Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Георги Господинов, Естественный роман.

1.

Естественная история это ничто другое, кроме называния видимого. Отсюда проистекает её очевидная простота и её поведение, которое издали выглядит наивным —в такой степени оно просто и слагается из очевидностей вещей.

Один Современный Француз

1966, Paris

На этом свете в каждой секунде присутствует одна долгая череда плачущих и одна покороче-- смеющихся.

Но есть и третья череда, которая уже не плачет и не смеётся.

Самая грустная из трёх. О ней мне говорится.

Мы делимся. Во сне раздел связан единственно с оставлением дома. Всё в жилище упаковано, ящики убраны на чердак, и всё так просторно. Кородор и другие комнаты полны родных —моих и Эммы. Они о чём-то шушукаются, шумят и ждут, что мы сделаем. Мы с Эммой стоим у окна. Нам остаётся поделить кучу грампластинок. Вдруг она хватает верхнюю и, размахнувшись, мечет её в окно. Эта моя, говорит она. Окно затворено, но пластинка минает сквозь него как по воздуху. Пластинка несётся как летающая тарелка, вертится вокруг оси, словно на граммофоне, только быстрее. Слышится её свист. Где-то над мусорными баками она жутко близится к низко летящему грязному голубю. В мервый миг кажется, что столкновению не бывать, но сразу за ним я с ужасом вижу, как острая грань пластинки метко попадает в его упитанную шею.

Всё происходит как-то опереточно, и это вдвойне ужасно. Совсем ясно слышны несколько ноток, пока пластинка режет шею. Острый хрящ гортани посвистывает, миная дорожки пластинки. Это лишь начало мелодии. Какой-то шансон. Не помню. Шербурские зонтики? О, Paris? Кафе с тремя голубями? Не помню. Но музыка была. Отделённая голова продолжает лететь ещё несколько метров по инерции, а тело мягко валится около баков. Крови нет.

Всё во сне бескрайне вычищено. Эмма примеривается и бросает следующую пластинку. После —я. Она. Я. Она. Каждая пластинка повторяет то, что сделала первая. Тротуар под окном полон птичьих голов, серых, одинаковых, с опущенными веками. Родственники за нами рукоплещут каждой упавшей голове. Мица стоит на подоконнике и хищно облизывается.

Я проснулся с болью в горле. Сначала я подумал рассказать сон Эмме, но после отказался. Просто сон.

 

2.

Апокалипсис возможен и в одной отдельно взятой стране.

 

Я купил себе кресло-качалку в субботу в начале января 1997-го. Кресло поглотило половину только что полученной мною зарплаты. Оно было последним, всё ещё по старой, сравнительно низкой цене. Невероятная инфляция в ту зиму подчёркивала безрассудство моей покупки. Кресло было плетёное, имитация бамбука, много не весило, но выглядело огромным и его неудобно было нести. Немыслимо было отдавать вторую половину зарплаты на такси— и я взвалил его себе на плечи, и пошёл. Идя, я выглядел корзинщиком, и принимал негодующие вгляды прохожиих, недовольных чужой непозволительной роскошью. Кому-то надо описать нищету зимы 97-го, как и все прежние бедности, зим 90-го и 92-го. Помню как передо мной на рынке одна пожилая женщина просит отрезать ей половинку лимона. Другие вечерами бродят пустыми рядами, ища случайно упавшие картофелины. Преодолев стыд, всё больше хорошо одетых людей роется в мусорных баках. Собаки воют в стороне, или стаями бросаются на запоздалых прохожих. Выписывая эти разрозненные изречения, я представляю себе жирные газетные заголовки крупным шрифтом.

Однажды вечером я пришёл, а квартира была взломана. Отсутствовал только телевизор. Кто знает почему, но первая моя мысль мелькнула о кресле-качалке. Оно осталось на месте. Верно его не успели вытащить за дверь— такое широкое, что я его заносил через окно. Весь вечер я провёл в кресле. Придя, Эмма стала звонить в полицию. Не было смысла. Никто уже не реагировал на сигналы об ограблениях. Ну и чёрт с ним. Я сидел в плетёном кресле, гладил двух напуганных беспорядком кошек (где-то ведь они прятались во время ограбления) и курил, будучи уязвлён в остаток своего мужского достоинства. Я не смог защитить даже Эмму и кошек. Написал рассказ.

