Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава 7. плюрализм в системе знаков






Поиски утраченного времени предстают как система знаков. Но система эта — плюралистична. Не только по­тому, что при классификации знаков используются раз­личные критерии, но и потому, что при установлении кри­териев необходимо учитывать два момента. С одной сто­роны, мы должны рассматривать знаки с точки зрения того, насколько они способствуют обучению. Каковы по­тенциальные возможности и эффективность каждого рода знаков? Т.е. в какой степени данный род знаков способ­ствует итоговому озарению, подготавливая нас к нему? Что мы, благодаря этим знакам и в данный момент, пони­маем под законом поступательного движения, что распа­дается на виды и соотносится с другими видами движе­ния согласно изменяющимся правилам? С другой сторо­ны, мы должны рассматривать знаки и с точки зрения ито­гового озарения, совпадающего с Искусством — самым высоким типом знаков. Но в произведении искусства все другие знаки восстанавливаются и обретают свое место в соответствии с эффективностью, которой они обладали в процессе обучения, там же находят и предельное обо­снование различные человеческие характеристики, носи­тели знаков.

Принимая во внимания обе точки зрения, можно кон­статировать, что в системе знаков задействованы семь критериев. О пяти первых напомним вкратце. Два после-


дних влекут некоторые следствия, поэтому необходимо остановиться на них более подробно.

1. Материал, из которого знаки выкроены. — Он мо­жет быть в большей или меньшей степени прочным и не­проницаемым, более или менее материальным или духов­ным. Светские знаки — наиболее материальны, ибо раз­виваются в пустоте. Знаки любви не отделимы от реаль­ных черт любимого лица, от частицы кожи, от ширины и румянца щеки — всего того, что одухотворено лишь когда любимый дремлет. Чувственные знаки еще обладают ма­териальными характеристиками, особенно запахи и вку­совые ощущения. И только в искусстве знак становится нематериальным, а чувственная оболочка —духовной.

2. Форма, излучающая нечто, что схватывается как знак; и, как следствие, — опасность либо объективистс­кой, либо субъективистской интерпретации. — Всякий род знаков сообщает нам нечто и об излучающем знак пред­мете, и о субъекте, лице, который его, знак, схватывает и интерпретирует. Поначалу мы думаем, что необходимо всматриваться и вслушиваться в мир; в любви — призна­ваться (воздавать должное предмету любви); или — наблю­дать и описывать реальные предметы, а для того, чтобы постигать объективные значения и смыслы — трудиться, стремиться размышлять над происходящим. Разочаро­вавшись в себе, мы пускаем в действие субъективные ас­социации. Однако в каждой области знаков оба момента обучения, хотя и имеют один и тот же ритм, но соотносятся друг с другом по-разному.

3. Наша реакция на знаки: тип вызываемой знаком эмоции. — Нервное возбуждение светских знаков; стра­дание и тревога знаков любви: экстраординарная радость


чувственных знаков (из них же произрастает еще и тоска как субстанциональная противоположность между быти­ем и небытием): чистая радость знаков искусства.

4. Природа значения и связь знака с его значени­ем. — Светские знаки пусты, они заменяют действие и мысли, притязая в то же время полностью совпадать со своим значением. Знаки любви — лживы: их значение — противоположно тому, что они приоткрывают или пыта­ются скрыть. Чувственные знаки — правдоподобны, но включают оппозицию бытия и небытия, их значение еще материально и коренится в чем-то другом. Однако по мере того как мы восходим к искусству, связь знака и значения становится все более тесной и глубокой. Искусство пред­ставляет собой итоговое объединение нематериального знака и духовного значения.

5. Человеческая способность, объясняющая и интер­претирующая знак, развертывающая знак в значение. — Мышление для светских знаков: снова мышление, но дру­гого свойства, для знаков любви [напряжение мышления уже не порождено не возбуждением, которое должно утих­нуть, но чувственным страданием, которое следует транс­формировать в радость). И для чувственных знаков, и для непроизвольной памяти, и для воображения —это способ­ность возбуждать желание. Для знаков же искусства та­кой способностью станет чистая мысль как свойство сущ­ностей.

