Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Размышления о гильотине

Альбер Камю

В Алжире незадолго до войны 1914 года был приговорен к смертной казни один убийца, совершивший неслыханно чудовищное преступление (его жертвами стала целая крестьянская семья вместе с детьми). Это был сельскохозяйственный рабочий, который осуществил свое убийство в приступе кровожадности; но дополнительную тяжесть содеянному придавало то обстоятельство, что он обокрал своих жертв. Дело привлекло внимание общественности и получило широкую огласку. Многие считали, что обезглавливание — слишком легкая смерть для такого мерзавца. Говорят, что так же думал и мой отец, который особенно негодовал из-за убийства детей. Насколько мне известно, — а вообще я немного знаю о нем, — впервые в своей жизни мой отец пожелал присутствовать при казни. Он встал до рассвета и отправился на другой конец города, где должно было состояться публичное исполнение приговора при большом стечении народа. Об увиденном в то утро он никогда никому не рассказывал. Моя мать говорила потом, что когда он вернулся, на нем лица не было. Он вихрем ворвался в дом и, не говоря ни слова, повалился на кровать. Его рвало. Он увидел то, что на самом деле скрывалось за высокопарными фразами. Он уже забыл об убитых детях. Он видел лишь дергающееся на доске тело осужденного, которому только что перерезали горло.

137//138

Надо полагать, эта церемония достаточно отвратительна для того, чтобы победить негодование в сердце простого и честного человека, и чтобы кара, которую он считал сто раз заслуженной, не оказала на него никакого другого воздействия, кроме как потрясла его душу до самого основания. Когда свершение высшего акта правосудия вызывает у законопослушного гражданина, которого это правосудие призвано защищать, только рвоту, трудно предположить, что оно соответствует своему предназначению поддерживать спокойствие и порядок в государстве. Напротив, становится явным, что действие это не менее безобразно, чем преступление, и что еще одно убийство не только не возмещает ущерба, нанесенного обществу, но добавляет к прежнему позору новый. Это настолько очевидно, что никто не решается прямо обсуждать эту мрачную церемонию. Чиновники и журналисты, которым по долгу службы приходится сталкиваться с ней, похоже, осознав ее одновременно вызывающую и постыдную сущность, изобрели для обсуждения этой темы свой особый язык, сведенный к обтекаемым стереотипным формулировкам. В результате, рассеянно просматривая за завтраком утреннюю газету, мы случайно узнаем, что некто приговоренный «возвратил свой долг обществу», или «искупил свою вину», или «в пять часов правосудие свершилось». Чиновники могут назвать осужденного и «заинтересованным лицом», и «пациентом», или сокращенно — ПКС (приговоренный к смерти). Выходит, что у нас о смертной казни принято писать — выразимся так — только вполголоса. Мы признаем, что это тяжелая болезнь нашего в высшей степени цивилизованного общества как раз тем, что не осмеливаемся обсуж-

138//139

дать ее открыто — наподобие того, как долгое время в обывательской среде ограничивались разговорами о том, что старшая дочь имела «слабую грудь» или что отец страдал «опухолью», так как считали туберкулез и рак в некотором роде неприличными заболеваниями. Тем более это справедливо для смертной казни — ведь о ней стараются говорить исключительно эвфемизмами. В этом смысле для общества она то же, что рак для больного, с той только разницей, что ни один больной никогда не настаивал на необходимости своего рака. Смертную казнь же, вопреки здравому смыслу, пытаются представить всем исключительно как прискорбную необходимость. Таким образом, с одной стороны, узаконивается убийство, которое считается необходимым, с другой стороны рекомендуется об этом умалчивать, поскольку таковая необходимость весьма прискорбна.

Напротив, я намереваюсь говорить об этом жестко. Жестко не из жажды скандала; как полагаю, и не из болезненного предрасположения характера. Как писатель я всегда испытывал отвращение к приспособленчеству; как человек я считаю, что существуют такие отвратительные стороны нашего существования, которые, когда это неизбежно, мы должны обходить молчанием. Но когда молчание или языковые хитросплетения способствуют живучести злоупотребления, которое должно искоренить, или несчастья, которое можно облегчить, нет другого выхода, кроме как говорить об этом со всей ясностью и показывать аморальность, скрывающуюся под покровом слов. Франция делит с Испанией и Англией почетное место одной из последних стран, сохранивших, по эту сторону железного за-

139//140

навеса, в своем арсенале репрессивных средств смертную казнь. Живучесть этого первобытного ритуала стала возможной у нас лишь по причине беспечности или невежества общественного мнения, которое пользуется только навязанной ему стереотипной фразеологией. Когда спит воображение, слова лишаются смысла; глухой народ рассеянно реагирует на казнь человека. Но пусть покажут орудие казни, пусть заставят дотронуться до помоста и ножа, услышать стук падающей головы, — и вот тогда проснувшееся наконец у общества воображение отвергнет как эту фразеологию, так и смертную казнь.

Когда в Польше нацисты публично казнили заложников, то затыкали им рты повязками с гипсом, чтобы лишить возможности выкрикнуть слова возмущения и свободы. Конечно, было бы цинично сравнивать судьбу этих невинных жертв с приговоренными преступниками. Но, не говоря уже о том, что у нас гильотинируются не только преступники, способ расправы остается тем же. Казенными словами мы прикрываем казнь, законность которой невозможно подтвердить, прежде чем не изучишь ее в реальности. Вместо того чтобы заявлять — смертная казнь необходима — и затем уже не говорить о ней, следует, наоборот, рассказать о том, что она представляет собой в действительности, и уж потом рассуждать, должна ли она считаться необходимой в существующем виде.

Что касается меня, то я считаю ее не только бесполезной, но и в высшей степени вредной, и считаю своим долгом высказать здесь это убеждение до рассмотрения сути самого вопроса. Было бы нечестно, если бы создалось мнение, что я пришел к этому

140//141

заключению после многих недель, посвященных изучению и исследованию этой темы. Но было бы также недобросовестно объяснить это убеждение одной только сентиментальностью. Наоборот, я весьма далек и от того расслабляющего умиления, и котором находят удовольствие человеколюбцы, когда смешиваются различные ценности и различные виды ответственности, уравниваются преступления, а невиновность в конечном счете лишается своих прав. В отличие от многих знаменитых современников я не считаю, что по своей природе человек — это общественное животное. По правде говоря, я думаю, что все обстоит наоборот. Но я считаю, и это уже совсем другое дело, что отныне он не может жить вне общества, следовать законам которого необходимо для его физического выживания. Поэтому ответственность должна быть определена самим обществом на основе разумной и эффективной шкалы. Но закон находит свое последнее оправдание в том благе, которое он приносит или не приносит обществу в определенном месте и в определенное время. В течение многих лет смертная казнь ныла лишь невыносимой пыткой для моего воображения и вызывала внутреннее душевное смятение, которое мой разум подвергал осуждению. При этом я готов был допустить, что на мои суждения влияло воображение. Но в действительности за эти недели я не нашел ничего, что не укрепило бы моего убеждения или изменило бы мои умозаключения. Наоборот, к уже имевшимся в моем распоряжении аргументам добавились новые. Теперь я полностью разделяю убеждение Кёстлера: смертная казнь позорит наше общество, и ее сторонники не могут ее оправдать с точки зрения разума. Чтобы не повто-

141//142

рять его убедительную аргументацию и не дублировать факты и цифры, которые становятся ненужными благодаря уточнениям Жана Блок-Мишеля, я хотел бы только выдвинуть доводы, развивающие и продолжающие рассуждения Кёстлера и, наряду с последними, убеждающие в необходимости немедленного упразднения смертной казни.