Взламывают квартиру одной семьи. Во время ограбления дома только жещина, ей около 40-ка, с первыми признаками увядания, она смотрит телесериал. Ввалившиеся молодые, нормальные с виду люди не ожидали застать кого-то, но не ретируются. Но и жена достаточно застрессована. Она сама достаёт деньги из гардероба в спальне. Не противится, когда ей грубо приказывают снять серьги и перстни. И кольцо? И кольцо. Она едва стаскивает его, почти сросшееся с пальцем. Только они берутся за телевизор, как она крепко обнимает его. Она врепвые повышает голос, просит их взять, что хотят, но пусть оставят её телевизор. Вот так стоит она, спиной к двум мужчинам, прижавшись груми к экрану, готовая на всё. В силах легко оторвать её, они мигом смущены внезапной её реакцией. Она чувствует их неуверенность и двусмысленно намекает им, что могут сделать с ней, что хотят, только пусть оставят телевизор. Сделка заключена. Мы тебя трахнем, говорит первый. Она не шелохнётся. Те грубо задирают ей подол. Никакой реакции. Стаскивают ей трусы. Первый быстро кончает. Второй тянет подольше. Женщина стискивает телевизор и не движется. Только раз просит их поторопиться, а то дети скоро вернутся из школы. Может быть поэтому второй бросает затею— и они вдвоём уходят. Сериал кончился. Женщина отпускает телевизор и с облегчением входит в ванную.

Чем ещё кончатся 90-е годы— триллером, боевиком, чёрной комедией или мыльным сериалом?

Записка редактора

Вот история этой истории.

Мне, редактору одной столичной литературной газеты, пришла тетрадь. Втиснутая в большой самодельный конверт, адресованный редакции, на моё имя. На конверте с проступившим и высохшим клеем адрес отправителя не значился. Признаю`сь, что я открыл его с лёгкой гадливостью, которая нисколько не рассеялась вынутым мною довольно замусоленным опусом, этак на 80-ти плотно исписанных с обеих сторон листах. Подобные рукописные посылки что-то хорошее редакторам никогда не предвещают. Их авторы, обычно навяччивые старички, появляются несколькими днями позже и спрашивают, одобрены ли к публикации их творения, естественно, жизненные. По опыту знаю, что если не отделаешься сразу, или, будучи смущён их возрастом, ответишь, что ещё не дочёл, те примутся осаждать тебя раз в каждую неделю— как одряхлевшие воины, решившие биться до конца. И хоть конец их не далеко, стук их каблучков по редакционной лестнице заставляет меня ругаться как сапожник.

Странно, что в той тетради не оказалось ни заглавия, ни имени автора. Сунул я её в портфель, надеясь хоть урывками просмотреть дома. Я всегда мог вернуть её с отговоркой, что мы принимаем лишь напечатанные труды, да так и оставил на несколько месяцев в долгом ящике. Вечерами, конечно, я забывал о ней, да и за ответом никто в редакцию не заявлялся. Открыл я её только на следующей неделе. Это невероятно, я зачитался одним из самых лучших текстов за всё своё редакторство. Некто пытался выложить историю свого неудавшегося брака, и роман (не знаю, почему я решил, что это именно роман) вертелся вокруг невозможности рассказать об этом провале. В сущности, и сам роман невозможно пересказать. В сущности и сам роман пересказать невозможно. Я сразу опубликовал в газете отрывок, и заждался появления автора. В кратком послесловии я сообщил, что в редакцию рукопись поступила без подписи, вероятно, из-за рассеянности автора, но мы ждём его звонка. Минул целый месяц после публикации. Ничего. Я толкнул второй отрывок.

И однажды в редакцию явилась сравнительно молодая женщина. Она устроила скандал, что газета выставляет напоказ её личную жизнь. Подруга показала её номера опубликованными отрывками из рукописи. Она утверждала, что эти тексты написал её бывший муж, желавший очернить её. И в них упоминались настоящие имена, отчего подруга посоветовала её судиться с нами. Затем это женщина неожиданно расплакалась, схлянула вся её ярость, и она в тот момент даже показалась милой. Она надрывно рассказала мне, что муж её прежде был очень известен, между прочим, даже публиковал рассказы. Призналась, что не читала их. Что-то сломалось в нём после развода. И вот он скатился в клошары, мотался по улицам, часто стоял в садике у её подъезда, точно перед её окнами, чтобы тормозить её, и чернить на виду соседей.

