Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть 3-я






 

Глава 9-ая. Свиданье. — В тот самый вечер Стяжкины, которые уже 2 недели как в Гагин< е>, с девка< ми> хотят красть яблоки. Они всё видят. Сторож их прогоняет. Объясненье E< лизаветы Михайловны> и Д< митрия Петровича>. Граф ли. Она ему говорит о Чермаке. Он не верит, оба расходятся очень дурно, хотя Д< митрий Петрович> сильно потрясен.

Глава 10-ая. Стяжкины всё доводят до сведенья Гагиной. Чермак призывается. Он сидел с Моржаком. «Теперь вели-ка колясочку оправить».

Он советует всё оставить как есть и только со временем удалить Е< лизавету Михайловну> … Притом Д< митрий Петрович>. Известен его слабый характер. Г< агиной> однако ужасно тяжело — она пишет к В< асилию> В< асильевичу>. Просит его приехать.

Глава 11-ая. Черм< ак> желает объяснения с E< лизаветой Михайловной>. — Она соглашается. — Объясненье… Спрятанный Д< митрий Петрович> — Е< лизавета Михайловна> не знает, что он спрятан врывается в комнату и изгоняет его вон с позором. «Спросите ее, любит ли она Вас? — кричит он выходя. — Обманул ли я Вас, разве неправда, что В< асилий> В< асильевич> ее любит». Е< лизавета Михайловна> тотчас хочет идти к Г< агиной>, чтобы отказаться от дому. — Д< митрий Петрович> умоляет ее пощадить его. — Она соглашается. Великие приготовления к битве.

 

[Часть третья]

 

Глава 1-я. Г< агина> в конторе с Кинтильяном, который доносит на Ч< ермака>. Ч< ермак> входит. Он забегает зайцем — сообщает ей случившееся вчера — объявляет, что не может остаться… Г< агина> в негодованье против сына, утешает Ч< ермака> — «Не я ли госпожа — всё мое, мое, мое…» Объявляется о приезде В< асилия> В< асильевича>.

Глава 2. Объяснение Г< лафиры> И< вановны> с В< асилием> В< асильевичем>. — Он долго сидит

неподвижно, в прежней обычной своей позе… вдруг выпрямляется. — Хотите — показывает свою обнаженную руку Х< алабанской>. Изумление Г< лафиры> И< вановны>. В< асилий> В< асильевич> велит призвать Чермака.

Гл< ава>. Чермак входит. Страшная сцена. В< асилий> В< асильевич> м< ожжет> быть знает о пол< ожени> Е< лизаветы Михайловны>, его схватывает, выталкивает, сажает на телегу — вон его! — Прибыл Д< митрий Петрович>. К нему обращается испуганная Г< агина>. Раздр< аженный> Д< митрий Петрович> тоже спасается — и уезжает. «Эти вот, — указывая на крепостных, — не могут…» Е< лизавета Михайловна> уезжает. — Г< агина> остается одна.

Гл< ава>. Е< лизавета Михайловна> приезжает в Москву… Ее пребывание там. Д< митрий Петрович> ее отыскивает… Известие о см< ерти> Гагин< ой>. — Сцена между им и ею — она отказывается от него. — В< асилию> В< асильевичу> — отказ тоже. «Чем вы будете и как жить?»

Д< митрий Петрович> возвр< ащается> в дерев< ню> с В< асилием> В< асильевичем>. Е< лизавета Михайловна> уезж< ает> за границу. — Черм< ак> — на службу.

 

< Воспоминания о Н.В. Станкевиче>

 