Известно, что серьезным аргументом сторонников смертной казни является назидательность наказания. Головы отрубают не только для того, чтобы наказать их носителей, но и для того, чтобы устрашающим примером запугать тех, кто попытался бы им подражать. Общество не мстит, оно хочет только предупредить злодеяние. Оно потрясает отрубленной головой, чтобы кандидаты на роль убийцы увидели в этом свое будущее и одумались.

Этот аргумент был бы впечатляющим, если бы мы не были вынуждены констатировать:

1. Что общество само не верит в силу примера, о которой оно говорит;

2. Что не доказано, будто смертная казнь уже заставила остановиться хотя бы одного убийцу, решившегося на такое преступление, и вместе с тем очевидно, что она не вызвала у тысяч преступников никакой реакции, кроме восхищения;

3. Что в других отношениях она является отвратительным примером, последствия которого непредсказуемы.

Прежде всего, общество не верит собственным словам. Если бы оно им действительно верило, оно бы показывало головы. Оно бы сопровождало казни рекламными кампаниями, которые оно обычно приберегает для государственных займов или для новых марок аперитивов. Наоборот, известно, что

142//143

казни у нас больше не проводятся публично и совершаются в тюремных дворах в присутствии узкого круга специалистов. Меньше известно, почему это так происходит и с какого времени. Речь идет о решении, принятом относительно недавно. Последняя публичная казнь состоялась в 1939 году; это — казнь Вейдманна, совершившего несколько убийств; его подвиги сделали его модной личностью. В то утро в Версале собралась огромная толпа, в том числе много фотографов. Между моментом, когда Вейдманн был представлен толпе, и моментом, когда он был обезглавлен, были сделаны фотографии. Через несколько часов «Пари-Суар» опубликовала целую страницу иллюстраций, посвященных этой аппетитной церемонии. Тем самым добрые парижане смогли убедиться, что простая и точная система, которой пользовался палач, также отличалась от традиционного эшафота, как «Ягуар» от наших устаревших «Дион-Бутон». Однако, вопреки всем ожиданиям, администрация и правительство весьма плохо восприняли эту яркую рекламу и подняли крик о том, что пресса хотела потворствовать низменным садистским инстинктам своих читателей. Поэтому было решено, что впредь казни не будут совершаться публично; некоторое время спустя это распоряжение облегчило работу оккупационных властей.

В этом деле логика не была на стороне законодателя. Наоборот, надо было досрочно наградить директора «Пари-Суар», чтобы побудить его делать эту работу в следующий раз еще лучше. В самом деле, если есть желание, чтобы казнь была показательной, необходимо не только увеличить количество фотоснимков, но и установить машину на эша-

143//144

фоте, на площади Согласия, в два часа пополудни, пригласить весь народ, а для отсутствующих показать церемонию по телевидению. Нужно или сделать это, или прекратить всякие разговоры о ее показательном характере. Каким образом может быть показательным тайное убийство, совершаемое во дворе тюрьмы? Оно служит лишь для того, чтобы периодически информировать граждан о том, что они умрут, если им случится кого-то убить; такое же будущее можно смело обещать и тем, кто не убивает. Чтобы наказание было действительно примерным, оно должно быть устрашающим. Тюо де ля Бувери, народный представитель и сторонник публичных казней, был более логичен, когда заявил в 1791 году в Национальном Собрании: «Чтобы сдержать народ, необходимо зрелище страшное».

Теперь нет никаких зрелищ, приговоры известны всем по слухам и лишь время от времени появляется сообщение о казни, приукрашенное смягченными формулировками. Но как в момент совершения преступления будущий преступник может думать о наказании, которое ухищряются представлять во все более и более отвлеченной форме! И если мы действительно хотим, чтобы он всегда помнил об этой каре, что смирило бы его, а затем привело бы к отказу от безрассудного решения, не следует ли постараться глубоко запечатлеть это наказание и его страшную реальность в душе каждого всеми средствами изображения и языка?

Вместо того чтобы в туманных выражениях сообщить о долге, который некто этим утром заплатил обществу, не будет ли более действенным примером воспользоваться таким прекрасным случаем, чтобы напомнить каждому плательщику о деталях

144//145

того, что его ожидает? Вместо слов: «Если вы совершите убийство, вы умрете на эшафоте», — не лучше ли сказать ему, например: «Если вы совершите убийство, вас бросят за решетку на долгие месяцы или годы, которые вы проведете в обстановке невыносимого отчаяния и постоянного страха до того момента, когда однажды утром мы проникнем в вашу камеру, сняв предварительно обувь, чтобы застигнуть вас во сне, который подавит вас после ужаса ночи. Мы набросимся на вас, свяжем запястья за спиной, ножницами разрежем воротник вашей рубашки и, если нужно, острижем волосы. Стремясь к совершенству процедуры, мы свяжем ваши руки ремнем, так что вам придется находиться в полусогнутом положении и тем самым держать затылок полностью открытым. Потом мы пронесем вас по коридорам, причем помощники будут держать вас за руки, а ноги будут волочиться сзади. Наконец один из палачей схватит вас за брюки и уложит горизонтально на деревянный брус, в то время как другой вставит вашу голову в круглое отверстие, а третий обрушит с высоты двух метров двадцати сантиметров нож весом в 60 кг, который как бритва перережет вам шею».

Для того чтобы пример был еще более впечатляющим и чтобы вызываемый им ужас стал в каждом из нас достаточно мощной, не поддающейся разуму силой, способной в нужный момент перебороть непреодолимое желание убийства, следовало бы пойти еще дальше. Вместо того чтобы со свойственной нам бездумной претенциозностью кичиться тем, что мы изобрели это быстрое и гуманное средство убивать осужденных1, следовало бы публиковать в тысячах экземпляров и заставлять читать в шко-

145//146

лах и университетах свидетельства и медицинские доклады, описывающие состояние тела после казни. Особенно рекомендуем публикацию и распространение недавнего сообщения в Академии медицины, сделанного докторами Пьедельевром и Фурнье. Эти отважные медики, призванные исследовать в интересах науки тела казненных, сочли своим долгом обобщить свои леденящие кровь наблюдения:

Коль скоро мы можем позволить себе высказать свое мнение по данному вопросу, сообщаем, что подобные зрелища тягостны и отвратительны. Кровь пульсирующими толчками изливается из перерезанных сонных артерий, а потом свертывается. Мышцы судорожно сокращаются, и эти перебои вызывают своеобразные проявления: кишечник урчит, сердце производит последние хаотичные, отчаянные сокращения. Иногда рот кривится в ужасной гримасе. Действительно, глаза у отрубленной головы неподвижны, слепы и безмятежны, зрачки их расширены; к счастью, они не смотрят, и если не наступает трупное помутнение, они не движутся; они прозрачны, как у живого, но неподвижны, как у мертвого. Эти явления могут продолжаться минутами, а у физически крепких субъектов — даже часами: смерть не наступает мгновенно... Таким образом, каждое отдельное проявление жизни продолжается и после обезглавливания. У врача остается лишь одно впечатление: эксперимент этот ужасен, это убийственная вивисекция с последующим преждевременным захоронением2.

