Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть II 7 страница






Воспитанному в духе сословных привилегий аристократу чужда идея равенства: я буду делать, что хочу, а другим нельзя. Буржуа спрашивает: «А что, если так будут посту­пать все?» и, естественно, приходит в ужас: люди переста­нут рожать детей, исчезнут брак и семья, рухнет религия и т. д. и т. п. До признания индивидуальных различий, ко­торые, не будучи сословно-классовыми, могут, именно в силу своей индивидуальности, относительно мирно сосуще­ствовать с другими стилями жизни, буржуазному обществу XIX в. было еще очень далеко. Его сексуальная мораль была прокрустовым ложем для всех, но особенно плохо приходи­лось тем, кто «отличался».

Христианское противопоставление возвышенной духов­ной любви и низменной чувственности было возведено в абсолют. В системе викторианских представлений сексу­альная близость, независимо от обстоятельств и мотива­ции, безнадежно снижала моральный уровень взаимоотно­шений. Утратившая невинность женщина переставала быть не только уважаемой, но зачастую и желанной. Один анг­лийский пастор рассказывал, что когда однажды мальчиком он подумал, что невинная чистая девушка станет его женой, он испытал не вожделение, а чувство жалости по по­воду ее унижения9.

Применительно к однополым отношениям, которые нельзя было освятить браком, это означало, что ради сохра­нения самоуважения люди вынуждены были обманывать не только других, но и самих себя, представляя свое влечение исключительно духовным и бестелесным. Однополая лю­бовь была обречена оставаться неназываемой, выступать под чужим именем и не иметь права на телесную реализацию.

Могут ли мужчины любить друг друга? Да, но только если эта любовь несексуальна и называется дружбой. Но сентиментально-романтическая дружба очень часто, особен­но у молодых людей, имеет гомоэротическую подоплеку. «Что такое дружба или платоническая любовь, как не сла­достное слияние двух существ? Или созерцание себя в зер­кале другой души?»10—вопрошал юный Фридрих Шиллер. Дружеские письма немецких романтиков неотличимы от любовных. Клемент Брентано и Людвиг фон Арним, Фрид­рих Шлегель и Фридрих Шлейермахер даже называли свои отношения «браком». Вплоть до середины XIX в., когда та­кие чувства стали вызывать подозрения, философы не боя­лись говорить даже, что дружба между мужчинами имеет не только духовный, но и телесный характер.

Эта эпоха была по-своему наивной и целомудренной. В первой половине XIX в. друзья могли жить в одной комна­те, даже спать в одной постели, и их никто не в чем не по­дозревал. В одних случаях это способствовало телесному сближению. В других случаях соблазн героически преодо­левали. А третьи ни к чему «этакому» и не стремились.

Второй способ оправдания однополой любви — ее элли­низация. Не имея идейной опоры в христианской культу­ре, гомосексуалы находили ее в античности. Примеры муж­ского воинского братства были веским аргументом против представлений о «женственности» однополой любви, а дос­тижения античной культуры, считавшей мужскую любовь нормальной, доказывали ее нравственное величие и твор­ческий потенциал. Гомоэротические интересы стимулировали изучение античности и одновременно черпали в ней поддержку и вдохновение. Немецкий археолог и историк искусства Иоганн Иоахим Винкельман (1717—1768) всегда был неравнодушен к красивым юношам, писал им пламен­ные любовные письма (и был убит пригретым им случай­ным попутчиком), изучение античности открыло ему новый эстетический и моральный идеал мужской красоты, кото­рый он сделал достоянием своих образованных современни­ков.

Но хотя классическая филология и история искусства сделали «греческую любовь» респектабельной, они были вынуждены, вольно или невольно, интеллектуализировать и десексуализировать ее, доказывая, как знаменитый Окс­фордский профессор Уолтер Патер (1839—1894), что красо­та греческих скульптур была бесполой и неэротической. А уж что делали древние греки в постели, и вовсе оставалось загадкой.

Греческие и римские тексты, изучавшиеся в английских школах и университетах, подвергались жесткой цензуре и даже фальсификации. Упоминания о мужской любви ис­ключались, а дружба рисовалась исключительно духовной. Слово «любовник» переводилось как «друг», «мужчина» — как «человек», «мальчик» — как «молодой человек». «Пир» Платона не изучали вовсе. Цензурные ограничения созда­вали у юношей ложные, идеализированные представления об античной культуре и одновременно стимулировали инте­рес к тому, что от них так тщательно скрывали. Английс­кий поэт Перси Биши Шелли, переводивший греческую классику, искренне не мог поверить, что обожаемые им древние греки любили друг друга не только духовно, но и телесно. Подобные предположения казались ему «смешны­ми и оскорбительными».

