешь меня, бери другую, сама доставлю. Просто, без обиды.

– Не надо, – ответил он.

– Чем не поглянулась?

– Тошша, – за Сашу ответил Федя.

– Зато платья городски, штаны шелковы, – вставила Лариска.

– А под штанами мослы, – возразил Федя.

Он встал, потянулся.

– Пошли, Лариска, шаньги простынут.

– Я их в лопотину завернула, горячи будут.

Во дворе Лариска сказала:

– Взбирайтесь на повита, я шаньги принесу.

По деревянной лестнице они взобрались на сеновал. Пахло прошлогодним сеном. Ночь была лунная, светлая, белело круглое Марусино лицо, Саша чувствовал ее выжидательный взгляд, слышал ее дыхание. Федя пошарил под матицей, в руках его блеснула бутылка, звякнули стаканы.

 

Эту ночь Саша помнил смутно. Лариска и Маруся пили мало, а он, чтобы не отстать от Феди, выпил полстакана спирта, обожгло горло, запил водой, закусил вяленой рыбой, а дальше помнит свой кураж, похвалялся, как умеют пить в Москве. На него нашло, наехало, море по колено, он вырывался из самого себя, из своей горькой судьбы, требовал еще спирта, Федя поднимал бутылку, показывал, что спирта больше нет.

Потом его рвало, уже не на сеновале, а на земле, пахнущей навозом, к нему наклонялись белые лица Феди, Маруси, тыкали в зубы ковшиком, лили воду за ворот, он поднимался, пытался куда-то идти, опять накатывало, рвало долгими мучительными приступами, звезды сияли в далеком небе, лаяли где-то собаки, его тащили, он не давался, но в дом влез через окно, не хотел будить хозяев, не хотел позориться.

Утром он слышал, как хозяева собираются на работу, притворился спящим и действительно уснул, а когда проснулся, в доме никого не было. Встал, спустился в погреб, приятно обдало сырым, земляным холодком, взял с доски крынку со сметаной, покрытую деревянной крышкой, поднялся на кухню, вынул из-под полотенца калач, еще теплый, мягкий, обмакивая в сметану, съел. Стало легче, он проспал до вечера, вышел только к ужину. Хозяева ни о чем не спрашивали, но Саша был уверен – знают.

На следующее утро чувствовал себя совсем хорошо, но настроение было отвратительное, он не хотел выходить из дома, боялся встретить Федю, Марусю, Лариску, стыдился их насмешливого взгляда, не понимал, как мог дойти до такого свинства. Перепил – такое случалось, но хвастовство, фанфаронство – этого никогда не было. Все же пришлось зайти в кооператив, кончились папиросы. Федя встретил его приветливой улыбкой. Здорово! Здорово! Как голова? В порядке? Ну и ладно! Отпустил папиросы, спички. Предложил купить гитару с самоучителем. Прислали три штуки, а ни тунгусы, ни чалдоны на гитарах не играют. Саша не купил, о чем впоследствии жалел – научился бы играть.

На улице встретил Марусю, шла с коромыслом на плече, несла воду с реки, улыбнулась ему, будто ничего и не произошло. Деревня не удостоила вниманием это происшествие, зря он беспокоился: выпил человек, известное дело. Да и Федя приказал девкам помалкивать: спирт-то кооперативный, дармовой. Единственный, кто заговорил с Сашей об этом, был Всеволод Сергеевич, ссыльный из Москвы, поджарый, жилистый человек тридцати пяти лет, казавшийся старше: лысая голова, мясистый нос, тонкие насмешливые губы. Посмеялся добродушно: бывает…

За что выслали, не рассказывал – здесь не принято. В этапе попутчики рассказывали, а здесь называли только статью. Статья почти у всех была пятьдесят восьмая, пункт десять.

Всеволод Сергеевич ссылку отбывал сначала в Кежме, потом загремел в Мозгову: завел роман со служащей райфо, а это ссыльным запрещено. Могли угнать и подальше, километров за сто, расстояния тут большие, но оставили в Кежме на службе, только заставили каждый день отмеривать пешком двадцать четыре километра. Однако весной уволили, прислали из округа другого бухгалтера. Теперь Всеволод Сергеевич подрабатывал в Мозгове: плотничал, косил, убирал сено, копал огороды, ходил с бреднем, удивлял деревню трусиками – здесь их не видывали, ходили в подштанниках, помогал колхозному счетоводу – мальчику, окончившему курсы в Канске.

Но вся его жизнь была в женщинах, говорил о них откровенно, цинично. Увидев, что Саша поморщился, заметил без обиды:

– Что осталось нам в этой жизни? Что вы собираетесь тут делать? Единственная радость – женщина, других не будет. Дорожите крохами, которые отпускает нам комендатура. Вы мужчина, значит, вы еще человек.

Сашу коробили эти рассуждения, но с Всеволодом Сергеевичем он дружил. Было в нем что-то от Москвы двадцатых годов, от Москвы Сашиного детства, от ее словечек, анекдотов, цыганских романсов. Приятным баритоном он пел: «Живет моя отрада в высоком терему, а в терем тот высокий нет ходу никому…» Было что-то от непринужденности и, как понял Саша позже, человечности того времени. Москвича тридцатых годов в нем не чувствовалось. Давно, видно, из Москвы.

Как узнал, что Саша перепил, не сказал, только поморщился:

– Это вам не компания. Обратите внимание на учительницу. Очаровательная, интеллигентная! И вот занесло на Ангару.

– Меня это тоже удивило, – признался Саша, – забраться в такую глухомань.

– Катаклизмы любви, по-видимому, – подхватил Всеволод Сергеевич, – а женщина, которая уже подходит к тридцати, одинокая, к тому же женщина восточная, это такой букет, такой аромат…

– Она не похожа на татарку, – заметил Саша.

– Сибирские татары совсем обрусели, – пояснил Всеволод Сергеевич, – тобольские, томские, кузнецкие татары – те же русские, те же сибиряки. Мусульмане? Какие теперь мусульмане? И православных-то не найдешь!.. Но национальный характер, склад, тип – это, конечно, осталось, особенно у женщин – раба мужчины, верная, преданная, но и надменная. В ее взгляде что-то ханское… Признаюсь вам честно: я у нее не прошел. Почему? Кто знает? А вот вы другое дело… В добрый час, Саша! Все проходит, остаются женщины, с которыми нас свела жизнь. Займитесь ею, развлекитесь. Такие женщины редки в наше время, поверьте мне, такая дамочка – достойный приз даже в Москве.

– У нее могут быть неприятности, – сказал Саша.

– Не думаю, другой учительницы не найдут. И нет конкретного доносчика – никто ее не домогается. Конечно, не обязательно афишировать. В крайнем случае, поедете в Савино или Фролово, дамочка того стоит.