* * *

6. Темпоральные структуры, или временные линии, которые содержат в себе знак и соответствующий им тип истины. — Необходимо время, чтобы интерпретировать


знак. Любой временной период— это период интерпрета­ции, т.е. развертывания. В случае со светскими знаками — время теряют, так как при разворачивании они остаются невредимыми, теми же самыми, что и в начале. Как чудо­вище или как спираль, они трансформируются и возрож­даются вновь. В них нет ни грана истины времени, кото­рое теряют; времени, необходимого для вызревания ин­терпретации, которая никогда не обретает время в его тождественности. Со знаками любви мы, главным обра­зом, — во времени утраченном: оно искажает облик жи­вых существ и вещей, подталкивает их к концу. Здесь со­держится истина—истина утраченного времени. Но она не только многообразна, приблизительна и сомнительна — более того, мы ее схватываем как раз в тот момент, когда она нас перестает интересовать, когда Я-интерпретирующего, Я-любящего уже не существует. Так было с Жильбертой, так было и с Альбертиной: в любви истина прихо­дит всегда слишком поздно. Время любви — утраченное время, т.к. знак разворачивается только по мере того, как исчезает Я, соответствующее его значению. Чувственные знаки представляют новую темпоральную структуру: вре­мя, обретаемое вновь в недрах самого утраченного вре­мени — образ вечности. Рожденные желанием и вообра­жением, возрожденные непроизвольной памятью, лишь чувственный знаки [в противоположность знакам любви) способны в Я соотнестись со своим значением. Наконец, знаки искусства определяют обретенное время — время изначальное, абсолютное, истинно вечное, объединяющее знак и его значение.

Время, которое теряют, утраченное время, время, ко­торое обретают и обретенное время составляют четыре темпоральные линии. Однако следует отметить, что хотя каждый тип знаков соотносится с особой линией, тем не менее, он продолжается и в других линиях, захватывает их


и разворачивается в них также. Именно во временных линиях знаки взаимодейству ют друг с другом и множат ком­бинации. Время, которое теряют, продолжается во всех знаках, кроме знаков искусства. И, наоборот, утраченное время уже существует в светских знаках, искажая и под­рывая их формальное тождество. Оно еще присутствует как низший уровень и в чувственных знаках, порождая некое ощущение присутствия небытия даже в чувствен­ных радостях. В свою очередь, время, которое обретают, не чуждо утраченному времени: его находят в недрах са­мого утраченного времени. Наконец, обретенное время искусства включает все другие времена, объединяя их в одно целое, т.е. только в нем любая темпоральная линия обретает свою истину, свое место и свой итог с точки зре­ния Истины.

С другой стороны, каждая временная линия ценна сама по себе («все те плоскости, по которым время, на­чиная с того момента, как я вновь овладел его празд­ничным весельем, разграничивало мою жизнь»1 ]... Эти темпоральные структуры похожи на «различные и па­раллельно существующие серии»2. Но с другой точки зрения, параллелизм и автономность серий не исклю­чают некоторую иерархию. От одной линии к другой связь знака и значения становится все более тесной, необходимой и глубинной. Каждый раз в линии более высокого порядка мы будем восстанавливать утрачен­ное в других. Происходит так, как если бы временные линии ломались, вкладываясь друг в друга. Таким об­разом, само Время — серийно. Теперь уже каждая вре­менная точка сама выступает пределом абсолютной темпоральной серии и отсылает к Я, которое разграни­чивает все более широкое и индивидуализированное

1 TR2.lll, 1031

2 SG1, II, 757


поле исследования. В изначальном времени искусства все другие времена наслаиваются друг на друга, так же как и абсолютное Я искусства объединяет все Я в еди­ное целое.