Еще труднее было осознать собственные чувства и склон­ности. Отпрыски аристократических фамилий, где гомосек­суальность была семейной традицией, рано научались жить двойной жизнью, понимая, что если ты сумеешь избежать скандала, делать можно все, что угодно. Выходцам из сред­него класса и духовного сословия, которые всерьез принимали внушенные им ценности и нравственные принципы, было гораздо труднее. Многие из них не могли ни лицеме­рить, ни принять собственную сексуальность. Отсюда — трагическая разорванность и противоречивость их самосоз­нания и поведения.

Знаменитые английские мужские аристократические школы (Итон, Харроу и др.) были интернатами, мальчики не только учились, но и жили вместе. Раздельное обуче­ние, тем более разновозрастное и интернатное, всегда бла­гоприятствует однополым влюбленностям и сексуальным контактам. В этих «сексуальных концлагерях» гомоэротические традиции и нравы передавались из поколения в по­коление".

Первый приказ, который получил от одного из своих со­учеников в 1817 г. будущий писатель Уильям Теккерей, как только он появился в школе, был: «Приди и трахни меня»12. Жалобы на «грубость и животность в спальнях» — общее ме­сто школьных воспоминаний. Писатель Робин Моэм (1916—1981) рассказывает, что едва он устроился в своей комнате в Итоне, как пришел одноклассник, спросил, ма­стурбирует ли он, ощупал его половые органы, объяснился в любви и мгновенно уговорил отдаться; связь эта продол­жалась два года13.

Сексуальным контактам между мальчиками способство­вала не только сексуальная депривация, но и многое дру­гое: общие постели (в Харроу мальчики спали по двое до 1805 г.), отсутствие возможностей для уединения (в некото­рых школах туалеты не запирались, а то и вовсе не имели дверей), публичные порки, которые осуществляли не толь­ко учителя, но и старшие ученики, и конечно же абсолют­ная власть старших над младшими. Эта власть была одновре­менно групповой (в школе всем распоряжался старший, шестой класс, и каждый старшеклассник мог приказывать любому младшекласснику) и индивидуальной. Старшек­лассник мог сделать младшего своим «фагом» (fag), слугой, который беспрекословно обслуживал хозяина, чистил его обувь, убирал постель и т. п. и за это пользовался его по­кровительством. Быть фагом авторитетного шестиклассника было почетно, а красивый фаг, в свою очередь, повы­шал престиж хозяина.

Мужские, тем более подростковые, сообщества всегда отличаются жестокостью и повышенной сексуальностью. Английская школьная система, ориентированная на воспи­тание будущих лидеров, сознательно культивировала агрес­сивную маскулинность. Центром всей школьной жизни были соревновательные спортивные игры (регби, футбол и т. д.), участие и успех в них определяли статус мальчика в школе и отношение соучеников значительно больше, чем учебные успехи. В спортивных играх была и своя эротика, удовлетворявшая мальчишескую потребность в телесных контактах. Силовые атлетические контакты считались не­сексуальными, но кто мог это гарантировать?

Культ групповой солидарности, товарищества и дружбы, часто имеющий неосознанную гомоэротическую окрашен­ность, красной чертой проходит через английскую, да и всякую другую, школьную повесть. Если первые влюблен­ности в девочек, возникновению которых благоприятствует совместное обучение, в дальнейшем перекрываются более серьезными взрослыми романами и становятся для юноши только вехами взросления и роста, то гомоэротические влюбленности, именно потому, что они большей частью остаются невостребованными и нереализованными, сохра­няются в памяти как нечто совершенно особенное и нево­образимо прекрасное, по сравнению с чем взрослая любовь к женщинам иногда кажется ничтожной.

Самый яркий человеческий документ викторианской го­мосексуальности — автобиография уже знакомого нам Джо­на Аддингтона Саймондса (1840—1893)14. Сын богатого и властного лондонского врача, рано потерявший мать, бо­лезненный и нежный мальчик, Саймондс с раннего детства чувствовал свою сексуальную необычность. В 8 лет ему ча­сто снилось, что он сидит на полу, окруженный голыми матросами, которые делают с ним что-то сексуальное, а он с удовольствием называет себя их «грязной свиньей» (на са­мом деле он никогда не видел голого мужчины). Миловид­ный мальчик, Саймондс считал себя уродливым и непривлекательным, его учебные успехи в начальной школе были посредственными, тем не менее он верил, что должен со­вершить что-то великое.