— Вы мне покажете его?

— Да вы найдёте его, он слоняется с креслом-качалкой возле квартального рынка. Вы его узнаете. И прошу вас, больше не публикуйте этого, не выношу, — сказала она неожиданно тихо, и ушла.

Он кормился как все клошары, и не совсем так. Он был из кротких. Не рылся в мусорных баках, по крайней мере, не замечали. Сдавал макулатуру. Он вертелся на рынке, выполнял мелкие услуги, вечерами присматривал за товаром, за что ему давали помидоры, бобы, дыни… что по сезону. Это мне рассказали торговцы, вначале несколько раз спросив, не полиция ли его разыскивает. Они знали немного.

Я нашёл его в квартальном садике. Он раскачивался в кресле, как-то машинально, словно в трансе. Волосы в колтунах, давно вылинявщая тениска, джинсы и просящие каши «марафонки». А, да и грязная кошка было прикорнула в его обьятьях. Он так же машинально гладил её. Емы було не больше 40-45-ти. Меня было предупредили, что он почти не говорит, но я же шёл к нему с хорошими новостями. Я представился. Он лишь как-то улыбнулся, не взглянув на меня. Я принёс два номера с его публикацией. На мой вопрос, не он ли автор, тот кивнул, не выходя из своего полусна. Я попытался расшевелить его комплиментами тексту, сказал об издании, спросил о других его работах. Никакого эффекта. Наконец я достал из карманов все деньги, дал их ему, сказав, что это гонорар. Похоже, он не привык получать деньги. Наконец он впервые смутился, то есть, вышел из транска и взглянул на меня.

— Разведываешь. То ли ты из наших? — это прозвучало почти по-дружески, то есть, сочувственно.

Чёрт побери, я не думал, что похож. Во всяком случае, я выглядел лучше его. Никто из моих друзей этого ещё не знал. Несколькими днями раньше мы с женой подали прошение о разводе.

Обнадёжен его проговоркой, я снова спросил, как его звать:

— Георги Господинов.

— Я так зовусь! — почти выкрикнул я.

— Знаю, — он безразлично пожал плечами, — я уже читал газету. Я знаю ещё семерых наших полных тёзок.

Больше я ему ничего не сказал. Оставил его там и поспешил дёрнуть оттуда. Будто выстраивался дурной роман с продолжением. Мне показалочь, что могу позвонить его жене и справиться насчёт имени. Ещё не повернув за угол, не утерпев, я оглянулся. Он сидел всё так же, ритмично раскачивался на кресле. Как те пластмассовые ладошки, которые когда-то мы лепили на задние стёкла машин.

Я снова справился о нём через год. Тем временем я нашёл издательство, которое согласилось опубликовать рукопись, и её автор требовался только для подписи. Я сомневался, что смогу приволочь его в издательство, поэтому принёс договор. Была поздняя осень. Я уже было справился у его жены-- и мне пришлось проглотить совпадение. Я чувствовал себя немного виноватым, как бы оттого, что было побрезговал им, падшим типом, носящим моё имя. В договоре с издательством был предусмотрен приличный гонорар, который верно пошёл бы ему на пользу. Я исследовал садик, но не нашёл его. Я повертелся по базару. Расспросил одного из продавцов, кажется, того, с которым я разговаривал прежде. Он ничего не знал. В последний раз видел его в конце осени, в октябре… нет, скорее в начале ноября. С тех пор он не появлялся. После чего он махнул рукой и завёл разговор о том, какая собачья стужа приключилась прошлой зимой, а Опахало (так его кликали), думал скоротать её в своей люльке, в кресле-качалке, значит… Рассказывая мне это, человече продал колограмм томатов, два кило огурцов и несколько пучков свежей петрушки, не упустив похвалиться товаром и мне. Всё это— безразличным, писклявым голосом. Больше всего мне хотелось тогда растоптать вего его помидоры, поштучно, прилежно рассыпать все пучки петрушки, и наконец натыкать его головой в это пюре. Как это никто из них, с кем только и говорил клошар, ничем не помогли ему? Не знаю, чем, хотя бы какой-то комнаткой на зиму, хотя бы подвалом… Но гнев мой постепенно минал— и неизбежно вставал вопрос, почему я не сделал ничего для того бедняги.