Я сомневаюсь, чтобы нашлось много читателей, которые без содрогания смогут прочесть этот ужасный доклад. Значит, можно рассчитывать на его назидательную силу и возможность использования в целях устрашения. Ничто не мешает добавить к этому доклады свидетелей, которые дополнительно подтверждают наблюдения врачей. Говорят, что лицо казненной Шарлотты Корде после удара палача покраснело. Не вызовут удивления рассказы на-

146//147

блюдателей более близкого к нашему времени. Помощник экзекутора, которого трудно было бы заподозрить в стремлении к поэтизации и сентиментальности, так описывает то, что ему довелось увидеть: «Мы бросили под нож одержимого, находящегося в состоянии настоящего приступа delirium tremens. Голова умирает сразу. Но тело буквально прыгает в корзину, дергает веревки. Двадцать минут спустя, на кладбище, еще продолжаются содрогания»3. Нынешний настоятель «Сантэ», преподобный отец Девуайо, кажется, не являющийся противником смертной казни, в книге «Правонарушители»4 идет еще дальше и приводит историю приговоренного Лангиля, отрубленная голова которого откликалась на его имя5:

Утром перед казнью приговоренный был в весьма плохом настроении и отказался от услуг церкви. Зная глубинные струны его сердца и его привязанность к жене, исповедовавшей христианские чувства, мы сказали ему: «Ради любви к вашей жене отвлекитесь перед смертью от земного хотя бы на мгновение», — и осужденный согласился. Он долго стоял сосредоточенно перед распятием, потом, казалось, перестал обращать внимание на наше присутствие. Когда его казнили, мы были недалеко; его голова упала в лоток, установленный перед гильотиной, а тело было сразу положено в корзину; но вопреки обыкновению корзина была закрыта до того, как туда была помещена голова. Несший голову помощник вынужден был подождать какое-то мгновение, пока корзина не была открыта вновь: и вот, в этот короткий отрезок времени мы имели возможность увидеть устремленные на меня глаза казненного, выражавшие муку и молящие, как будто бы он просил прощения. Инстинктивно мы осенили крестом и благословили голову; после этого веки мигнули, выражение глаз стало мягким, и они, не теряя выразительности, медленно угасли...

Читатель может воспринять объяснения священника в соответствии со своей верой. Но, по крайней

147//148

мере, эти «не теряющие выразительности» глаза не нуждаются ни в каком толковании.

Я мог бы привести другие, также невероятные свидетельства. Но что касается меня, я не в состоянии идти дальше. В конце концов я не выступаю за то, чтобы смертная казнь носила показательный характер, и эта казнь в ее нынешнем виде представляется мне грубым хирургическим вмешательством, которое производится в условиях, когда она лишается всякого поучительного смысла. Наоборот, общество и государство, которые видели и не то, могут спокойно пережить эти подробности, а поскольку они проповедуют необходимость примера, то они должны хотя бы попытаться заставить всех пережить эти детали, чтобы никто не был в неведении на сей счет и чтобы навсегда затерроризированное население целиком стало францисканским. Кого надеются устрашить этим примером, который всегда осуществляется украдкой, угрозой наказания, притом что сами изображают его безболезненным и быстрым и в общем легче переносимым, чем рак, — этой казнью, увенчанной цветами красноречия? Конечно, не тех, которые слывут честными гражданами (а некоторые таковыми и являются), потому что они спят в этот час — они ведь не были информированы об этом крупном событии; они будут поглощать пирожки в момент преждевременного погребения и им сообщат об этом акте правосудия, если только они читают газеты, в слащавом коммюнике, которое растает как сахар в их памяти. Однако именно эти мирные создания и поставляют наибольший процент человекоубийц. Многие из этих честных людей являются преступниками, которые еще не ведают об этом. По данным судеб-

148//149

ных органов, огромное большинство известных им убийц, бреясь утром, не знали, что они совершат убийство вечером. Поэтому в качестве примера и в целях безопасности вместо приукрашивания было бы лучше показывать голову казненного тем, кто бреется по утрам.

Но ничего подобного не происходит. Государство скрывает сведения о казнях и обходит молчанием публикации и свидетельства. То есть оно не верит в ценность показательного характера смертной казни — разве только или в силу традиции, или не давая себе труда задуматься об этом. Преступника убивают, потому что это делалось в течение веков, но, впрочем, убивают его способами, установленными в конце XVIII века. Как обычно, повторяют аргументы, бывшие в ходу в течение веков, рискуя вступить в противоречие с мерами, принятие которых становится неизбежным в связи с общественной эволюцией в направлении милосердия. Закон применяется безо всяких рассуждений, и наши приговоренные безропотно умирают во имя теории, в которую не верят сами палачи. Если бы они в нее верили, это было бы известно и бросалось бы в глаза. Но публичность, помимо того, что она действительно вызывает низменные инстинкты с неисчислимыми последствиями, что заканчивается в какой-то момент стремлением найти удовлетворение в новом убийстве, в общественном мнении может вызвать также возмущение и отвращение. Было бы труднее приводить смертные приговоры в исполнение конвейерным методом, как это делается у нас сегодня, если бы эти казни откладывались в народном воображении в виде наглядных картин. Тот, кто смакует кофе за чтением известий о том, что

149//150

правосудие свершилось, подавился бы им, узнав хоть о каких-то подробностях. А приведенные мною тексты могли бы приветствовать иные профессора уголовного права, которые, при своей очевидной неспособности оправдать этот анахронический приговор, утешаются тем, что заявляют вместе с социологом Тардом: лучше предать смерти без страдания, чем предать страданию, не предавая смерти. Поэтому нужно одобрить позицию Гамбетты, который, будучи противником смертной казни, голосовал против законопроекта об отмене публичных казней, заявив:

Если вы уничтожаете ужас зрелища, если вы будете казнить на тюремных дворах, вы задушите всплеск общественного возмущения, проявившийся в эти последние годы, и укрепите позиции сторонников смертной казни.

В самом деле, нужно или убивать публично, или же признать, что не существует полномочий на убийство. Если общество оправдывает смертную казнь необходимостью примера, оно должно оправдываться само в том, что делает необходимой публичность казни. Оно должно каждый раз показывать руки палача и заставлять смотреть на них слишком впечатлительных граждан, а также всех тех, кто так или иначе призвал этого палача. В противном случае, оно признает, что совершает убийство, не зная ни что оно говорит, ни что делает, или же зная, что эти омерзительные церемонии не только не устрашают общественное мнение, но могут лишь привести людей к преступлению или ввергнуть их в смуту. Кто может дать почувствовать это лучше, чем сделавший свою карьеру судья, г-н советник Фалько, смелое признание которого заслуживает размышлений:

150//151

...Единственный раз в моей карьере, когда я выступил против смягчения приговора и за смертную казнь обвиняемого, я думал, что несмотря на мое положение, буду присутствовать при казни со всей бесстрастностью. Впрочем, данный индивидуум не представлял большого интереса: он надругался над своей малолетней дочерью и в конце концов бросил ее в колодец. И вот! После казни воспоминания об этом неотступно преследовали меня по ночам в течение недель и даже месяцев... Как и все, я участвовал в войне и видел, как умирает неповинная молодежь, но могу сказать, что, перед лицом этого жуткого зрелища, я никогда не испытывал того разлада со своей совестью, какой я испытал перед лицом этой формы административного убийства, которую называют смертной казнью6.

Но все-таки почему общество должно верить в этот пример, хотя он не останавливает преступления, и его воздействие, если оно все же имеется, незаметно? Прежде всего, смертная казнь не сможет запугать того, кто не знает о том, что он совершит убийство, кто решается на это в какой-то момент и готовит свой акт в состоянии нервного возбуждения или приступа навязчивой идеи, ни того, кто идя на свидание для объяснения берет с собой оружие, чтобы запугать неверную(ого) или противника, и использует его, хотя он этого не хотел или не думал, что захочет. Одним словом, она не может запугать человека, которого судьба отбрасывает на путь преступления, подобно тому как она устремляет его на путь бед и несчастий. Следовательно, можно сказать, что она бессильна в большинстве случаев. Будет справедливым признать, что у нас она редко применяется в этих случаях. Но само это слово «редко» вызывает дрожь.