7. Сущность. От светских знаков к чувственным связь знака с его значением становится все более тесной. Этот чертеж соответствует тому, что философы назвали бы «диалектическим восхождением». Но только на более глу­боком уровне, на уровне искусства, Сущность приоткры­вается как основа связи знака с его значением и как раз­личные вариации такой связи. Следовательно, отталкива­ясь от финального откровения, мы можем нисходить по ступеням вниз, обратно. Это вовсе не означает, что мы возвращаемся к жизни, к любви или к светскому обще­ству. Мы спускаемся по темпоральной серии, определяя каждой временной линии и каждой области знаков их соб­ственную истину. Когда же мы доходим до открытия сущ­ности в искусстве, то понимаем, что она уже присутство­вала и на более низких ступенях: именно сущность в каж­дом отдельном случае детерминировала связь знака и значения. Чем с большей неизбежностью сущность воп­лощалась, чем более она индивидуализирована, тем не­разрывнее связь знака с его значением, и наоборот—ког­да сущность охватывала более широкие общности и воп­лощалась в случайных фактах, связь ослабевала. Поэто­му в искусстве сущность индивидуализирует предмет, в котором воплощается, и абсолютно детерминирует фор­му, ее выражающую. В чувственных же знаках она носит минимально обобщенный характер, а ее воплощение за­висит от случайных данных и внешних обстоятельств. И еще, в знаках любви и в светских знаках общность — это прежде всего общность серии или группы; к тому же ее выбор отсылает к внешним объективным детерминациям


и к механизмам субъективных ассоциаций. Вот почему в тот момент мы и не смогли понять, что Сущности уже ожи­вали и в светских знаках, и в знаках любви, и в чувствен­ных знаках. Но однажды, когда знаки искусства нам от­крылись как критерий измерения воплотимости сущнос­ти. мы, как следствие, смогли ее вновь обнаружить и в дру­гих областях. Мы уже научились различать проявление ее слабого и вялого сияния. Таким образом, мы в состоянии возвратить сущность тому, кто или что ее выражает, вос­становить все истины времени также, как и все области знаков, чтобы они стали неотъемлемыми частями самого произведения искусства.

Вовлечение [импликация; emplication] и объяснение [экспликация; explication], сворачивание и разворачивание - таковы категории «Поисков утраченного времени». Первоначально значение заключено в знаке. Оно — как нечто, завернутое в другом. Пленница, плененная душа; и это означает, что мы постоянно сталкиваемся с «вклады­ванием» или неким свертыванием различенного. Излуча­ющие знаки предметы — как ящички или закрытые сосу­ды. Они удерживают плененную душу, душу кого-то дру­гого, кто старается приоткрыть крышку3. Прусту нравит­ся «кельтское поверье, согласно которому души тех, кого мы потеряли — пленницы неких низших существ — живот­ных, растений или неодушевленных предметов; эти души утрачены нами до того мгновения — он чаще всего так ни­когда и не наступает— когда мы оказываемся перед де­ревом, т.е. войдем во владения того предмета, который держит утраченную душу в заточении»4. С другой стороны метафорам вовлечения [импликации] вторят метафоры объяснения [экспликации]: развиваясь и развертываясь, знак, одновременно, и интерпретируется. Ревнивый лю-

3 CS1, I, 179 4 CS1, I, 44


бовник разворачивает бесконечные миры, спрятанные в любимом существе. Отзывчивый и тонко чувствующий человек высвобождает души, заключенные в вещах, что отчасти напоминает японскую игру: в воду бросают кусоч­ки бумаги и наблюдают за тем, как они намокают, разбу­хают и растягиваются, принимая форму цветов, домов или различных существ, и тем самым объясняют сами себя5. Значение смешивается с развертыванием знака, как знак смешивается со свертыванием значения. Поэтому сущ­ность есть, в итоге, третий член, доминирующий над дву­мя другими. Она направляет их движение: соединяет знак и его значение, вкладывает одно в другое, не позволяя им распасться. В каждом конкретном случае сущность измеряет связь, степень их, знака и его значения, от­даленности или близости друг от друга, уровень их един­ства. Без сомнения, сам по себе знак не сводим к пред­мету, но наполовину в него погружен. Безусловно, само по себе значение не сводимо к субъекту, но наполовину от него зависит - от обстоятельств и субъективных ас­социаций. Сущность как достаточное основание обоих располагается по ту сторону знака и его значения, свя­зывая их друг с другом.