Я махнул с базара, нашёл себе скамейку недалеко от места, где год тому назад я в первый, и пожалуй в последний раз говорил с человеком на кресле-качалке. Кроме всего прочего, как-то странно случайно— а случайности всегда кажутся нам странными— мы были полными тёзками. Может быть, всё как-то устроилось, говорил я себе. Может быть, человек вдруг взял себя в руки: публикация в газете подняла его с вечного кресла, и теперь он где-то работает, даже пишет, снял квартиру, нашёл себе другую жену. На миг я представил себе его в панельном холле, у телевизора, в тапках, в ветхих, но чистых штанах, в грубом свитере, так же сидящим в кресле-качалке. А на руках у него— та уличная кошка, которую он гладил при мне. Чем сильнее я выдавливал эту картину в своё сознание, тем нереальнее она казалась мне. Наконец, я достал договор с издательством, и сделал последнее, что мог сделать для тёзки.

Я подписал его.

3.

Они носятся в пустоте, так как последняя существует;

взаимно сочетаясь, они предвосхищают возникновение, а

взаимно разделяясь— гибель.

Демокрит (согласно Аристотелю)

Флобер мечтал написать книгу ни о чём, книгу без какой-либо внешней фабулы, «которая держится сама собой, внутренней силой стиля, как земля держится в воздуже безо всякой опоры». В известной мере эту мечту воплотил Пруст, оперевшись а свою спонтанную память. Но и он не избежал искушеня фабулой. Нескормность моего желания в том, что я пишу роман лишь с начала. Роман, который непрестанно движется, что-то обещает, достигает 17-й страницы— и начинается заново. Идею или концепцию такого романа я открыл в античной философии, главным образом у натурфилософской троицы, у Эмпедокла, Анаксагора и Демокрита. Изначально он держится на этих трёх китах. Эмпедокл ответственен за ограниченное число первначал— к четырём стихиям (земля, воздух, огонь, вода) я добавил Любовь и Вражду, которые их движут и сочетают. Анаксагор мне кажется самым причастным к моему творению. Идея панспермии, или семян вещей (позднее Аристотель назвал их гомеомериями, что звучит куда прохладнее и невыразительней), могла бы оплодотворить этот роман. Роман созданный из тьмы малых частиц, из правещества, то есть, из неограниченно взаимосочетающихся начал. Если по Анаксагору каждая конкретная вещь состоит из малых, подобных ей частиц, то роман сам мог бы выстроиться из своего начала. Тогда я решил поиграть с зачинами вошедших в классику романов. Воздав должное Демокриту, я бы назвал их атомами. Атомистический роман из носящихся в пустоте начал. Первая моя попытка звучала так:

Если вам и вправду хочется услышать эту историю, то верно вы пожелаете узнать, где я родился и как провёл глупое своё детство, и чем были заняты родители до моего создания, и что-нибудь ещё… одним словом, вся эта полова а ля «Жизнь Девида Копперфильда», но я не хочу в ней рыться.

Эти страницы должны решить, буду я героем в жизни, или этого звания удостоятся другие. Чтоб начать свою жизнь с самого начала, надо заметить, что родился я (в чём осведомлён, и во что верю) в одну из пятниц ровно в двенадцать ночи.

Зовусь я Артуром Гордоном Пимом.

По просьме сквайра Трелони, доктора Ливша и прочих господ подробнейшим образом описать Остров сокровищ, с начала до конца, не умалчивая ничего касательно местоположения острова, и почему там всё ещё находится спрятанный клад, я беру перо своё летом господним 17… и возвращаюсь во время, когда мой отец содержал постоялый двор «Адмирал Бенбоу», и когда почерневший старый моряк с сабельным шрамом на лице остановился под нашим кровом.

Помогли Баю Ганё стащить агарянский армяк, набросили ему на плечи бельгийскую мантию— и все сказали, что Бай Ганё уже вылитый европеец.