Меня познакомил с Станкевичем в Берлине Грановский — в 1838-м году, в конце.* До того времени я слышал о нем мало. Помню я, что когда Грановский упомянул о приезде Станкевича в Берлин, я спросил его — не «виршеплет» ли это Станкевич*, — и Грановский, смеясь, представил мне его под именем «виршеплета». В теченье зимы я довольно часто видался с Станкевичем — но не помню, чтоб мы вместе ходили на лекции: он брал privatissima [70]у Вердера — а в университет не ходил.* Станкевич не очень-то меня жаловал — и гораздо больше знался с Грановским и Неверовым*. Я очень скоро почувствовал к нему уважение и нечто вроде боязни, проистекавшей, впрочем, не от его обхожденья со мною, которое было весьма ласково, как со всеми, но от внутреннего сознания собственной недостойности и лживости. Станкевич жил в то время один — но у него с утра до вечера гостила одна девица, по имени Берта*, недурная собой и неглупая; она в последствии времени очень плохо кончила, сошлась с Ефремовым* и была выслана из Берлина, чуть ли не за кражу. Она была довольно остра и забавна по-берлински. Помню я одну ее остроту, переданную Станкевичем: у ней была сестра, которой пришлось раз ночевать у Станкевича, — Берта объявила, что она не хочет, чтобы на эту ночь была «allgemeine Press freiheit»[71], хотя она и либералка. Станкевич любил женский пол, но в душе был целомудрен — особенно если сравнить его с нынешней soi-disant[72]молодежью. Здоровье его уже тогда было плохо — мы знали все, что он страдает грудью, и к нему ездил д-р Баре& #769; (Barez), который обращался с ним очень дружелюбно. (Он был тогда первым врачом в Берлине.) Впрочем, Станкевич много выходил и театр посещал* часто, особенно немецкую оперу. Тогда соперничали две певицы: Лёве и Фассманн — признаться сказать, обе довольно плохие. Грановский был поклонником Лёве, высокой и красивой брюнетки, Станкевич предпочитал Фассманн, блондинку. Любимцами Станкевича были два комика: Герн и Бекманн.* Герн был карикатурист вроде Живокини; у Бекманна было много неподдельного, спокойного юмору. В характере Станкевича было много веселости, и он любил посмеяться. Чаще всего встречал я его у Фроловых.* Он почти все вечера проводил у них. Между им и г-жой Фроловой существовало отношение весьма дружественное. Эта г-жа Фролова (первая жена H. Г. Фролова, урожденная Галахова) была женщина очень замечательная. Уже немолодая, с здоровьем совершенно расстроенным (она скоро потом умерла), некрасивая — она невольно привлекала своим тонким женским умом и грацией. Она обладала искусством — mettre les gens & #224; leur aise[73], сама говорила немного, но каждое слово ее не забывалось. В ней было много наблюдательности и понимания людей. Русского в ней было мало — она скорее походила на очень умную француженку — un peu de l’ancien r& #233; gime[74]. Стефания Баденская считала ее в числе своих приятельниц — Беттина* часто ходила к ней, хотя в душе ее побаивалась. Г-жа Фролова обходилась с Беттиной un peu de haut en bas[75]. Вердер бывал у ней часто — Гумбольдт* посещал ее иногда. Я ходил туда молчать, разиня рот, и слушать. Фролов сам никогда не вмешивался в разговор — сидел в углу, разливал чай, значительно мычал, поводил глазами, подергивал усы — но не раскрывал рта. Станкевича Фролова очень любила и уважала. Она сходилась с ним в мнениях. Впрочем, я не слыхал, чтобы она с ним говорила о философии. Это было дело Вердера, который разговаривать не умел. Раз, по уходе Вердера, я не мог удержаться и воскликнул: «В первый раз слышу человека!» — «Да, — заметила Фролова, — жаль только, что он с одним собой знаком». Фарнгаген* (известный биограф) ходил к Фроловым — он любил выводить на свежую воду Беттину, которая его терпеть не могла и называла его Giftesel[76].

Повторяю, что во время моего пребывания в Берлине я не добился доверенности или расположения Станкевича; он, кажется, ни разу не был у меня, Грановский был всего только раз — и при мне у них не было откровенных разговоров. Станкевич, помнится, не любил тогда Жорж Занд — а о Белинском отзывался хотя дружественно, но несколько насмешливо… «Ну! — воскликнул он раз, услыхав о какой-то либеральной, но глупой выходке, — теперь Виссариона хоть овсом не корми!» Я тогда о Белинском ничего не знал — и помню это слово Станкевича только по милости странного имени: Виссарион — поразившего меня. Берта, о которой я говорил выше, была отчасти причиной холодности Станкевича ко мне: я раз поехал с ней кататься верхом в Тиргартен — она очень со мной кокетничала, — а вернувшись, уверила Станкевича, что я делал ей предложения: а она просто мне не нравилась. Вот всё, что я помню из пребывания Станкевича в Берлине.

