Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Блокнот






«расказ»

Чего только не бывает в жизни, даже хорошее. С утра разносил комбат, в обед долбил замполит, а вечером завезли кино. Потря­сающее — «Москва слезам не верит». Все, кто загремел в караул, застонали, остальные радостно засуетились и выслали молодых за­нимать места. Один только Юрка Ковалёв не суетился, сел за тум­бочку и стал в блокноте что-то писать. Блокнот был маленьким, пи­сать приходилось ещё мельче, поэтому разобрать, что он пишет, было нельзя, а хотелось. И любопытный Шурка Линьков спросил прямо:

—Чего пишешь?

—Да так... — неопределённо ответил тот, — про всё.

—Про что — про всё?

—Да про это...

—Ух, ты! — догадался Линьков и зауважал. — Писатель...

И ничуть не удивился, возможно. Ковалёв всей роте письма пи­сал. Ляжет, уставится в потолок и произнесёт: «Диктую!». И дальше только за ним поспевай. И до того складно, до того красиво, сдержан­но, вроде, но так, что за душу берёт и после не отпускает. Переписы­ваешь набело и от жалости к себе сердце заходится. Некоторые эти письма и не отсылали. Перечитывали в карауле и начинали как-то себе нравиться, отчего-то себя уважать. А когда Юрка не диктовал писем, писал в блокнот и блокнот этот всегда носил при себе. К нему приставали от скуки: «Прочитай!». И он иногда читал. Но ведь он что делал, козёл? Шпарил без запинки и с выражением «Агрессивная суть блока НАТО», а на странице было совсем другое. Линьков под­глядел однажды и сейчас приставать не стал. Шмыгнул уважительно КОСОМ и потопал в кино.

Кино получилось весёлое. В конце первой серии, когда Родик укладывал Алентову на диван, по КПП ударили из гранатомёта. Весь мужской контингент от облома взвыл. Дежурная рота сбегала постре­лян, и кино всё-таки продолжилось, но уже сразу со второй серии, что было значительно хуже. Поэтому в палатку Линьков вернулся без настроения. Залез к себе на второй ярус и, задумчиво поскрипев пружинами, свесился вниз.

—Слушай, Юр, а целуются в кино по-настоящему?

—Не знаю, не пробовал, — буркнул тот.

—А почему же тогда так по-настоящему продирает?

—Это и есть искусство, когда настоящего нет, а пробирает. Надо только, чтоб пробирало по-настоящему.

—Дурак, — влез, как всегда, Поливанов, — а убивают в кино тоже по-настоящему? — и рассмеялся.

Но Поливанов что? Он только анекдотов навалом знает, а Ко­валёв — голова. У него такое в голове, такая пропасть! Шурка лежал с ним однажды в охранении — за перевалом пасли «зелёнку», — так за ночь столько от него узнал, что потом два дня спать не мог. И про звёзды, и про войну, и даже про Александра Македонского. Он по­тому и место себе выбрал на верхотуре, чтобы к нему поближе. Не­солидно для «черпака», зато всегда можно свеситься и спросить. Но сейчас все его расспросы прервал ротный:

— Отбой, Линьков! — вмешался он. — У тебя завтра выезд.

И выключил свет. Но Шурка долго ещё отключиться не мог. Ле­жал, ворочался и скрипел. Из головы не выходила «Москва» — поче­му «не верит», почему «в слезах»? И только когда снова грохнуло на КПП и привычно затрещало со всех постов, заснул.

А утром осторожно, чтобы не разбудить Ковалёва, поднялся, взял в оружейке автомат и пошёл с ребятами на КПП. Пока жда­ли БТР, смотрел, как закрашивают на воротах копоть. Дневальные спешили до подъёма, потому что днём нельзя, а вечером без этого не сдать наряд. Дырки там, пробоины, куда ни шло, а копоть извольте закрасить.

—И чего, дураки, на КПП лезут? — посочувствовал Шурка. — Здесь на метр полтора ствола и все спаренные. — Но, вспомнив, что наряд будет принимать как раз Ковалёв, указал:

—За окном побелите, чёрное!

И порадовался за себя. Вчера он за две сгущёнки записал себя вместо караула на выезд. Выезжали за водой на скважину, тоже не бог весть какое путешествие, но всё равно веселее, чем караул.