— Пусть каждый из нас расскажет что-нибудь о Бае Ганё! —воскликнули все.

— Я первый!

—Позвольте, я знаю побольше...

— Нет, я! Ты ничего не знаешь.

Началась перебранка. Наконец мы дали слово Стати. И он начал:

Только подумаю об индейце, мне всегда приходит в голову и турок, и как ни странно, но у всего этого своё оправдание.

—Eh bien, mon prince. Genes et Lucques ne sont plus que des apanges, des имения, de la familie Buonaparte. Non, je vous previens, si vous ne me dites pas, que nous avons la querre, si vous permettez encore de pallier toutes les infamies, toutes le atrocites de cet Antichrist (ma parole, j'y crois)— je ne vous connais plus, vous n'etes plus mon amiq vous n'etes plus мой верный раб, comme vous dites. Э, здравствуйте, здравствуйте. Je vois que je vous fais peur, садитесь и рассказывайте.*

На второй день Воскресения (Пасхи? — прим. перев.) г. 1870-го я был на обеде у г-на Петка Рачева, писателя и издателя газеты. Он жил в тесном трёхэтажном доме между двух узких и нечистых улиц в одном из самых неустроенных цареградских кварталов, в Балкапан-хан. Госпожа К., родственница г-на Рачева, которая жила у него, на десерт подала на стол две большие чаши, наполненные очищенными и нарезанными яблоками, залитыми чёрным, вкусным пашалиманским вином. Мы пальцами доставали дольки яблок и попивали понемногу, продолжая беседу свою весело и с удовольствием.

Я родился в 1632 г. в городе Йорке, где мой отец (прежде бывший торговцем в Гулле) поселился, заработав наонец хорошее состояние и оставив торговлю. Кроме домашнего воспитания и школе под стать ему, он обеспечил мне довольно широкое образование с намерением сделать из меня законоведа, но у меня было совсем другое на уме.

Несколько лет тому назад в Гамбурге жил торговец по имени Робинзон. У него было трое сыновей. Ставший захотел стать солдатом, он записался в полк и погиб в битве с французами. Второй сын страстно желал стать учёным, но однажды запотев, он выпил холодной воды, заболел чахоткой и умер. И вот остался самый младший сын, коего именовали Крузо.

Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. Всё смешалось в доме Облонских.

Тем прохладным майским вечером чорбаджи Марко, простоволосый, в халате, ужинал с челядью своей на дворе.

Сон техасского оленя, почивавшего в полуночном своём убежище, был смущён топотом конских копыт. Он не покинул своего укрытия, ни вскочил на ноги, поскольку в прерии живут и дикие кони, скитающиеся в ночи. Олень лишь приподнял голову— рога его показались над высокой травой— и вслушался.

Таким образом отдельные начала приобретают собственную жизнь, и они собираются посредством странных внутритекстовых притяжений и отталкиваний, как это предрекли Эмпедокл, Анаксагор и Демокрит. Быстро читаемые одно за другим, они сливаются и движутся подобно кадрам киноплёнки, и сливаются в общей кинетике, которая воплощает героев и события некоей новой истории. Начало от Селинджера, которое грушается начала в стиле «Девида Копперфильда», плавно перетекает точно в это диккенсовское начало. След за ним холодно предстаёт первое предложение «Истории Артура Гордона Пима», чтоб раствориться в обстоятельном рассказе из «Острова сокровищ». Далее без натуги «Бай Ганё» рассказывает историю о Виннету, а куртуазную французскую увертюру приёма из «Войны и мира» радостно переводит в зарисовку некоего послеобеденного угощения пашалиманским вином и резанными яблоками в доме г-на Петка Славейкова. И в тон начала послеобеденной беседы следуют первые строки «Робинзона на своём острове», кстати переведённого тем же г-ном Петко. Второй перевод этой книги, цитируемый мною здесь, значится иной, особой историей. С этого места роман решается стать семейным, и сводит семью Оболонских с семьей чорбаджи Марко (из романа Ивана Вазова «Под игом», —прим. перев.), без тени смущения (к чему? одна— русская, другая— русофильская), кроме того, обе семьи что-то смешивает— кто-то пробирается во двор, Кралич или Каренина. Даже техасский олень в прериях далече от океана смущён тем же шумом. Мир— это одно, а роман— то, что его собирает. Начала даны, комбинации бесчисленны. Каждый из героев свободен от предопределения своей истории. Первые главы обезглавленных романов заметались как панспермии в пустоте— и вызывают возникновения, Анаксагор, ага?

