Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






XXXVIII 2 страница






Комната, отведенная под бар, была должным образом отделана и обставлена приглашенным из Нью-Йорка декоратором, молодым человеком, имевшим привычку стоять подбоченясь. В комнате была стойка из нержавеющей стали, иллюстрации из «La Vie Parisienne»[3]в рамках, посеребренные металлические столики и хромированные алюминиевые стулья с красными кожаными сиденьями.

Все собравшиеся, за исключением самого Тэзброу, а также Медэри Кола (подхалима, для которого милости Фрэнка Тэзброу были чистым медом) и «профессора» Эмиля Штаубмейера, чувствовали себя в этой претенциозной, попугайской обстановке неуютно и неловко, но зато всем, включая мистера Фока, очень понравилась содовая с великолепным виски и сандвичи с сардинами.

«А как бы отнесся к этому Тэд Стивенс, понравилось бы ему? – размышлял Дормэс, – Он бы зарычал, как затравленная рысь! Но, вероятно, он не возражал бы против виски».

 

– Дормэс, – обратился к нему Тэзброу, – почему вы не берете бокал? Все эти годы вы так много критиканствовали… всегда против правительства… никому не давали спуска… держались эдаким либералом, который при случае поддержит всех этих ниспровергателей. Пора уж вам бросить заигрывать с сумасбродными идеями и объединиться со всеми нами. Времена настали серьезные… около двадцати восьми миллионов на пособии… Это становится угрожающим – они воображают, что мы обязаны их содержать.

А еврейские коммунисты и еврейские финансисты, которые сговариваются, чтобы хозяйничать в стране! Я еще могу понять, когда вы в молодости проявляли симпатию ко всем этим союзам и даже к евреям, хотя я вовек не забуду, как вы мне насолили, став на сторону забастовщиков, когда эти разбойники хотели разрушить все мое дело… сжечь мои полировочные мастерские… Ведь вы даже дружили с этим прохвостом Карлом Паскалем, затеявшим всю забастовку… Уж не сомневайтесь, когда все кончилось, я получил громадное удовольствие, уволив в первую очередь именно его.

Но как бы то ни было, теперь эти подонки с коммунистами во главе собираются управлять страной… предписывать людям, вроде меня, как нам вести дела!.. Правильно сказал генерал Эджуэйс, что если мы окажемся втянутыми в войну, они откажутся служить родине. О да, сэр, момент чрезвычайно серьезный, и пора вам прекратить насмешки и примкнуть к гражданам, сознающим свою ответственность.

– Гм! – откликнулся Дормэс. – Я согласен, что момент серьезный. Учитывая недовольство, которое накопилось в стране, сенатор Уиндрип имеет полную возможность быть избранным в ноябре в президенты; а если это случится, то очень возможно, что эта шайка втянет нас в какую-нибудь войну, просто, чтобы потешить свое безумное тщеславие и доказать миру, что мы самые сильные. И тогда меня, либерала, и вас, плутократа, притворяющегося консерватором, выведут и расстреляют в три часа утра. Еще бы не серьезный!

– Ерунда! Вы преувеличиваете! – сказал Р.К. Краули.

Дормэс продолжал:

– Если епископ Прэнг, наш Савонарола в «кадиллаке», склонит своих радиослушателей и свою «Лигу забытых людей» на сторону Бэза Уиндрипа, победа Бэзу обеспечена. Люди будут думать, что его выбирают для создания стабильной экономики. Тогда уж жди террора. Видит бог, у нас в Америке возможна тирания: положение фермеров в южных штатах тяжелое; условия труда горнорабочих и рабочих швейной промышленности плохие; Муни столько лет держат в тюрьме. Но погодите, Уиндрип еще покажет нам, как говорят пулеметы! Демократия!.. Все же ни у нас, ни в Англии, ни во Франции не было такого полного и такого гнусного рабства, как национал-социализм в Германии, такого ограниченного фарисейского материализма, как в России. Хотя демократия и вырастила таких промышленников, как вы, Фрэнк, и таких банкиров, как вы, Краули, и дала вам слишком много денег и власти, в целом, за редкими позорными исключениями, демократия воспитала в рядовом рабочем такое достоинство, какого у него прежде не было. Теперь всему этому угрожает Уиндрип – все эти Уиндрипы! Ну что ж, хорошо! Может быть, на отеческую диктатуру нам придется ответить в некотором роде отцеубийством… выкатить против пулеметов пулеметы. Подождите, пусть только Бэз возьмет на себя заботу о нас. Уж это будет настоящая фашистская диктатура!