Устрашает ли она хотя бы то племя преступников, которые живут преступлением и на которых она якобы призвана воздействовать? В этом нет ни-

151//152

какой уверенности. У Кёстлера можно прочитать, что в эпоху, когда в Англии казнили воров-карманников, другие воры проявляли свои таланты в толпе, окружавшей эшафот, где вешали их собрата. Статистические данные, подготовленные в начале века в Англии, показывают, что из 250 повешенных 170 ранее лично присутствовали на одной или двух казнях. Еще в 1886 году из 167 приговоренных к смерти, прошедших через тюрьму в Бристоле, 164 присутствовали по крайней мере на одной казни. Такие исследования больше не могут проводиться во Франции по причине тайны, которой окружены казни. Но они позволяют думать, что в день присутствия моего отца на месте казни вокруг него находилось значительное число будущих преступников, которых отнюдь не рвало. Сила устрашения направляется только на робких людей, не склонных к преступлению, и слабеет перед неисправимыми, которых как раз и следовало бы укрощать. В этом томе и в специальных работах содержатся самые убедительные в этом отношении цифры и факты.

Однако нельзя отрицать, что люди боятся смерти. Лишение жизни является безусловно высшей мерой наказания и должно вызывать в них ни с чем не сравнимый ужас. Страх смерти, исходящий из самых затаенных глубин существа, опустошает его; подвергающийся угрозе жизненный инстинкт мечется и бьется в самых страшных мучениях. Значит, законодатель имеет основание полагать, что его закон воздействует на одну из самых таинственных и могучих пружин человеческой природы. Но закон всегда проще природы. И если он, в попытке обеспечить свое господство, отваживается проникнуть в темные области бытия, он еще больше рискует

152//153

оказаться бессильным разрешить сложные проблемы, которые хочет упорядочить.

Да, страх перед смертью очевиден, но несомненно также, что этот страх, как бы велик он ни был, никогда не мог победить человеческие страсти. Прав Бэкон, который сказал, что нет такой страсти, которая не могла бы встретить лицом к лицу страх перед смертью и побороть его. Месть, любовь, честь, боль, какой-нибудь другой страх могут преодолеть страх смерти. И если любовь к человеку или к родине, безумная страсть к свободе могут это сделать, то почему этого не могут алчность, ненависть, ревность? Веками смертная казнь, зачастую сопровождавшаяся дикими, утонченными пытками, пытается побороть преступность; однако ж преступность упорствует. Почему? Да потому что инстинкты, которые борются внутри человека, не являются, как того хочет закон, величинами постоянными и уравновешенными. Они представляют собой попеременно исчезающие и побеждающие силы, последовательная неуравновешенность которых питает жизнь разума, также как достаточно близко расположенные электрические колебания создают электрический ток. Представим себе серию колебаний от желания есть до потери аппетита, от твердо принятых решений до полного отказа от них, которые сопровождают всех нас в течение одного дня, увеличим до бесконечности эти колебания, и мы получим представление о сложнейшем процессе психологической пролиферации. Как правило, эти проявления неуравновешенности проявляются слишком быстро, чтобы позволить одной силе установить господство надо всем существом человека. Но случается так, что какая-то одна из душевных сил разви-

153//154

вается до такой степени, что овладевает всем полем сознания; в этом случае никакой инстинкт, включая жизненный, не может воспротивиться тирании этой неотвратимой силы. Чтобы смертная казнь была действительно устрашающей, необходимо, чтобы человеческая натура стала другой — такой же устойчивой и ясной, как сам закон. Но в этом случае она превратилась бы в натюрморт.

Однако ж она таковым не является. Поэтому, как ни удивительно это покажется тому, кто не наблюдал и не испытал на самом себе сложность человеческой души, убийца большую часть времени чувствует себя невиновным, когда совершает убийство. Каждый преступник оправдывает себя до суда. Он считает себя если не правым, то по крайней мере оправданным обстоятельствами. Он не думает и не предвидит; если он думает, то только о том, что будет оправдан полностью или частично. Как он будет бояться того, что считает абсолютно невероятным? Он будет страшиться смерти после приговора, а не до совершения преступления. Следовательно, для того, чтобы закон носил устрашающий характер, необходимо, чтобы он не оставлял никакого шанса убийце, чтобы заранее он был беспощадным и, в частности, не допускал никаких смягчающих обстоятельств. Но кто у нас осмелится этого требовать?

Следует также считаться с другим парадоксом человеческой натуры. Даже если жизненный инстинкт является основным, он не важнее другого инстинкта, о котором не говорят ученые-психологи, — это инстинкт смерти, требующий в некоторые моменты самоистребления и истребления других, Возможно, что желание убить часто совпадает с же-

154//155

ланием покончить с собой, уничтожить себя7. Таким образом инстинкт самосохранения дублируется в разных пропорциях инстинктом разрушения. Этот последний является единственным, который может полностью объяснить многочисленные извращения, от алкоголизма до наркомании, которые ведут человека к гибели, хотя он не может не знать об этом. Человек хочет жить, но напрасно полагать, что это желание возьмет верх над всеми другими побуждениями. Он желает также самоуничтожиться, он хочет непоправимого, включая саму смерть. Поэтому случается, что преступник желает не только преступления, но и сопутствующего ему несчастья, даже, и в особенности, если это несчастье несоразмерно. Когда это странное желание созреет и возобладает, перспектива предания смерти не только нe может остановить преступника, но еще более усиливает постигшее его помутнение разума. Тогда, в некотором смысле, убийство совершается во имя собственной гибели.

Всех этих случаев достаточно для объяснения того, что наказание, видимо рассчитанное на устрашение нормальных умов, в действительности не оказывает никакого воздействия на психологию

среднего человека. Все без исключения статистические данные, касающиеся как стран-аболиционистов, так и других стран, показывают, что нет связи между упразднением смертной казни и преступностью8. Последняя ни растет, ни сокращается. Гильотина упорствует в бытии, преступность тоже; междy ними не существует другой видимой связи, кроме закона. Вот вывод, который мы можем сделать на основе длинного ряда цифр, содержащихся в статистических данных: в течение столетий смертная

155//156

казнь, помимо предумышленного убийства, применялась за другие преступления, и эта высшая мера наказания, существовавшая в течение длительного времени, не привела к исчезновению ни одного из этих преступлений. В течение веков за эти преступления больше не наказывают смертной казнью. Однако их число не увеличилось, а в отношении некоторых уменьшилось. Точно так же смертная казнь за убийство применялась веками, но племя Каина все же не исчезло. В тридцати трех странах, упразднивших смертную казнь или больше ее не применяющих, число убийств не увеличилось. Кто мог бы сделать из этого вывод, что смертная казнь действительно устрашает?

Консерваторы не могут отрицать ни эти факты, ни эти цифры. Их единственный и последний аргумент показателен. Он поясняет парадоксальную позицию общества, так тщательно скрывающего казни, которые оно считает поучительными. «В самом деле, — говорят консерваторы, — ничто не доказывает, что смертная казнь поучительна; очевидно даже, что она не запугала тысячи убийц. Но мы ничего и не можем знать о тех, кого она устрашила; следовательно, ничто не доказывает, что она не была назидательной». Итак, самое суровое из наказаний, означающее для приговоренного утрату последней надежды и дарующее обществу высшую привилегию, зиждется не на чем ином, как на возможности, не поддающейся проверке. А ведь у смерти нет ни степеней, ни вероятностей. Она придает всему — и степени виновности, и телу — окончательную жесткую форму. Однако у нас она допускается как результат случайности и расчета. Будь даже этот расчет вполне разумным, разве не нужна

156//157

полная уверенность, чтобы утвердить самую верную из всех смертей? Но приговоренный разрезается на две части не столько за совершенное им преступление, сколько за все преступления, которые могли бы быть совершены и не были, которые могут быть совершены и не будут. В данном случае самая явная неочевидность приводит здесь к самой беспощадной и неумолимой очевидности.