Или, как хорошо, хоть и резковато, сказал Эмпедокл, «земля проросла множеством бесшеих голов и голых рук, которые метались туда-сюда, и глаза без лбов блуждали вокруг, пытаясь попарно соединиться...» Отсюда далее всё может развиться любым образом— Всадник без головы появится на приёме у Ростовых, например, и выругается голосом Холдена Колфилда. Могут случиться и другие вещи. Но ничто не будет изображено в Романе с начала. Он запустит первую сцену— и вполне деликатно приступит к сумраку второй, оставив героев первой на милость случая. Это я бы назвал Естественным романом.

___________________________________________________________________

Примечание:

* Ну, князь, Генуя и Лукка —поместья фамилии Бонапарте. Нет, я вам вперед говорю, если вы мне не скажете, что у нас война, если вы еще позволите себе защищать все гадости, все ужасы этого Антихриста (право, я верю, что он Антихрист), — я вас больше не знаю, вы уж не друг мой, вы уж не мой верный раб, как вы говорите. Ну, здравствуйте, здравствуйте. Я вижу, что я вас пугаю, садитесь и рассказывайте. (франц.).

4.

Развод с женой оказался долгим и мучительным. Сама процедура длилась не больше 4-5 месяцев, и она проходила довольно нормально. Конечно, мы платили какие-то деньги, чтобы это всё прошло побыстрее. Я думал, что легко переживу его. Моя жена тоже. На первом слушании дела, длившемся не больше двух минут, мы подтвердили, что решение наше «окончетельное и бесповоротное». Прокурорша была неотёсана. Волосатые руки, с слева от носа —здоровая небритая бородавка. Она назначила второе и окончательное слушание через три месяца, и вызвала следующих. Мы решили пойти пешком.

— Ну вот, у тебя есть время передумать, — завела жена.

Я представлял себе, как на разводе присутствуют те же гости, что были в загсе на нашей свадьбе. Всё-таки эти ритуалы естественно связаны. По-честному, тем свидетелям надо было явиться и на развод. По крайней мере, тогда мы бы сэкономили время и деньги, не сообщая каждому в отдельности, что мы развелись, старый номер телефона недействителен и пр. Я ещё представил себе, как наши самые близкие плачут, выслушав общее «окончательное и бесповоротное да» на вопрос судьи. Но те плакали и на свадьбе.

суде нащ Представих си още как най-близките плачат, докато слушат нашето «окончателно и безвъзвратно да» на въпроса на съдийката. Но те плачеха и на сватбата.

— Вот видишь, выходит, что брак длится между двумя «да», — сказал я, чтоб погасить её реплику.

Беременность моей жены была уже заметна.

Ладно, давайте продолжим в следующий раз. И без того до развязки есть время.

— Я жил с любовницей, которая постоянно зависала в сортире. По крайней мене 4 раза в день по полтора часа, я засекал. Сидел я, как пёсик в коридоре перед дверью, и мы болтали. И адски серьёзные разговоры мы вели тем же образом. Иной раз, когда она смолкала, я подсматривал в замочную скважину.

— Мрачное место этот сортир, мразь, дырка!

— Брось ты! И что?

— Ничего, мы мило беседовали. Итак, она закроется, а ты пробуешь вытащить её оттуда, придумываешь всякие глупости, соблазняешь её открыть дверь, иногда и выкуриваешь её туалетной бумагой. Когда не видишь, с кем говоришь, отключаешься— и выдаёшь вслух то, что иной раз и на ум не придёт. А однажды, когда ей неохота было выйти, она открыла дверь и пригласила меня. Ничего не вышло. Один сортир точно тесен для двоих, вы же знаете. Гляжу я на неё: села, спустила трусики, то ли увязла в унитазе… ба-а, то ли утопла. Одни колени и ноги торчат. Никакой сказки не вышло.

— А тебе не было противно, да?

