Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Проповедь», прочитанная Мариэ в бревенчатой хижине






Вчера вечером Сатиэ сообщила нам нечто новое. Оказывается, Маленький Папа поведал ей, — и только ей, — что после его смерти мы все должны последовать за ним. Он первым отправится на небеса, чтобы выступить там в роли посредника. Похоже, это было открыто ей уже давно; она утверждает, что чувствовала себя обязанной передать нам его послание и поэтому не сдалась, когда ее попросили уйти из Круга, а терпеливо ждала, когда призовут обратно.

Не стану утверждать, что она все это выдумала. Мне этого не доказать. И, думаю, ни у кого из вас тоже нет этой возможности. В то время, когда Сатиэ находилась в интимной связи с Маленьким Папой, он в самом деле мог рассказывать ей что-то, когда нас не было рядом. Можно даже предположить, что он решился на сексуальные отношения, чтобы иметь возможность оставить нам это послание. По версии самой Сатиэ, ее толкнуло к нему в комнату безудержное вожделение, но, возможно, в уме того, кто впустил ее, уже созрел некий провидческий план.

Маленький Папа часто говорил с нами о небесах. Хотя если бы он действительно презирал земную жизнь и свое телесное воплощение, то неминуемо сделался бы мани-хейцем. А мы знаем, как он к ним относился… Еще одно. Очень легко себе представить, как он, наверно, беспокоился, сумеем ли мы, оставленные им на земле последовательницы, самостоятельно обрести спасение с помощью веры в Христа. Думаю, в этом смысле я вызывала у него особое беспокойство. А если все так и было, то не естественно ли предположить, что он — уже отмеченный болезнью — надумал бы расстаться с жизнью на земле и взять нас с собой на небо.

Но есть одно важное обстоятельство, о котором мы все должны помнить. Когда бы Маленький Папа ни заговаривал о небесах, он непременно упоминал, что попасть туда можно только «истинно обращенным». Чтобы добиться этого, мы — и в первую очередь сам Маленький Папа — и занимались медитациями здесь, в Круге. Пришел ли он в конце концов к «истинному обращению»? Свершилось ли оно в момент, когда его душа отделилась от тела?

В его последние дни кто-то из нас все время был рядом. Достигни он в это время «истинного обращения», наверняка открыл бы это не одним, так другим способом. Больше того, «проповедь», содержащая такое сообщение, стала бы заключительным и самым важным поступком в его жизни. Так почему же он промолчал? Вы можете себе представить, чтобы Маленький Папа сказал себе: «Да, я достиг того, к чему стремился, и теперь умираю. Заботиться о Круге больше незачем. Эти девушки должны сами пройти все страдания, ведущие к „истинному обращению“»?.. Разве похоже на него, чтобы он умер так и даже не сказал ни слова?

Мне больно говорить это, но, боюсь, точка, которой он достиг, не была еще «истинным обращением». И слова, сказанные им в храме Сведенборга: «Откуда у меня было столько самоуверенности — у меня, не имеющего ни опыта, ни убежденности, чтобы вести кого-то за собой? Какой чудовищной ошибкой было привезти вас, группу девушек, в такое место…» — не эти ли последние слова показывают, каким было состояние его духа в момент ухода? Сейчас, со всей свойственной мне прямотой, я скажу, что он умер разочарованным: опыт, который бы уничтожил мучившие его сожаления, ему дан не был.

В связи с проблемой «истинного обращения» я подумала о «проповеди», которую Маленький Папа прочитал здесь, в Калифорнии, сразу после того как понял, что туберкулез возобновился. Как вы все помните, он говорил об «Исповеди» Блаженного Августина. Книга тут, у меня, он подарил ее мне на память. Позвольте прочитать вам фрагмент, подчеркнутый его рукой, он выбрал его, чтобы использовать в проповеди.

В Риме настиг меня бич телесной болезни, и я уже оказался на пути в ад, отягощенный грехами, которые совершил пред Тобою, перед самим собою и перед другими, — великим и тяжким звеном, добавленным к оковам первородного греха, из-за которого «мы все умираем в Адаме»… Как мог Христос освободить меня от них, если я верил, что он лишь распятый призрак? Насколько мнимой казалась мне Его плотская смерть, настолько подлинной была смерть моей души. И насколько подлинной была Его плотская смерть, настолько мнимой была жизнь моей души, не верившей в его смерть.

Маленький Папа сказал нам, что, подобно тому как askesis — бич — болезнь настигла Блаженного Августина при переезде в иное место — regio dissimilitudenis — Рим, так настигли его страдания здесь, в Калифорнии. Затем он признался — и это еще важнее, — что, если продержится под бичами askesis, пока ему не откроется путь, дающий выход из «иного места», он, ему кажется, сумеет достигнуть «истинного обращения». Даже и в храме Сведенборга, когда он совсем пал духом и излил на нас свои жалобы, мысленно, думаю, он по-прежнему снова и снова повторял эти слова, держась за них как за последнюю надежду. Маленький Папа уповал на то, что грядет после победы над этой калифорнийской вспышкой болезни. Разве он сам не понимал, когда лежал здесь, мучаясь от лихорадки, что без этих страданий не будет и «истинного обращения» и что, возможно, именно ради них он и сел в самолет, чтобы проделать путь до этого «иного места»?

Но при всем том — и это самое печальное — у Маленького Папы не хватило сил для одоления askesis. Здесь, в «ином месте», он утратил жизнь прежде, чем обрел спасение. Мы, люди, — плотские создания, и с этим ничего нельзя поделать. Нужно смириться с тем, что, преданный своей плотью, он принял страдания и умер, не обретя спасения; нельзя закрывать на это глаза. За время, прошедшее после смерти Блаженного Августина, сонмы людей проиграли сражение с «бичом» болезни. Если бы это было иначе, бич не был бы бичом.

Мы не должны идеализировать его смерть. Неправильно говорить, что его душа попала на небеса и ждет у врат, чтобы провести туда наши души, когда у нас нет оснований верить в это. А если мы откажемся принять его смерть такой, как она была, не будет ли это означать, что мы не воспринимали всерьез его жажду «истинного обращения», хотя именно к этому он стремился всю свою жизнь.

Он бесконечно тосковал по «истинному обращению», и он почти достиг его, но в последний момент тело не выдержало… Разве мы не обязаны с печалью вспоминать о нем — о человеке, который прикладывал столько стараний и все же не преуспел?

Пока мы живы, для нас сохраняется кроха надежды на «истинное обращение», так что теперь нам надо объединить усилия и выбраться из Калифорнии, ставшей для нас regio dissimilitudenis. Растерянность и печаль, которые мы ощущаем сейчас, — своего рода «плеть болезни». Но мы не должны поддаваться. Если мы выживем и уедем отсюда, то, может, в конце концов и достигнем своего «истинного обращения». А разве не к этой цели старался вести нас Маленький Папа с первого дня создания Круга?

Посмотрим правде в глаза: умереть можно когда угодно. Так к чему же спешить? Когда я только еще вошла в Круг, Миё, в те дни еще более простодушная, чем сейчас, спросила, прочитав о моих детях в каком-то журнальчике: «А почему же ты не умерла тогда?» Она сочувствовала мне, но понять меня не могла. И сейчас я отвечу вам на ее вопрос: «Потому что я заново проживаю былое счастливое время». Так зачем вам торопиться навстречу смерти?

Эта «проповедь» была лишь началом. Мариэ продолжала терпеливо повторять свои аргументы и постепенно переубедила девушек. Описывая ее поведение в это время, М. сказала позднее: «Она была как наседка с цыплятами. Бродила, бывало, одна по березовой роще, выглядела подавленной, но, вдруг заподозрив что-то неладное в хижине, кидалась туда мгновенно. До сих пор помню стук ее каблучков по деревянным ступеням крыльца. Все мы ходим тут в мокасинах, но она так и не захотела расстаться с высокими каблуками…»

М. честно призналась, что до этих событий Мариэ пользовалась в коммуне не самой лучшей репутацией. Познакомилась с футболистом и его девушкой, как-то остановившимися около их торговой палатки, и, похоже, решилась на любовь втроем (что для Японии было еще совсем внове). Спала и с другими студентами; была, казалось, готова пойти с любым. Шел даже слух, что она нимфоманка. А она, как доказывали каблуки, мало заботилась о том, чтобы ее жизнь соответствовала той, что принята в коммуне.