 

Рядом с коренастыми широкоскулыми деревенскими девушками, босоногими, в длинных развевающихся юбках, Зида, невысокая, худощавая, похожая на подростка, в своем коротком и узком городском платье выглядела чужой и незащищенной: одинокая приезжая учительница в глухой таежной деревне, где учение считается напрасной тратой времени, школа – обузой.

Она зашла в лавку, когда там был Саша. Не случайно зашла. Ее серые глаза смотрели прямо, спокойный, открытый, несколько отстраненный взгляд. Улыбка мягкая, доброжелательная. Говорила с Сашей просто, как со знакомым, в деревне все знакомые. И все же в глубине ее взгляда читалось еще что-то…

Федя жаловался: уже второй год не завозят мыла, кирпичный чай и керосин тоже не привезли, ситец хоть и привезли, но не той расцветки, которая здесь требуется. Зида слушала внимательно, понимала Федины заботы, отвечала немногословно, но именно так, как и следовало отвечать, когда ничем, кроме понимания, не можешь помочь.

Саша перелистал завезенные сюда для продажи книжонки о льне и хлопке. Ни лен, ни хлопок здесь не выращивались.

– В школе есть книги для чтения, хотите? – предложила Зида.

– Прекрасно!

– Приходите вечером к лодкам, принесу.

Сказано было просто, естественно, но сказано в ту минуту, когда Федя через заднюю дверь вышел в кладовую.

 

Вечером они встретились на берегу, возле лодок, пахнущих сырым деревом, рыбой и смолой. Зида была в пальто, застегнутом на все пуговицы, но с непокрытой головой. В свете луны ее лицо, четкое и правильное, выглядело очень молодым, совсем девочка, если бы не взгляд, выдававший опыт взрослой женщины.

– Я не знаю, какие книги вам нужны. Зайдем ко мне, глянете.

Саша притянул ее к себе, поцеловал в мягкие губы, она закрыла глаза, он слышал, как бьется ее сердце. Потом откинулась назад, коротко взглянула на него и, тихонько высвобождаясь из его рук, прошептала:

– Подожди.

Поправила платочек на шее, взяла Сашу за руку, и они пошли по берегу, затем тропинкой, мимо маленьких темных банек, поднялись по косогору.

– Побудь здесь, когда я зажгу лампу, войдешь.

Саша ждал, прислонясь к почерневшим бревнам баньки. В окошке мелькнул свет. Саша перепрыгнул через плетень, пересек двор. Дверь была открыта…

Он ушел от Зиды до рассвета той же дорогой, по которой они пришли, мимо банек, по берегу и с другого края деревни, к себе. Они не договорились о встрече, впереди день, успеют, договорятся. Но получилось так, что не увиделись, Зида уезжала в Кежму.

Поздно вечером Саша вышел на улицу. Деревня спала, но окно у Зиды светилось. Саша, как и вчера, перемахнул через плетень, взялся за ручку двери, она тихонько скрипнула, открываясь.

– Ты что дверь не закрываешь?

– А если ты придешь…

 

* * *

 

По-русски Зида говорила чисто, без акцента, а во всем остальном, как правильно заметил Всеволод Сергеевич, была восточная женщина – покорная, страстная, заходилась от первого Сашиного прикосновения… «Что ты со мной делаешь…» И рядом с этим восточная сдержанность, даже скрытность. О себе рассказывала мало и неохотно, как-то упомянула вдруг о муже и тут же поправилась: бывший муж. Дома, в Томске, у ее родителей осталась дочка, Роза, ей уже шестой год… Там же в Томске Зида окончила педагогический институт, пять лет учительствовала, потом уехала сюда. «Все там надоело». Но почему именно сюда, в глушь, не говорила… «Так получилось…» Молча согласилась с Сашей, что их отношения должны оставаться тайной, Саша хочет оберечь ее от неприятностей, хотя прекрасно понимала, что такую тайну в деревне не сохранишь. Но не возражала, ни на чем не настаивала, ни слез, ни ссор, ни проявлений бурной радости, ни признаний в любви. Только раз ночью Саша проснулся и увидел, что Зида не спит, облокотившись на локоть, смотрит на него.

Он погладил ее по щеке.

– Чего не спишь?

– Думаю.

– О чем думаешь?

Она засмеялась.

– Думаю, где рождаются такие красивые.

 

 

Как-то за Сашей прибежали – сепаратор опять испортился. Недавно он его чинил, видел – бесполезное дело, резьба сносилась, не держит гайку, сколько раз говорил, везите в МТС, до сих пор не свезли.

Все же он пошел. Возле сепаратора судачили бабы. Тут же стоял председатель колхоза Иван Парфенович – здоровый, кряжистый мужик, Саша с ним знаком не был, но знал, что человек он крутой, своих колхозников учит кулаками. Сейчас с ним разговаривала Зида, покосилась на Сашу.

– Здравствуйте, – весело сказал Саша, – что случилось?

Он и сам увидел, что случилось: сепаратор распался. Этого следовало ожидать.

– Твоя работа? – спросил Иван Парфенович.

– Почему моя? – ответил Саша. – Шведская работа, этот сепаратор шведы сделали.

– Швэция, Швэция, – угрюмо пробормотал Иван Парфенович, – сломал, теперь исправляй.

– Я его не ломал, его никто не ломал. Этому сепаратору сто лет, резьба на валике стерлась, я несколько раз говорил – надо свезти в МТС, нарезать новую резьбу.

– Кому это ты говорил?

Саша показал на женщин:

– Всем говорил, все слышали.

– Ты не им, ты мне должен доложить, твою господа бога мать!

– Я у вас на службе, кажется, не состою, я вам докладывать ничего не обязан.

– Ах ты гад, вредитель! – взорвался Иван Парфенович. – Сломал сепаратор, теперь на баб сваливаешь?!

– Как вы смеете так со мной разговаривать?!

– Что?! С тобой разговаривать не смею? Троцкист проклятый! Ты перед кем стоишь?! – Иван Парфенович сжал кулаки.

– Я перед дураком стою, понятно? – усмехаясь в лицо Ивану Парфеновичу, сказал Саша. – Так и запомни: перед дураком.

Отвернулся и пошел прочь. Иван Парфенович что-то сказал ему вслед, но, что именно, Саша не расслышал.

 

В тот же день, к вечеру, к Сашиному дому подъехала телега, с нее соскочил незнакомый мужик, вошел в дом, протянул Саше записку: «Адм. – ссыльному Панкратову А. П. С получением сего вам надлежит немедленно явиться к уполномоченному НКВД по Кежемскому району тов. Алферову, в село Кежма». И подпись Алферова, довольно интеллигентная подпись, без завитушек.

И сам Алферов произвел на Сашу впечатление человека интеллигентного, даже странно, что он всего лишь районный уполномоченный. И неясно, какое у него звание: как и в прошлый раз, когда Саша впервые явился к нему, он был в штатском.