– Глупости! Нелепость! – проворчал Тэзброу. – У нас, в Америке, это невозможно! Америка – страна свободных людей.

– Черта с два невозможно, отвечу я вам, – сказал Дормэс Джессэп, – да, прошу прощения, мистер Фок! Ведь нет в мире другой страны, которая так легко впадала бы в истерию… или была бы более склонна к раболепству, чем Америка. Взгляните: Хьюи Лонг стал абсолютным монархом Луизианы, а как почтенный сенатор мистер Берзелиос Уиндрип командует своим штатом! Послушайте, что говорят епископ Прэнг и отец Кофлин по радио… их божественные прорицания обращены к миллионам. Вспомните, как легкомысленно отнеслось большинство американцев к злоупотреблениям в демократической партии, к бандитским шайкам в Чикаго и к тем безобразиям, в которых повинны многие ставленники президента Гардинга! Еще вопрос, что хуже: банда Гитлера или банда Уиндрипа? Вспомните Ку-Клукс-Клан! Вспомните нашу военную истерию, когда мы шницель по-венски переименовали в «шницель свободы»! А цензура военного времени, от которой стонали все честные газеты? Не лучше, чем в России!

А как мы целовали… скажем, ноги этого евангелиста-миллионщика Билли Сандея и Эйми Макферсон, которая из Тихого океана приплыла прямехонько в пустыню Аризоны, и все ей поверили? А помните Волива и мать Эдди?.. Помните наши красные ужасы и ужасы католические, когда республиканцы, проводя кампанию против Эла Смита, говорили каролинским горцам, что если Эл победит, папа объявит их детей незаконнорожденными? Помните Тома Гефлина и Тома Диксона? Помните, как р некоторых штатах провинциальные законодатели, действуя по указке Уильяма Дженнингса Брайана, учившегося биологии у своей благочестивой бабушки, вообразили себя вдруг учеными экспертами и заставили хохотать весь мир, запретив учение об эволюции?.. Помните ночных громил из Кентукки? А как толпы людей отправлялись полюбоваться зрелищем линчевания! Вы говорите, у нас это невозможно?! А сухой закон… Расстреливать людей за одно только подозрение в том, что они ввозили в страну спиртное… Нет, в Америке это невозможно! Да на протяжении всей истории никогда еще не было народа, более созревшего для диктатуры, чем наш! Мы готовы хоть сейчас отправиться в детский крестовый поход… только состоящий из взрослых… и высокочтимые аббаты Уиндрип и Прэнг охотно возглавят его!

– А хотя бы и так! – возразил Р.К. Краули. – Быть может, это не так уж плохо. Не нравятся мне все эти бесконечные безответственные нападки на нас, банкиров. Конечно, сенатору Уиндрипу приходится для виду притворяться и нападать на банки, но, едва он придет к власти, он предоставит банкирам возможность участвовать в управлении и будет пользоваться нашими советами, советами опытных финансистов. Да, да! Почему вас так пугает слово «фашизм», Дормэс? Это – только слово… только слово! И, быть может, не так уж это и плохо для обуздания ленивых шалопаев, которые кормятся пособием и живут за счет моего подоходного налога, да и за счет вашего. Может, не так это и плохо иметь настоящего сильного человека вроде Гитлера или Муссолини… или же вроде Наполеона и Бисмарка в доброе старое время… и чтобы он действительно правил страной и сделал ее снова благоденствующей и процветающей. Иными словами, хорошо бы заполучить доктора, который не станет обращать внимания ни на какие отговорки, а действительно возьмет пациента в руки да заставит его выздороветь, хочет он того или нет!