В Харроу он чувствовал себя одиноким, сторонился со­ревновательных силовых игр, не мог ни бросать мяч, ни свистеть, как другие мальчики, и мучительно им завидо­вал. Хотя его неудержимо привлекали большие и сильные мальчики, грубая чувственность одноклассников его оттал­кивала: «Каждый симпатичный мальчик имел женское имя и был либо публичной проституткой, либо «сукой» (bitch) одного из старших учеников. «Сукой» назывался мальчик, отдававшийся другому для любви. Разговоры в спальнях и в классах были невероятно грязными. Там и сям можно было видеть онанизм, взаимную мастурбацию, возню голых мальчиков в постели. Во всем этом не было ни утонченно­сти, ни чувства, ни страсти, одна только животная по­хоть»15. С греческой любовью, о которой грезил Саймондс, тут не было ничего общего.

Когда в январе 1858 г. его одноклассник Альфред Пре­тор в доверительном письме похвастался Саймондсу, что стал любовником директора школы доктора Вогэна и в до­казательство показал любовную записку последнего, Сай­мондс почувствовал себя задетым. Дождавшись окончания школы, чтобы самому остаться в стороне, он передал до­веренные ему интимные письма своему отцу, который уг­розой позорного разоблачения заставил Вогэна уйти в от­ставку и отказаться от предложенного ему епископского сана. Причины внезапного крушения блестящей карьеры Вогэна стали известны лишь много лет спустя, после его смерти. Одноклассники, знавшие о грязной роли Саймондса в этом деле, навсегда порвали с ним отношения.

Донести на учителя было гораздо проще, чем совладать с собой. Весной 1858 г. во время церковной службы Сай­мондс был поражен голосом и внешностью мальчика-пев­чего Уилли Дайера. Утро своей первой встречи с Уилли Саймондс считал днем рождения своего подлинного Я. Но что он мог сделать? За все время их романа застенчивый Саймондс лишь дважды поцеловал мальчика в губы, причем в первый раз едва не потерял сознание от страсти. Сре­ди его оксфордских профессоров и товарищей было много открытых приверженцев «греческой любви», с которыми он мог говорить, не боясь разоблачения. Но совместить любовь с чувственностью он не мог. Узнав о дружбе сына с Уил­ли, Саймондс-старший потребовал прекратить компромети­рующие отношения, и тот послушно пожертвовал своей первой любовью, хотя несколько лет тайно переписывался с Уилли и оплатил его профессиональное обучение.

Расставшись с Уилли, Саймондс влюбился в другого мальчика-певчего Альфреда Брука. Это увлечение было го­раздо чувственнее первого. Сильное тело Альфреда терзает воображение Саймондса, лишает его покоя и сна. В своих дневниках он описывает не только легкие волосы, блестя­щие темно-синие глаза и вибрирующий голос юноши, но и его мускулистые бедра и «большие похотливые яйца»16. Казалось бы, дебют состоялся? Альфред, поддерживавший небескорыстные отношения с богатыми оксфордскими сту­дентами, готов отдаться Саймондсу, но тот среди ночи от­сылает его: он мечтает о мужском теле, но не может уни­зиться до физического контакта.

Сексуальная неудовлетворенность вызывает нервное пере­напряжение. Чтобы избавиться от гомоэротических наваж­дений, Саймондс старается увлечься женщинами. Врач, к которому его направил отец, рекомендует завести любовни­цу или жениться. В 1864 г. 23-летний Саймондс женился. Он уважает и, как ему кажется, любит свою жену. В пер­вую брачную ночь его половой орган оказался достаточно мощным и готовым к работе, хотя, как и его хозяин, не знал, что нужно делать: «природа отказалась показать мне, как осуществлять акт»17. Через несколько дней все налади­лось и Саймондс с женой в положенные сроки произвели на свет четырех дочерей. Но в первые же дни брака Саймондс обнаружил, что, хотя физический контакт с женщиной не вызывает у него отвращения, он оставляет его холодным.