Я не единственный, кто удивляется такому опасному противоречию. Государство само осуждает его, и его нечистая совесть объясняет противоречивость его позиции. Оно выступает против всякого афиширования этих казней, потому что оно не может утверждать перед лицом фактов, что они когда-либо послужили делу устрашения преступников. Оно не может избежать дилеммы, перед которой его уже поставил Бёккариа: «Если нужно чаще демонстрировать народу доказательства силы власти, тогда казни должны производиться часто; но тогда и преступления должны совершаться также часто, что является доказательством того, что смертная казнь отнюдь не оказывает должного воздействия; из этого вытекает, что она одновременно является бесполезной и необходимой». Но что может сделать государство в отношении бесполезной и необходимой кары — разве только утаить ее, не отменяя? То есть государство может сохранить смертную казнь где-нибудь побоку, не без оговорок, в слепой надежде, что хоть кого-то, хоть когда-то остановит при совершении убийства мысль о наказании, что тем самым будет оправдано — пусть об этом никто никогда не узнает — существование закона, больше не имеющего ни здравого смысла, ни практической целесообразности. Таким образом, для дальнейших утвер-

157//158

ждений о назидательном характере гильотины государство вынуждено увеличивать число вполне реальных убийств, чтобы не допустить какого-то гипотетического убийства, причем о его малейшей вероятности никогда не будет известно. Не правда ли, странный закон, знающий об убийстве, которое он за собой влечет, но никогда ничего не знающий об убийстве, которому он препятствует.

Что же остается тогда от этой показательной силы примера, если доказано, что смертная казнь имеет другую, действительно реальную силу, которая низводит людей до позора, сумасшествия и убийства?

Уже можно проследить последствия этих показательных обрядов для общественного мнения, вызывающих проявление садизма, отвратительного мелкого тщеславия, пробуждаемого у некоторых преступников. Окрестности эшафота чужды благородства; там чувствуются одно лишь отвращение, презрение или самое низкое наслаждение. Все это известно. Приличие также потребовало перемещения гильотины с площади Ратуши на окраины, а затем в тюрьмы. Меньше известно о чувствах тех, кого ремесло обязывает присутствовать на такого рода зрелищах. Послушаем, например, одного начальника английской тюрьмы, признающего, что он испытывает «обостренное чувство личного стыда», и капеллана, говорящего об «ужасе, стыде и унижении»9. Прежде всего представим себе чувства человека, убивающего по долгу службы, — я имею в виду палача. Ну что можно думать об этих чиновниках, называющих гильотину «велосипедом», а приговоренного «клиентом» или «тюком». Разве только то, что думает о них священник Бела Жюст, присутствовавший при казни почти тридцати при-

158//159

говоренных: «По своему цинизму и вульгарности жаргон блюстителей правосудия ни в чем не уступает жаргону преступников»10. Вот в связи с этим информация одного из помощников палачей о своих перемещениях по провинции: «Эти поездки представляли собой настоящие увеселительные прогулки. Такси и хорошие рестораны — все было наше»11. Он же пишет, превознося умение палача приводить в действие нож гильотины: «Можно было позволить себе роскошь тащить клиента за волосы». Приведенный здесь пример разнузданности имеет и другие, более серьезные аспекты. Одежда приговоренных, как правило, принадлежит палачу. Деблер старший развешивал их в деревянной лачуге и время от времени приходил на них посмотреть. Но дело обстоит серьезнее. Вот что заявляет помощник палача:

Новый палач был без ума от гильотины. Иногда он в ожидании служебной повестки целыми днями оставался дома, сидя на стуле, в полной готовности, со шляпой на голове и в пальто12.

Да, мы имеем дело с человеком, о котором Жозеф де Местр говорил, что для его существования необходимо особое решение божественной силы и что без него «порядок уступает место хаосу, троны рушатся и общество исчезает». Вот человек, благодаря которому общество полностью освобождается от виновного, поскольку палач подписывает акт об освобождении из-под стражи и тогда свободный человек отдается в его распоряжение. Этот красивый и торжественный пример, выдуманный нашими законодателями, имеет, по крайней мере, некоторый эффект — он отбивает и разрушает человеческие качества и разум у тех, кто непосредственно этим за-

159//160

нимается. Могут сказать, что речь идет о фигурах исключительных, находящих призвание в самом унижении. Об этом будут говорить с меньшей уверенностью, когда узнают, что сотни людей бесплатно предлагают свои услуги в качестве палачей. У людей нашего поколения, переживших историю последних лет, данная информация не вызовет удивления. Они знают, что в самых мирных и самых обычных обывателях кроется инстинктивное стремление к пыткам и убийствам. Наказание, имеющее целью устрашить неизвестного убийцу, безусловно способствует развитию предрасположенности к убийствам у многих других потенциальных чудовищ. Поскольку мы вынуждены оправдывать наши самые жестокие законы вероятностными рассуждениями, можно не сомневаться в том, что из этих сотен людей, от услуг которых мы отказались, по крайней мере один человек по-своему утолил жажду кровавого инстинкта, пробужденного в нем гильотиной.

Поэтому, если уж хотят сохранить смертную казнь, то пусть хотя бы освободят нас от ее лицемерного оправдания тем, что она якобы применяется в назидание другим. Давайте называть своим именем эту казнь, которая совершается в полной тайне, не оказывая воздействия на честных людей, покуда они ими являются, становится обаятельным образцом для переставших быть таковыми, и одуряет и развращает тех, кто является ее исполнителями. Безусловно, казнь является страшной физической и моральной пыткой, но она не приносит никакого очевидного результата, кроме разрушительного эффекта. Она наказывает, но не предотвращает ничего, разве что пробуждает инстинкта убийства. Она

160//161

как бы существует только для того, кто переживает ее в душе месяцами или годами и телом в тот отчаянный и жестокий момент, когда его разрезают на две части, не лишая совсем жизни. Назовем ее своим именем, которое, хотя бы, придаст ей достоинство истины, и признаем, что, в сущности, она является местью.

Действительно, наказание, которое карает, но не предотвращает, называется местью. Это почти математический ответ общества тому, кто нарушает его основной закон. Этот ответ является таким же древним, как сам человек: он называется талионом. Тот, кто причинил мне боль, в ответ должен получить то же самое; тот, кто выбил мне глаз, сам должен стать одноглазым; наконец, тот, кто убил, должен умереть. Речь идет не о принципе, а о чувстве, выраженном в особо жестокой форме. Талион — явление того же порядка, что и человеческая природа или инстинкт, а не закон. Закон по определению не должен следовать тем же правилам, что и природа. Если убийство заложено в природе человека, то закон создан не для того, чтобы подражать природе или воспроизводить ее. Он создан, чтобы ее исправлять. Однако талион ограничивается тем, что подтверждает и придает силу закона явному проявлению природы. Все мы, зачастую к нашему стыду, познали это проявление, и мы знаем его силу: оно идет к нам от пещерных времен. В этой связи, если мы, французы, возмущаемся, и с полным на то основанием, когда нефтяной король в Саудовской Аравии выступает за международную демократию и поручает мяснику ножом отрезать руки ворам, то сами, однако, мы тоже живем в каком-то средневековье, не имея даже возможности утешения верой.

161//162

Мы еще определяем справедливость по топорным правилам арифметики13. Можно ли считать хотя бы, что эта арифметика точна и что справедливость, даже элементарная, даже ограниченная законной местью, защищается смертной казнью? Нужно ответить — нет.