И точно, повеселились. На обратном пути из «зелёнки» шарах­нули из ДШК. По броне, как булыжниками, простучало, но разме­ниваться с паразитом не стали, сдали пушкарям. Пропустили вперёд водовозку и на полном ходу проскочили. И хорошо ещё, Поливанов углядел, хлестало из водовозки, как из ведра. Пробоины, как могли, заткнули тряпками и вернулись в полк. Воды, правда, довезли поло­вину, но зато быстро. Дежурный на боковую ещё не завалился и, сдав ему автомат, Шурка заспешил в палатку. Нужно было срочно пред­упредить Ковалёва, что стена на КПП не забелена и наряда в таком виде не принимать. А то ведь он хоть и голова, а с ушами. Примет по доброте, а у него — нет, и будет потом расхлёбывать за них, простота. Но спешил Шурка совершенно напрасно: Ковалёв, накрывшись с головой, спал. Дневальный из молодых разбудить его не решался, а ротный в палатку не заходил. И, сорвав с него одеяло, Шурка за дневального заорал:

— Подъём, жор проспишь!

И осёкся. Ковалёв был мертв, подушка была вся бурой от крови, лицо, наоборот, белым, а в брезентовом полотнище у изголовья про­свечивала крохотная дыра. Шурка шагнул назад, натолкнулся спи­ной до дневального и дальнейшее уже слышал плохо.

Пришёл начмед, потом комбат и незнакомый из особого отдела майор, и началось то ли дознание, то ли что.

— Шальная... — заполнял майор. — Между одиннадцатью трид­цатью и двенадцатью ночи... Входное отверстие соответствует...

«Это когда я про «Москву» думал, — соображал Шурка и стран­но так соображал, отчётливо. — И он лежал так всю ночь, и утром лежал. И, когда я боялся его разбудить...» И ещё поразило, как невоз­мутимо спокойно осталось всё кругом.

За обедом обедали, за ужином ужинали. Ели без аппетита, но ели, разговаривали тихо, но не о нём. Дорошин внизу скатал матрац и унёс в каптёрку.

— Теперь твоя.

Потом, злее обычного, пришёл замполит и стал собирать из их тумбочки Юркины вещи.

—Мыльница его? Шурка кивал.

—Зубная щетка чья?

—Тоже...

—А блокнот?

И Шурка неожиданно испугался:

— Мой.

Любые записи и заметки для памяти были строжайше запреще­ны. Блокнот до Юркиных не дойдёт. Замполит недоверчиво на него посмотрел. Но блокнот был не подписан, почерк неразборчив и он его отложил. И Шурка облегчённо вздохнул, прибрал его и быстренько после замполита отбился. Но Юркиного места отбивать не стал — по­лез к себе. Лежал и, прислушиваясь к себе, недоумевал.

Получалось так, как говорил Юрка. Не было его в настоящем, не существовало, а пробирало. И пробирало так, что он вроде бы суще­ствовал. И хотелось всё время свеситься вниз. И, выждав, когда рота паснёт, Шурка без единого скрипа поднялся, притащил на тумбочку переноску, которую Дорошин приспособил под настольную лампу, и, миссии сё штанами, приступил. Не задумываясь, не подбирая слов и прямо с того места, где обрывалась строка. Места в блокноте остава­лось много, но писать так же мелко он не умел и поэтому экономил. Писал, шмыгая носом, и выводил неуклюжие буквы. Он хотел, чтобы пробирало, чтобы верили и по-настоящему.

—Пишешь? — свесился к нему Поливанов, посмотрел задумчи­во в потолок и неожиданно попросил:

—Напиши, как мы тогда с танкистами подрались, и он за меня вписался.

—Про то, как он мне на «губу» сгущёнку принёс! — попросили справа.

—И про письма!

И со всех сторон вдруг посыпалось:

—Про то, как он вместо «Боевой листок» «Боевой свисток» на­писал!..

—И про рейды!

—И про кино!..

—И про то, как мы на скважину ездим, и вообще!...

Всё вокруг заскрипело, придвинулось и ожило. Уцелевшая от караула рота наперебой диктовала и Шурка едва за ней поспевал. Строчил, дул на пальцы и снова строчил. Рота охала, вспоминая, смеялась до слёз и сухими глазами плакала. Всем было грустно и отчего-то пронзительно хорошо. Никто не слышал ни стрельбы, ни грохота КПП, ни шального свиста над головой. И, когда в па­латку вошёл для подъёма ротный Фомин, все спали вперемешку на чужих местах, Линьков за тумбочкой сопел в блокнот, а на пе­реноске тихо занимались штаны. Фомин их осторожно убрал, про­листал блокнот и на середине с удивлением остановился. Сразу после мельчайшего бисера было неумело и старательно выведено: «Блокнот», а чуть ниже, коряво, но с той же твердостью Линьков написал: «расказ».