Путешествуя по Европе, Саймондс завязывает дружеские отношения с юношами из простонародья, которые позво­ляют странному англичанину трогать их и любоваться их нагими телами; они пошли бы и на большее, но Саймондс не знает, что ему нужно. Платный, коммерческий секс для него морально и психологически неприемлем.

Осенью 1868 г. знакомый директор школы пригласил Саймондса встретиться с группой старшеклассников, и тот сразу же влюбился в 17-летнего Нормана Мура. Мур был сексуально искушеннее Саймондса, спать с мужчинами ему было не в новинку, он благосклонно принял объяснение Саймондса в любви и стал его учеником и другом. Норман часто бывает у Саймондса в доме, вызывая ревность его жены (после объяснения с мужем она поняла и приняла эти отношения). Саймондс водит его по театрам, берет с со­бой в поездку по Европе, они живут вместе, спят в одной постели, предаются любовным ласкам, Саймондс говорит о нем с друзьями, посвящает ему стихи. Но постоянные романы Мура с младшими мальчиками вызывают у него ревность.

В феврале 1877 г. Саймондс впервые в жизни провел ночь с молодым солдатом в лондонском мужском борделе и его поразила спокойная простота молодого человека, для которого в сексе не было ничего позорного или противоес­тественного. После этого, читая лекцию о ренессансной Флоренции в рафинированной аудитории, Саймондс вдруг почувствовал, что душа его не здесь, она «жаждет солда­та»18. Он завязывает интимную дружбу с 19-летним швей­царцем Христианом Буолем, который спит с ним в одной постели, позволяя любоваться «нагим великолепием своего совершенного тела»19. «Он принимал меня таким, какой я есть, а я не просил ничего, кроме его близости. Для меня было достаточно просто быть с ним»20. Когда Буоль, при материальной поддержке Саймондса, женился на любимой Девушке, ему наследовали другие молодые крестьяне, по­чтальоны, лесорубы, ремесленники и т. д. Последней лю­бовью Саймондса был 24-летний венецианский гондольер Анджел о Фусато, которому он помог жениться на любимой Женщине и посвятил несколько стихов.

Современным людям, выросшим в атмосфере сексуаль­ной свободы, поведение и рассуждения Саймондса могут показаться странными: он смущается, стыдится телесной стороны секса, ищет оправданий своей «извращенности». Но именно это и делает его типичным викторианцем.

Конечно, не все викторианцы были такими закомплек­сованными. Тем не менее выбор, не всегда сознательный, между принятием или подавлением своей гомоэротики, или ее сублимацией в творчестве или переводом в другой соци­альный контекст (коммерческий секс или «дружба» с юно­шами из народа) мало кому давался легко.

Первоначальное викторианское понимание однополой любви было аристократически-эстетским. Постепенно ее образ демократизируется. Причины этого были довольно прозаическими. Поскольку гомосексуальные отношения с людьми собственного круга жестко табуировались, для удов­летворения сексуальных потребностей нужно было спускать­ся по социальной лестнице вниз («натуральные» джентльме­ны тоже начинали сексуальную жизнь с проститутками или с прислугой). В рабочей среде на эти вещи смотрели про­ще. Из-за жилищной скученности мальчики часто спали в одной постели, им не приходилось стесняться друг друга. Кроме того, им нужны были деньги. Принимая ухаживания богатого покровителя, юноша из рабочей среды, даже если однополый секс ему самому доставлял удовольствие, не должен был задумываться, не является ли он извращенцем. У него был ясный мотив — деньги, который безусловно пе­рекрывал все остальное. На одном из судебных процессов 1890-х годов семнадцатилетний лондонец Чарльз Сикбрум показал: «Меня спросили, согласен ли я лечь в постель с мужчиной. Я сказал «нет». Он сказал: «Ты получишь за это четыре шиллинга» — и убедил меня»21.

Для представителей средних слоев все было сложнее. В обществе королевских гвардейцев, матросов и молодых ра­бочих, они чувствовали себя в большей безопасности, чем в собственной среде: тут все было анонимно, а от неприят­ностей можно было откупиться. Но кроме секса, викторианцам были необходимы иллюзии. Образы сильных, мас­кулинных и потенциально опасных молодых самцов особен­но волновали их эротическое воображение по контрасту с их собственной, и всего своего класса, изнеженностью. Со­блазн брутального пролетарского секса в противоположность импотенции господствующего класса отлично выражен Дэ­видом Генри Лоуренсом в «Любовнике леди Чаттерли». В гомоэротическом варианте это выражалось еще сильнее (Лоуренс и сам был не чужд подобных чувств).