Канцелярия его помещалась в том же доме, где он жил, занимала переднюю половину избы. Но принял он Сашу по-домашнему, в просторной горнице, где одна дверь вела в канцелярию, другая в спаленку, третья на кухню, оттуда тянуло холодком, там выход во двор.

– Садитесь, Панкратов. – Алферов указал на стул возле стола, сам уселся по другую его сторону, любезный, оживленный, Саше показалось, что он под хмельком. – Как устроились на новом месте?

– Устроился.

– Приличная квартира, приличные хозяева?

– Вполне.

– Хорошо, очень хорошо…

Алферов встал, вынул стекло из висящей над столом лампы, зажег фитиль, подрегулировал, вставил стекло обратно. В углах горницы потемнело, стол осветился, и Саша увидел на столе лист бумаги, сразу догадался, что это жалоба на него.

– Так, – сказал Алферов, плотно усаживаясь на стуле, – значит, все хорошо, все благополучно, прекрасно, прекрасно… А вот это плохо, Панкратов, – он показал на лежащую перед ним бумагу, – жалуются на вас: преднамеренно, вредительски, так и написано – вредительски испортил единственный в деревне сепаратор. Что скажете?

– Сепаратор я не портил, – ответил Саша, – я раза три его чистил, для этого его надо разобрать, а это довольно сложно. Когда первый раз разобрал, я увидел, что резьба на валике износилась, гайка на ней долго держаться не будет, надо везти сепаратор в МТС и нарезать новую резьбу. Любой механик, любой слесарь это подтвердит. Это я им тут же сказал и повторял, когда разбирал аппарат во второй и третий раз. Так что моей вины нет. Виноваты те, кто своевременно не отвез его в МТС. Я отвезти не мог, отлучаться из деревни не имею права.

Алферов его внимательно слушал, только несколько раз менял позу, устраиваясь на стуле попрочнее, и как-то особенно посматривал на Сашу. Хватил, наверно, за обедом стопку, расположен поговорить, времени у него достаточно.

– Хорошо, – сказал Алферов, – значит, при первой же разборке вы увидели, что резьба сносилась. Правильно я вас понял?

– Правильно. И я сразу сказал…

– Это потом. Вы утверждаете, что любой механик, слесарь подтвердит, что с такой резьбой аппарат негоден.

– Конечно, подтвердит.

– Так вот, Панкратов. Механик подтвердит, что сейчас, повторяю, сейчас резьба сорвана. Но ни один механик не подтвердит, что она была сорвана месяц назад, когда вы впервые разбирали аппарат. И если спросить у него: а мог гражданин Панкратов, накручивая гайку, перекосить ее и сорвать резьбу? Что ответит механик? Да, скажет, могло быть и так, неправильно наживил гайку, вертанул ключом и сорвал резьбу. Логично я рассуждаю?

– Нет, не логично, – ответил Саша.

– Да? – удивился Алферов. – А я-то считал себя сильным в логике. В чем же моя нелогичность, Панкратов?

– Когда я первый раз разобрал сепаратор, я тут же сказал, что надо его везти в МТС и нарезать новую резьбу.

– Кому вы сказали?

– Всем, кто там был.

– А кто там был?

– Женщины, колхозницы, человек двадцать.

Алферов весело смотрел на него.

– Панкратов, вы же умный, образованный человек! Вы им сказали, а они, по-вашему, что должны были делать?

– Доложить председателю колхоза.

– Панкратов! Это же неграмотные бабы, они таких слов слыхом не слыхали: резьба, гайка, валик. Они их не выговорят. Они ничего не посмеют сказать председателю, он им ответит: не лезьте не в свое дело. Да они и сами не хотят, чтобы увозили аппарат, увезут и не привезут, а так работает, и ладно. Председателю должны были сказать вы, а вы ему не сказали, и в результате аппарат вышел из строя. Ну, а как сейчас насчет логики?

– Не совсем.

– Да? Почему?

– Я на службе в колхозе не состою, за починку сепаратора денег не брал, просто хотел помочь людям. Вопрос в одном: сломал я аппарат или нет? И если я при первой же разборке публично, при всех заявил, что он неисправен, значит, я его не ломал. А то, что я это говорил, могут подтвердить все.

Алферов с улыбкой смотрел на него, потом неожиданно тихо, даже грустно спросил:

– И подтвердят?

– Почему же им не подтвердить? – ответил Саша не слишком уверенно, вдруг начиная понимать шаткость своей позиции.

– Ах, Панкратов, Панкратов, – так же тихо и грустно сказал Алферов, – какой же вы наивный человек. Вы где жили в Москве?

– На Арбате.

– Значит, мы с вами соседи, – задумчиво продолжал Алферов, но, где его московская квартира, не сказал. – Да, Панкратов, наивный вы человек. Представляете себе, вызывают на суд этих баб. Во-первых, сумеете ли вы назвать их имена и фамилии? Вряд ли. Во-вторых, все они смертельно боятся суда и всеми способами будут уклоняться от явки. Если все же удастся вытащить на суд двух-трех баб, то они будут долдонить одно: ничего не знаем, ничего не слыхали, ничего не видали. На одной чаше весов вы – ссыльный контрреволюционер, на другой – председатель колхоза, он сила, власть, хозяин их судьбы. За кого они будут свидетельствовать? Спуститесь с небес, Панкратов, и правильно оцените свое положение. Ни одного свидетеля у вас нет. А у председателя колхоза свидетели – вся деревня. И у прокурора есть все основания обвинить вас в преднамеренной порче сельскохозяйственной техники, то есть во вредительстве. Вы читаете, конечно, газеты?

– Я еще не получаю почты.