Но отчаянная борьба, предпринятая ею после смерти Маленького Папы, послужила тому, что относиться к ней стали совсем иначе. Особенно сильное впечатление она произвела на Серхио Мацуно, наполовину японца, наполовину мексиканца, жившего в то время в коммуне на правах гостя и вскоре оказавшегося неразрывно связанным с судьбой Мариэ.

Погруженная в бесконечные заботы, Мариэ, разумеется, даже и не заметила этого нового отношения к ней в коммуне и уж тем более воздействия, оказанного ею на Мацуно. В первую очередь требовалось поддерживать бодрость духа всех девушек. Приступы коллективной истерии могли начаться в любой момент, и она зорко следила, чтобы вмешаться при первых же ее признаках. Кроме того, нужно было решать и практические вопросы. Поняв, что новые американские друзья не окажут ей необходимой финансовой помощи, она запросила Асао, не сможет ли он в короткий срок достать для нее определенную сумму денег. И именно благодаря этому я впервые узнал о неожиданной смерти наставника Круга и последовавших за этим проблемах.

Деньги нужны были, чтобы купить билеты на самолет и отправить девушек назад, в Японию. Но не в характере Мариэ было сидеть в этом regio dissimilitudenis — заросших лесом горах Калифорнии — и ждать, пока Асао и его друзья соберут нужную сумму. Переговорив с членами коммуны и благополучно уладив вопросы, связанные с взаимными обязательствами, — по словам М., это включало и уплату всех имевшихся долгов, — она усадила своих подопечных в пикап и, распрощавшись с Калифорнией, уехала. Опасаясь сразу отправить девушек в Японию — да и не имея для этого возможностей в связи с отсутствием денег на самолет, — Мариэ повезла их по маршруту, разработанному незадолго до смерти Маленьким Папой, стремившимся ознакомить Америку с учением, которое он проповедовал в Круге.

Девушек, потерявших своего наставника, эта поездка вернула к жизни. По мере того как пикап продвигался вперед, они все больше проникались мыслью, что благополучно удаляются от места, погубившего Маленького Папу, и приятным ощущением наконец наступающего выздоровления.

Двигаясь на восток через американский континент, они, завидев какой-нибудь старинный городок, сразу сворачивали с хайвея, даже если для этого требовалось проделать лишние мили. Въехав в город, они останавливались у кладбища и — хотя, вероятно, это и запрещалось законом, — вынув горстку останков Маленького Папы из игравшей роль урны спортивной сумки «Адидас», закапывали ее у корней старых деревьев, огораживающих ряды замшелых надгробий. Копали на совесть и, только когда становилось ясно, что собаки уже не учуют то, что лежит на дне ямки, бережно клали туда две-три маленьких косточки. Местоположение каждого кладбища Мариэ отмечала на карте автомобильных дорог округа — всегда по-американски подробной и четкой.

— Зачем ты это делаешь? Ведь мы никогда больше не приедем в Америку и не сможем прийти на его могилу, — спросила Миё с сомнением в голосе.

— Важны сами карты. Когда вернешься в Японию, отнеси их в окантовку и попроси соединить в одну большую общую карту. Тогда ясно увидишь, как крошечные фрагменты останков Маленького Папы покрывают весь континент, — ответила Мариэ.

Мариэ миновала Чикаго и затем выехала из Штатов в Канаду. Паром доставил их в Торонто, но они пробыли там (как и в Чикаго) только один день и снова пустились дальше. Я знаю, что они останавливались в заповеднике Кейв-лэйк — взглянув на карту, я бы точно сказал, в каком именно месте между Торонто и Оттавой, — потому что оттуда пришла полароидная фотография, сделанная каким-то американским туристом, с которым они познакомились, и письмо Мариэ. Несколько осколков костей Маленького Папы, возможно, захоронены там под сикомором, или кленом, или плакучей ивой — с уже облетевшей осенней листвой. На фотографии путешественницы стоят вокруг пикапа, припаркованного у леса, выглядят похудевшими и усталыми, но веселыми, как на каникулах.

Мариэ вложила в письмо немного «сладкой травы» — разновидности тростника, который в короткие месяцы лета индейцы собирают на болоте, высушивают и используют для разных изделий и чей напоминающий ваниль запах пропитал исписанные листки бумаги. Упоминая, что сплела девушкам ожерелья из этой травы, она, должно быть, косвенно указывала на эпизод «Божественной комедии», в котором Данте рассказывает, как, помогая пилигриму спастись из ада, Виргилий велит ему опоясаться тростником.

Из письма, тон которого постепенно делался суше, выяснилось, что Мариэ познакомилась в заповеднике с неким американским писателем, примерно моим ровесником, и побеседовала с ним во время обеда в ресторане этого урочища (я сразу представил себе ее жестковатый, но совершенно естественный тон), состоявшем из крупяного супа, дикого риса, хлеба местной выпечки и мяса оленя, убитого им в тот самый день. Традиционное индейское меню, но девушкам было не справиться с предложенными им ломтями оленины. Еда понравилась только Мариэ.

Писатель рассказал о том, как крупная корпорация сумела проникнуть в резервацию индейцев, одну из нескольких в Британской Колумбии. Леса, которые они купили у индейцев, были теперь вырублены, и это разрушало весь привычный образ жизни. Сейчас он направлялся туда, чтобы подробнее разобраться во всем на месте. Не хочет ли она поехать вместе с ним? Мариэ колебалась, почти готовая согласиться, и это страшно пугало Миё и всех остальных, но в конце концов поняла, что не может бросить своих спутниц. Когда они уезжали, писатель сфотографировал их на прощание и подарил Мариэ деревянную брошку — образчик резьбы индейского племени оджибве.

Одной из причин, побудивших Мариэ написать мне, было ее справедливое предположение, что меня заинтересует этот случайный дорожный знакомый, писатель-ровесник, озабоченный судьбой североамериканских лесов. (Кстати, так получилось, что я с ним уже встречался.) А позже, получив письмо Асао и деньги, которые он переправил ей через японское генеральное консульство в Торонто, она узнала, что на подписном листе стояла и моя фамилия.

Последнюю остановку путешественники сделали у Ниагарского водопада (с канадской стороны), а потом сразу вернулись в Торонто, где разделились.

Лететь предстояло в разные стороны: пять девушек отправлялись через Чикаго в Японию, Мариэ, без всяких спутников, в Мехико.

Придя ко мне с Асао и его друзьями, чтобы дать полный отчет о последних событиях, девушки Круга показали мне их последнюю общую фотографию. Они стоят на фоне водопада, но поскольку уже наступила зима, брызги воды превратились в густой туман, застилающий вид за их спинами (кое-где капли воды попали и на объектив), так что там, где должна быть Ниагара, видна только темная, все заглатывающая дыра. Девушки, все в китайских пуховиках (откуда только их достали!), выглядят сущими беженками и, дрожа, жмутся друг к другу, стараясь согреться.

Мариэ на втором плане: прямая, с высоко поднятой головой, в пальто с открытым воротом и длинным шарфом, сколотым деревянной брошью. У девушек такой вид, словно их вот-вот бросят, а может быть, и уже бросили, и выглядят они очень несчастными. Глаза Мариэ, как всегда, скрыты тенью густых ресниц, но лицо, с более заостренными теперь, когда она так похудела, чертами, по-прежнему полно жизни.

Водопад Ниагара был выбран в качестве конечного пункта путешествия, потому что Маленький Папа завороженно говорил о нем еще в Камакура. В мире, сказал он тогда, есть много чудес, подобных этому, показывающих, как мелки и незначительны люди, но именно в эти места мы, лилипутская раса, устремляемся толпами, чтобы просто стоять и глазеть. Ниагарский водопад в этом смысле один из лучших примеров. Цинизма в его словах не было: он мечтал предаться там медитации.

Фотография запечатлела девушек, тревожно застывших у края бездны, замерзших в тумане, погруженных в грустные мысли, и только Мариэ стояла, задрав подбородок и словно бросая вызов всему и вся… Глядя на членов Круга, который вот-вот распадется, я видел в них то, о чем говорил Маленький Папа, — воплощенный образ ничтожности человеческого существования.