Писатель Э[двард] М[орган] Форстер (1879—1970) мечтал «любить сильного молодого мужчину из низших классов и быть любимым им»22. Его первым настоящим сексуальным партнером стал в 1915—1919 гг. молодой трамвайный ваго­новожатый в Александрии Мохаммед эль Адл, а самой боль­шой и длительной любовью Форстера был полицейский Боб Бэкингем, их отношения продолжались и после женитьбы Боба (его жена приняла старого писателя, Форстер даже умер у них дома). В представлении младшего современни­ка и друга Форстера Джозефа Рэндольфа Аккерли (1896— 1967), «идеальный друг» должен быть «животным челове­ком. Совершенное тело самца, всегда готовое к услугам с преданностью верного и не рассуждающего зверя»23.

Поскольку большинство этих рафинированных интеллек­туалов придерживались левых политических взглядов, эро­тическая романтизация дополнялась социально-политичес­кой идеализацией «простого человека». Юноши из рабочей среды казались им воплощением цельности, моральной чи­стоты, отзывчивости и эмоционального тепла, а их соб­ственные сексуальные отношения с ними выглядели прояв­лением демократизма, нарушением сословных и классовых границ. Отдаваясь пареньку из низов, которого он содер­жал и старался окультурить, рафинированный интеллигент не просто удовлетворял свой сексуальный мазохизм, но символически отказывался от классовых привилегий, вос­станавливал социальную справедливость и равенство. Вле­чение к молодому рабочему выражало любовь к рабочему классу и готовность служить ему. Роман с юным пролета­рием был чем-то вроде социалистической революции в од­ной отдельно взятой постели.

Это переплетение сексуальной потребности с интелли­гентским социальным мазохизмом, чувством вины перед обездоленными и их идеализацией (народничество, маркси­стская утопия рабочего класса) существовало и в гетеросек­суальном варианте (идея женитьбы на проститутке для спа­сения «падшей женщины»), но среди гомосексуалов оно было значительно сильнее. Хотя эти иллюзии постоянно разрушались жизнью — «простые» юноши при ближайшем рассмотрении оказывались, как правило, примитивными, интеллектуально неразвитыми и к тому же меркантильны­ми, воспринимавшими своих покровителей как дойных ко­ров, — сентиментальным интеллигентам было трудно изба­виться от стереотипов, в которых сексуальная утопия так красиво сливалась с социальной, а их собственные, не до конца принятые, сексуальные потребности возводились в ранг «миссии». Гонимая эротика порождала властную по­требность добиваться освобождения не только себе подоб­ных, но и вообще всех угнетенных. Среди гомосексуалов первой половины XX в. были чрезвычайно сильны левора­дикальные, марксистские и анархические идеи. Именно это помогло в 1930-х годах ГПУ практически бесплатно за­вербовать в свои агенты молодых кембриджских интеллекту­алов Кима Филби, Гая Берджесса и их друзей.

Новые социальные контексты рождали потребность в но­вом самосознании и новом определении сущности однопо­лой любви. Религиозное понятие «порока» давно уже себя исчерпало. Понятие «преступления» также вызывало возра­жения, при наличии добровольного согласия тут нет жерт­вы. Новую парадигму для объяснения, а фактически — для социального конструирования однополой любви дали сексо­логи, которые не только прорвали завесу молчания и спо­собствовали либерализации законодательства, но и дали гомосексуалам новый стержень для самосознания и социаль­ной идентичности.

Быть больным неприятно, но лучше, чем преступником и вообще «неназываемым». В жизни Оскара Уайльда был период, когда он постоянно говорил о «Сексуальной пси­хопатии» Крафт-Эбинга. Марсель Пруст читал Крафт-Эбинга и Эллиса. Французский писатель американского происхождения Жюльен Грин (р. 1900) с детства влюблялся в мальчиков, но понятия не имел, что это значит, пока в студенческие годы такой же закомплексованный приятель не дал ему книгу Эллиса: «Оставшись один, я открыл кни­гу, и она меня потрясла...В течение нескольких минут весь мир изменил свой облик в моих глазах, стены моей тюрь­мы исчезли, как туман под дуновением ветра. Оказывает­ся, я не один»24.