– Ну, в Москве читали. Видели? Сплошь вредительство: с тракторами, комбайнами, молотилками, жатками – всюду вредительство. Так ли это? Нарочно ломают? Кто ломает? Колхозники? Зачем? И получается: нет у нас другого выхода. Наш мужик столетиями знал только одну технику – топор, а мы его на трактор, на комбайн, на автомобиль, он их ломает от неумения, от незнания, от технической и всякой иной неграмотности. Что же нам делать? Ждать, пока деревня станет технически грамотной, преодолеет свою вековую отсталость, пока мужик изменит свой веками сложившийся характер? А пока пусть ломают трактора, комбайны, автомашины, пусть на этом учатся? Обречь нашу технику на слом, на уничтожение мы не можем, слишком большой кровью она нам досталась. И ждать мы тоже не можем – капиталистические страны нас задушат. У нас есть только одно средство, тяжелое, но единственное – страх. Страх воплощен в слове «вредитель». Сломал трактор, значит, ты вредитель, получай десять лет! И за косилку и за молотилку тоже десять. Вот тут-то мужик и задумывается, тут-то он и чешет затылок, трясется над трактором, ставит бутылку мало-мало знающему человеку – покажи, помоги, выручи. На днях иду я по берегу, смотрю, парень сидит в моторке, плачет: «Дернул шнур, сорвал что-то, мотор не заводится, влепят мне пятерку». Моторчик простой, примитивный, я его открыл, вижу, рычажок сорвался, я его закрепил, мотор завелся. А ведь судили бы парня за поломку мотора, за срыв плана заготовки рыбы или еще там за что-нибудь. Такая установка в судах. И другого выхода нет: спасаем технику, спасаем промышленность, спасаем страну, ее будущее. Почему так не действуют на Западе? Отвечу вам. Мы свой первый трактор выпустили в 1930 году, а на Западе в 1830-м, сто лет назад, у них вековой опыт, там трактор – личная собственность и хозяин свое добро бережет. А у нас добро казенное, вот и приходится его беречь по-казенному. Если мы малограмотному деревенскому парню за его неумение даем пять, а то и десять лет, как вредителю, то вам, ссыльному контрреволюционеру, почти инженеру, сколько надо дать? Да любой судья вас засудит без колебания, с чистой совестью, более того, он вами свою совесть очистит, скажет: тех несчастных мужиков я засудил по приказу, ну уж хоть этого за дело. Не понимаете вы своего положения, Панкратов! Вы думаете, что в ссылке вы на свободе. Ошибаетесь! Скажу вам больше: тем, кто в лагере, тем лучше, да, да, там тяжело, там надо лес валить на морозе, в холоде и в голоде, там вы за колючей проволокой, но там вас окружают такие же заключенные, как и вы, там вы ничем не выделяетесь. Здесь нет часовых, нет вышек, кругом лес, река, целительный воздух, но здесь вы чужой, здесь вы враг, здесь никаких прав у вас нет. По первому же доносу мы вас обязаны посадить. Придет ваша хозяйка и скажет, ругал товарища Сталина. Вот вам и подготовка террористического акта.

Он смотрел на Сашу и улыбался.

– Вот так, Панкратов, обстоит дело с первым пунктом. По нему вы получите, самое малое, десять лет. Вы меня поняли, Панкратов?

– Да, я вас понял, – ответил Саша.

Он хорошо все понял. Если Соловейчика выслали за невинный анекдот, Ивашкина за опечатку в газете, повара за слова «щи ленивые», если за пару подошв дают десять лет по закону от 7 августа, если его самого выслали за какие-то дурацкие эпиграммы, то за сепаратор, за «сельхозтехнику» ему, конечно, впаяют крепко.

– Прекрасно, – сказал Алферов, – теперь перейдем ко второму пункту: «Дискредитация колхозного руководства». В присутствии колхозников вы назвали председателя дураком. Назвали?

– Да. Но перед этим он обругал меня матом, назвал гадом, вредителем, троцкистом, контрреволюционером и еще чем-то там.

– Нехорошо, конечно, – согласился Алферов. – Но, Панкратов, представьте перед судом себя и его. Ваша вина в порче сепаратора доказана. И вот председатель колхоза, душой болеющий за колхозное добро, назвал вас вредителем. Правильно назвал, даже если бы стукнул в сердцах, судьи бы его поняли. А на мат здесь не обращают внимания, за мат не судят. Вы же, мало того, что сломали сепаратор, вы его публично обозвали дураком. Он ведь председатель колхоза, его власть в авторитете, а вы этот авторитет подорвали. Ему с этого поста теперь надо уходить. Влепят вам десять лет, вот тогда колхозники будут знать, что такое оскорблять председателя колхоза, будут его уважать, будут ему подчиняться. Вот как обстоят дела, Панкратов. Понятно вам?

– Я уже сказал, что мне все понятно.

– Хотел бы услышать, что именно вы поняли.

– Я понял, что я бесправен, со мной можно сделать что угодно, можно судить за вредительство, за подрыв престижа, можно меня оскорблять и плевать мне в лицо. Но учтите, на оскорбления я буду отвечать оскорблением, на плевок – плевком.

Алферов с интересом смотрел на него.

– И еще, если вам угодно, – продолжал Саша, – ваши рассуждения о вредительстве я считаю аморальными. Допускаю, что совершаются ошибки, много ошибок, на себе убедился. Но, что вредительство придумано как метод государственной, партийной политики, в это я не могу поверить, допустить такую возможность – значит перестать верить в партию, а я, несмотря на все, что со мной произошло, верю в партию.

Алферов продолжал с интересом смотреть на него.

– Ну и дальше?

– Я все сказал.

– Так вот, – внушительно произнес Алферов, – насчет теории вредительства мы еще поговорим, если представится возможность, конечно. Вы верите в партию, это очень хорошо. Я в партию вступил еще до революции, я старый большевик, Панкратов, и в политике партии, наверно, разбираюсь не хуже вас. Но сейчас разговор не об этом, разговор о вас, я должен решить, как поступить с вами. Вы на меня смотрите как на своего стражника, угнетателя. Безусловно, я осуществляю за вами надзор, это входит в мои обязанности. Но я и отвечаю за вас, за ваше поведение и за вашу, между прочим, безопасность. Вы в Богучанах встречались с тамошним уполномоченным Барановым? Видели эту чурку? Будь он на моем месте, вы давно очутились бы в Канской тюрьме и ждали приговора. Но я, как вы, наверно, заметили, не Баранов. Разговариваю с вами. Почему разговариваю? От скуки? Есть отчасти, не буду отрицать. Но только отчасти. Главное, я должен принять решение. Если я его не приму, его примут другие и с худшими для вас последствиями. Во всяком случае, для начала я обязан убрать вас из Мозговы, оставить вас в Мозгове – значит сделать вас правым, а председателя виноватым, это значит подвергнуть вас опасности нового конфликта. Председатель колхоза вам устроит штуку почище этого сепаратора. Что скажете?

Переезжать на новое место, начинать все сначала, оставить Зиду, к которой он привязался, Всеволода Сергеевича, с которым подружился, снова переадресовка: был Канск, потом Богучаны, потом Кежма, потом Мозгова, теперь еще что-нибудь. Что подумает мама… Ужасно, конечно… С другой стороны, Алферов прав: в Мозгове оставаться ему не следует – от Ивана Парфеновича можно ждать чего угодно. Но почему Алферов не решает сам? Почему спрашивает его?

– Вы очень убедительно доказали, что я получу не меньше десяти лет, – сказал Саша. – Какая же мне разница, где дожидаться? Уж лучше в Мозгове – наверно, долго не придется.

Алферов покачал головой.

– Как знать, долго или не долго… Пока я запрошу Канск, пока будут решать, может пройти много времени, а в сентябре прекратится дорога, значит, ответ придет зимой, через полгода.