Они бросили его последнюю не погребенную косточку — адамово яблоко — в образованный водопадом гигантский водный резервуар. Но хотя увязали ее в платок вместе с тяжелым камнем, течение сразу же подхватило и унесло ее, а им так хотелось, чтобы она затонула прямо под водопадом.

Уже в лифте, везущем желающих вниз, на площадку под водопадом, они вдруг поняли, что Миё с ними нет. Что, если она, так любившая Мариэ, не справилась с мыслью о надвигающейся разлуке и бросилась вниз? Сатиэ тут же впала в такую же, как в Калифорнии, истерику и громко причитала, что Миё ушла вперед одна, оставив их всех позади. Их крики, а теперь рыдали и всхлипывали все четверо, рвали на части душу и были такими громкими, что побудили пожилых супругов-американцев обратиться к служителю с просьбой позвать полицию. Пока они поднимались наверх, Мариэ утешала их и успокаивала, и, добравшись до верхней площадки, они сразу увидели поджидавшую их Миё. Почувствовав дурноту, она просидела все это время на скамейке у входа. Увидев Мариэ, вскочила и кинулась к ней.

Обезумевший, дикий взгляд Мариэ гораздо больше, чем испуг подружек, заставил Миё разрыдаться и броситься на шею старшей подруге. В тот день, когда она пришла ко мне, Миё сказала, что даже и не попыталась объяснить Мариэ, о чем думала, сидя там на скамейке, в ожидании; ей казалось, что, постояв так, обнявшись и плача — потому что и Мариэ плакала тоже, — они теперь навеки связаны душевно. Но она ошибалась. Стоило слезам высохнуть, на лице Мариэ снова появилась улыбка Бетти Буп: так, словно ничего и не случилось. А потом, судя по всему, она была так занята в связи с их предстоявшим отлетом, что вообще не имела времени подумать о Миё…

Думаю, что Миё объясняла причины отъезда Мариэ в Мексику, преломляя их в зеркале собственных ощущений. Она буквально с самого начала привязалась к Мариэ, в Калифорнии тянулась к ней все охотнее и жила с ощущением, что их соединяют особые крепкие узы. И потом, когда Мариэ столько всего для них сделала — организовала и осуществила путешествие через всю страну, — Миё нисколько не сомневалась, что, посмотрев с канадской стороны на Ниагару (то есть достигнув цели паломничества, запланированного Маленьким Папой), она объявит, что возвращается с ними в Японию, берет на себя руководство Кругом и становится их Маленькой Мамой. Но Мариэ бросила их. И Миё чувствовала себя глубоко уязвленной. И все же, сопоставляя ее объяснения с тем, что узнал позже — из писем, которые прислала мне из Мексики сама Мариэ, и от Серхио Мацуно (тоже весьма субъективно окрашивающего все происшедшее), — я чувствую, что этот эпизод дает возможность глубже понять Мариэ.

«Она бывала такой бессердечной, что иногда это обескураживало, — сказала Миё. — И, думая об этих несчастных детях, выбравших для себя такую смерть… Это чудовищно, и мне не хочется так говорить, но в ее материнстве я чувствовала жестокость и… может быть, это отчасти и послужило причиной того, что случилось?

В самолете, когда мы летели домой, я читала журнал, и там рассказывалось о барменше, которая сбежала, бросив детей одних в квартире. Их было трое — старшему пять лет, — и они как-то продержались десять дней, но к тому времени, когда их обнаружила уборщица, один из малышей уже умер от голода. Полиции удалось напасть на след матери, и она заявила, что ничего не могла с собой сделать. Мысль о том, что она снова будет близка с мужчиной, заставила забыть все и кинуться вслед за ним. Может, поэтому и Мариэ уехала с тем мексиканцем из коммуны — польстилась на предложение секса? Ему было за пятьдесят, и он казался мне каким-то жирным… а ведь сама проводила с нами беседу про то, как справиться с сексуальным желанием…»

Затронув тему секса напрямую, Серхио Мацуно сказал мне следующее: «Жизнь, которую Мариэ вела в Мексике, приводит на память одетых в грубые рясы монашек былых времен. С началом работ на ферме вокруг появилось много парней, и, учитывая напористость всех мексиканцев, не говоря уже о юнцах с бурлящей кровью, малейшая вольность Мариэ сразу же сделала бы ситуацию неуправляемой. Задуманное осуществилось только потому, что она, как монахиня, отказалась от всех мирских желаний». Но при этом ни одно дело без нее не обходилось.

У меня есть и собственная точка зрения, с которой, думаю, согласились бы и Миё, и Серхио. В письме, отосланном из Мехико, Мариэ написала:

…Отсюда думаю двинуться дальше, на ферму Серхио Мацу но, но, размышляя об этом шаге, понимаю, что, как всегда, просто позволила увлечь себя течению событий. Мацуно был очень настойчив, у меня не было других планов, и я позволила себя уговорить. Именно так решаются мои дела, но сейчас мне потребовалось доказательство, что хотя бы в чем-то одном я поступаю всецело по собственной воле. Тщательно все продумав, я дала клятву никогда больше не вступать в сексуальные отношения. Не знаю, для кого, кроме самой себя, я это произнесла: ведь бога, в которого бы я верила, — нет… Курение и алкоголь меня не привлекают, а придумать что-то еще, от чего больно было бы отказаться, я не сумела и поэтому решила исключить секс…

Безусловно, все это было в манере Мариэ, но, прилетев в Мехико, она не сообщила об этом Серхио и не отправилась прямо на ферму. Свою новую жизнь она начала с изучения Мехико, во многом опираясь на воспоминания о моих впечатлениях, вызванных недолгим пребыванием там несколькими годами ранее. Мне кажется, что таким образом она выполняла старинный японский ритуал ката-тагаэ — запутывала следы, чтобы спастись от злой судьбы, искала в этом движении к югу спасения от своего regio dissimilitudenis.

Продав кондоминиумы, она пожертвовала часть денег на организацию переезда Круга в Америку, но отложила достаточные суммы, чтобы, если захочет, отделиться и идти своим путем. Когда пришла пора отправить девушек обратно в Японию, она сумела договориться о том, что ей пришлют деньги из Токио, но не сидела в тоске в ожидании, когда это случится. Охотно профинансировав паломническое путешествие через весь континент, она, однако, проявила достаточно здравого смысла, чтоб не остаться без гроша. В результате, благополучно отправив девушек на родину, она прилетела в Мехико и провела там несколько дней, восстанавливая силы (хотя бы физические) и осматривая то, что ее интересовало. Сумела обзавестись даже гидом с машиной, университетским профессором, который летел рядом с ней в самолете, возвращаясь после научной конференции в Чикаго…

Страна пленила ее, когда она была еще нью-йоркской школьницей, но теперь у нее появился новый интерес: к Фриде Кало, художнице, жене Диего Риверы. Искрой, зажегшей это увлечение, была открытка с одной из работ Кало, стоявшая на камине в Кита-Каруидзава вместе с другими сувенирами, привезенными мною из разных путешествий. Помню, как мы обсуждали ее тогда, вечером, после отъезда Дяди Сэма.

Картина называлась «Больница Генри Форда» (1932). На ней изображена больничная койка, наверху голубое небо с разбросанными по нему там и здесь облаками, в отдалении здание, напоминающее фабрику. Нагая женщина с густыми черными бровями метиски лежит на этой койке, от пояса и ниже залитая кровью. Из левого бока торчит толстая красная веревка, похожая на артерию, на концах выступающих из нее шести проволок эмбрион с еще не перерезанной пуповиной, улитка, орхидея, водруженный на пьедестал женский торс, точильный станок и большая бедренная кость…

Мариэ уже была знакома с работами Диего Риверы, вождя мексиканских художников-монументалистов 1920-х, — теперь я рассказал ей о столь же блестящей, сколь и трагической — и по любым меркам необыкновенной — жизни его мятежной подруги. Я достал книгу о Фриде Кало, которая нашлась на полках в моем загородном доме, и стал пересказывать Мариэ ее биографию, а когда упомянул о несчастном случае — автобус, в котором ехала восемнадцатилетняя Кало, столкнулся с трамваем, — Мариэ приостановила меня и сказала, что хочет услышать об этом во всех подробностях. Естественно, у меня сразу мелькнула мысль о Мусане и Митио, но под градом ее вопросов — помнится, я даже успел подумать: она своего добьется, — собрался с духом и описал чудовищное происшествие с начала и до конца.