Пацаны

После обеда навалилась обычная плотная жара. Небо затянулось сероватой дымкой, а каменистая земля раскалилась и послушно отдавала ветру шарики сухой колючки. Третий взвод забился в па­латку и, раздевшись до трусов, тихо млел. Время от времени кто-нибудь подходил к баку с питьевой водой и тайком от сержанта Дорошина бла­женствовал, поливая себе шею и грудь. Дорошин растрату видел, но не пресекал. Его тоже затягивало в удушливый полуденный сон. Никому ничего не хотелось говорить и, тем более, делать. Не унимался один только Волошенко, худой, дочерна загоревший одессит. Сливаясь телом с цветом трусов, он лежал, по обыкновению, на чужой кровати и лениво притравливал анекдоты, — не оттого, что хотелось, а потому, что одессит.

— Слышь, Литкевич, — прервал он вдруг себя, — покажь свою бабу!

Сидевший напротив коренастый молчун перестал рассматривать

фотографии и спрятал их в карман «хб».

— Перебьёшься.

Своих фотографий он никому не показывал и вообще ничего не Делал напоказ.

—Покажь, говорю, бабу-то! — не унимался одессит.

—Заткнись! — нахмурился Литкевич. — И она тебе не баба.

—Ну, мадама!

—И не мадама! — совсем помрачнел Литкевич и для прочности надел «хб» на себя.

—Как? — изумился дождавшийся своего одессит. — Так твоя ма-длма ещё мадемуазель?

Палатка радостно захихикала и, скрипнув кроватями, затаилась. I [вдвигалась хохма. Литкевич напрягся, мучительно пытаясь выду-Ш п. что-нибудь тоже обидное, но так и не выдумал и только медлен­но побагровел:

- Заткнись!

Волошенко вскочил, придал лицу выражение трогательной честности и, подхватив раструбы огромных трусов, расшаркался в изысканнейшем реверансе:

- Ах, простите! Ах, извините, наступил грубой ногой на нежное место!

Все уже хохотали. Дневальный, появившийся на пороге, улы­бался, ещё не зная чему, но на всякий случай. Даже зачерпнувший было воды Дорошин не удержался и булькнул в кружку. Литкевич оглянулся беспомощно, обречённо вздохнул и, развернувшись, дви­нул насмешника прямым слева. Получилось без изысков, но сильно. Звон затрещины раскатился по палатке ударом грома. Волошенко отлетел в сторону, вскочил, осовело хлопая глазами, и вдруг, взвизг­нув, рванул из ножен дневального штык-нож так, что ножны на рем­не бешено завертелись, и, трепеща по воздуху трусами, ринулся на врага. Литкевич перехватил его табуретом. Брызнули щепки. Нож, звякнув, завалился за кровать, и оба, сцепившись, всё круша и пере­ворачивая на пути, покатились по полу.

Противников растащили.

—Лажа! Из-за бабы драться!.. — объявил Дорошин с презрением. Но без всякой пользы.

—Сволочь! — Злобно таращился из своего угла Волошенко. Нос его был разбит, а скула посинела.

—Сам сволочь! — с не меньшей злобой шлёпал разбитой губой Литкевич.

—Убью я тебя, гад! — ненавистно шипел Волошенко.

—Я тебя сам убью! — твёрдо обещал Литкевич.

Их кое-как развели и к приходу ротного навели порядок, но пол­ного порядка навести не удалось. Весь день противники после этого старательно друг друга обходили, но, встретившись случайно, снова раздувались от злобы и готовы были сцепиться, так что между ними постоянно приходилось дежурить кому-то третьему. А вечером роту подняли по тревоге и бросили на дорогу вытаскивать застрявшую в «зелёнке» колонну.

Рассадив драчунов по разным машинам, Дорошин устроился на головной и для порядка поглядывал всю дорогу назад. Литкевич си­дел позади с видом гордым и независимым, а Волошенко, выказывая полное презрение к миру, и вовсе забился внутрь. Остальные курили и сокрушались по поводу последнего разгрома футбольного отечества. Прошёл слух, что проиграли то ли португальцам, то ли полякам.