Что он крутит? Что задумал? Никого он не должен запрашивать. Может завтра отправить его в Канск с обвинением во вредительстве, это в его власти. Чего он от него добивается?

– Поступайте как знаете, все равно сделаете как сочтете нужным.

Алферов встал, подошел к комоду, налил из графина рюмку темноватой жидкости, выпил, обернулся к Саше.

– Хотите рюмочку? Прекрасная наливка.

– Спасибо, нет.

– Не пьете?

– Не в таких ситуациях.

– Правильно делаете, ударит в голову, можете сказать не то, можете подписать не то.

Алферов выпил еще рюмку, бросил в рот пару ягод.

– Прекрасная наливка, – повторил он, – моя хозяйка настаивает ее на какой-то лесной ягоде, утверждает, что полезно, особенно для мужчин. Для вас, молодого человека, это не имеет значения, но в моем возрасте приходится учитывать.

Он вернулся к столу.

– Ну так что решим, Панкратов?

– Отправляйте меня в Канск, и дело с концом. У ссыльных есть поговорка: раньше сядешь, раньше выйдешь.

Алферов не реагировал на шутку.

– Я знаю, Панкратов, что вы не ломали сепаратор, и брать на себя ваши десять лет не хочу. И вообще могу не торопиться. Да, да! Заявление лежит, всегда можно его пустить в ход.

Он опять улыбался. Потом встал, прошелся по комнате, прикрыл дверь на кухню, оттуда уже сильно тянуло холодом, сел, серьезно и значительно сказал:

– Возвращайтесь в Мозгову. Но учтите, председатель не простит вам «дурака». Обдумайте свое поведение, расстаньтесь со своими иллюзиями, ни с кем не конфликтуйте.

В его голосе Саша услышал что-то человеческое, и все же нельзя поддаваться, нельзя раскисать.

– Может быть, мне на улицу не выходить?

– Если это опасно, не выходите.

– А на что мне жить?

– Родные вам не высылают?

– Высылают. Но у моей матери ничтожная зарплата, она работает в прачечной, а отец давно с нами не живет.

– Плохо, но я ничем не могу вам помочь. Другие ссыльные как-то устраиваются. Вообще ссылка здесь анахронизм, она осталась с доколхозных времен, когда ссыльные могли работать у единоличников. По-видимому, ссылку здесь скоро ликвидируют, переведут в города. Кстати, какова ваша специальность?

– Меня взяли с последнего курса транспортного института.

– Вам бы в МТС, – задумчиво проговорил Алферов.

– Я не знаю сельскохозяйственной техники.

Алферов вдруг опять рассмеялся.

– Не знаете сельскохозяйственной техники, а взялись ремонтировать сепаратор. И еще обвиняете меня в слабой логике. Это я говорю из самолюбия, как бывший философ. Но какая тут техника? Отличишь шестеренку от болта – вот и техник.

Директор нашей МТС – слесарь, главный механик – тракторист. А вы знаете автомобиль, разберетесь в тракторе. Когда вы прибыли, я не знал вашей специальности, а то бы оставил в Кежме, видите, от какой мелочи зависит ваша судьба, догадайся я тогда спросить, жили бы сейчас в районном центре, работали в МТС… Ну ладно, к этому мы еще вернемся, надо закончить дело. – Он показал на заявление Ивана Парфеновича. – Возвращайтесь в Мозгову, но, повторяю, будьте осторожны или, как сейчас говорят, бдительны.

Они вышли на темную ночную улицу.

– А телега ваша укатила, – сказал Алферов. – Наверно, решили, что обратно уже не придется везти.

– Ничего, дойду.

– Двенадцать километров ночью по тайге… Не боитесь?

– Нет, ночью медведь спит.

– Хотите, останьтесь, переночуйте, – предложил Алферов, – в соседней избе живет сестра моей хозяйки, она вас там устроит.

– Нет, спасибо, не надо.

 

 

Возвратясь из Крыма, Варя и Костя поселились у Софьи Александровны. К тому времени жилица выехала и комната освободилась.

Замужество Вари Софья Александровна перенесла стоически: что делать, еще одна живая душа отходит от Саши. Все его друзья забыли о нем, не звонят, не интересуются, ни Вадим, ни Лена Будягина, о Юре Шароке и говорить нечего – он с ней даже не здоровается. Нина Иванова первое время заходила, а теперь не заходит, бойкотирует Софью Александровну, давшую приют Варе и Косте. Откровенно говоря, Софья Александровна была даже рада, что она не заходит. Сначала Нина говорила, что Сашин арест – нелепая случайность, а потом в ее высказываниях стали сквозить новые нотки: сложная внутренняя и международная обстановка, обострение классовой борьбы, активизация антипартийных группировок, как никогда требуется сейчас особенная четкость, ясность позиции, а Саша, к сожалению, иногда собственное понимание вещей и событий ставил выше точки зрения коллектива. В общем, намекала на то, что Сашин арест имеет основания.

И только Варя не покинула Софью Александровну, а значит, не покинула и Сашу, стояла с ней в тюремных очередях, готовила передачи, защищала от грубых клиентов в прачечной, своим участием скрашивала ее одинокую жизнь. И делала это не только из сострадания. За этим незримо стоял Саша, сочувствие к его судьбе.

И Софья Александровна относится к Варе как мать, желает ей добра. Рановато, конечно, выскочила замуж, будет ли она счастлива? Костя – парень щедрый, широкий, приносил из ресторана всякие лакомства, притащил как-то громадный торт, вручил его Софье Александровне, она не знала, что с ним делать – испортится, разрезала на куски, развезла сестрам; дарил ей всякие мелочи: набор дамских носовых платков, чулки, – подарил даже зонтик И хотя каждый раз Софья Александровна отказывалась, устоять перед его щедростью было невозможно.

И все же Софья Александровна, думая о нем, испытывала тревогу. Нигде не служит – как это можно в наше время? Варя рассказывала, будто он изобрел какую-то амальгаму для покрытия электрических лампочек, получил патент, платит налог, имеет дело с фининспектором. Все это звучало странно, как будто бы вернулись времена нэпа. Слова «нэпман», «нэпманское» были для Софьи Александровны синонимом нуворишества, показной роскоши, торгашества. И вот теперь из этого, навсегда ушедшего прошлого возник человек, нигде не служит, ведет по телефону непонятные разговоры, одевается вызывающе шикарно, именно так, как в те времена одевались молодые нэпманы. И Софья Александровна жалела, что Варя, девочка из трудовой семьи, окунулась в чуждую ей среду; Костя каждый вечер в ресторане, Варя если не каждый вечер, то в субботу и воскресенье обязательно. Сама Варя призналась ей, что Костя играет на бильярде, это, по существу, и есть его главный заработок, а электрические лампочки, амальгама лишь узаконивают его положение – якобы он живет на законные источники дохода. На самом же деле игрок, ресторанный бильярдист, потому и приходит домой под утро. Пришлось дать ему ключ от входной двери и предупредить Варю: когда все уснут, снимать дверную цепочку, чтобы Костя мог открыть дверь. Это было нарушением годами сложившегося в квартире правила: на ночь дверь обязательно брать на цепочку, но другого выхода нет – если цепочка останется накинутой, то Косте придется звонить.