– Вот именно! – сказал Эмиль Штаубмейер. – Разве Гитлер не спас Германию от красной чумы марксизма? У меня там двоюродные братья. Кому и знать, как не мне!

– Хм! – по привычке хмыкнул Дормэс. – Лечить язвы демократические язвами фашизма! Странная терапия! Я слышал о лечении сифилиса путем прививки малярии, но сроду не слыхал, чтобы малярию лечили, прививая сифилис!

– Вы находите подобные выражения уместными в присутствии его преподобия? – возмутился Тэзброу.

Мистер Фок вмешался:

– Я нахожу ваши выражения вполне уместными и вашу мысль очень интересной, брат Джессэп!

– Да и вообще, – сказал Тэзброу, – не стоит переливать из пустого в порожнее. Может быть, оно и хорошо бы, как сказал Краули, поставить у власти сильного человека, но… но здесь, в Америке, это невозможно.

И Дормэсу показалось, что губы преподобного мистера Фока неслышно прошептали: «Черта с два невозможно!»

 

III

 

Дормэс Джессэп, редактор и владелец газеты «Дейли Информер», этой библии консервативных вермонтских фермеров всей долины Бьюла, родился в Форте Бьюла в 1876 году; он был единственным сыном бедного универсалистского пастора, преподобного Лорена Джессэпа. Мать его была урожденная Басе, из штата Массачусетс. Пастор Лорен, любитель книг и цветов, человек веселого нрава, но не особенно остроумный, часто повторял, что с точки зрения ихтиологии жена его носит неправильное имя: ей бы полагалось называться треской, а не окунем[4].

В пасторском доме было мало мяса, но много книг, причем далеко не все богословские, так что к двенадцати годам Дормэс был уже знаком с нечестивыми сочинениями Скотта, Диккенса, Теккерея, Джейн Остин, Теннисона, Байрона, Китса, Шелли, Толстого и Бальзака. Он получил образование в Исайя-колледже; это былое детище предприимчивых унитарианцев превратилось в 1894 году в безликий протестантский колледж – тесный деревенский хлев учености в Норт-Бьюла, в тринадцати милях от Форта.

Но в наше время Исайя-колледж выдвинулся (правда, не в смысле образования) – в 1931 году он победил дартмутскую футбольную команду со счетом 64: 6.

В годы пребывания в колледже Дормэс написал много плохих стихов и навсегда пристрастился к книгам, но в то же время был прекрасным бегуном.

Он посылал корреспонденции в редакции бостонских и спрингфилдских газет и после окончания колледжа работал репортером в Ратленде и Вустере, а один – незабываемый – год провел в Бостоне; мрачная красота этого города, его старина произвели на него такое же впечатление, какое Лондон производит на молодого йоркширца. Его восхищали концерты, художественные галереи и книжные магазины; три раза в неделю он бывал в театре, покупая билет за двадцать пять центов на галерку, два месяца он жил в одной комнате с другим репортером, которому удалось поместить небольшой рассказец в «Сенчури» и который чертовски бойко разглагольствовал о писателях и о литературном ремесле. Дормэс был не особенно крепкого здоровья и не отличался выносливостью; шум города, уличное движение и суматоха утомляли его, поэтому в 1901 году, через три года после окончания колледжа, когда его давно овдовевший отец умер и оставил ему 2 980 долларов и свою библиотеку, Дормэс вернулся в Форт Бьюла и приобрел четвертую часть паев в «Информере», который в то время был еженедельником.

В 1936 году это была уже ежедневная газета, и он был единоличным ее владельцем, правда, изрядно задолжавшим банку, у которого получил ссуду.