Ветер сгустился, ударил в лица знакомым солярным смрадом и за поворотом показались, наконец, горящие костры наливников. Получив по рации установку, БТРы веером развернулись на дороге и с ходу вло­мились в виноградник. Все горохом посыпались с брони и неровной це­пью полезли наверх. Виноградник и пять-шесть домов рядом рота взя­ла под себя легко, но на пустом кукурузном поле, сплошь утыканном кочерыжками стеблей, попятилась, залегла и скатилась в сухой арык. Плотный огонь из-за мощного крепостного дувала заставил её залечь.

— А, вот я их! — проворчал ротный капитан Шевцов и хищно клюнул в рацию носом.

И тут же парами кружившие над дорогой вертолёты перестроились в круг. Фыркнули ракетные залпы, бомбы ухнули так, что вокруг арыка растрескалась сухая земля. И вдруг все увидели, как из последнего, са­мого ближнего к дувалу дома густо повалил оранжевый дым — свои.

— А, дьявол! — ругнулся капитан и дал вертушкам отбой. — Кого туда чёрт занёс?

По роте пробежала молниеносная перекличка и Дорошин похо­лодел — чёрт занёс туда Литкевича и Волошенко. Эти двое отойти вместе со всеми не успели, а вытащить их было нечем.

Целый час пехота не могла поднять головы и только наблюдала за тем, что происходит между крепостью и домом. А события там раз­ворачивались интересные.

Заметив оранжевый дым, крепость изо всех сил старалась неу­добного соседа выжить. Дом в долгу не оставался и огрызался так плотно, что шум стоял за целую дивизию. Несколько раз там что-то оглушительно взрывалось. Дом обрушивался целыми стенами, за­тихал, но потом снова принимался бодренько потрескивать автома­тами. Прислушиваясь к этому треску, Дорошин пытался понять, из скольких стволов работает дом, и, если казалось, что из одного, по­крывался холодным потом. Он места себе не находил, грыз без нуж­ды бесполезного снайпера Гилязова и в голову ему лезли нехорошие мысли.

— Не боись, им трактор мозги не ездил! — успокаивал его Гилязов, но не слишком уверенно.

Все понимали, что более подходящего случая для «тракторов» и быть не может, а мозги у обоих явно набекрень.

Наконец подоспевшая с горки десантура навалилась на «зелень» исрху и вдоволь належавшаяся рота разнесла крепость в пыль. До­пиши вломился в дом первым. Высадив дверь плечом, он влетел по осыпающимся ступенькам и, прокатившись с ходу на куче стреляных гильз, рухнул на пол. Ветер гонял по комнате вонь пороховых газов и смятые патронные пачки. Чумазый, оборванный Волошенко сидел по-турецки на полу и набивал магазины. Засыпанная патронами каска раскачивалась перед ним и крыльями развевались при каждом движении клочья разодранного маскхалата. Не менее грязный Литкевич стоял у обрушенного окна и контуженно зевал.

- У-у-у, гад!.. — урчал кошачьим, нутряным голосом Волошенко, щелчком загоняя патрон.

- Сам гад! — свирепо скалился в зевоте Литкевич.

- Морда тамбовская! — клокотал Волошенко.

- Сам морда! — немедленно отзывался Литкевич.

Дорошин с кряхтением поднялся.

- И не надоело вам? — ухмыльнулся он, растирая ушибленный бок.

— А ты чего прискакал? — мигом развернулся к нему Волошенко. — Вали, пока не навешали! — и угрожающе засопел.

—• Да ну? — не поверил сержант.

— Морда! Три лычки! — подтвердил от окна Литкевич.

И, засопев носами, оба недружелюбно надвинулись на сержанта. И ростом, и сроком службы Дорошин был выше, но тут от неожидан­ности попятился и только головой покачал:

— Идиоты! — сказал он сердито.

Вытолкнул из дверей подоспевшего Гилязова и побежал дого­нять своих. Новый их взводный всего третью неделю привыкал к жаре и без своего заместителя нервничал.

А ночью Дорошина разбудила хлопнувшая дверь. Он открыл гла­за, долго всматривался в темноту и среди смятых простыней и голых пяток разглядел, наконец, две пустые кровати. Не спалось, конечно, Литкевичу и Волошенко.

— Ну, блин!..