Сексологические идеи и понятия быстро стали достоя­нием массовой прессы и художественной литературы. Ли­тературные персонажи и их авторы приняли предложенные медициной образы и стали разыгрывать предусмотренные сценарием роли. Однако медикализация однополой люб­ви, как и сексуальности вообще, будучи исторически не­избежной, означала также большие социальные и психо­логические издержки. Не уничтожая старой стигмы, меди­цинская концепция гомосексуальности придала ей необы­чайную стабильность. Если человеку говорили, что он преступник, он мог протестовать, доказывая чистоту своих намерений. Против врачебного диагноза он был бессилен: доктор знает лучше. Максимум, на что могли рассчиты­вать больные люди, — снисходительное и подчас брезгли­вое сочувствие: да, конечно, это не их вина, но все-таки...

Неоднозначными были и сдвиги в общественном созна­нии. Психологизация гомосексуальности сделала видимыми такие ее признаки, которым раньше не придавали значе­ния. Сверхбдительные викторианцы, по невежеству, мог­ли не замечать даже самых очевидных проявлений гомоэротизма. Это распространялось и на искусство. Известный английский художник Генри Скотт Тьюк, «Ренуар мальчи­шеского тела», рисовал очаровательных нагих мальчиков, но поскольку их гениталии были прикрыты, никаких про­блем у художника не возникало. Не видели гомоэротических мотивов в творчестве Редьярда Киплинга, любимого поэта королевы Виктории лорда Альфреда Теннисона (1809—1892) или Уолтера Патера.

В хвалебной рецензии на сборник стихов преподобного Эдвина Эммануила Брэдфорда (1860—1944) в журнале«Westminster Review» говорилось: «Дружба между двумя мужчинами и особенно дружба между мужчиной и мальчи­ком — главная тема многих стихов доктора Брэдфорда. Он, как Платон, чувствителен к красоте незагрязненной юности». Между тем некоторые стихи Брэдфорда, мягко говоря, наводят на размышления. В стихотворении «На­конец!» тринадцатилетний мальчик по дороге из церкви форменным образом объясняется своему наставнику в любви, и тот с восторгом ее принимает: «Что я сказал или сделал — абсолютно неважно; я видел, что нравоучения не нужны. Наверное, мы вели себя как пара глупцов, но никто этого не видел и не слышал... Я никогда не забуду ту июньскую ночь, когда запах сена или свет луны заста­вили застенчивого мальчика сломать лед — в конце кон­цов, пора это было сделать»25. Позже, когда блаженное неведение сменилось опасливым полузнанием, такая, в самом деле невинная, педофильская лирика могла бы до­рого обойтись автору.

Еще тщательнее маскировались гомоэротические чувства в пуританской Америке. Как и в Европе, единственным морально приемлемым контекстом для выражения этих чувств была дружба между мужчинами, в которой чувствен­ность оставалась неосознанной или сублимированной. Та­кие отношения ярко описывали философ-неоплатоник Ральф Уолдо Эмерсон (1803—1882), переживший в годы своей учебы в Гарварде сильную влюбленность в однокласс­ника, и его друг и единомышленник писатель Генри Дейвид Торо (1817-1862).

Хотя Герман Мелвилл (1819—1891), в отличие от одино­кого Торо, был женат и имел четверых детей, он не мог найти человека, который бы удовлетворил его потребность в любви26. В юности Мелвилла одолевала романтическая тяга к южным морям и приключениям, он побывал юнгой, матросом и китобоем, прожил несколько месяцев среди полинезийцев. Море для него — совсем особая стихия. Главное очарование мореплавания — принадлежность к зам­кнутому мужскому сообществу, В сложной форме философско-приключенческого романа Мелвилл описывает мужскую дружбу, которая преодолевает все границы повседнев­ного быта, включая социальное и расовое неравенство. Эти отношения не лишены и телесности. Лирическому герою «Моби Дика» юному Измаилу приходится из-за отсутствия в гостинице отдельного номера провести ночь в одной по­стели со страшным гарпунщиком Квикегом. «Назавтра, когда я проснулся на рассвете, оказалось, что меня весьма нежно и ласково обнимает рука Квикега. Можно было по­думать, что я — его жена»27. В «Моби Дике» много фалли­ческих символов. Выдавливание спермы кита доставляет китобоям особое удовольствие. Мелвилл различает мужс­кую дружбу и обычное корабельное мужеложство, которое просто воспроизводит существующую в гетеросексуальных отношениях структуру власти. Противопоставляя совмест­ную или взаимную мужскую мастурбацию содомии, он ви­дит в этом не только эротический, но и социальный смысл: вместе «кончать» — нечто совсем другое, чем драться друг с другом или сообща охотиться на китов28. Многие гомоэро­тические образы и аллюзии Мелвилла, как и его младшего современника, классика американской литературы Генри Джеймса (1843—1916), расшифрованы только в последние десятилетия.