Он был спокойным, благожелательным хозяином; с ловкостью детектива разнюхивал новости; в этом строго республиканском штате сохранял в вопросах политики полную независимость; в передовицах, направленных против взяточничества и всяких злоупотреблений, он умел быть беспощадным, не становясь одержимым.

Он доводился троюродным братом Кэлвину Кулиджу, который считал его хорошим семьянином, но беспринципным политиком. Сам Дормэс думал о себе как раз обратное.

Жена его, Эмма, тоже была уроженкой Форта Бьюла. С ней, дочерью фабриканта детских колясок, спокойной, хорошенькой, широкоплечей девушкой, он учился в старших классах.

Теперь, в 1936 году, один из их троих детей, Филипп (окончивший юридический факультет Гарвардского университета), был женат и успешно занимался адвокатской практикой в Вустере; Мэри была женой Фаулера Гринхилла – доктора медицины, жившего в Форте Бьюла, веселого, неутомимого врача, рыжеволосого человека с неуемным темпераментом, который творил чудеса в лечении брюшного тифа, острого аппендицита, сложных переломов, в области акушерства и диеты для малокровных детей. У Фаулера и Мэри был сын – единственный внук Дормэса, – красивый маленький Дэвид, который в свои восемь лет был робким, одаренным воображением, нежным ребенком с такими громадными печальными глазами и такими рыжевато-золотистыми волосами, что его портрет был бы вполне на месте на выставке в Национальной академии или даже на обложке женского журнала с 2, 5-миллионным тиражом. Соседи Гринхиллов неизменно говорили о мальчике: «Ах, у Дэви такая богатая фантазия, не правда ли?! Он, верно, будет писателем, как его дедушка!»

Самой младшей из детей Дормэса была веселая, бойкая, подвижная Сесилия, которую все называли Сисси и которой было восемнадцать лет, когда ее брату Филиппу исполнилось тридцать два года, а Мэри – миссис Гринхилл – перевалило за тридцать. Она доставила Дормэсу немало радости, согласившись остаться дома кончать среднюю школу, но все мечтала уехать, изучать архитектуру и «попросту загребать миллионы, дорогой па!» на проектировании и постройке совершенно изумительных домиков.

Миссис Джессэп жила в глубокой (и совершенно необоснованной) уверенности, что ее Филипп – вылитый принц Уэльский; что жена Филиппа Мерилла (белокурая девушка из Вустера) удивительно похожа на принцессу Марину; что любой человек, незнакомый с ее дочерью Мэри, примет ее за Кэтрин Хепбэрн; что Сисси – настоящая дриада, а Дэвид – средневековый паж; и что Дормэс (которого она знала лучше, чем своих подмененных эльфами детей) поразительно напоминает морского героя Уинфилда Скотта Шлея, каким он был в 1898 году.

Эмма Джессэп была честной, преданной женой, участливой и добродушной, первоклассной мастерицей по части лимонных пирогов; притом она была консервативна, невероятно привержена к англиканской церкви и начисто лишена чувства юмора. Ее добродушная серьезность постоянно вызывала в Дормэсе желание пошутить над ней, и если он не изображал из себя активного коммуниста, готового немедленно отправиться в Москву, то это следовало считать особым актом милосердия с его стороны.

 

Дормэс казался очень озабоченным и старым, когда он, как из инвалидного кресла, выбрался из своего «крейслера» в безобразном гараже из бетона и оцинкованного железа. (Но зато это был гараж на два автомобиля; кроме «крейслера», уже четыре года бывшего в употреблении, у них имелся новый «форд», и Дормэс не терял надежды когда-нибудь прокатиться в нем, перехватив его у Сисси).