Оставим в стороне факт, что часто закон талиона является очевидно неприменимым и что показалось бы чрезмерным наказывать поджигателя путем поджога его собственного дома, как и недостаточным наказывать вора путем изъятия из его банковского счета суммы, эквивалентной совершенной им краже. Допустим, что было бы справедливо и необходимо компенсировать убийство жертвы смертью убийцы. Но смертная казнь это не просто смерть. По своей сути она так же отличается от лишения жизни, как концентрационный лагерь отличается от тюрьмы. Она безусловно является убийством и арифметически компенсирует совершенное убийство. Но она добавляет к смерти регламент, публичную преднамеренность, известную будущей жертве, наконец, организацию, которая сама по себе является источником моральных страданий, более суровых, чем смерть. То есть здесь нет эквивалентности и адекватности. Во многих законодательствах предумышленное преступление рассматривается как более серьезное, чем преступление с применением голого насилия. Но что же тогда представляет смертная казнь, если не самое преднамеренное из убийств, с которым не может сравниться никакое деяние преступника, как бы продумано оно не было? Чтобы достичь эквивалентности, было бы необходимо наказывать смертной казнью только такого преступника, который уведомлял бы свою жерт-

162//163

ву о моменте, когда он предаст ее страшной смерти, и который после этого месяцами содержал бы ее в заточении в полной своей власти. Столь ужасных вещей в жизни частных лиц не встречается.

Кроме того, когда наши официальные юристы говорят о предании смерти без страданий, они не знают того, о чем говорят, и, что особенно важно, они лишены воображения. Опустошающий и унизительный страх, которому месяцами и годами14 подвергается осужденный и которому не подвергалась жертва, является более страшным наказанием, чем смерть. При всем ужасе смертельного насилия в большинстве случаев смерть жертвы приходит стремительно, и жертва не знает, что с ней произошло. Время ужаса отмерено ей вместе с жизнью, и надежда ускользнуть от напавшего на нее безумца, видимо, не покидает жертву никогда. Наоборот, для приговоренного к смерти ужас расписан в деталях. Пытки надеждой чередуются со смертными муками животного отчаяния. Адвокат и священник, из чувства простой гуманности, надзиратели, чтобы приговоренный оставался спокойным, — все единодушно заверяют его, что он будет помилован. Он верит этому всем своим существом, а потом он больше этому не верит. Он верит днем и отчаивается ночью15. По мере того, как проходят недели, надежда и отчаяние возрастают и становятся в равной степени невыносимыми. По словам всех свидетелей, изменяется цвет кожи, страх воздействует как кислота. «Знать, что скоро умрешь, это — не страшно, говорит приговоренный тюрьмы Френ. Не знать, будешь ли ты жить, — вот ужас и тоска». Картуш говорил о высшей мере: «Ну и что! Речь идет о том, чтобы провести всего-то скверных пятнадцать ми-

163//164

нут». Но речь идет о месяцах, а не о минутах. Задолго до этого приговоренный знает, что скоро он будет убит и единственное, что может его спасти, это помилование, что для него весьма похоже на милосердие небесное. Во всяком случае, он больше ни в чем не властен, не может защищать себя сам или кого-то в чем-то убеждать. Все происходит помимо него. Он больше не человек, а вещь, которая ожидает попасть в руки палачей. Он замыкается в границах абсолютной необходимости, как косная материя, но обладает сознанием, которое и является самым страшным его врагом.

Когда чиновники, задачей которых является убийство этого человека, называют его «тюк», они знают, о чем говорят. Если вы ничего не можете сделать против тех, кто вас ведет, держит или бросает, тогда, в самом деле, вы становитесь пакетом или вещью, или, более того, животным в путах. Но животное еще может отказаться принимать пищу. Приговоренный этого не может. Его заставляют пользоваться специальным режимом (в тюрьме Френ, это режим № 4 с прибавками молока, вина, сахара, варенья, масла); за тем, чтобы он питался, следят. В случае необходимости его заставляют делать это силой. Животное, предназначенное на убой, должно быть в отличной форме. Вещь или зверь имеют право только на эти низведенные до элементарного уровня свободы, которые называются капризами. «Они очень обидчивы», — заявляет без иронии главный надзиратель тюрьмы Френ, говоря о приговоренных к смерти. Это не вызывает сомнения, но как по-другому объединить свободу и это достоинство воли, без которых человек не может обойтись? Обидчивый или нет, но после вынесения

164//165

приговора осужденный попадает в невозмутимо работающую машину. В течение нескольких недель он крутится в шестеренках, которые определяют все его поведение и в конечном счете передают в руки, которые уложат его в машину для убийства. Тюк зависит уже не от случайностей, господствующих над живым существом, но подчиняется механическим законам, которые позволяют ему безошибочно предвидеть день его обезглавливания.

Этот день заканчивает его существование как объекта. В три четверти часа, отделяющих его от казни, уверенность в неизбежной смерти подавляет все; связанный и покорный зверь познает ад, по сравнению с которым кажется смешным тот ад, которым ему угрожают. В общем, греки с их цикутой были более гуманными. Они предоставляли своим осужденным относительную свободу, возможность отложить или ускорить время их собственной смерти. Они давали им право выбора между самоубийством и казнью. Мы же, для большей надежности, творим правосудие сами. Но истинное правосудие могло бы совершиться лишь в том случае, если бы преступник, сообщив о своем решении за несколько месяцев заранее, пришел к своей жертве, прочно связал бы ее, при том что ей было известно, что она будет казнена через час, и, наконец, использовал бы этот час для подготовки орудия смерти. Разве какой преступник поставил когда-нибудь свою жертву в такое отчаянное и беспомощное положение?

Это безусловно объясняет странную покорность, обычно проявляемую приговоренными в момент их казни. Люди, которым нечего терять, могли бы сделать свою последнюю ставку и предпочесть погиб-

165//166

нуть от шальной пули или если уж на гильотине, то в безумной борьбе, притупляющей способность рассуждать. В некотором смысле это была бы добровольная смерть. Однако замечено, что, за редким исключением, осужденный идет на смерть угрюмо, в каком-то вялом, подавленном состоянии. Несомненно, именно это подразумевают журналисты, когда пишут, что приговоренный мужественно принял смерть. Это означает, что приговоренный не наделал шума, не вышел за рамки своего положения «тюка» и что все ему за это признательны. В таком позорном деле основной его участник продемонстрировал самое примерное поведение, надеясь на то, что позор не продлится слишком долго. Но комплименты и свидетельства о мужестве являются составной частью общей мистификации, окружающей смертную казнь, так как зачастую приговоренный будет выглядеть настолько более приличным, насколько больше страха он испытывает. Он удостоится похвалы нашей прессы только в том случае, если его страх и чувство безысходности достаточно велики, чтобы опустошить его до конца. Я хочу, чтобы к моей мысли отнеслись со вниманием. Некоторые приговоренные, политики или не политики, умирают героически, и о них следует говорить с восхищением и должным уважением. Но большинство из них не знают другого молчания, кроме молчания от страха, другой невозмутимости, кроме невозмутимости от ужаса, и мне кажется, что это ужасное молчание заслуживает еще большего уважения. Когда священник Бела Жюст предложил юному преступнику, за несколько мгновений до виселицы, написать своим близким, и тот успел ответить: «У меня не хватает храбрости даже на это», —

166//167

то как священник, услышав это признание в слабости, мог не преклониться перед тем, что для человека является самым ничтожным и самым святым? Те, которые молчат и о которых известно, что они испытали, по маленькой лужице, оставшейся на том месте, откуда их уводят на казнь, — да кто осмелится сказать, что они умерли как трусы? А как тогда квалифицировать тех, кто их довел до этой трусости? В конце концов, каждый убийца, совершая преступление, рискует стать жертвой самой ужасной смерти, в то время как те, кто его убивает, не рискуют ничем, кроме продвижения по службе. То, что в этот момент испытывает человек, выходит за рамки всякого разумения. Ни добродетель, ни храбрость, ни умственные силы, ни даже невинность не играют тут никакой роли. В этот момент все ввергается в состояние первобытного ужаса, где не действуют никакие рассуждения. Чувству справедливости, равно как и чувству достоинства, здесь места уже нет.