Дорошин беспокойно поднялся, сунул ноги в ботинки и, шлёпая по полу шнурками, вышел.

Было тихо. Дремал под грибком дневальный, налитая, полная луна зависла над ним и заскучавший на дальнем посту часовой пы­тался дотянуться до неё беззвучными малиновыми трассерами. До­рошин обошёл палатки, заглянул за каптёрку и, поднявшись на не­высокий каменный завал, замер. Удивительная картина открылась перед ним. Внизу, в клубах фантастической лунной пыли, катались по земле и добросовестно молотили друг друга двое. Лунным светом лоснились животы, влажно мерцали потные спины и только натру­женное сопение нарушало необычную тишину.

Дорошин постоял, подумал и, в той же беззвучности спустив­шись с завала, вернулся к палаткам. У грибка дневального он остано­вился закурить. Дневальный прислушался.

— Что там? — спросил он тревожно, качнув стволом в сторону завала.

— Порядок, — отозвался Дорошин не сразу.

Докурил в две затяжки сигарету и вернулся к себе.

В палатке он долго не мог уснуть, ворочаясь и наматывая на себя горячую простыню. Наконец задремал и сквозь сон услышал, как мимо палатки прошли, тихо переругиваясь и шмыгая разбитыми но­сами, в сторону умывальника двое.

-Гад!

—Сам гад!

—Всё равно я тебя убью!

—Я тебя сам всё равно!..

— Пацаны... — пробормотал Дорошин и уснул вдруг так крепко и безмятежно, как не спал ещё ни разу с начала своей войны.

Письмо

На марше, когда ничего хорошего уже и не ждали, неожиданно подвалил бахшиш. Бахшиш прихватил из полка Кременцов. Вывалился из попутной «вертушки», кошкой, чуть не на ходу взлетел на броню и весело заорал:

— Не ждали, гады? Службу забыли? По караулам соскучились?

И вывалил в люк сгущёнку, взводному — «Яву», а остальным целую гору «Охотничьих». Все радостно засуетились:

—Валерка, гад!

—Удрал-таки, вырвался?

—Отыскал?

У него всегда и для всех что-нибудь находилось: сгущёнка, сига­реты или просто привет. Такой уж он был человек — приветливый. А Голованову прихватил письмо. Показал краешком «авиа»:

— Танцуй!

Сам же за него на броне станцевал и рухнул в люк, куда его ута­щили за ноги рассказывать новости. Все завистливо застонали:

— О-о-о!...

Помучили для порядка и письмо через час отдали. Но Голованов своим счастьем делиться не стал, потому что не такой был человек, а наоборот — застёгнутый, как бронежилет. Говорил мало, думал мно­го и писем вслух никогда не читал. А хотелось. Всех давно уже раз­бирало, почему другим уже через полгода писать перестали, а ему — пет? И писали ему на зависть часто, всегда одним и тем же почерком и, очевидно, о чём-то важном, потому что он после этого ходил за­гадочный и серьёзный. И, что характерно, всегда «авиа», всегда на роскошной бумаге и благоухала эта бумага так, что принюхиваться к ней сбегались всем батальоном, и с изумлением убеждались, — духи. И каждый раз спорили, что вот это письмо — последнее. Но проходи­ла педеля и почтари уже с КПП кричали:

— Голованову!

Сгущёнку проигрывали из-за него ящиками и систематически Приставали:

- Ну, прочитай, что тебе!.. Ну, тогда про себя, а мы просто на ГНОЮ морду смотреть будем! Но ни на морду, ни намекнуть Голованов не соглашался, потому что при других стеснялся даже про себя.

Вот и сейчас сунул конверт под бронежилет и от смущения ско­мандовал:

— Пасите зелёнку, ироды! Дувалы пошли.

Хотя командовать не любил, да и лычками особо не вышел. Всего и старшего, что стрелок. Глянул искоса на смешливые рожи и в на­дежде на виноградник, замкнул. В колонне уже вовсю высвобождали под виноград патронные цинки и предвкушали, каким получится из него вино. Миносян утверждал, что красным. Но тут сапёры впереди завозились и встревоженно закричали:

— Назад подавай! Назад!

И земля у них под ногами неожиданно поднялась. Слева грохнул крупным калибром откос, справа треснула мелко «зелёнка» и закипело.

Самсонов так развернул башню, что стволами едва не смахнул всех с брони. И колонна грянула из всего, что имела.

—Пускай дымы, Кузнецов!