* * *

Существеннейшим в «Поисках утраченного времени» являются не память и время, но знак и истина. Важнее — не вспоминать, но понимать, ибо память имеет ценность только как способность интерпретировать некоторые зна­ки; время — как материал или род той или иной истины. И воспоминания, как произвольные так и непроизвольные, всплывают лишь в определенных ситуациях обучения, что­бы подвести итог или открыть новые горизонты. Катего­рии «Поисков» — это знак, значение, сущность, длитель-

5 CS1, I, 47


ность обучения и внезапность озарения. То, что Шарлю гомосексуалист—мгновенное, ослепляющее открытие. Но необходимо постепенное и длительное вызревание, и лишь затем совершается качественный скачок в некоторое но­вое знание, в новую область знаков. Лейтмотивы Поис­ков — «я еще не знал», «я должен был впоследствии по­нять», и, также «меня не интересовало то, чему я переста­вал обучаться». Персонажи романа значимы, если только излучают знаки, пригодные для дешифровки в течение более или менее продолжительного периода. Бабушка, Франсуаза, герцогиня Германтская, Шарлю, Альбертина — ценны постольку, поскольку учат нас чему-то. «Ра­дость, с которой я совершал свои первые шаги в обу­чении, когда Франсуаза...» — «Альбертина, — Мне уже не­чему было учиться...»

В мире М.Пруста витает мечта. Поначалу она опре­деляется методом исключения — ни грубая материя, ни чистое сознание. Ни физика, ни философия. Философия допускает лишь прямые высказывания и точные опреде­ления, которые вытекают из некоего разума, утверждаю­щего истины. Физика полагает объективную и недвусмыс­ленную материю, выведенную из условий реальности. Мы заблуждаемся, считая их фактами: они—лишь знаки. По­читая их за истину, мы также ошибаемся, ибо они суть только интерпретации. Знак — это всегда сомнительное, неявное и заключенное в ином значение. «В жизни я шел по пути, обратному тому, каким следуют некоторые люди, которые пользуются фонетической транскрипцией толь­ко после того, как оценят ее параметры с позиции единой последовательности символов»6. Аромат цветка и салон­ное представление, вкус печенья «Мадлен» и любовное чувство объединяют именно знак и соответствующий ему этап в обучении. Когда аромат цветка становится знаком,

6 Р1, III, 88


он превосходит одновременно и законы материи и кате­гории разума. Мы — не физики и не метафизики: мы дол­жны быть египтолагами-иероглифистами, ибо между ве­щами не существует механических законов, а между ра­зумами —свободной и непроизвольной связи. Одно вов­лечено в другое, обременено и осложнено другим, все — знак, значение и сущность. Все обитает в потаенных зо­нах, куда мы проникаем как в склепы, чтобы дешифровать иероглифы и тайные письмена. В любом случае, египтолог-иероглифист — тот, кто ведет ученика по пути обуче­ния-посвящения.

Не существует ни предметов, ни душ. Есть только тела — тела астральные, тела растительные... Биология была бы права, если бы знала, что само по себе тело — уже речь. Лингвисты были бы правы, если бы знали, что язык — всегда язык тел. Любые симптомы — слова, но прежде —любые слова суть симптомы. «Слова как тако­вые что-то сообщали лишь тогда, когда их можно было ин­терпретировать в форме прилива крови к лицу смущен­ного человека, или в форме внезапного молчания»7. Не удивительно, что истерик говорит своим телом. Он обре­тает первичный язык—истинный язык символов и иерог­лифов. Его тело — Египет. Мимика мадам Вердюрен, ее страх—не соскочит ли челюсть, — ее артистические позы, напоминающие гримасы сновидения, наконец даже ее прорезиненный нос формируют некий единый алфавит, необходимый для того, чтобы понять, о чем идет речь.

7 Р1, III, 88


заключение. образ мыслей

Время имеет большое значение в «Поисках утрачен­ного времени» потому, что любая истина — это истина вре­мени. Но прежде всего Поиски — это поиски истины, бла­годаря чему проясняется и «философское» значение про­изведения Пруста: оно соперничает с философией. Напа­дая на самое существенное в классической философии рационалистического типа, Пруст утверждает противопо­ложный образ мыслей. Объектом нападок писателя ста­новится философские предпосылки. А именно: филосо­фия невольно допускает, что разум как разум и мысли­тель как мыслитель утверждают истину, любят ее, стре­мятся к ней и, естественно, заняты ее поиском. Поначалу Пруст соглашается с предустановкой на добро-вольность мышления. В своем поиске он отталкивается он «предна­меренного решения». Из него же вытекает и порядок фи­лософии: с некоторой, определенно установленной точки зрения, поиск истины мог бы быть простым и естествен­ным; достаточно было бы принять решение и использо­вать метод, способный преодолеть внешние влияния, ко­торые склоняют принимать ложь за правду и потому от­вращают мысль от своего призвания. Речь бы шла об об­наружении и организации понятий согласно единому по­рядку, который был бы порядком мысли, в той же мере, в какой и порядком точных определений или сформулиро-


ванных истин, дополнявших бы поиск и обеспечивавших бы согласованность между умами.