Сознание невиновности не дает иммунитета от страха... Я видел, как мужественно умирают настоящие бандиты, тогда как невиновные шли на смерть дрожа всем телом...16

Когда тот же человек добавляет, что, судя по его опыту, малодушие скорее проявляется у интеллигентов, он не считает эту категорию людей менее мужественной, чем другие; но ей свойственно большее воображение. Перед лицом неизбежной смерти человек, независимо от своих убеждений, потрясен до глубины души17. Одно только чувство беспомощности и одиночества, охватывающее связанного преступника перед лицом сообщества, требующего его смерти, само по себе уже становится невообра-

167//168

зимой карою. В этой связи было бы лучше, если бы казнь была публичной. Тогда актерство, свойственное каждому человеку, могло бы прийти на помощь загнанному животному — сыграть роль, хотя бы в собственных глазах. Ночь и тайна беспомощны. И в этот страшный час проявление мужества, духовных сил, даже веры, может носить лишь случайный характер. Как правило, человек уничтожен ожиданием смертной казни задолго до смерти. Ему устраивают две смерти, причем первая хуже второй, хотя он убивал один раз. По сравнению с этой пыткой наказание в виде талиона представляется еще цивилизованным законом. Оно никогда не требовало лишить обоих глаз того, кто выбил один глаз у своего собрата.

Следует иметь в виду, что эта вопиющая несправедливость отзывается на родственниках казненного. У жертвы есть близкие, страдания которых, как правило, не имеют границ и которые по большей части требуют отмщения. Они достигают своего, а родственники приговоренного переживают самое тяжкое несчастье, которое для них является наказанием, выходящим за пределы всякой справедливости. Ожидание матери или отца в течение долгих месяцев, комната для свиданий в тюрьме, фальшивые фразы, которыми обмениваются с приговоренным во время коротких встреч, в конце концов, картина самой казни — все эти мучения не предусмотрены для близких жертвы. Каковы бы ни были чувства последних, они не могут желать, чтобы месть настолько превышала преступление и так истязала людей, поневоле разделяющих их собственное горе.

Отец мой, я помилован, пишет приговоренный к смерти; я еще не могу полностью осознать выпавшее мне счастье; мое

168//169

помилование было подписано 30 апреля и сообщение об этом сделано в среду после моего возвращения из приемной. Я сразу же попросил предупредить отца и мать, которые еще не вышли из Сантэ. Представьте, как они будут счастливы18.

Действительно, это можно себе представить, точно так же, как можно представить себе и непрестанное горе до извещения о помиловании, и безысходное отчаяние тех, кто получает другое извещение, которое казнит их без закона, несчастных и невиновных.

В завершение разговора о законе талиона следует заметить, что даже в своей первоначальной форме он может распространяться только на двух индивидуумов, один из которых абсолютно невиновен, а другой абсолютно виновен. Жертва, естественно, невиновна. Но общество, которое, как предполагается, должно его представлять, может ли оно претендовать на свою невиновность? Разве оно не несет ответственность, хотя бы частично, за преступление, которое им наказывается с такой жестокостью?

Эта тема широко рассматривалась, и я не буду повторять соображения, изложенные многими мыслителями с XVIII века. Впрочем, их можно обобщить одной фразой: всякое общество имеет преступников, которых оно заслуживает. Что касается Франции, то нельзя не отметить обстоятельства, которое должно бы сделать наших законодателей более скромными. Отвечая в 1952 году на анкету «Фигаро» о смертной казни, один полковник утверждал, что введение пожизненных каторжных работ в качестве высшей меры наказания означало бы создание домов преступлений. Этот офицер высокого ранга, кажется, не знал, — и я рад за него, — что

169//170

мы уже имеем дома преступлений, которые существенно отличаются от наших централов тем, что из них можно выйти в любой час дня и ночи: это бистро и трущобы — носители славы нашей Республики. Об этом нельзя говорить, оставаясь в рамках умеренности.

Статистика оценивает в 64 000 количество перенаселенных жилищ (от 3 до 5 человек на комнату) в одном только Париже. Конечно, детоубийца — это особо отвратительная тварь, не вызывающая сострадания. Возможно также (я повторяю — возможно), никто из моих читателей, оказавшийся в условиях такой тесноты, не пойдет на убийство ребенка. Поэтому речь идет не о том, чтобы преуменьшать виновность некоторых чудовищ. Но эти чудовища, проживай они в более приличных условиях, может быть, не имели бы случая зайти так далеко. Наименьшее, что можно сказать, — это то, что не они одни являются виновниками, и трудно представить, чтобы право их наказывать было предоставлено даже тем, кто предпочитает субсидировать разведение свеклы, а не строительство19.

Алкоголь является еще более ярким проявлением этой скандальной ситуации. Известно, что французская нация постоянно одурманивается своим парламентским большинством, по причинам в большинстве случаев позорным. Но уровень ответственности алкоголя в генезисе кровавых преступлений потрясает. Один адвокат (мэтр Гийон) оценил его в 60%. По мнению доктора Лягриффа, этот процент составляет от 41, 7 до 72%. Опрос, проведенный в 1951 году в сортировочном центре тюрьмы Френ среди приговоренных по общеуголовным статьям, выявил 29% хронических алкоголиков и 24% лиц,

170//171

склонных к алкоголизму. Наконец, 95% детоубийц являются алкоголиками. Это знаменательные цифры. Мы можем для сравнения привести цифру еще более впечатляющую: в декларации, представленной в 1953 году в налоговые органы фирмой по производству аперитивов, говорится о 410 миллионах прибылей. Сравнение этих цифр позволяет информировать акционеров упомянутой фирмы и депутатов от алкоголя о том, что они убили больше детей, чем они думают. Являясь противником смертной казни, я весьма далек от того, чтобы требовать для них смертного приговора. Но для начала представляется необходимым и срочным проводить их под военным эскортом на ближайшую казнь детоубийцы, а после этого вручить им статистический бюллетень с цифрами, о которых я говорил.

Что касается государства, которое сеет алкоголь, то оно не может удивляться тому, что пожнет преступление20. Впрочем, оно не удивляется и ограничивается тем, что отрубает головы, в которые само влило столько алкоголя. Оно невозмутимо отправляет правосудие и становится в позу кредитора: его чистая совесть ничем не потревожена. Так, его представитель по делам алкоголя, отвечая на вопросы «Фигаро», воскликнул: «Я знаю, что сделал бы самый ярый защитник упразднения смертной казни, если бы, имея оружие в пределах досягаемости, он оказался перед бандитами, готовыми убить его отца, его мать, его детей или его лучшего друга. Так вот!» Это «так вот!» само по себе кажется немного пропитано алкоголем. Естественно, самый ярый защитник упразднения с полным на то правом открыл бы огонь по своим убийцам, что никак не скажется на его доводах в пользу бескомпромиссной защиты уп-

171//172

разднения смертной казни. Но если бы в дополнение к этому он соблюдал хотя бы небольшую последовательность в развитии идей и если бы от упомянутых убийц слишком сильно несло алкоголем, он занялся бы потом теми, делом которых является спаивание будущих преступников. Даже весьма удивительно, что родственникам жертв алкогольных преступлений никогда не пришла мысль обратиться в парламент с ходатайством о даче некоторых разъяснений. Однако происходит ровно наоборот, и государство, облеченное всеобщим доверием, поддержанное даже общественным мнением, продолжает исправлять убийц, даже, и в особенности, алкоголиков, что немного напоминает ситуацию, когда сутенер наставляет на путь истинный трудолюбивых созданий, обеспечивающих его материальное положение. Но сутенер не занимается нравоучениями. Этим занимается государство. Хотя юриспруденция и допускает, что — иногда — опьянение является смягчающим обстоятельством, ей ничего не известно о хроническом алкоголизме. Однако с опьянением связаны лишь насильственные преступления, не карающиеся смертной казнью, тогда как хронический алкоголик способен и на преступление преднамеренное, которое будет стоить ему жизни. Таким образом, государство оставляет за собой право наказывать только в том случае, в котором серьезно замешана его собственная ответственность.