Удар, последовавший за столкновением, оглушил ее. Сумка, которую вез один из пассажиров, дизайнер по интерьерам, лопнула, и тело Фриды осыпало золотым порошком, что вызвало в толпе, бежавшей на помощь, крики «La bailarina! Танцовщица!». Железный прут, отскочивший от поручня, проткнул ей бедро, и она не могла пошевелиться. До конца дней повторяла, что рассталась с невинностью, отдав ее металлической трубке, вошедшей в ее левый бок и вышедшей через вагину. У нее было три перелома позвоночника, трещина ключицы, трещины третьего и четвертого ребер. Левая рука сломана в одиннадцати местах, правая вывихнута и сплющена, левое плечо тоже вывихнуто, а таз поврежден в трех местах.

Пока мы слушали «Страсти по Иоанну», Мариэ продолжала листать монографию, остановилась, завороженная, на «Сломанной колонне» (1944) — портрете, изображающем Фриду обнаженной по пояс, с торсом, разрезанным от горла до живота, и обломком греческой колонны в разрезе, с телом, утыканным гвоздями — символом ее непреходящей боли. Потом опять возвращалась к фотографии Фриды в последний период жизни — со стянутыми лентой волосами, она лежит в постели и держит перед собой зеркало, в которое смотрела на лица приходивших к ней друзей.

«Выздороветь после такой аварии, а потом иметь смелость выплеснуть всю эту боль — не только страдания тела, но и раны, оставшиеся в душе, — в свою живопись… и делать это так достойно и с таким изяществом… Мы ей сочувствуем, но одновременно и восхищаемся ее героизмом. Какая невероятная женщина!» — говорила она.

Тот район Мехико, где случилась авария, почти не изменился за последующие годы, и, ступая по стертым плитам, Мариэ опускалась на корточки, чтобы потрогать разделяющие их щели, в которых, возможно, еще оставались следы крови Фриды. Съездила она и к отелю «Прадо» напротив парка Аламедо — посмотреть на настенную роспись, выполненную Риверой. Фрида изображена на ней зрелой женщиной, она стоит возле юноши, в чьем облике художник запечатлел себя. С одной стороны рука об руку с ним аллегория Смерти, с другой — прекрасная фигура женщины, а он, дитя, застыл с распахнутыми глазами: сама невинность, но и умение увидеть всё…

В доме, где Фрида и Ривера жили вместе, обошла дворик, заросший виноградом и растениями с огромными зелеными листьями, всюду встречающимися в Мехико, прошла вдоль деревянных балясин веранды, с которых свисали гроздья темно-красной бугенвиллеи. Заглянула через окно в спальню, где пестрило в глазах от маленьких декоративных украшений, может, и излишне многочисленных, но тщательно отобранных. По сравнению с Кало, поставившей себе целью всеми возможными способами наслаждаться жизнью и сознательно оберегающей рану, слишком глубокую, чтобы когда-нибудь зажить, Мариэ чувствовала себя ничтожной и несостоятельной — именно так определила она свои ощущения в отправленном мне позже письме.

Видя такую глубокую удрученность, гид, всюду сопровождавший ее, — профессор экономики, жирный отпрыск богатой мамы и все еще холостяк, — принялся утешать ее, говоря по-английски с сильным испанским акцентом, и, держа руль одной рукой, другой оглаживать ей грудь и пробираться между бедер…

Возможно, как раз впечатления от дома Риверы — хотя и авансы профессора, вероятно, действовали на нервы — заставили Мариэ написать Серхио Мацуно и окончательно принять решение приехать к нему на кооперативную ферму. В письмо, рассказывающее о посещении дома Риверы, она вложила купленную там открытку — более четкую репродукцию виденной в моем доме картины, той, где Фрида лежит в постели, разглядывая друзей, чьи лица отражаются в ее ручном зеркальце, и там же сообщила, что совсем скоро отправляется на ферму, расположенную в деревне Какоягуа.

Семейство Мацуно занималось производством и продажей «Salsa Soya Mexicana» (соевого соуса, изготовляемого в Мексике). Основы бизнеса заложил дед Серхио, выбравший в качестве лейбла вписанный в круг китайский иероглиф «пшеница». Вскоре после войны, когда путешествовать за границу было совсем не просто, Серхио все же сумел добраться до места, где родился дед, — до острова Токусима — и найти себе там жену. Теперь ее уже не было в живых, но за годы брака он заново овладел японским и до сих пор свободно говорил на нем. С ходом времени японские торговые компании все больше расширяли свои представительства в Мексике, а мексиканцы проявляли все больший интерес к японской кухне, так что семейный бизнес в городе Гвадалахара неуклонно развивался. Но десять лет назад в страну внедрилась японская корпорация, и Муцано вдруг обнаружил появление конкурента — нового завода по производству соевого соуса, отстроенного в предместье Мехико. Забрасывать свой бизнес ему пока не хотелось, но для компенсации убытков необходимо было взяться за что-нибудь еще/ и он решил завести хозяйство по выращиванию цветов и овощей, которые грузовик будет отвозить на продажу в Мехико.

Для фермы был выбран участок земли вблизи деревни Какоягуа, которым семья Мацуно владела еще с довоенных времен. Прежде он был на отшибе, так как туда вела всего одна тропинка, вьющаяся по лощинам, стиснутым с двух сторон высокими холмами, но сейчас проложили мощеную дорогу, и появилась возможность покрывать расстояние до Мехико всего за четыре часа.

Примерно на середине крутого склона, спускавшегося к покрытой валунами дикой пустоши, стояла церковь, выстроенная из камней древней ацтекской пирамиды на горе, а вокруг нее несколько жмущихся друг к другу домиков — деревенька. Ниже, рядом со впадиной, которую затопляют в сезон дождей воды реки, простирался кусок земли с редкими растущими на ней ивами. Вырыв колодцы, чтобы не остаться без воды в засушливый период, сразу же приступили к строительству фермы. Серхио Мацуно затевал это новое дело, надеясь со временем дать работу и молодым индейцам, и метисам, и поселившимся в Мехико мексиканским японцам, которые будут жить здесь все вместе и вполне обеспечат свое существование.

Землю расчистили от валунов, и, как все и планировалось, цветы и овощи, выращенные на ферме, вскоре начали поступать в город: сначала по дороге, пересекавшей пустыню, потом поднимаясь вверх на поросшую лесом возвышенность, потом спускаясь вниз, в долину по другую сторону гор, и наконец в плотно застроенные районы на подступах к городу. Но потом наступил спад мексиканской экономики; продолжаясь несколько лет, он вверг в кризис и фабрику, поставлявшую соевый соус, и ферму. Снова вынужденный к решительным мерам, Мацуно сократил производство соевого соуса и создал на основе фермы кооператив.

Дед Мацуно, непреклонный противник насилия, почерпнувший свои убеждения в христианстве, уехал в Мексику, стремясь избежать призыва на военную службу в Японии, и дальше, во всех поколениях, жизнь семьи была тесно связана с церковью. Так что теперь Серхио Мацуно передал ферму в дар церкви Какоягуа и, заручившись поддержкой христианских общин, отправился на Гавайи и в Японию — собирать средства для задуманного им коллективного начинания единоверцев. Особенно удачной — благодаря твердому курсу валюты — оказалась поездка в Японию.

На обратном пути он остановился в коммуне, созданной в Калифорнии. Ее члены знали о нем довольно давно и были постоянными покупателями «Salsa Soya Mexicana», так как соус производили без консервантов, да еще и в условиях конкуренции с международными корпорациями. В коммуне его познакомили с Мариэ. И не исключено, что именно Мацуно подал ей мысль обратиться в Японию с просьбой собрать деньги, необходимые для возвращения девушек домой.

Решив финансовые проблемы, Мацуно искал теперь человека, который стал бы душой фермы в период ее превращения в объединенное религиозными идеями общее дело и правильно ориентировал бы всех работников, в первую очередь молодых индейцев и метисов. Конечно, ими руководил священник. Но он мечтал и о наставнике-мирянине, который работал бы вместе со всеми, но обладал авторитетом, делающим его центром, вокруг которого сплотятся остальные. Именно об этой не проясненной части своего плана он хотел посоветоваться с главой калифорнийской коммуны… Когда ему рассказали о трагедии Мариэ Кураки, приехавшей из Японии и живущей на территории коммуны с группой, именующей себя Круг, он сразу загорелся. Однако я не стану пересказывать, как он сумел убедить Мариэ принять на себя задуманные им обязанности, пусть лучше это сделает письмо самой Мариэ.