В лице философа мы имеем «друга». Показательно, что и философии и дружбе Пруст адресует одну и ту же кри­тику. Друзья, один по отношению к другому, подобны двум разумам доброй воли, что согласуются в значении слов и вещей, ибо общаются по велению единой и общей доброй воли. Философия — это как выражение некоего универ­сального Разума, который при выработке ясных и пригод­ных для передачи определений, соотносится с самим со­бой. Критика Пруста затрагивает самое существенное, а именно: пока истина опирается на добро-вольность мыш­ления, она остается абстрактной и произвольной. Один только договор и получает четкое выражение. Так же как и в дружбе, от внимания философии как раз и ускольза­ют потаенные зоны, где вырабатываются силы, реально воздействующие на наши мнения и поступки, они то и вынуждают мыслить. Ни доброй воли, ни выработанно­го метода недостаточно для того, чтобы научиться мыс­лить. Дружба едва ли приблизит нас к истине. Умы со­общаются между собой всегда на основе договора, а разум порождает только возможность. Что же касается философских истин, то им не достает неизбежности, печати неотвратимости. Действительно, истина не вве­ряется, но пробалтывается; она не передается, но ин­терпретируется; она — не намеренна (волей утвержден­ная), но — непреднамеренна (непроизвольная).

Это-то и является великой Темой обретенного Вре­мени: поиск истины — настоящее путешествие непроиз­вольности. Мысль вовсе не существует без того, что зас­тавляет мыслить, что совершает над ней насилие. Важнее мысли — то, что «позволяет мыслить». Поэт — более зна­чим, чем философ. В своих ранних романах Виктор Гюго по сути дела философствует, т.к. «еще продолжает мыс-


лить, вместо того, чтобы, подобно природе, лишь наводить на размышления»1.Но поэт знает, что сущность — выше мысли. Она — в том, что вынуждает мыслить. Лейтмоти­вом Времени обретенного является слово вынуждать: впе­чатления нас вынуждают наблюдать, встречи — интерпре­тировать, а внешние выражения чувств — мыслить.

«Истины, которые разум схватывает в проблесках мира, полного света, суть нечто менее глубокое, менее необходимое, чем истины, которые жизнь вопреки нам самим сообщает посредством материального впечатле­ния, воспринятого нашей сущностью, а не благодаря тому, что в состоянии вычленить разумом... Нужно стараться интерпретировать ощущения как знаки, как законы или понятия, и пытаться мыслить, что означает покидать не­ясные сумерки, обращая их в духовный эквивалент... Ког­да речь заходит о смутных воспоминаниях вроде стука вилки, или вкуса печенья «Мадлен», или осязательно про­писанных истин, сущность которых я пытался отыскать в себе, где колокольня и безумные луга составляли полную и цветистую неразбериху, то их первым признаком было ощущение, что я не свободен их выбирать, что они мне даются такими, каковы они по сущности. И я чувствовал, что это — клеймо их подлинности. Я не искал те два бу­лыжника на мостовой во дворе, где споткнулся. Но как раз форма случайности — неизбежность, с которой встрети­лось восприятие, контролировало воскрешаемую истину прошлого и вводило в действие образы, ибо благодаря этому мы начинаем ощущать необходимое для восхожде­ния к свету напряжение как счастье реального обретения... Никто не смог бы помочь мне прочитать и исследовать внутреннее пространство книги неведомых знаков [зна­ков объемных, к которым, как мне кажется, стремилась моя чуткость, задевая и огибая их, как ныряльщик, изме-

1 CG3, II, 549


ряющий глубину]; подобное прочтение состоит из актов созидания, ничто и никто не может заменить нас самих, ни даже сотрудничать с нами на этом пути... Сформулиро­ванные чистым сознанием идеи не более чем логические истины — истины возможные; их выбор — произволен. Кни­га рельефных изображений, а не наспех прочерченных набросков — это только наша книга. Порожденные нами идеи не только не в состоянии достичь логической точно­сти — мы даже не знаем, действительно ли они истинны. Только впечатление, такое жалкое и непохожее на мате­риал, способный оставлять глубокие отпечатки, является единственным критерием истины и потому только оно до­стойно внимания разума. Только оно, слабое впечатление, способно, если уметь в нем вычленить истину, подвести к высочайшему совершенству и дать абсолютное счастье»2.