Означает ли это, что всякого алкоголика должно объявить безответственным лицом государство, которое будет бить себя в грудь до тех пор, пока нация не будет пить ничего, кроме фруктового сока? Конечно, нет. Также как выводы, сделанные на ос-

172//173

нове наследственности, не должны освобождать от всякой виновности. Истинная ответственность правонарушителя не может быть точно определена. Известно, что невозможно сосчитать число наших предков по восходящей линии, будь они алкоголики или нет. Начиная с незапамятных времен эта цифра превысила бы в 10 в 22-й степени раз количество жителей Земли в настоящее время. Поэтому число дурных или патологических предрасположенностей, которые они могли нам передать, не подлежат подсчету. Мы приходим в мир под тяжестью бесконечной необходимости. В таком случае следовало бы сделать вывод о существовании всеобщей безответственности. Было бы логично никогда не принимать решений ни о наказаниях, ни о поощрениях, но тогда сразу существование любого общества стало бы невозможным. Наоборот, инстинкт самосохранения обществ, а значит и людей, требует, чтобы существовала личная ответственность. Это надо принять, не мечтая об абсолютной снисходительности, которая привела бы к гибели любого общества. Но это же суждение должно привести нас к заключению о том, что никогда не бывает ни полной ответственности, ни, следовательно, абсолютно адекватных наказаний и поощрений. Никто не может быть полностью вознагражден — даже Нобелевскими премиями. Но никто не должен нести также и абсолютного наказания, если его считают виновным, и, тем более, если есть вероятность, что он не виноват. Смертная казнь, которая неудовлетворительна ни как пример, ни как воздаяние по заслугам, присваивает вдобавок чрезмерную привилегию, стремясь карать за всегда относительную вину путем наказания окончательного и непоправимого.

173//174

Действительно, если смертная казнь носит сомнительный характер и ее обоснование хромает с точки зрения справедливости, то следует согласиться с ее сторонниками в том, что она носит элиминирующий характер. Она окончательно уничтожает приговоренного. Честно говоря, только одно это должно исключить повторение доводов ее сторонников, которые, как мы в этом только что убедились, всегда могут быть оспорены. Честнее было бы заявить, что смертная казнь носит окончательный и бесповоротный характер, потому что она должна быть таковой, заверить, что некоторым людям не может быть позволено жить в обществе, что они представляют постоянную опасность для каждого гражданина и для общественного порядка и поэтому, отложив другие дела, их необходимо уничтожить. По крайней мере, никто не может оспорить существование некоторых социальных хищников, энергию и зверства которых ничто не может укротить. Конечно, смертная казнь не решает проблему, которую они создают. Условимся, хотя бы, что она ее снимает.

Мы еще поговорим об этих людях. Но имеет ли отношение смертная казнь только к ним? Могут ли заверить нас в том, что никто из казненных не мог быть возвращен к нормальной жизни? Можно ли даже поклясться в том, что ни один из них не был невиновным? В обоих случаях не следует ли признать, что смертная казнь носит элиминирующий характер лишь в той мере, в какой она необратима? Вчера, 15 марта 1957 года, в Калифорнии был казнен Бертон Эбботт, приговоренный к смерти за убийство четырнадцатилетней девочки. Я думаю, что подобное преступление ставит человека в разряд неисправимых. Хотя Эбботт всегда продолжал на-

174//175

стаивать на своей невиновности, он был осужден. Его казнь была назначена на 10 часов 15 марта. В 9 час. 10 мин. была предоставлена отсрочка для предъявления защитой последнего ходатайства21. В 11 часов ходатайство было отклонено. В 11 час. 15 мин. Эбботт вошел в газовую камеру. В 11 час. 18 мин. он вдохнул первую порцию газа. В 11 час. 20 мин. позвонил секретарь Комиссии по помилованиям. Комиссия изменила решение. Начали искать губернатора, уехавшего на море, потом позвонили непосредственно в тюрьму. Эбботта вытащили из газовой камеры, но было уже слишком поздно. Если бы вчера в Калифорнии была плохая погода, губернатор не поехал бы к морю. Позвони он на две минуты раньше, то Эбботт был бы сегодня живой и, возможно, была бы доказана его невиновность. Любой другой приговор, хотя бы самый жестокий, оставлял ему этот шанс. Смертная казнь его не предоставила.

Можно расценить происшедшее как исключительный случай. Но таковой является и наша жизнь, и при нашем быстротечном существовании это происходит рядом с нами, на расстоянии десятичасового перелета. Судя по нашим газетам, несчастье Эбботта следует рассматривать не как исключение, а как происшествие в ряду других, не носящее единичного характера (вспомним дело Дешеза, из числа самых недавних). Впрочем, юрист д'Оливекруа, изучая в I860 году с применением теории вероятностей вопрос о возможности судебных ошибок, пришел к заключению, что в двухстах пятидесяти семи случаях осуждается приблизительно один невиновный. Это соотношение может показаться незначительным? Оно незначительно в отношении

175//176

обычных приговоров. Но оно огромно, когда речь идет о смертной казни. Когда Гюго писал, что для него гильотина носит имя Лезюрка22, он не хотел сказать, что все обезглавленные ею являются Лезюрками, но что достаточно одного Лезюрка, чтобы она навсегда покрыла себя позором. Понятно, почему Бельгия окончательно отказалась от смертной казни после одной судебной ошибки и почему Англия поставила вопрос об ее отмене после дела Хейса. Понятно также заключение того генерального прокурора, к которому обратились за консультацией в связи с просьбой о помиловании одного преступника, по всей вероятности, виновного, но жертва которого не была обнаружена. Прокурор написал: «Сохраняя жизнь X..., мы обеспечиваем властям полную возможность без спешки рассмотреть любые новые сведения о существовании его жены, которые могли бы быть получены позднее...23 И наоборот, приведение в исполнение смертного приговора, лишая нас этой гипотетической возможности, придало бы, чего я опасаюсь, самой незначительной информации теоретическую ценность и силу, что могло бы стать причиной многих прискорбных сожалений». Стремление к справедливости и истине выражено здесь в волнующей форме, и в наших судах следовало бы чаще ссылаться на эти «прискорбные сожаления», так четко формулирующие опасность, с которой сталкивается каждый присяжный. Действительно, как только невиновный казнен, уже никто ничего не может для него сделать, кроме как реабилитировать, если еще найдется кто-нибудь, чтобы обратиться с этой просьбой. Тогда ему возвращается его невиновность, которую он, впрочем, никогда и не терял. Но преследования, жерт-

176//177

вой которых он стал, его ужасные страдания, страшную смерть исправить и возместить невозможно. Остается только думать о невиновных в будущем, чтобы уберечь их от этих пыток. Это сделано в Бельгии. У нас, по-видимому, совесть спокойна.

Вне сомнения, это спокойствие зиждется на мы

<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Гла­ва 6. Ри­та Вра­тас­ки бы­ла мер­тва | 




© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.