—Ориентир скала-скала-между... Огонь!

—Голованов, слева присмотри! Ещё левей!

Так его раскрутить и не удалось. Бегали дотемна в «зелёнке», а ночью загремели всем взводом в охранение. А там какое письмо? Приказа о демобилизации не прочтёшь. Корнюхин попробовал было забить косяк, так его самого чуть было в этот косяк и не забили. По­стреливали всю ночь одиночными, чтобы не светиться, и гадали, ка­кой паразит так ловко стрижёт с горы и чем бы его прихлопнуть. Па­разита прихлопнули на рассвете «вертушкой» и ушли без раскачки в «зелень», а уж там про Голованова и вовсе забыли.

Вытаскивали из ущелья завязшую разведроту и поначалу всё шло хорошо. Успели даже набить виноградом цинки, но дальше уже пошли крепости, мощные, с амбразурами и зелёными тряпками на шестах. А может быть, и не крепости, а просто пять или шесть до­мов, слепившихся общей стеной, но стена эта была такая, что про­шибать её приходилось по всем правилам, с разведкой, штурмом и прочей канителью. Комбат замучил заказами «вертушки» и то и дело просил через себя пушкарей. Пушкари отзывались, «вертушки» устраивали карусель и крепость на несколько минут умолкала. Тогда её быстренько зачищали головной ротой и шли дальше. К полудню взяли таких четыре и привалились отдышаться у разбитой стены. Прикрывшись БМП, развели костерки. Грели на шомполах сухпай и мучительно хотели жареной картошки.

— Нельзя, нельзя нам тут заглубляться, — волновался рядом комбат. — Отрежут!..

И ротный что-то ему отвечал, но отвечал как-то кисло и вообще выглядел в последние дни неважно. Не клеилось у него что-то с продавщицей. Поговаривали даже, что видели её в Кабуле с другим. И после картошки все заговорили о женской верности.

Всем было ясно, что её нет, — проверено экспериментально. По­ливанов на всякий случай переписывался с тремя и ровно через пол­года все трое, не сговариваясь, вышли замуж. Он было загрустил и даже собрался стреляться, но так и не решил, из-за кого. Выставил на камне три фотографии и расстрелял, после чего ему значительно по­легчало, потому что раньше из-за тройной переписки недосыпал. Не было женской верности, точно. И вдруг все вспомнили — Голованов. И обернулись. Голованов сидел, привалившись спиной к тракам, и вопиющим несоответствием белел на его колене конверт. И он так бережно его расправлял, был так несокрушимо спокоен, что все запо­дозрили — не точно. И бросились уточнять.

—У тебя с ней чего, всерьёз?

—Ты, главное, скажи, ждёт?

—Что у вас, эта, как её, любовь?..

—Ты скажи, будь человеком!

Но Голованов был не просто человеком, а счастливым, и разде­лить своего счастья никак не мог. Даже если бы захотел, не делилось. Курил, молчал и загадочно, по своему обыкновению, улыбался. И всем вдруг нестерпимо захотелось узнать, — чему? Захотелось почув­ствовать и хоть на миг ощутить. И завелись на него уже не на шутку.

—Колись, Голова, что пишут?

—Кто такая? Познакомились как? — приставали к нему и страст­но упрашивали. — Ты хоть намекни, зараза, не будь козлом!

Но Голованов был твёрд, как скала. Смотрел с каким-то стран­ным сочувствием и печально улыбался. Но народ от него не отступал. Приставали, спорили и донимали:

— Ну, погоди, отольётся тебе наша сгущёнка!

И решили действовать методически.

Брали его, как крепость, — обстоятельно, с прикрытием и на штурм. В перекурах просто доставали, а на привалах доставали не просто, а с изворотом. Самсонов заводил страшную историю о том, как одному дембелю писали-писали, а когда вернулся, то оказалось, что уже заму­жем и беременны. А Косаченко рассказывал про другого дембеля, который, узнав про такое, и вовсе не вернулся и остался в армии на сверх­срочной, что было ещё страшнее. И Корнюхин лицемерно вздыхал:

— Да, вся жизнь — бардак, все бабы — дуры!..

И коварно заглядывал Голованову в глаза, ожидая, что тот возразит: «Не все!», и тогда его можно будет поймать. Но Голованов не Поприжал и вообще держался так, как будто всё это его совершенно не Касается. И закрадывалось волнующее подозрение, а может, правда? А может, есть? И отчего-то очень хотелось, чтобы было. И весь взвод охватило романтическое помешательство.