Знак — вот то, что вынуждает мыслить. Знак — это предмет встречи, и, в точности, — случайность встречи, гарантирующая неизбежность появления того, что позво­лит мыслить. Акт мышления не вытекает из простой и ес­тественной возможности. Напротив, он — единственное истинное творение. Творение же — это процесс образо­вания акта мышления в самой мысли и, следовательно, содержит в себе нечто, что совершает насилие над мыс­лью, вырывая ее из естественного оцепенения, из только абстрактных возможностей. Думать — это всегда интер­претировать, т.е. объяснять, разворачивать, дешифровать и транслировать знак. Транслировать, дешифровать, раз­ворачивать суть формы чистого творения. Здесь уже не существует точных определений как чистых понятий. Име­ются только заключенные в знаках значения; и если мысль властна разъяснить знак, развернуть его в Понятие, так это только потому, что Понятие, свернутое в знаке и об­вернутое вокруг него, уже содержится в нем, оно — в по-

2 TR2, III, 878-880


таенной области, что подталкивает мысль. Мы стремимся к истине, лишь когда принуждаемы к тому. Истину ищет ревнивец, когда подмечает лживый знак в лице любимо­го. К ней стремится тонко чувствующий человек, сталки­ваясь с жестокостью. Читатель или слушатель также вле­кутся к истине, стремясь поймать исходящие из произве­дения искусства знаки; которые — как зов гения к гениям, который, быть может, подвигнет и его, читателя или зри­теля, творить. Перед лицом безмолвных интерпретаций влюбленного отношений болтливой дружбы не суще­ствует вовсе. Философ со всем своим методом и всей своей доброй волей — ничто по сравнению с тайным воздействием произведения искусства. Творение, как и процесс образования акта мышления, всегда начина­ется со знаков. Произведение искусства и порождает знаки, и вынуждает их родиться. Творец — как ревни­вец, высший интерпретатор, надзирающий за знаками, в которых обнаруживается истина.

С путешествием непроизвольности мы сталкиваем­ся на уровне каждой человеческой способности, также ышление интерпретирует светские знаки и знаки любви двумя различными способами. Но речь идет уже не об аб­страктном и произвольном мышлении, притязающем са­мостоятельно искать логические истины, иметь соб­ственный порядок и предшествовать внешним воздей­ствиям. Но—о мышлении непроизвольном, испытываю­щем давление знаков и оживающем, только чтобы их проинтерпретировать, чтобы таким образом предотвра­тить пустоту и переполняющее его страдание. В науки и философии мышление всегда предшествует. Особен­ность же знаков — взывать к мышлению, ибо оно прихо­дит после, оно должен запаздывать3. То же самое проис­ходит и с памятью. Чувственные знаки нас вынуждают ис-

3 TR2, III, 880


кать истину, но они мобилизуют и непроизвольную память (или порожденное желанием невольное воображение). На­конец, знаки искусства заставляют мыслить, мобилизуя чистую мысль как свойство сущностей. Они вводят в дей­ствие то, что менее всего зависит от доброй воли—сам акт мышления. Таким образом, знаки, принуждая, приводят в движение какую-либо из способностей — мышление, память или воображение. Она, в свою очередь, мобили­зует мышление, вынуждая думать о сущности. Под ви­дом знаков искусства мы постигаем, что существует чистая мысль как свойство сущности, и каким образом мышление, память или воображение, связываясь с дру­гими областями знаков, ее варьируют.