Я встретил его потом в начале 1840-го года в Италии, в Риме.* Здоровье его значительно стало хуже — голос получил какую-то болезненную сиплость, сухой кашель часто мешал ему говорить. В Риме я сошелся с ним гораздо теснее, чем в Берлине, — я его видел каждый день — и он ко мне почувствовал расположение. В Риме находилось тогда русское семейство Ховриных*, к которым Станкевич, я и еще один русский, А. П. Ефремов, ходили беспрестанно. Семейство это состояло из мужа (весьма глупого человека, отставного гусара), жены, известной московской барыни, Марьи Дмитриевны — и двух дочерей. Старшей тогда только что минуло шестнадцать лет — она была очень мила и, кажется, втайне, чувствовала большую симпатию к Станкевичу, который отвечал ей дружеским, почти отеческим чувством. (Сам он тогда думал о Дьяковой*, которая жила в Неаполе и с которой он съехался потом.) Остальных лиц тогдашнего нашего кружка я не стану описывать — Станкевич говорит о них в своих письмах.* Мы разъезжали по окрестностям Рима вместе, осматривали памятники и древности. Станкевич не отставал от нас, хотя часто плохо себя чувствовал; но дух его никогда не падал, и всё, что он ни говорил — о древнем мире, о живописи, ваянии и т. д., — было исполнено возвышенной правды и какой-то свежей красоты и молодости. Помню я раз — мы шли с ним к Ховриным и говорили о Пушкине, которого он любил страстно, так же как и Гоголя. Он начал читать стихотворение: «Снова тучи надо мною»* — своим чуть слышным голосом… Ховрины жили очень высоко — в четвертом этаже. Взбираясь на лестницу, Станкевич продолжал читать и вдруг остановился, кашлянул и поднес платок к губам — на платке показалась кровь… Я невольно содрогнулся — а он только улыбнулся и дочел стихотворение до конца. Изредка находил на него, однако, страх — как бы предчувствие близкой смерти. Раз, возвращаясь уже вечером в открытой коляске из Альбано, — поравнялись мы с высокой развалиной, обросшей плющом, мне почему-то вздумалось вдруг закричать громким голосом: «Divus Caius Julius Caesar»*[77]— в развалине эхо отозвалось будто стоном. Станкевич, который до того времени был очень разговорчив и весел, — вдруг побледнел, умолк и погодя немного проговорил с каким-то странным выражением: «Зачем вы это сделали?» В то время в Риме беспрестанно случались убийства, чуть ли не по одному на день. Говорили даже, что убийцы пробираются на квартиры иностранцев. Станкевич перепугался, приказал устроить у своей двери железные болты и крюки — и баррикадировался с вечера. Раз я его спросил, что бы он сделал, если б вдруг, ночью, открывая глаза, он увидал, что какой-то незнакомый человек шарит по его комнате? «Что& #769; бы я сделал? — возразил Станкевич. — Самым нежным голоском, чтобы не подать ему даже мысли, что я могу защищаться, сказал бы я ему: „Carissimo signor ladrone! (И Станкевич придал своему голосу самое умоляющее выраженье.) — Carissimo signore! Prendete tutto ci& #242; che volete — ma lasciate mi la vita! — per carit& #224;! “»[78]В Станкевиче была способность даже к фарсу. Помню, раз из шести поданных ему панталон ни одни не оказались годными; он вдруг принялся отплясывать по комнате в одних подштанниках с самыми уморительными гримасами — а это происходило месяца за три до его смерти. Хохотал он иногда до упаду — никогда не забуду, как он однажды смеялся, прочтя в «Тарасе Бульбе»*, что жид, снявши свою верхнюю одежду, стал вдруг похож на цыпленка. И в то же время невозможно передать словами, какое он внушал к себе уважение, почти благоговение. Шевырев в то время был в Риме* — и ужасно льстил Станкевичу и вилял перед ним, хотя со всеми другими обходился, по обыкновению, с педантической самоуверенностью. Станкевич несколько раз осаживал меня довольно круто, чего он в Берлине не делал — в Берлине он меня чуждался. Раз в катакомбах, проходя мимо маленьких нишей, в которых до сих пор сохранились остатки подземного богослужения христиан в первые века христианства, я воскликнул: «Это были слепые орудия провидения». Станкевич довольно сурово заметил, что «слепых орудий в истории нет — да и нигде их нет». В другой раз перед мраморной статуей св. Цецилии я проговорил стихи Жуковского:

 

И прелести явленьем по привычке*

Любуется, как встарь, душа моя, —

 

Станкевич заметил — что плохо тому, кто по привычке любуется прелестью, да еще в такие молодые годы.