Он крепко чертыхнулся, ободрав себе ногу о газонокосилку, оставленную на дорожке его работником, неким Оскаром Ледью, известным под прозвищем «Шэд», рослым, краснолицым, угрюмым и грубым ирландцем из Канады. Это похоже на Шэда – оставить газонокосилку не на месте, чтобы она хватала за ноги порядочных людей. Шэд ничего не умел делать и был всегда зол. Он никогда не выравнивал края цветочных клумб; не снимал с головы свою старую вонючую шапку, когда вносил в комнату дрова для камина; он не скашивал одуванчиков на лугу, пока они не рассеивали семена; ему доставляло удовольствие «забыть» сказать кухарке, что горох созрел; и он никогда не упускал случая пристрелить кошку, бродячую собаку, белку или сладкогласого черного дрозда. Дважды в день Дормэс решал уволить его. Но… возможно, он и не лукавил перед собой, утверждая, что, в сущности, это презабавно – попытаться перевоспитать такое упрямое животное.

Войдя в кухню, Дормэс решил, что ему не хочется ни холодного цыпленка со стаканом молока из холодильника, ни даже кусочка знаменитого слоеного кокосового торта, приготовленного их главной кухаркой миссис Кэнди, и сразу поднялся в свой «кабинет» на третьем этаже, под крышей.

Белый, просторный, обшитый досками дом с мансардой был построен в 1880 году; фасад украшал портик с прямоугольными белыми столбами. Дормэс заявлял, что дом его безобразен, но «по-милому безобразен».

Кабинет под крышей был для Дормэса единственным убежищем от домашней суеты и приставаний. Одну лишь эту комнату миссис Кэнди (тихая, угрюмая, знающая себе цену, грамотная женщина, бывшая когда-то сельской учительницей) не имела права убирать. Здесь царил милый сердцу Дормэса хаос: романы, номера «Нью-йоркер», «Конгрешэнэл рекорд», «Тайм», «Нэйшн», «Нью-рипаблик», «Нью мзссиз» и «Спекулум» (органа монашеского средневекового общества); трактаты о налогах и денежных системах, карты, толстые тома, посвященные исследованиям Абиссинии и Антарктики; огрызки карандашей, разболтанная портативная пишущая машинка, рыболовные снасти, измятая копировальная бумага, два удобных старых кожаных кресла, виндзорское кресло у письменного стола, полное собрание сочинений Томаса Джефферсона – любимого автора Дормэса; микроскоп и коллекция вермонтских бабочек; наконечники стрел индейцев; тощие тетрадки вермонтских сельских виршей, напечатанных в местных типографиях; библия, коран, Книга Мормона, «Наука и здоровье», книга избранных отрывков из «Махабхараты», стихотворения Сэндберга, Фроста, Мастерса, Джефферса, Огдена Нэша, Эдгара Геста, Омара Хайяма и Мильтона; охотничье ружье и винтовка; поблекшее знамя Исайя-колледжа; полный оксфордский словарь; пять авторучек, из которых писали только две; критская ваза 327 года до нашей эры – пребезобразная; Мировой альманах за позапрошлый год, с переплетом, видимо, изжеванным собакой; несколько пар очков в роговой оправе и пенсне без оправы – уже давно ему не годившиеся; красивое, считавшееся тюдоровским дубовое бюро из Девоншира; портреты Этана Аллена и Тэдью Стивенса; резиновые болотные сапоги и стариковские домашние туфли из красного сафьяна; афиша, отпечатанная «Вермонтским Меркурием» в Вудстоке 2 сентября 1840 года в честь блистательной победы вигов; двадцать четыре коробки спичек, украденные по одной из кухни; семь книжек, трактующих о России и большевизме – самые невероятные «за» и «против»; фотография Теодора Рузвельта с автографом; полдюжины папиросных коробок, наполовину пустых (по традиции оригиналов-журналистов Дормэсу надлежало бы курить добрую старую трубку, но пропитанная никотином слюна вызывала у него отвращение); вытертый ковер на полу, увядшая веточка остролиста с обрывком серебряной елочной канители; коробка с семью настоящими шеффильдскими бритвами, ни разу не бывшими в употреблении; французские, немецкие, итальянские и испанские словари, – читал он только по-немецки; канарейка в баварской золоченой плетеной клетке; истрепанный том «Старинных песен для дома и развлечения», отрывки которых он часто напевал, держа книгу перед собой на коленях; старинная чугунная печка времен Франклина – все вещи, действительно необходимые отшельнику и совершенно не подходящие для нечестивых рук домашних.