…Миё и другие не устают повторять, что во всех уговорах Мацуно чувствуется двусмысленность. Думаю, что они уже сообщили вам, что о нем думают. По сути они правы: двусмысленность тут присутствует. Но когда на моем пути появлялись люди такого типа, я всегда находила способ неплохо с ними поладить. То, что Мацуно не пытается маскироваться, и было, может быть, главной причиной, заставившей меня всерьез подумать о возможности примкнуть к его начинаниям на ферме в Какоягуа. Он, похоже, настроен очень серьезно и явно стремится поверить, что из «двусмысленного» предложения способно возникнуть то, что можно, пожалуй, назвать «однозначным». Однако несмотря на все его лукавство, вы сразу чувствуете, что он воспитан в трудолюбивой христианской семье, на протяжении трех поколений решительно отдающей себя делу, чтобы каждое воскресенье так же решительно забыть о нем и отдаться молитве.

И вот что он считает нужным поведать обо мне тем людям, что работают на ферме. Я — мать, трагически потерявшая своих детей, но почувствовавшая в их гибели «тайну»… Я хочу, чтобы это приобретенное мною знание принесло пользу в реальной жизни; для этого я обогнула половину земного шара и намерена служить Богу, работая вместе с ними… Ему хочется, чтобы я рассказала все это сама. Но если я против, ничего страшного: видя, как я усердно работаю, они поверят в то, что его рассказ обо мне правдив…

Мацуно умеет не только чуть-чуть темнить, но и очень ясно соображать. В Японии, говорит он, событие, подобное тому, что случилось в моей семье, станут какое-то время бурно обсуждаться в утренних новостях, но потом очень быстро забудут. Здесь, в мексиканской деревне, такая история впечатается в память людей, словно высеченная на камне, и впечатление, произведенное ею, не сгладится и в следующих поколениях…

Знамя, которое всех сплотит, — вот что даст им работа со мной, женщиной, врезавшей в свое сердце память о страшной гибели детей и посвятившей жизнь тяжелому труду. Эти люди на ферме никогда не были единым целым; не будучи дурными по натуре, когда появлялась возможность, сразу отлынивали от дела. Вот что мы имеем сейчас. И Мацуно начал рассказывать мне, что можно изменить, чего добиться. Какой бы способ жизни я ни выбрала, говорил он, мне все равно никуда не уйти от смерти моих детей, так почему бы опять не взвалить на себя бремя памяти и — работая — сохранять ее вместе с теми, кто будет рядом со мной, — может быть, это как раз и окажется для меня самым естественным способом жить дальше?..

К этому времени я, вероятно, перебрала вcе возможные объяснения того, что случилось с Мусаном и Митио. Например, один раз, когда я писала, обращаясь к вам обоим, — я вдруг почувствовала — наверно, это отчасти связано с профессией К., — что думаю о случившемся так, словно это описано в романе, а я просто пытаюсь дать новую интерпретацию.

Продолжая этот ход мыслей, я сразу вспомнила Фланнери О'Коннор. Мне приходилось не то писать, не то говорить, что в случае О'Коннор трагедия, вышедшая на первый план, — это уже конец романа. А на всем его протяжении «тайна» проступает сквозь «обыденное». Проступает отчетливо, даже если читатель, как я, совершенно лишен ее веры. Но когда я представила себе то, что произошло в моей жизни как описанное в романе, «тайна» не проявилась, никак.

Я сказала об этом Серхио Мацуно, но он тут же возобновил уговоры, обретя в сказанном возможность прибегнуть к новым аргументам. И предложил мне рассуждать вот как: «Как составляющая часть мира, который все еще находится в процессе божественного созидания, случившееся с вашими детьми объяснимо — так почему не объявить об этом миру? А поступив так, почему не сделать еще шаг, почему не пойти навстречу Богу, который вынудил вас пережить этот опыт?..

Если ты, мать, попытаешься сделать это, то можно надеяться, что по крайней мере те, кто трудится каждый день рядом с тобой, начнут прозревать „тайну“ случившегося. И не откроется ли внешний облик „тайны“ им, простым крестьянам с фермы Какоягуа, — не откроется ли как нечто отдельное от тебя и твоей внутренней жизни?»

Разумеется, я ответила, что не способна поверить в сказки о такой «тайне». Для меня никогда не станет объяснимым случившееся с Мусаяом и Митио. И я не верю, что некий отстраненный взгляд поможет мне это осознать…

Мацуно выслушал внимательно, а потом возразил: «Ты повторяешь, что никогда не сможешь поверить, что чувствуешь себя как бы зависшей в пустоте. Для тебя проблема сложна, но для жителей Ка-коягуа, которые будут смотреть на тебя со стороны и увидят твою историю своими глазами, это неважно. Твоя душа может по-прежнему оставаться в смятении, но если ты — мать — будешь настаивать на том, что ужасная гибель твоих сыновей объяснима, а они будут видеть, как ты всю душу вкладываешь в работу, давая им тем самым неопровержимое доказательство, им будет этого достаточно, чтобы сложить фрагменты в цельную картину.

И что, если, — продолжал он, и выражение его глаз словно бы подводило меня к словам, которые он сейчас скажет, — с ходом дней, заполненных только тяжелым изнурительным трудом, произойдет нечто, на что ты совсем не надеешься своим замершим в пустоте сердцем? Я имею в виду: не спадут ли вдруг с „тайны“ покровы? А если это произойдет, если вдруг „тайна“ явится зримо, то не ты ли скорее, чем кто-то другой, — ты, с которой случилось это несчастье, ты, бьющаяся с тех пор в тисках чудовищных сомнений, без всякой надежды справиться с этим даже во время физической работы, — не ты ли неожиданно поймешь, что все на самом деле объяснимо».

Потом как-то раз, когда я уже решилась поехать на ферму, мы с Мацуно гуляли в северной части парка Аламеда — как вы, наверно, помните, отель, стену которого фреской «Сон о воскресном полудне в Аламеде» расписал Ривера, расположен в южной его части, — и неспешно переваривали такое — полукруглые лепешки с начинкой, которые съели около уличной стойки. В том месте, где расположен Мехико, было когда-то дно озера, из-за оттока грунтовых вод город, по-видимому, постепенно опускается, но во время нашей неспешной прогулки мы набрели на старую каменную церковь, которая, казалось, просела и накренилась гораздо раньше, чем начался этот процесс, и решили зайти в нее.

В киоске при входе торговали маленькими золотыми вещицами, изображающими руки, ноги, глаза. Мацуно объяснил, что люди кладут эти мелочи как приношение на алтарь, молясь об излечении той части тела, что поражена болезнью. И я, признаюсь, сразу же подумала, что для Мусана выбрала бы головку, а для Митио эту вот пару ног, но справилась с наваждением и прошла мимо. А потом, когда мы начали осматривать церковь, Мацуно, подбодренный, вероятно, торжественной обстановкой — полумраком и прочим антуражем, — вдруг сказал вот что: «Я знаю, как тебе больно думать об этом, но все-таки не кажется ли тебе, что в минуту самоубийства Мусана и Митио Бог объявил о своей воле, установив очередность их ухода из жизни? Не хочу слишком настаивать на этой мысли, ведь для тебя все случившееся „необъяснимо“… Но если хочешь, поясню, что имею в виду. Все началось с того, что Митио день за днем уговаривал Мусана пойти одним с ним путем, так, согласна? Если бы они умерли, как это было задумано, то есть как это было задумано Митио, никто не смог бы обнаружить здесь Божью волю. Но в решающий момент задуманный план рассыпался. Предполагалось, что Мусан столкнет с обрыва кресло Митио, но замысел не сработал. Мусана лишили возможности толкать коляску — лишили действий, которые привели бы к их смерти. И вот в этот момент, ощутив себя бесполезным и брошенным, не услышал ли он взывающий к нему голос Господа… и, вдохновленный тем, что услышал, не решил ли уйти иначе, чем следовало по плану, внушенному ему Митио? И тогда, увидев, как прыгнул у него на глазах брат, не осознал ли Митио, что Бог призвал его, и, осознав, не решился ли умереть сам?.. „Тайна“ была открыта в тот самый момент, тебе так не кажется?»