Как-то Варя забыла снять цепочку, уснула. Костя явился в четыре часа утра, всех разбудил своим звонком. Михаил Юрьевич смолчал, а соседка Галя раскричалась: «Ходят по ночам всякие, спать не дают».

Галя зарилась на Сашину комнату: они с мужем и ребенком живут на четырнадцати метрах, а Софья Александровна лишнюю и ненужную ей комнату сдает, спекулирует жилплощадью. Галя обостряла их отношения, хотела скандалом зафиксировать нарушение закона, отвоевать комнату. Софью Александровну это беспокоило. Конечно, броня Павла Николаевича зарегистрирована в Моссовете, а то, что в комнате живет Варя, кому какое дело! Варя прописана в этом доме, и не может же она с молодым мужем спать в одной комнате с сестрой! Софья Александровна разрешает им находиться во временно свободной комнате, никого это не касается! Но Костя? Варя говорит, что у него прописка в Сокольниках, так ли это? А требовать паспорт у Вариного мужа неудобно. Если Галя вызовет милицию и у Кости не окажется московской прописки, что тогда? И хотя Софье Александровне не хотелось огорчать Варю, она решила с ней поговорить. Повод скоро представился.

Варе нездоровилось. Костя принес из ресторана обед в судках, он вообще не разрешал ей готовить, не хотел, чтобы от нее пахло кухней, чтобы портила руки. Обеды приносил дорогие, и не только Варе, но и Софье Александровне.

Обед обычно разогревала Варя, но на этот раз Софья Александровна вызвалась это сделать сама.

Она выложила телячьи отбивные на сковородку, по кухне распространился запах вкусной ресторанной пищи.

Галя, усмехаясь, заметила:

– Ишь, как пахнет… Слюнки текут…

Делая вид, что не замечает иронии, Софья Александровна сказала:

– Варя болеет, Константин Федорович принес из ресторана.

– Хороши они, буржуйские обеды, – усмехаясь, продолжала Галя, – а мы на одной треске сидим. Ихний обед, надо думать, рублей восемь, а то и все десять стоит…

– Я не знаю, сколько он стоит, – сухо ответила Софья Александровна и отвернулась к плите.

– И откуда люди деньги берут, – не унималась Галя, – по ночам работает, ночной сторож, что ли?! Так ведь ночные сторожа меньше дворников получают.

– Оставьте, Галя, прошу вас, не надо, – сказала Софья Александровна, – ведь вы хорошая, добрая женщина, зачем вам это?

– На добрых-то нынче и ездят, – злобно проговорила Галя, – на добрых нынче пашут и воду возят. Добрые по полдня в очередях стоят, карточки не могут отоварить, в трамвае на подножках висят, того и гляди, под колеса свалятся, а недобрые на такси катаются, из ресторана не вылазят.

Софья Александровна промолчала, отнесла в комнату обед. Но Варя заметила ее состояние.

– Чем вы расстроены, Софья Александровна?

– Галя сейчас на кухне: буржуйские обеды, ходят по ресторанам, являются домой под утро…

– Ей какое дело?

– Завидует, наверно…

– Дрянь! – сказала Варя.

– А может, хочет занять Сашину комнату.

– У вас же броня.

– Она думает: если доказать, что я этой комнатой спекулирую, то ее отберут у меня.

– Вы боитесь Гали?

– Я ее не боюсь, но эти скандалы…

– Сволочь! – выругалась Варя. – Я ей выдам, она у меня быстро заткнется.

– Не надо, Варенька, она может навредить.

– Чем это она может мне навредить, интересно?!

– Не тебе, так Константину Федоровичу.

– А что он, вор, жулик?

– Что ты болтаешь, Варя?! Но согласись, у него неопределенное положение. Ведь он нигде не работает, не служит.

– Нет, служит, – возразила Варя, – в артели. А то, что играет на бильярде, так на государственном бильярде. Никому это не запрещено.

– Варенька, я ничего не имею против Константина Федоровича. Но Галя может использовать то, что он не прописан здесь.

– Я у вас тоже не прописана.

– Но ты прописана в этом доме.

– А он в другом доме, какая разница?

– Ты уверена, что у него московская прописка?

– Ну конечно!

В этом по тону категорическом ответе Софья Александровна не почувствовала уверенности. Но спросить, видела ли Варя эту прописку собственными глазами, не решилась. Только сказала:

– И ваши отношения не оформлены.

Варя усмехнулась:

– В нашей стране фактический брак приравнен к официальному. Ведем общее хозяйство, спим в одной постели, муж и жена.

– Варя, что ты говоришь?! – поморщилась Софья Александровна.

– А что такого? Я недавно была в суде, разбиралось дело об алиментах. Судья прямо спрашивает: общее хозяйство вели? В одной постели спали?

Софья Александровна снова поморщилась.

– Софья Александровна, скажите прямо: вам неудобно держать нас у себя? – серьезно проговорила Варя. – Вы боитесь?

Софья Александровна так же серьезно ответила:

– Пока вы не устроитесь по-настоящему, в своей собственной комнате, живите у меня. Только надо сделать так, чтобы не было неприятностей. Ты согласна со мной?

– Я согласна, и я подумаю.

– И еще, Варенька, я видела у вас в комнате ружье, даже два.

– Это охотничьи ружья. Костя – охотник.

– Все равно. Ты должна меня понять. Арбат – режимная улица, и в моем положении я не могу допустить в доме ружей, – голос Софьи Александровны звучал настойчиво, – сейчас к этому относятся строго. В своей квартире Константин Федорович сам бы за это отвечал, в моей квартире отвечаю я. – Она помолчала, потом добавила: – Я обязана сохранить эту комнату для Саши, это Сашина комната, я обязана отвести от нее любую угрозу, даже самую незначительную.

– Хорошо, – сказала Варя, – больше в доме ружей не будет.

 

Своими глазами Варя не видела Костиной прописки. В Крыму, в гостинице, вместе с ее паспортом он предъявлял и свой, заполнял анкету, писал адрес – Москва и так далее, то есть писал то, что у него в паспорте, ведь регистраторша это проверяет.

И все же в своих руках Варя Костин паспорт не держала. Вдруг она ошиблась, вдруг он писал не «Москва», а другой город? Ей безразлично, но подводить Софью Александровну нельзя.

В тот же вечер она сказала Косте:

– Софья Александровна беспокоится насчет твоей прописки.

– Я же ей сказал, где я прописан, она что, не верит?