Прежде чем зажечь свет, Дормэс посмотрел через слуховое окно на громаду гор, закрывавшую путаницу звезд. В середине виднелись последние огни Форта Бьюла, далеко внизу, слева, невидимые в темноте, лежали мягкие луга, старые фермы и большие молочные хозяйства в Этан Моуинг. Благодатная сторона, невозмутимая и ясная, как луч света, подумал Дормэс. Он любил ее все больше, по мере того как мирные годы текли один за другим после его бегства от городской суеты и скученности.

Миссис Кэнди – их экономке – разрешалось входить в его отшельническую келью лишь для того, чтобы принести ему почту, которую она оставляла на длинном столе. Дормэс стал быстро просматривать ее, стоя у стола. (Пора спать! Слишком много болтали сегодня вечером, и слишком он разволновался. О господи, уже за полночь!) Он вздохнул, сел в свое виндзорское кресло, облокотился о стол и внимательно перечитал первое письмо.

Оно было от Виктора Лавлэнда, одного из молодых интернационалистски настроенных преподавателей в старой школе Дормэса, Исайя-колледже.

«Дорогой доктор Джессэп!

(Хм! «Доктор Джессэп!» Где там! Единственное ученое звание, которого я когда-нибудь удостоюсь, – это магистр ветеринарии или лауреат бальзамирования.) У нас в колледже создалось чрезвычайно серьезное положение, и те из нас, кто пытается встать на защиту честных современных людей, очень встревожены… ненадолго, правда, потому что все мы, по-видимому, скоро будем уволены. Еще два года назад большинство наших студентов высмеивало всякую мысль о военной муштре, теперь же все стали необычайно воинственными, и студенты с жаром изучают винтовки, пулеметы и чертежи танков и самолетов. Двое из студентов добровольно ездят каждую неделю в Ратленд, где изучают летное дело, очевидно, желая стать военными летчиками. Когда я осторожно спрашиваю их, к какой же это войне они так готовятся, они чешут затылки и говорят, что их это не интересует, – лишь бы только представилась возможность показать, какие они бравые вояки.

Что же, мы уже привыкли к этому! Но как раз сегодня днем… в газетах этого еще нет… попечительский совет при участии мистера Фрэнсиса Тэзброу и нашего директора доктора Оуэна Пизли принял на своем заседании следующее постановление – вы только послушайте, доктор Джессэп: «Всякий преподаватель или студент Исайя-колледжа, который каким бы то ни было образом – публично, или частным образом, в печати, или письменно, или в устном разговоре – будет высказываться против военного обучения в Исайя-колледже или в каком-либо другом учебном заведении Соединенных Штатов, производимого войсками отдельных штатов, или федеральными войсками, или другими официально признанными военными организациями нашей страны, – подлежит немедленному исключению из колледжа, а всякий студент, который доведет до сведения председателя или любого из попечителей колледжа о такой злостной критике со стороны лица, так или иначе связанного с колледжем, получит хорошие отметки по курсу военного обучения, каковые будут зачтены ему при окончании колледжа».

Вот с какой быстротой идем мы к фашизму!

Виктор Лавлэнд».

 

А ведь Лавлэнд, преподававший греческий, латынь и санскрит (двум унылым студентам), до сих пор никогда не вмешивался в дела политические, относящиеся к периоду более позднему, чем 180-й год после рождества христова.