Произвольность или непроизвольность — не различ­ные самостоятельные свойства, но, скорее, различное осуществление одних и тех же человеческих свойств. Ощу­щение, память, воображение, рассудок, само мышление суть проявления случайные до тех пор, пока они произ­вольны: то, что мы ощущаем с таким же успехом могли бы вспоминать, описывать или постигать, и наоборот. Ни ощу­щения, ни произвольная память, ни произвольная мысль не порождают никакой глубокой истины, но только истину возможную, ибо ничто нас не вынуждает интерпретиро­вать, дешифровывать природу знака погружаясь как «ны­ряльщик, измеряющий глубину». Все человеческие спо­собности осуществляются гармонично, но одна может за­менять другую и в произвольности, и в абстрактности. — Напротив, каждый раз, когда способность принимает не­произвольную форму, она, приоткрывая свой предел, до­стигает его, поднимается до трансцендентного осуществ­ления и осознает собственную, незаменяемую ничем иным, необходимость. Следовательно, способности — уже не взаимозаменяемы. Вместо нейтрального ощущения — тонкая чувствительность, схватывающая и воспринима-


ющая знаки. Знак — предел такой чувствительности, ее призвание и высшее воплощение. Вместо произвольного рассудка, произвольной памяти или произвольного вооб­ражения —те же самые способности, но в непроизволь­ной и трансцендентной форме. Таким образом, каждая приоткрывает лишь то, что она одна в состоянии интер­претировать. Каждая из способностей объясняет тот род знаков, который совершил над ней особенное, чрезмер­ное насилие. Непроизвольное осуществление—трансцен­дентный предел или призвание любой способности. Вме­сто произвольной мысли — все, что вынуждает мыслить, что является принуждением к мышлению — всякая неволь­ная мысль, которая может мыслить только сущность. Лишь чувственность схватывает знак как знак: лишь мышление, память и воображение объясняют значение, каждый — в соответствующей области знаков: лишь чистая мысль от­крывает сущность, ибо вынуждаемо мыслить ее как дос­таточное основание знака и значения.

* * *

Возможно прустовская критика философии могла бы быть в высшей степени философской. Какая философия не пожелала бы воздвигнуть образ мыслей, независимый уже ни от доброй воли мыслителя, ни от преднамеренных решений?! Каждый раз, когда грезят о конкретном и от­ветственном мышлении, то прекрасно осознают, что оно не зависит ни от определенных установлении, ни от ясно выраженного метода, но — от повстречавшегося нам и трансформированного насилия, вопреки нам самим ве­дущего к Сущностям, ибо они, сущности, обитают в пота­енных зонах, а не в умеренных просторах чистоты и света. Они завернуты в то, что вынуждает мыслить, не отзыва­ются на произвольное усилие и позволяют мыслить толь­ко тогда, когда мы вынуждены это делать.


Пруст — платоник, но не ярко выраженный, т.к. готов ссылаться на сущность или Идею даже по ничтожному случаю маленькой фразы Вантейля. Платон предлагает образ мыслей под знаком встреч и насилий. В «Государ­стве» он различает в мире два рода вещей: вещи, допус­кающие бездеятельную мысль или предоставляющие только предлог для проявления активности: и вещи, кото­рые позволяют мыслить, которые вынуждают мыслить. Первые—это узнаваемые предметы: любые качества мо­гут проявляться в данных предметах, но в проявлении слу­чайном, что и позволяет говорить «это — палец», это — яб­локо, это — дом... Напротив, вторые — вещи, вынуждаю­щие нас мыслить: это — предметы не узнаваемые, а со­вершающие насилие, повстречавшиеся знаки. Это, как говорит Платон, «противоречивые ощущения». [Пруст ска­жет: ощущение общности двух мест или двух мгновений). Чувственный знак совершает над нами насилие, мобили­зует память и приводит в движение душу; душа же. в свою очередь, порождает в мышлении силу, передавая ему ис­пытанное чувственностью насилие, мыслить сущность как единственное, что должно быть мыслимо. Так человечес­кие свойства проявляются в трансцендентном осуществ­лении, где каждое стоит перед собственным пределом и сближается с ним: чувственность, схватывающая знак;

душа и память, его интерпретирующие: и мышление, вы­нужденное мыслить сущность. Сократ мог говорить с пол­ным основанием: «Я — скорее влюбленный, чем друг; Я — ближе к искусству, чем к философии: Я — взрыв, принуж­дение и насилие более, чем добрая воля». «Пир», «Федр» и «Федон» —три великих исследования знаков.