Я просто оцепенела. В церкви было темно, а каменный пол так истерт, что прогнулся, словно дно лодки, и идти по нему было трудно, так что я сделала всего лишь несколько шагов, а когда подняла глаза, увидела на стене образ напоминающей мексиканку Святой Девы из Гваделупы. Ее глаза, как обычно принято у метисок, были опущены долу, но я почувствовала ее взгляд. На грани слез, готовая пасть на колени, я как-то сумела перебороть себя, собрала все свое мужество и, на ходу твердя про себя: «НЕТ! НИ ЗА ЧТО! НЕ ХОЧУ!» — кинулась к двери, сработанной из исхлестанной ветром старой корабельной древесины, и рывком ее распахнула. Выйдя из церкви, вдохнула невероятно чистый и бодрящий воздух окутанного мягкими сумерками Мехико, тот воздух, про который К. сказал однажды: «Он словно принадлежит вечности».

Это было последнее письмо, которое мы с женой получили от Мариэ. Асао и его друзья никогда не обращались ко мне, если Мариэ не просила специально о нашем участии, так что пока они не пришли, чтобы дать знать о благополучном возвращении Круга, я не знал ничего и о них. Когда время от времени я вспоминал теперь Мариэ, ее лицо подсознательно ассоциировалось с упомянутым ею в письме мексиканским образом Святой Девы. Молва гласила, что явление Святой Девы, изображение которой видела Мариэ, произошло в Гваделупе, откуда она начала свой путь через всю Мексику, пока не дошла до тех мест, где жили индейцы; поэтому в древних монастырях, прячущихся в уединенных долинах, ее почти всегда изображают темнокожей и с чертами индианки.

Святая Дева из Гваделупы и Мариэ, выходящая на мягкий предвечерний свет из мрачной церкви, как будто поднимаясь над поверхностью земли и распахивая навстречу прохладному воздуху поздней осени глаза, похожие на глубокие провалы, окруженные тенью, а красные губы Бетти Буп горят огнем. Однажды, когда я делился с женой своими воспоминаниями о Мариэ, она заметила: «У взрослых почти не бывает таких густых длинных ресниц. Те искусственные нашлепки, которыми из кокетства пользуются женщины, не идут с ними ни в какое сравнение». Так что была и чисто физическая причина (тоже, впрочем, не ускользнувшая от моего внимания), объяснявшая появление теней, придававших — как мне казалось — ее глазам сходство с черными дырами.

Потом, в течение нескольких лет, я не переставал удивляться, почему мы так долго не получаем известий от Мариэ, и начал уже подумывать, что нам следовало бы связаться с Асао и выяснить, что же все-таки происходит. Но жена была против; если возникнет необходимость, Мариэ наверняка разыщет телефон и закажет международный разговор, а пока лучше просто ждать и быть готовыми, если понадобится, прийти на помощь.

— Подумай, сначала она вступает в этот Круг в Камакура, потом отправляется с ними в Калифорнию и селится в коммуне и, наконец, оказывается на ферме в Мексике. Тебе не кажется, что в глубине души она стремилась оказаться как можно дальше от Токио? Если бы только захотела, могла легко вернуться вместе с остальными из Торонто… А так все это означает, что, кроме всего прочего, она хочет отгородиться от здешних знакомых. Пожалуй, самое правильное ничего не выведывать и не пытаться искать с ней контакта… Да и ты слишком увлекся Мариэ в последнее время. Может быть, разделяющее вас расстояние слегка остудит твои чувства.

За эти годы я порвал с давней привычкой засыпать только после того, как напьюсь до бесчувствия. В первый год не разрешал себе даже банки пива и в результате, будучи не в состоянии заснуть, бодрствовал ночь за ночью у себя в кабинете, пока не начинало светать и парочка голубей, свивших гнездо на горной камелии у меня под окном, не принималась за утреннее курлыканье, — читал роман за романом, худо-бедно одолевая с их помощью ночь.

Прочитал Диккенса, потом Бальзака. Когда перечитывал «Сельского священника», неизменно переносился мыслями к Мариэ и ее жизни в Мексике. Невольно соединял масштабный ирригационный проект Вероники с работой Мариэ на ферме. Ко всему прочему, говоря о деревне, которую спасает «прекрасная мадам Граслен», Бальзак употреблял слово «commune», и это добавляло еще одну связующую нить.

Глаза Вероники были необыкновенными еще прежде, чем к ней вернулась ее красота, прежде, чем она узнала, что ей дано будет покаяться в грехах. В минуты волнения зрачки у нее всегда расширялись и голубая радужная оболочка превращалась в едва заметный тонкий ободок. Голубые глаза становились темными. Экстатическое просветление, увенчавшее жизнь Вероники, сверкало в темных глазах.

Мариэ, безусловно, не считала свои грехи единственной причиной случившегося с детьми. Я был уверен в этом и сам. Но также был уверен в том, что рубец этой трагедии всегда будет давить ей на сердце. И все-таки, хотя она и написала, что никогда не признает гибель детей «объяснимой», — да и я тоже не мог представить себе такую перемену в ее ощущениях, — что, если крестьянский труд на ферме в Мексике сделает невозможное возможным? И под воздействием этой мысли, хоть я и не мог найти ей рационального объяснения, яркие черты Бетти Буп, казалось, снова наполнялись жизнью и делались такими, как в дни голодовки протеста на Гиндзе, когда Мусан, пусть и со всеми изъянами, был жив и еще не случилось ничего непоправимого…

Вызывая в воображении эту сцену и накладывая образ Мариэ на образ бальзаковской героини, я явственно видел ее последнее преображение, а следовательно, еще не зная о ее неизлечимой болезни, думал о ее смерти — без всяких на то причин отдаваясь своему воображению. Хотя, оглядываясь назад, нахожу два воспоминания, возможно и подтолкнувших меня к этим видениям.

Я уже говорил о своей поездке в Малиналько — деревню, расположенную примерно на таком же расстоянии от Мехико и примерно в таких же природных условиях, как Какоягуа, рядом с которой находилась ферма, где работала Мариэ. Мы выехали из Мехико на машине, поднялись на окольцовывающую город возвышенность и спустились в открывшуюся за ней долину. Голубизна у нас над головами оставалась по-прежнему безмятежной, но над соседней долиной нависли темные тучи, напоминающие грозовое небо на картинах Эль Греко, хотя чуть дальше снова шла безоблачная полоса. Под этим безграничным пространством неба спуск из долины в долину казался нисхождением в подземный мир. Мой ассистент-аргентинец, который сидел за рулем машины, сказал: «Проезжая эти места, всегда вспоминаю Платона: дорогу в regio dissimilitudenis». Таково первое воспоминание.

Второе связано с тем, что жена узнала от Мариэ вскоре после того, как та вступила в Круг, но рассказала мне без подробностей, так как речь шла о вопросах женской физиологии. Мариэ обнаружила у себя в груди затвердение и боялась, что оно может оказаться злокачественным, но, к счастью, после медитаций оно перестало прощупываться… Жена сказала, что нет никаких оснований сомневаться в возможностях Маленького Папы, проявляемых им в качестве религиозного наставника, но все же неплохо бы проконсультироваться и в клинике, где сама она ежегодно проходит обследование, и убедиться, что причин для беспокойства нет. Незадолго до этого разговора Мариэ обратилась к практикующему поблизости доктору по поводу затяжной простуды, и тот посоветовал ей проверить щитовидную железу, так что теперь она, похоже, готова была прислушаться к совету моей жены. Но прежде чем договорились о визите, Мариэ улетела с Кругом в Америку.

Но надо, конечно, помнить и то, что Мариэ целых пять лет проработала на ферме в Какоягуа, прежде чем Серхио Мацуно пришел ко мне рассказать, что она умирает от рака, и обсудить фильм, который они намеревались снять в память о ее жизни, а эти смутные предположения обрели плоть реальности…

Серхио Мацуно проделал долгий путь до Японии не только для того, чтобы сообщить мне, что Мариэ умирает в гвадалахарской больнице. Его отцу, заключенному в начале Второй мировой войны в лагерь для перемещенных лиц, а потом переправленному в Мехико — под домашний арест, было теперь восемьдесят пять лет, и, получив год назад орден от японского правительства, он решил отпраздновать это, совершив паломничество в Такосима и навестив могилы своих предков. Сам Мацуно, несмотря на серьезные доводы в пользу ликвидации семейного бизнеса по производству соевого соуса, испытывал в связи с этим чувство вины и хотел возместить огорчение, которое принесет отцу, взявшись сопровождать старика в поездке, хотя это и требовало расстаться на какое-то время с Мариэ.