«Значит, Фрэнк был на этом заседании попечительского совета и не решился рассказать мне, – подумал Дормэс. – Поощряют студентов быть шпионами! Гестапо! О мой дорогой Фрэнк, серьезные настали времена! Хоть ты и тупица, а правду сказал! Директор Оуэн Пизли, надутый ханжа, разбойник, горе-педагог. Но что я могу сделать? Ох… разве только написать еще одну передовую, сигнализирующую об опасности?»

Он повалился в глубокое кресло и сидел в нем, беспокойно ерзая, как маленькая встревоженная птица с блестящими глазами.

За дверью послышался шум, настойчивый, требовательный.

Он открыл и впустил Фулиша, их собаку. Фулиш был помесью английского сеттера, эрдель-терьера, охотничьего спаньеля, боязливой лани и рычащей гиены. Он отрывисто гавкнул в знак приветствия и прижался коричневой атласной головой к коленям Дормэ. От его лая проснулась канарейка в клетке, покрытой нелепым старым синим свитером; ее веселое щебетание возвестило полдень, жаркий летний полдень среди грушевых деревьев на зеленых холмах Гарца, что было ни с чем не сообразно. Но щебетание птички и присутствие преданного Фулиша успокоили Дормэса; ему уже не казались важными и военное обучение и изрыгающие угрозы политиканы, и, успокоенный, он уснул в своем старом кожаном кресле.

 

IV

 

Всю эту июньскую неделю Дормэс с нетерпением ждал, когда же наступит суббота, два часа дня – ведь сам бог назначил это время для еженедельного пророчества епископа Пола Питера Прэнга по радио.

Сейчас, в 1936 году, за шесть недель до начала партийных съездов, было уже вполне очевидно, что ни Франклин Рузвельт, ни Герберт Гувер, ни сенатор Ванденберг, ни Огден Миллз, ни генерал Хью Джонсон, ни полковник Фрэнк Нокс, ни сенатор Бора не будут выставлены ни одной из партий кандидатами на пост президента и что знаменосцем республиканской партии, то есть как раз тем, кому никогда не приходится тащить большое, надоевшее и немного смешное знамя, будет верный своей партии и при этом честный старомодный сенатор Уолт Троубридж. В этом человеке было что-то от Линкольна, что-то напоминало Уилла Роджерса и Джорджа Норриса, что-то неуловимо роднило его с Джимом Фарлеем, а во всем остальном он был все тем же простым, грузным, невозмутимым и независимым Уолтом Троубриджем.

Не оставалось также сомнений, что кандидатом демократической партии станет этот ракетой взвившийся сенатор Берзелиос Уиндрип и что Уиндрип, по существу, лишь маска с громовым голосом, за которой скрывается сатанинский мозг – секретарь Уиндрипа Ли Сарасон.

Отец сенатора Уиндрипа был аптекарем в маленьком городишке на Западе; честолюбивый неудачник, он назвал сына Берзелиос по имени шведского химика. Все знали его под именем «Бэз». Он прошел курс обучения в одном из южных баптистских колледжей, потом обучался в Джерси-сити, затем в Чикагской школе права и в завершение всего обосновался в своем родном штате, чтобы заняться адвокатской практикой и оживить местную политическую жизнь. Он неутомимо разъезжал по штату, произносил пылкие и веселые речи, вдохновенно отгадывал, какие политические доктрины будут иметь успех у публики; он умел горячо пожать руку и охотно давал взаймы деньги. Он пил кока-кола с методистами, пиво – с лютеранами, калифорнийское белое вино – с деревенскими лавочниками-евреями и, когда никто посторонний не видел, пил с ними со всеми виски.

В течение двадцати лет он так же неограниченно правил в своем штате, как султан в Турции.

Он никогда не был губернатором: он был достаточно проницателен, чтобы понимать, что его репутация знатока по части рецептов изготовления пунша, разновидностей покера и психологического подхода к стенографисткам обречет его на провал у благочестивых избирателей, и он удовольствовался тем, что водворил на губернаторское место сельского учителя, эдакую дрессированную блеющую овцу, которую он весело тащил за собой на широкой голубой ленте. Жители штата были уверены, что получили «хорошее управление», – благодаря Бэзу Уиндрипу, а не губернатору.