«Молодые» выспрашивали у «дедов», правда ли? И те с изумле­нием припоминали: «Правда. С самого карантина и раз в неделю письмо».

Поливанов перестал рассказывать похабные анекдоты, а Кор-нюхин их слушать. Волновались, спорили и галдели. Виноград на­давили в рассеянности в канистру с бензином и Миносян залил её в бак. Про войну забыли настолько, что Шерстнёв застроил взвод и вывернул у всех карманы, заподозрив у Корнюхина косяк. Но косяка никакого не нашёл, а письмо, уважительно обнюхав, вернул, сообщив поразительное:

— «Клима»!..

Отчего любопытство стало уже и вовсе нестерпимым. И, нако­нец, уже вечером, на привале Корнюхин не выдержал и сказал:

— Всё. Ща я буду тебя убивать. Читай, гад, или здесь оставим! —и грохнул в сердцах прикладом оземь.

Голованов посмотрел на него сначала рассеянно, а потом с удив­лением.

—Да вам-то зачем? Вам-то с этого что? И все возмутились:

—А ты думал, всё тебе? А нам, значит, ничего? И, почувствовав слабину, залебезили:

— Нам бы только проверить! Нам бы только хоть краешком... Нам узнать!..

И Голованов, улыбнувшись чему-то, вздохнул:

— Ладно, достали, сволочи... Только я сначала себе.

И, привалившись спиной к дувалу, осторожно распечатал кон­верт. Но ни себе, ни людям прочитать не успел.

—Подъём, седьмая!

—Давай, давай, мужики!

И они дали в последний раз так, что «зелёнка» треснула и брыз­нула во все стороны клочьями рваных корней. По сигналу навстречу пошла в прорыв разведрота и скоро, пристроив её в середину, колон­на попятилась и, прикрывшись «вертушками», отошла.

Но выйти из ущелья оказалось непросто, всё произошло так, как говорил комбат. На выходе пришлось разжимать «клещи». И они ещё долго бегали по «зелёнке» и мучили заказами пушкарей, а в су­мерках прорвались и притащили на себе Голованова. У него было два сквозных и слепое в шею.

— Всё, дембель! — объявил медик Пашка. — Сухожилие начисто позвонок...

Снял с него бронежилет, распорол «хб» и, сорвав дрожащими пальцами колпачок, мгновенно всадил шприц-тюбик.

Вещи и всё, что было в карманах, чтобы не пропало в санбате, оставили. Потом выломали в развалинах дверь и, положив на неё Голованова, понесли к «вертушке». «Вертушка», присев на минуту, спе­шила до темноты, и ни проститься толком, ни уложить его как следу­ет не успели. Вернулись молча и сели вокруг костра. Разбухший от крови конверт лежал на земле и никто не знал, что с ним делать Об­ратный адрес уже расплылся, да и нельзя было ему, такому, обратно. И тогда Самсонов его взял и решительно протянул Кременцову:

— Читай... Он ведь и сам нам хотел.

Валерка его взял, развернул осторожно слипшийся листок и, по­глядев на всех странно повлажневшим взглядом, прочёл:

—Серёженька, милый мой, желанный, дорогой, здравствуй!.. И всё вокруг возликовало:

—Бывает, мужики, бывает!

И возбуждённые, озарённые чужим счастьем лица потянулись к костру.

— Милый, желанный мой, жду тебя каждый день...

— Ждёт! — ликовали вокруг и пробовали губами: — Желанный!..

— Всё, — решительно объявил Валерка, — дальше не разобрать.

Но этого было достаточно. Всем было немыслимо спокойно и хорошо.

— Так-то вот! — удовлетворённо вздохнул Самсонов. — А вы —«не бывает, не бывает»!

И, заглянув Валерке через плечо, вздрогнул. На разбухшем и расползающемся от крови листе не сохранилось ни слова. Всё рас­плывалось бурой и маслянистой влагой.

—Что, правильно прочитал? — в упор посмотрел на него Валерка. И Самсонов, не задумываясь, подтвердил:

—Правильно.

И, отобрав у него листок, бережно опустил в костёр. Листок от прикосновения огня съёжился, но потом кровь на нём высохла, стре­мительно расправившись, он вспыхнул и, уже распадаясь серыми хлопьями, всё вокруг себя осветил.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.