– Верит. Но Галя, соседка, склочничает, хочет оттяпать комнату, кричит всюду, что Софья Александровна спекулирует жилплощадью. И если у тебя не окажется московской прописки, у Софьи Александровны будут неприятности.

– Показать ей паспорт?

– Это было бы лучше всего.

– А когда? Я прихожу, она спит, просыпаюсь, она уже ушла.

– Оставь мне, я ей покажу.

Он покосился на нее.

– Я не могу оставлять паспорт, он мне нужен. Разбуди меня завтра пораньше, я ей сам покажу.

– И еще. Она просит не приносить в дом ружей.

– Но ведь это охотничьи ружья, это не запрещено.

– Все равно, Галя об этих ружьях может донести.

– Скажи, что у меня есть документ, разрешение.

– Разрешение может быть на одно ружье, а у тебя их несколько.

– Охотничьи ружья – вещь законная, и пусть Софья Александровна успокоит свои нервы, – раздраженно проговорил Костя.

– У нас тут только один закон – Софья Александровна, – сказала Варя, – она здесь хозяйка. Или мы подчинимся ее требованию, или нам придется выметаться отсюда.

– Пусть будет по-вашему, – недовольно проворчал Костя.

Утром он поднялся, зевая и потягиваясь, не привык рано вставать, накинул халат, взял из кармана пиджака паспорт, постучал к Софье Александровне, вошел к ней, потом вернулся.

– Все в порядке.

И снова улегся.

Костя не дал ей в руки свой паспорт, Варя отметила это про себя, но думать об этом не хотела. За то короткое время, что Варя прожила с Костей, она свыклась с мыслью, что Костя – человек со сложной судьбой и сложным положением, ни о чем спрашивать его не следует, того, что он не хочет рассказать, никогда не расскажет. Его родители, обрусевшие греки, азовские рыбаки, раскулачены и высланы из Мариуполя. Костя был тогда моряком торгового флота, находился в заграничном плавании и только поэтому избежал участи родителей. Как он признался Варе, вернувшись из плавания и узнав о высылке семьи, он пожалел, что не остался в Пирее или Стамбуле, гулял бы там сейчас. На флот он больше не устраивался: уходящих в загранку тщательно проверяют, выяснят, что родители раскулачены, самого вышлют. Он уехал в Москву, в столице легче затеряться, работал монтером, менял службу, изобрел амальгаму, вступил в артель, но главным был бильярд. Костю заметил Бейлис, главный бильярдист Москвы, ввел в лучшие бильярдные, где обыгрывались «фрайера», денежные провинциалы, командированные с казенными деньгами. С ними Костя был беспощаден, заманивал первым легким выигрышем, а потом раздевал до нитки.

Левочка как-то сказал, что, живи Костя в Америке, он стал бы миллионером. Ика насмешливо заметил, что миллионерами в Америке становятся не только чистильщики ботинок, но и мафиози. Варя вспыхнула, посоветовала Ике держать язык за зубами. Но Косте разговор не передала, чистильщика сапог он бы Ике не простил.

Выйдя замуж за Костю, Варя перешагнула через все ступени, поднялась выше Вики Марасевич, Нины Шереметевой, Ноэми – те зависят от своих любовников, а она приходит в ресторан с мужем, все его знают, все перед ним заискивают. И заграничным тряпкам, что девчонки перепродавали друг другу, Варя не завидовала. Костя повез ее к лучшим московским портным, лучшим сапожникам и меховщикам. Пальто ей шил Лавров, платья – Надежда Петровна Ламанова, Александра Сергеевна Лямина, Варвара Степановна Данилова, даже Ефимова, лифчики – Лубенец, пояса – Кошке на Арбате, шляпки – Тамара Томасовна Амирова, туфли – Барковский, Гутманович, Душкин. Дешевых мастеров Костя не признавал, костюмы ему шил Журкевич, самый дорогой портной Москвы.

Таким образом, внешне все казалось ярким, праздничным, нарядным. Но Варя чувствовала, что связь ее с Костей недолговечна. Почему? Она сама не знала. В своей прошлой жизни она многое не принимала, но все было ясно и понятно. Теперь ясности нет, она не знает, куда идет, куда плывет. Костя старше ее почти на десять лет, но он ничего не читал, даже «Трех мушкетеров». Из всего Пушкина знал четыре строчки: «Один, в расчеты погруженный, тупым кием вооруженный, он на бильярде в два шара играет с самого утра». Но он был умен и цитировал эти строки не для того, чтобы показать, что Пушкин ему не чужд, а что Пушкину, как и ему, был не чужд бильярд.

Любила ли она его? Трудно сказать. Это произошло в гостинице в Ялте. Она не сопротивлялась, может, из желания испытать неизведанное, о чем рассказывали девчонки, возможно, из желания стать женщиной в полном смысле слова.

Но даже после этого полная близость не возникла, их разделяла дистанция, скорее всего возрастная?.. Он прекрасно плавал, и все же на пляже ей бывало не по себе: коренастый, широкоплечий, но коротконогий (костюм это скрадывал), волосатый, руки, ноги, спина – все в волосах, на груди вытатуирован орел, на пляже Костя казался гораздо старше… Они возвращались в гостиницу, он запирал дверь на ключ, обнимал ее, целовал шею, грудь, но она стыдилась дневного света, боялась, что, когда они спустятся в ресторан, все по лицу догадаются, что это сейчас произошло. Ложась спать, Варя тушила свет – стеснялась раздеваться при Косте, стеснялась ласкать его, обнимать, целовать. И не хотелось этого делать.

Потрясения, упоения новой жизнью не было. То, что раньше казалось недосягаемым, стало вдруг доступным, привычным, будто она жила так всегда. По-прежнему привлекала праздничность вечернего ресторанного зала, нравились красивые наряды, но надоедали долгие примерки, раздражала необязательность портних, томительные ожидания у парикмахера Поля, хотя там и собирался весь московский бомонд.

Салон помещался на Арбате, рядом с рестораном «Прага». Костя в свое время оборудовал салон лампами для сушки волос, и Варя, как и другие постоянные клиентки, входила со двора, через квартиру. Впрочем, парикмахер Поль, он же Павел Михайлович Кондратьев, и его жена Вера Николаевна, маникюрша, выделяли почему-то Варю. Тогда входила в моду шестимесячная завивка, но Варе делать завивку Павел Михайлович отказался:

– Разве можно уродовать такое лицо?!