Уиндрип был инициатором строительства автомобильных дорог и объединенных сельских школ; он заставил администрацию штата купить тракторы и комбайны и предоставить их фермерам во временное пользование за определенную плату. Он был уверен, что в будущем Америка завяжет тесные деловые отношения с русскими, и, хотя презирал всех славян, заставил университет своего штата впервые на Западе ввести в программу курс русского языка. Самым оригинальным его изобретением было увеличение численности войск этого штата в четыре раза и награждение лучших солдат тем, что им предоставлялась возможность изучать сельское хозяйство, авиадело, радиотехнику и технику автомобильного дела.

Солдаты смотрели на него, как на своего генерала и своего бога, и когда генеральный прокурор штата явил, что намерен предать Уиндрипа суду за расхищение 200 тысяч долларов из налоговых средств, войска стали на защиту Бэза Уиндрипа, словно это была его личная гвардия; заняв помещения всех судебных и других государственных учреждений и установив пулеметы на улицах, ведущих к Капитолию, они изгнали врагов Уиндрипа из города.

Он воспринял свое избрание в Сенат как осуществление собственного наследственного права. В течение шести лет единственным человеком, оспаривавшим у него славу самого шумливого и беспокойного человека в Сенате, был покойный Хьюи Лонг из Луизианы.

Он проповедовал утешительное евангелие перераспределения богатств, при котором на долю каждого жителя страны приходилось бы по нескольку тысяч долларов в год (что касается точного количества тысяч, то оно у Бэза ежемесячно менялось), но и богатые могли бы существовать безбедно при ограничении их доходов до 500 тысяч долларов в год. Таким образом, перспектива избрания Уиндрипа президентом сулила всем счастье.

Преподобный доктор Эгертон Шлемиль, настоятель кафедрального собора св. Агнесы в Сант-Антонио (Техас), заявил (раз в проповеди, раз в слегка отредактированном отчете о проповеди в газетах и семь раз в интервью), что приход Бэза к власти будет подобен «благостному всеоживляющему дождю, пролившемуся на запекшуюся и жаждущую почву». Доктор Шлемиль ничего не сказал о том, что будет, если благостный дождь будет лить четыре года подряд.

Никто, и даже вашингтонские корреспонденты, в точности не знал, сколь значительная роль в карьере сенатора Уиндрипа принадлежала его секретарю Ли Сарасону. Когда Уиндрип впервые пришел к власти в своем штате, Сарасон был главным редактором самой распространенной газеты в этой части страны. Происхождение Сарасона было и осталось тайной.

Говорили, что он уроженец Джорджии, Миннесоты, Ист-Сайда в Нью-Йорке, Сирии; что он чистокровный янки, еврей, чарлстонский гугенот. Было известно, что юношей он проявил исключительную храбрость, когда служил лейтенантом пулеметной части во время мировой войны, и что потом он еще года три-четыре слонялся по Европе: работал в парижском филиале нью-йоркского «Геральда»; занимался живописью и вопросами черной магии во Флоренции и Мюнхене; несколько месяцев изучал социологию в Высшей экономической школе в Лондоне; якшался с чрезвычайно странной публикой в ночных ресторанах Берлина. Вернувшись на родину, Сарасон сразу заделался «бесстыжим репортером», уверявшим, что лучше пусть его назовут «проституткой», чем «слюнтяем-журналистом». Подозревали все же, что, несмотря на это, он сохранил способность читать.

Ему случалось быть то социалистом, то анархистом. Даже в 1936 году кое-кто из состоятельных лиц утверждал, что Сарасон слишком «радикален», но в действительности он потерял веру в массы (если у него таковая была) в период оголтелого послевоенного национализма и верил теперь только в твердую власть немногочисленной олигархии. Тут он был настоящий Гитлер, настоящий Муссолини.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.