При таком положении дел он намечал вернуться домой, как только станет ясно, что отец вынесет трудности, связанные с обратным перелетом. Но, оказавшись в Японии, хотел сделать для Мариэ все, что возможно. Прилетев в Токио, он сразу же отправился к Асао, чтобы обсудить фильм, который задумал, как только понял всю серьезность болезни Мариэ. Асао предложил подключить к работе меня, и Мацуно, устроив встречу отца с родственниками в Токусима и поселив его там в отеле, вернулся — уже один — в Токио.

Я увидел его впервые; с момента последней встречи с Асао прошло пять лет. Ситуация, при которой Мацуно с полной ответственностью сообщил мне, что надежд на выздоровление Мариэ нет, и, исходя из этого, заговорил о своих планах создания фильма, столкнула меня с человеком, совсем не похожим на образ, сложившийся у меня в голове после рассказов Миё и писем Мариэ.

В Асао чувствовалась недавно приобретенная зрелость, что дается опытом разнообразных начинаний, за каждое из которых он нес ответственность. Это уже был не просто тихий доброжелательный юноша с гладким лицом едва вступающего в жизнь подростка, как тень сопутствующего Мариэ, готового для нее на все. Теперь в нем явственно проступили черты его индивидуальности.

Серхио Мацуно было как минимум шестьдесят, но выглядел он по-прежнему крепким мужчиной, основательно пропеченным мексиканским солнцем. С круглым мясистым лицом, крупными чертами и широким высоким лбом, он даже поры имел крупные, похожие на крошечные колодцы, прорытые в буро-красной коже. Мои знакомые в Мехико были по преимуществу интеллигентами, в основном проводившими свою жизнь в кабинетах, и бледность их лиц дополнительно усугубляла общую меланхоличность облика. Мацуно, преданный своей религиозной деятельности, тоже был, без сомнения, интеллигентом, но в то же время и человеком, не боявшимся пачкать руки в земле, трудясь вместе со всеми на ферме.

— Если причиной рака, который теперь губит Мариэ, была, как вы сказали, опухоль в груди, почему же не сделали необходимое тогда, когда еще было время? — спросила моя жена. — У нее ведь уже были опасения; наладив свою жизнь, она вполне могла бы слетать в Калифорнию или даже вернуться в Японию: сделать маммографию, пройти необходимое лечение…

— Обследование не было проблемой, его вполне могли сделать и в Мехико, и даже в Гвадалахаре. Больница, где сейчас лежит Мариэ, оборудована на уровне международных стандартов. — Официальный тон Мацуно звучал для нас несколько странно. — Мариэ не только сама трудилась на ферме, но и следила за здоровьем женщин, работавших вместе с ней. Но, к сожалению, к своему здоровью она относилась небрежно.

Было понятно, что Асао уже спрашивал — и вероятно, в самом резком тоне — о том же самом, и получил от Мацуно подробные разъяснения. Теперь, уже зная все, он больше не пылал негодованием, подавил душившее поначалу чувство протеста, осознал, что надежда на своевременное выявление и лечение съедавшего Мариэ рака — дело непоправимого прошлого. В том, как он сидел, склонив голову и уставившись в пол, читалось тяжкое признание безнадежности случившегося. Мне очень хотелось, чтобы жена прекратила свои нарекания и ушла в кухню, но Мацуно, наоборот, цеплялся за каждое ее слово, благодарный за появление возможности рассказать нам о том, как вела себя Мариэ во время болезни.

— Сейчас, когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что Мариэ уже несколько лет понимала, что у нее рак груди, и словно бы пестовала его, надеясь, что он распространится по всему телу. Будь у нее любовник, он заметил бы что-то неладное с грудью, но за все время жизни у нас на ферме она вела себя как монашка. Даже когда болезнь зашла так далеко, что опухоли появились и в других частях тела, она, насколько я знаю, никому в этом не призналась.

А потом было уже слишком поздно. Оказавшись в больнице, она сразу же заявила, что не хочет никакой операции, и ее так и не прооперировали. Медики поначалу были очень недовольны, и, чтобы помочь ей настоять на своем, мне пришлось даже солгать, сказав, что причины отказа — религиозные.

На ферме кое-кто надеется на чудо. Считают, что, раз ее не коснулся скальпель хирурга, рак, завладевший телом, может внезапно и исчезнуть. Жизнь в ней действительно очень сильна: внешне даже в последние два-три года она выглядела совершенно здоровой…

— Однажды Мариэ сказала, что ей хотелось бы уйти «на ту сторону», не состарившись, — проговорила моя жена. — Уйти, пока не изменилась фигура, пока не появились пятна и морщины. Пока еще впору привычный размер одежды. «Если „та сторона“ действительно существует, обидно будет огорчить людей, которые ждут меня там…» Она, как обычно, смеялась, говоря это, но я подумала, что шутка не случайна и когда она упоминает «людей», то думает о своих детях… — Голос жены сорвался, и, когда она встала, чтобы уйти, я увидел, что у Асао, до сих пор сохранявшего некую видимость самообладания, напряглись мускулы шеи и плеч и он отчаянным усилием пытается унять бушующие в нем эмоции и ждет момента, когда опять сможет их контролировать…

— Мариэ очень исхудала, но поскольку она отказалась от операции, тело по-прежнему остается прекрасным, — пробормотал словно бы про себя Мацуно и, подняв тяжелые веки, взглянул на меня в упор.

Мне захотелось сменить направление разговора.

— Но ведь отказ от операции не был разумным, хорошо продуманным решением?

— Разумным или неразумным… мы сделали все возможное, чтобы к ее желаниям отнеслись уважительно: так, как она хотела, — ответил он, и взгляд налитых кровью глаз был твердым, но глаза, слишком большие для мужчины его возраста, на этот раз избегали открытой встречи с моим взглядом.

Асао был с ним согласен.

— Вряд ли в японской больнице ей удалось бы поступить по-своему… Думаю, следует признать, что усилия господина Мацуно и то, чего ему удалось добиться, делают ему честь. И нужно, взяв с него пример, поступить так, как хочет она. Именно это мы сейчас и обсуждали, разговаривая вдвоем.

Спокойно и уверенно он объяснил, что делать дальше. Как я уже говорил, Асао, которого я знал раньше, был милый юноша, всегда охотно откликавшийся на импульсивные (хотя и подчиненные некоей логике) просьбы Мариэ, готовый проявить ответственность, но получить и свою долю удовольствия. Однако, видя его новый облик, нельзя было не почувствовать уверенности, что либо со стороны отца-корейца, либо по материнской линии за ним в нескольких поколениях стоят в высшей степени искушенные предки. Что-то в длинном прямоугольном лице, к которому очень шла короткая стрижка, в форме губ и правильном разрезе глаз несомненно указывало на холодное безразличие к людям и обстоятельствам, не представляющим для него ни тени интереса.

Асао обосновал решение, к которому пришел, еще беседуя с Мацуно. Сначала он продумывал возможность привезти Мариэ в Японию и лечить ее здесь, но для этого было уже слишком поздно. Все, что можно было теперь предпринять, сводилось к завершению дел, которыми она занималась. После смерти матери и детей у нее не осталось близких родственников. Но она владела недвижимостью: двумя летними виллами — в Идзукогэн и в Коморо. Благодаря тому, что недавно подскочили цены на землю, это было очень внушительное состояние. Асао показал юристу основанной дедом Мариэ компании доверенность, которую привез из Мексики Мацуно, и выяснил, что Мариэ имеет полное право распорядиться по своему усмотрению как недвижимостью, так и принадлежащими ей акциями.

Сама Мариэ высказала желание продать все имущество и отдать полученные деньги ферме. Но теперь, когда никаких финансовых проблем не было, Мацуно предпочел бы инвестировать эти средства в фильм, который сделает съемочная группа Асао, — в фильм, рассказывающий о жизни Мариэ. Перед отъездом он поделился с ней этой идеей, и она проявила к ней некоторый интерес.