Достаточно зашифрован и самый знаменитый из амери­канских «голубых» классиков Уолт Уитмен (1819—1892). Уитмена привлекали юноши из рабочей среды, в которых он видел воплощение мужественности и нравственных дос­тоинств, и раненые мальчики-солдаты (некоторым из них было по 13—15 лет), за которыми поэт ухаживал в госпита­ле в годы Гражданской войны и потом обменивался нежны­ми письмами. «Я люблю мальчиков, которым нравится, что они мальчики, и мужчин, которые остаются мальчика­ми. С какой стати мужчина должен отказываться быть маль­чиком?» — писал он в старости29. Один из друзей поэта на­зывал его «великой нежной матерью-мужчиной»30. Хотя на прямой вопрос Карпентера о природе его чувств поэт отве­тил уклончиво, в «Листьях травы» и в сборнике «Каламус» (от греческого calamos — тростник, от которого произошло название свирели, распространенного символа любви между мужчинами) Уитмен любовно воспевает мужское брат­ство, говорит об объятиях и поцелуях между мужчинами и употребляет слова «друг» и «любовник» как синонимы.

Мужчина или женщина, я мог бы сказать вам, как я люблю вас, но я не умею,

Я мог бы сказать, что во мне и что в вас, но я не умею, Я мог бы сказать, как томлюсь я от горя и какими пульсами бьются мои ночи и дни31.

Поэзия Уитмена не была исключительно гомоэротической, и это сделало ее достоянием широкого круга людей, но подготовленные личным опытом читатели чувствовали ее скрытый подтекст.

Чтобы индивидуальные психосексуальные особенности превратились в социальную идентичность, нужна была глас­ность. И она действительно пришла в конце XIX в. в виде серии отвратительных скандалов и судебных процессов.

Героем одного из них был Оскар Уайльд (1852—1900). Гомоэротизм знаменитого драматурга не был в Англии боль­шим секретом. Его манеры и дружеские связи вызывали пересуды еще в студенческие годы в Оксфорде. Уайльд пе­реписывался с Саймондсом, во время поездки в США встречался с Уитменом. Увлечения красивыми мальчиками оставались эстетски-платоническими и не помешали Уайль­ду жениться и произвести на свет двоих сыновей. Впервые Уайльда в 1886 г. соблазнил 17-летний студент Роберт Росс, «маленький Робби».Их недолгая связь открыла Уайльду его подлинную сущность, он перестал жить с же­ной (та не догадывалась об истинной причине охлаждения мужа), зато его стали постоянно видеть в обществе юных проститутов. Главной любовью Уайльда в начале 1890-х го­дов был 25-летний Джон Грэй, фамилию которого он дал своему знаменитому литературному герою; имя Дориан вы­зывало в памяти дорическую любовь.

«Портрет Дориана Грея» (1890), подобно пьесам Уайль­да, стал знаменем эстетизма и раздражал консерваторов яз­вительными нападками на обыденную мораль, скепсисом и идеей вседозволенности. Это было также первое изображение однополой любви в серьезной английской литературе. Хотя прямо о ней ничего не сказано, подготовленному чи­тателю все достаточно ясно. Лорд Генри женат, но жена его оставила. Он снимает для себя и Дориана домик в Алжире (любимое место отдыха английских гомосексуалов) и стре­мится духовно оплодотворить молодого человека. Сесиль Холуорд откровенно влюблен в Дориана, сравнивая его лицо с лицом Антиноя. Дориан понимает, что чувство ху­дожника к нему — из той же категории любви, какую ис­пытывали Микеланджело, Монтень, Винкельман и Шекс­пир. Подозрительно выглядело и любование автора красо­той своего героя, хотя его отношение к нему неоднознач­но — повесть могла читаться и как история развращения юноши опасными идеями лорда Генри. После публикации книги крупнейший английский книгопродавец отказался распространять ее, считая «грязной», однако она имела шумный успех среди молодежи и за рубежом.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.