Это слышали ожидавшие завивки дамы и, конечно, оскорбились. Но Варе было на это наплевать! У нее свой круг знакомых, своя все та же Костина компания. В ресторане они по-прежнему сидели за одним столом и Варя танцевала только с ними. Костя изредка и ненадолго выходил из бильярдной, выпивал рюмку водки, слегка закусывал, ласково обнимал Варю за плечи, как бы приглашая всех убедиться, что эта красотка – его жена и вся эта компания – его компания, пьют, едят за его счет. Варя подозревала даже, что Левочка за его счет и одевается, такие портные Левочке не по карману. Но Левочка – безукоризненный мальчик, не играет на бильярде, почти не пьет вина, вежливый, мягкий, предупредительный, к тому же простой чертежник – трудяга. Косте было нужно такое окружение, интеллигентные ребята из хороших московских семей, так же как нужна жена – чистая, порядочная девочка. Это его марка, его положение в обществе, его репутация в собственных глазах. Ничего не читая, он знал, что читают другие, кто сегодня в моде, кто известен, не хотел выглядеть профаном, хорошо запоминал имена, обладал живым умом и находчивостью.

Как-то за столом Ика таким тоном, будто задавал вопрос из викторины, спросил:

– Подающий надежды режиссер, два его фильма начинаются на «О». Как фамилия?

Костя успел перехватить взгляд Ики, обернулся и мгновенно ответил:

– Барнет.

Костя кино не любил, не выносил духоты, предпочитал эстраду, оперетту, балет, картин Барнета не видел, однако на вопрос Ики первым ответил он. И дружески кивнул Барнету.

– Охотились вместе, – небрежно сказал Костя.

– Да-да, вспоминаю, – насмешливо подхватил Ика, – ты нам рассказывал эту историю: вы с ним убили волка.

– Не с ним, а с Качаловым, – ответил Костя, растягивая губы, – и не волка, а волчью семью. Набрели на волчье логово, отстрелили волка, потом волчицу, а затем взяли троих волчат. Ты, наверно, видел волков? А если нет, сходи в Зоологический сад и посмотри, только не вздумай гладить – отхватят руку.

Он выпил еще рюмку водки, наклонился к Варе, тихо сказал:

– А ты, Ляленька, попрекаешь меня ружьями. Они, – он обвел рукой зал, – все готовы отдать, лишь бы я поехал с ними охотиться. Пойдем завтра в Клуб мастеров искусств, увидишь, как будут меня обхаживать.

– Но ведь туда пускают только артистов.

Он искренне удивился:

– Ты мне не веришь? Ляленька, завтра же поедем туда!

На следующий день Костя пришел домой рано, чтобы заняться ее туалетом. Сначала она примерила синий шелковый костюм с плиссированной оборкой на юбке и плиссированным воротником, затем серый атласный казакин, расшитый золотой ниткой, к нему полагалась узкая юбка с разрезом, затем открытое коричневое платье. Варю поражало: такой беспощадный во всем, что касается дела, Костя мог подолгу любоваться ее нарядами, приходил в восторг, глядя на нее, радовался, как ребенок.

– Шикарно, Ляленька, шикарно.

Варя доверяла его вкусу, но вдруг тамошние знаменитости будут только снисходить до Кости? Кто он для них? Бильярдист. Теперь, оказывается, еще и егерь. И она, жена егеря, такой разряженной будет выглядеть по-дурацки.

Ее опасения оказались напрасными.

В клубе бывали знаменитости и не знаменитости, но все делали вид, что хорошо знают друг друга, чтобы подчеркнуть равенство актерской братии. Был там бильярд на два стола. Костя мало играл. Стоял рядом со знаменитым маркером Захаром Ивановичем, тоже его приятелем, давал советы игрокам, а если играл, то по мелочи, чтобы не обидеть своих именитых друзей. На Старо-Пименовском он отдыхал от дел, становился веселым, благодушным, и Варя любила ездить с ним к Старому Пимену.

Клуб помещался во дворе бывшего барского дома, в полуподвале, обставленном уютной старинной мебелью. В ресторане ложи, маленькие открытые кабинеты на восемь – десять человек. Иногда Костя брал с собой в клуб Левочку и Рину, тогда они занимали отдельный столик на четверых. В ложах же сидели большие компании. Костя показал ей Ильинского и Климова, Варя их узнала, видела в фильме «Процесс о трех миллионах». Узнала и Смирнова-Сокольского – он часто выступал на эстраде в «Эрмитаже». Смирнов-Сокольский сидел, полуобернувшись к лысому усатому человеку, что-то говорил ему, прикрывая рот рукой, – то ли не хотел, чтобы слышали остальные, то ли о чем-то просил. Лысый молчал, щурил заплывшие хитрые глазки, похожий на сытого кота.

– Это Демьян Бедный, – сказал Костя.

Варе здесь нравилось. Водка и вино не подавались, только минеральные и фруктовые воды, о чем предупреждал плакат: «Нарзан стопками не подается». Зато кухня была великолепная, кормили вкусно, рестораном заведовал лучший кулинар Москвы Яков Данилович Розенталь, его называли просто Борода.

Как знак добропорядочности этого заведения на стене красовалась надпись:

 

Запомни истину одну —

Коль в клуб идешь – бери жену,

Не подражай буржую:

Свою, а не чужую.

 

Рина утверждала, что первые две строки написал писатель Третьяков, а вторые две – Маяковский незадолго до смерти.

У Рины знакомых здесь было не меньше, чем у Кости. Компанейская, со всеми ладила, но умела держать людей на расстоянии. Варя толком ничего о ней не знала, живет на Остоженке, возле Зачатьевского монастыря, в деревянном домишке, никого к себе не зовет, смеется: «В любую минуту дом может рухнуть». Рина бывала в клубе и без них, но они никогда не видели, с кем она пришла, с кем уходит. Гости съезжались к одиннадцати вечера, когда кончались спектакли в театрах, а разъезжались в два-три утра. Ночью в переулке их дожидались извозчики.

– Тебя отвезти? – спрашивал Костя Рину.

Та кокетливо поднимала светлые бровки:

– Меня провожают…

Костя подсаживал Варю, она откидывалась на спинку сиденья, устраивалась поудобнее. Старо-Пименовским выезжали на Малую Дмитровку, оттуда на бульвары, город казался малознакомым, в безлюдье, в темноте, безмолвии спящих домов таилось что-то тревожное. Варя молчала, перебирала в памяти впечатления вечера.

Часто из ресторана публика поднималась в зрительный зал, где устраивались капустники. Актеры сами писали пародии, сценки, скетчи, иногда это делали и писатели, игралось все это с блеском, пели цыгане, пела Русланова – такое не увидишь ни в каком театре. Как-то на эстраду вышел Сергей Образцов, нес в руках седобровую, седобородую куклу. В зале зааплодировали, стали поворачиваться в сторону Феликса Кона – начальника Главискусств и председателя правления клуба. Сходство куклы с ним было поразительным. Голосом Кона Образцов объявил, что прочтет доклад «О советской колыбельной песне». «Советская колыбельная песня, – кукла направила в зал указательный палец – это был любимый жест Кона, – не буржуазная песня, она должна будить ребенка…»






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.