— К., наше предложение состоит в том, чтобы вы написали роман, который станет основой сценария.

Вы с ней знакомы, у вашего ребенка те же проблемы, что были у сына Мариэ, так что ваша кандидатура кажется нам наилучшей. Посылая вам все эти длинные письма, она, возможно, и подумывала, что вы когда-нибудь о ней напишете, вам так не кажется?

— Но если оставить сейчас в стороне чувства Мариэ, почему вы, господин Мацуно, хотите сделать фильм о ее жизни… мне это не совсем понятно… — говоря это, я уже начинал всерьез размышлять о сотрудничестве.

— Люди, работающие у меня на ферме: индейцы, метисы, японцы из столичного землячества, — все связаны общими узами, но в течение пяти лет у них был и живой символ уз: Мариэ. Ее присутствие сумело их объединить, и теперь они вместе трудятся, вместе справляются с тяготами. В чем они будут черпать поддержку, когда она умрет? И я подумал: что, если сделать фильм о ней и крутить его каждое воскресенье во время утренней молитвы…

Так пришла ко мне эта мысль. Но то, что родилось из практических соображений, вырастет, как мне кажется, в нечто гораздо большее… Знаете, люди на нашей ферме верят, что Мариэ — святая. Если удастся показать, как она была предана общему делу, откуда пошла такая молва…

— Мы везем в Мексику видеокамеры, — сказал Асао. — Если обойдем всех на ферме — от стариков до детей, сначала мексиканцев и метисов, потом японцев, то, безусловно, получим удивительные свидетельства очевидцев. Будем использовать камеры и микрофоны, чтобы собрать истории о ней как о святой, истории, похожие на те, что вошли в средневековую легенду о чаше Грааля. Хотя вообще-то странно называть ее святой….

— Но именно это чувствуют все живущие на ферме. Многих женщин из Какоягуа нарекали святыми, такое уж это место… Не знаю, как бы она отреагировала, назови ее кто-то в лицо «святая Мариэ»; скорее всего рассмеялась бы, как обычно, — смехом, похожим на яркий солнечный день…

Когда она согласилась на мои уговоры приехать и работать с нами, так сказать, под моим руководством, это было согласие женщины, которой предначертано стать святой. Признаюсь: я попросил ее так себя и вести. Но все, что она делала, было абсолютно естественно… Начало всему было положено еще в калифорнийской коммуне, где я услышал о судьбе ее детей. Я попросил ее сыграть роль женщины, переживающей боль чудовищной потери и приехавшей так далеко, в Мексику, чтобы полностью посвятить себя Богу. Потом я рассказал людям на ферме, как она потеряла своих детей. О несчастье, которое ничто не загладит, об одной из историй, которые в Мексике воспринимаются как реальные и понятные даже совсем неграмотным.

Молоденькие девушки на нашей ферме… Трудно даже сказать, бывают ли они когда-нибудь серьезными, часто кажется, на уме у них только парни, но и они были растроганы. Они растут в таких глухих уголках гор, где, если зазеваешься, тебя укусит скорпион, и отправляются учиться грамоте к миссионерам. Пожив в интернате при школе и вкусив плоды цивилизации, они уже не способны вернуться домой и спускаются на равнину, в Мехико. А там выясняется, что для них только два пути: либо в прислуги, либо в проститутки… Священник привозит их к нам, надеясь, что мы превратим их в достойных женщин…

И даже эти девушки хорошо знали, что Мариэ — страдающая мать, приехавшая в мексиканскую глушь, чтобы, жертвуя собой, обрести хоть какое-то душевное успокоение. Все поверили в эту роль. Да и никакая другая не соответствовала бы ей больше. Потому что все это правда — и пережитое ею, и даже причина, по которой она приехала на мексиканскую ферму. Ей нужно было просто жить, сливаясь с теми, кто вокруг, но оставаясь самой собой. Прошло какое-то время, и я уже и сам не понимал, почему нужно было потратить столько сил, чтобы она наконец согласилась приехать…

Но когда я впервые увидел ее в Калифорнии и потом, в Мехико, ее веселость казалась такой естественной. Никаких признаков отчаяния из-за той ситуации, в которой она тогда оказалась, и даже из-за потери детей.

Я вспомнил, что когда в Мехико он уговаривал ее переехать на ферму, они говорили и о религии — я знал это из письма Мариэ, — а сам Мацуно был давно воцерковленным человеком. Но сейчас он не делал попыток объяснить ее жизнь в религиозных терминах и говорил как простодушный честный фермер, придавленный тяжким горем.

Повернувшись к Асао, я спросил его, а что он думал о Мариэ.

— Мне было всего двадцать лет… и я никогда раньше не знал такой женщины: такой образованной и в то же время веселой, свободной, не поддававшейся мелким заботам. Вы знаете: мы трое были неразлучны, а она была старше нас и к тому же красавица. В отношениях не присутствовало ничего сексуального, но, оглядываясь назад, я понимаю, что когда мы были с ней, желание витало в воздухе. Было приятно находиться рядом, выполнять ее поручения. Нам было хорошо всем вместе, и она все время чему-нибудь нас учила.

Однажды мы оказались в курсе одной неприятной интимной истории, в которую она попала, и сделали все возможное, чтобы помочь ей. Двадцатилетним парням редко доводится оказывать помощь женщине, старшей по возрасту, интеллектуалке… Мы были тогда так молоды, что и не представляли себе, как все непросто и у нее там, где дело касалось секса… Ее саму это смущало, но и забавляло. А ведь тот парень со своей записью на пленке накидывал ей на шею петлю. Но мы все время были неподалеку, старались помочь. Хотя разобраться в том, что на самом деле случилось, смогли вы, К.

А вот дальше нас ожидало не какое-нибудь рискованное приключение, а гибель ее детей… И тут мы оказались совершенно беспомощны. Удар пришелся прямо в сердце. Не находилось слов, способных ее утешить, мы просто стояли и наблюдали — издали. Готовясь ринуться и помочь, если она подаст хоть малейший знак, что нуждается в нас. Думаю, небольшую помощь все же оказывали…

Происшедшее изменило ее. С тех пор мы всегда ощущали боль, которая тяжело на нее давила. Я часто думал, какая это для нее невыносимая работа — оставаться в живых. Я чувствовал к ней уважение, другое, нежели то, что испытывал раньше. И каждый раз, когда я ее видел, казалось, это она подбадривала меня. И мне нередко приходило на ум, что в какой-то момент мы должны сделать для нее что-то очень значительное, соразмерное тому, что она преодолевала…

Мысли об этом были при нас целых пять лет — со времени ее отъезда. Мы ждали, и казалось: если проявим терпение и будем стремиться стать лучше, однажды она пошлет за нами, и это будут не мелочи, в которых мы помогали прежде, а настоящее взрослое дело.

…Я никогда не предполагал, что Мариэ суждено будет пройти через муки последней стадии рака. Или что мы снимем фильм о ее жизни, сделаем его с помощью окружавших ее мексиканцев, которые относились к ней, как к святой. Но теперь я понимаю, что наши ожидания и приготовления были не напрасны… Всегда казалось, что Мариэ крутят какие-то внешние вихри, хотя на самом деле она была стержнем, вокруг которого вращалось остальное. Думаю, это верно и в данном случае; верно, что благодаря ей появилась эта возможность, возможность первой настоящей работы…

Незадолго до этого команда Асао начала снимать сюжеты для телевидения. Они работали над серией программ по заказу довольно известного продюсера (даже я знал его имя), специализировавшегося на серьезных документальных фильмах и привлекающего сотрудников вне студии, что давало возможность удачнее снять эпизоды на натуре, за пределами страны. Однако Асао без колебаний решился расторгнуть контракт и немедленно вылететь вместе с друзьями в Мексику.

— Разве известный продюсер так легко согласится разорвать соглашение, когда ваша работа в самом разгаре? — спросил я, и Асао ответил ухмылкой, показавшей мне взгляд независимого художника на продюсеров, состоящих в штате телеканалов. Ему и его друзьям было около тридцати, но они еще не были женаты и могли ехать куда угодно.

Покончив с разговорами о работе, мы перешли к выпивке, и впервые за долгое время я глотнул пива. Мацуно опьянел быстро и вместо аккуратного трудолюбивого прагматика, каким он казался в присутствии моей жены, наконец превратился в человека, которого я ожидал увидеть, судя п






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.