Но сократовский демон, ирония, заключается в опережении встреч. По Сократу, разум еще предшествует встречам, он их провоцирует, порождает и организует. Юмор Пруста —другой природы: еврейский юмор против



 


греческой иронии. Чтобы замечать знаки, открывать их, испытывать их жестокость, необходимо обладать особым даром. Логоса нет, существуют только иероглифы. Мыс­лить — это прежде всего интерпретировать и переводить. Сущности — это одновременно и то, что переводится, и сам перевод; и знак, и значение. Сущности обвиваются вокруг знака, чтобы вынудить нас мыслить. Они разво­рачиваются в значении, чтобы мыслиться по необходи­мости. Везде —иероглиф, двойной символ которого—не­произвольность встречи и неизбежность мысли: «случай­ность и необходимость».

 

СТАТЬИ


по каким критериям узнают структурализм? 1

Спрашивали недавно; «Что такое экзистенциализм?». Теперь: «Что такое структурализм?». Эти вопросы имеют живой интерес, но при условии их актуальности, отнесен­ности к работам, которые находятся еще на пути к созда­нию. Мы в 1967 году. Стало быть, нельзя сослаться на незавершенный характер произведений, чтобы уйти от от­вета: именно такой он и дает вопросу смысл. Однако с тех пор вопрос «что такое структурализм?» претерпел неко­торые изменения. В первую очередь, кто структуралист? Есть привычки и в наиболее актуальном. Привычка ука­зывает, отбирает, справедливо или нет, образцы: лингви­ста, как Р. Якобсона; социолога, как К. Леви-Стросса; пси­хоаналитика, как Ж. Лакана; философа, обновляющего эпистемологию, как М. Фуко; марксистского философа, занимающегося проблемой интерпретации марксизма, как Л. Альтюссера; литературного критика, как Р. Барта; писателей, как тех, кто объединился в группу «Тель Кель»... Одни не отказываются от слова «структурализм» и исполь­зуют понятия «структура», «структурный». Другие предпо­читают соссюровский термин «система». Очень разные мыслители и разные поколения; некоторые оказали на своих современников реальное влияние. Но самым важ-

1 Перевод с французского по изданию: Delcuze G. A quoi reconnait-on le stracturalisme? // La Philosophie en XX siecle. Sous la dir de Francois chatelet. Paris. Marabout. 1979 СОКОЛОВОЙ Л.Ю


ным является крайнее разнообразие тех областей, в ко­торых они осуществляют свои исследования. Каждый на­ходит проблемы. Методы, решения, которые имеют ана­логичные черты, как бы происходящие из вольного воз­духа и духа этого времени, но которые также соразмерны открытиям и единичным творениям в каждой из этих обла­стей. В этом смысле слова с «измом» вполне обоснованы.

Правильно считают лингвистику источником струк­турализма: не только Соссюра, но также Московскую шко­лу и Пражский кружок. И если структурализм распрост­раняется затем на другие области, то на этот раз речь идет не об аналогии: это происходит не для того, чтобы внедрить методы, «эквивалентные» имевшим ранее успех в анали­зе языка. В действительности существуют только языко­вые структуры, будь то эзотерический язык или даже не­вербальный. Структура бессознательного есть лишь в той мере, в какой бессознательное говорит и является язы­ком. Структура тела—лишь в той мере, в какой тела пола­гаются говорящими, с языком, являющимся языком сим­птомов. Даже вещи имеют структуру, поскольку они со­держат в себе тихий дискурс, который представляет со­бой язык знаков. Тогда вопрос «что такое структурализм?» изменяется еще раз: скорее следует спрашивать, по чему узнают тех, кого называют структуралистами? И что уз­нают сами структуралисты? Ибо верно, что видимым об­разом людей узнают только в невидимых и неощущаемых вещах, которые они узнают по-своему. Что они делают, структуралисты, чтобы узнать язык в некоторой вещи — язык, присущий одной области? Что они находят в этой области? Мы предлагаем, таким образом, извлечь неко­торые формальные, самые простые критерии узнавания и будем всякий раз приводить примеры из работ выше­названных авторов, независимо от различия их проектов и сочинений.







© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.