В то время жил в Риме некто Брыкчинский*, поляк, друг Листа и отличный пианист, умиравший от чахотки, Станкевич его очень любил — у Брыкчинского было весьма замечательное, энергическое и умное лицо — он знал, что его болезнь безнадежна, а мы все знали, что и Станкевича болезнь безнадежна. Он давно любил Дьякову, на сестре которой* чуть не женился, — и, говорят, съехавшись с нею перед смертью, был чрезвычайно счастлив. Мы знали про его любовь — но уважали его тайну. Станкевич оттого так действовал на других, что сам о себе не думал, истинно интересовался каждым человеком и, как бы сам того не замечая, увлекал его вслед за собою в область Идеала. Никто так гуманно, так прекрасно не спорил, как он. Фразы в нем следа не было — даже Толстой (Л. Н.) не нашел бы ее в нем.* Он первый дал Шушу& #769; (так звали старшую дочь Ховриной) читать Шиллера — и играл с ней в четыре руки на фортепьяно. Незадолго до смерти он написал мне довольно большое письмо, которое я прилагаю.* Умер он, как известно, в Новаре: он вместе с Ефремовым и Дьяковой ехал в Северную Италию, на берега Lago di Como. Станкевич был более нежели среднего роста, очень хорошо сложен — по его сложению нельзя было предполагать в нем склонности к чахотке. У него были прекрасные черные волосы, покатый лоб, небольшие карие глаза; взор его был очень ласков и весел; нос тонкий, с горбиной, красивый, с подвижными ноздрями, губы тоже довольно тонкие, с резко означенными углами; когда он улыбался — они слегка кривились, но очень мило, — вообще улыбка его была чрезвычайно приветлива и добродушна, хоть и насмешлива; руки у него были довольно большие, узловатые, как у старика; во всем его существе, в движениях была какая-то грация и бессознательная distinction[79]— точно он был царский сын, не знавший о своем происхождении. Одевался он просто — носил обыкновенно палку. Ни разу не слыхал я от него жалоб на свое здоровье; о болезни своей он говорил не иначе как в шутливом тоне; никогда он не хандрил. Когда я изображал Покорского (в «Рудине»), образ Станкевича носился передо мной — но всё это только бледный очерк.

В нем была наивность, почти детская — еще более трогательная и удивительная при его уме. Раз на прощанье с г-жой Фроловой он принес ей в подарок круглую (так называемую геморроидальную) подушку под сидение — принес и вдруг догадался, что вид ее неприличен, сконфузился и так и остался с подушкой в руках — и, наконец, расхохотался. Он был очень религиозен — но редко говорил о религии. По-французски говорил порядочно, по-немецки лучше — немецкий язык он знал очень хорошо. Я забыл сказать, что в Риме я одно время рисовал карикатуры — иногда довольно удачно; Станкевич задавал мне разные, забавные сюжеты — и очень этим потешался. Особенно смеялся он одной карикатуре, в которой я изобразил свадьбу Маркова* (живописца, теперешнего профессора); Марков вздыхал тоже по Шушу& #769;, к которой, грешный человек, и я не был совершенно равнодушен.

 

Станкевич упоминает в своих письмах о сестре Фроловой, г-же Кёне*. Она приезжала в Берлин к своей сестре. Помню я, что она была недурна собой, очень тиха и носила длинные белокурые букли. Впрочем, между ею и сестрой ее не было ничего общего; Фролову напоминал скорей ее брат, Иван Галахов*, уже умерший, которого я встречал в Москве. Фролова умела, когда хотела, быть чрезвычайно блестящей в разговоре; помню, раз приехал к ней в Берлин один очень умный француз, граф или маркиз. Вдвоем они вели целый вечер такой диалог — хоть бы из какой-нибудь «пословицы» Альфреда де Мюссе*. Г-жа Фролова по уходе его назвала его un vrai gentleman[80]— тогда это слово не успело еще так опошлиться.* В г-же Фроловой была наклонность к аристократии — но столько в ней было доброты и простоты в то же время!

 

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.