— Говорю вам, мрачное место этот сортир, большая дыра!

— Да ну… Нет… Просто не вышло. Не пахло. Э-э, маленько.

— Постойте… Тут целое дело. Это проблема. Если ты терпишь запах любовницы, которая серет перед тобой, если тебе не гадко, если ты приемлешь её вонь как свою, ведь и твоё тебе не гадко, итак, значит ты остаёшься с этой женщиной. Понимаете? Можете назвать это большой любовью, а её— единственной своей половинкой, именно той женщиной, с которой способен ужиться по крайней мере несколько лет и пр. Вот оно. Такие вещи часто не случаются. Лишь однажды. И это тест.

— Феличита! Ты запатентовал это, или тестируешь очередной свой роман на слушателях?

— Нет. Ну, это серьёзно, но с твоим педалированием тест верно иной. На здоровье!

— Кончайте вы с сортирами. Мы сидим за столом, кушаем, пьём. И откуда тут взялись разные клозеты, запахи?...

— Нет-нет, ты погоди. Почему бы людям за столом не поговорить о сортире? Ты же ходишь в сортир? Ведь до того ты сидел за столом, хавал что-то там, заливался— и вот прёшься в сортир. Это естественно, так ведь? А ты за столом говорил, что его не бывает. А есть ли пара вещей, слушай сюда, более связанные между собой, чем унитаз и стол? И тому, который в сортире, ему кричат «стол!». А две раковины, кроме всего прочего— фаянсовые. Фаянсовые ча-ши! Я обдумывал эти дела, и скажу вам: вещи очень связаны. Надо быть адски тупым и тёмным, чтоб не видеть, насколько важен сортир. Знаешь, чем однажды я займусь? Соберу все истории о клозетах, упорядочу их, прокомментирую, указатели присовокуплю— и издам «Большую историю клозета»...

— В мягкой обложке, на туалетной бумаге.

— Это идея. Однако, в дальнейшем история двуединаю Домашний клозет есть нечто совершенно отличное от общественного. И я вам скажу, в чём разница.

— Можно мне сначала доесть ветчину, а? А то скоро всё сговнится.

— Да, гадкие сортиры.

— Где-то так. Но там процедура. А в собственный свой, в домашний клозет ты можешь ходить в любое время и без надобности. Вволю себе кисни там там часами, читай книгу, листай комиксы. Можешь просто подпереть голову и думать. Ни в какой другой комнате человек настолько не бывает самим собой. Это, слушай меня, самая важная комната. Важнейшая комната.

— Значит, городской сортир посещают процедурно, а домашний— ритуально.

— Где-то так. И это личные ритуалы, ритуалы наедине с собой. Ни перед кем другим. Поскольку тут тебя никто не видит. И сам Господь— не верится мне, что Он подглядывает в скважину.

— Вот и я говорю вам: мрачное место клозет. Один мой дедушка повесился в клозете за домом. Стянул ремень, привязал его к балке под черепицей. Сунул было ноги в дыру, чтоб повиснуть. А штаны сползли на щиколотки, без ремня они не держались.

— А вот я мальцом никак не мог понять, когда ходил в сельское кино, почему в фильмах никто не пёрся в сортир. Смотришь— индейцы, ковбои, целые римские легионы— и никто не серет, и не сцыт. Я после двух часов в кино тащусь как полоумный в сортир, а те гады в фильмах о всей своей жизни— ни разу. И вот, внушил я себе, что настоящие мужчины не сидят на корточках с тёплыми задницами— и сколько мог, старался не ходить хотя бы по большой нужде. Три дня тужился. Извивался от боли в животе, ходил как заведённый-- наши испугались и думали отвести меня к лекарю. Но третий день я не выдержал. Закрылся в сортире и истёк. Я сам себе казался воздушным шаром, который морщится, шумит, плюёт— и наконец ничего от него не остаётся. Тогда я впервые усомнился в кино. Было в нём что-то ненормальное, нечто… как говорится… нечестное.

— Именно потому, что ты смотрел тупые фильмы. Одно тебе скажу, можешь выбирать сто`ящие фильмы смотря по тому, зырит ли камера в сортир. И вот гляди, в «Криминале», когда Брюс Уиллис возвращается взять свои наручные часы и решает поджарить два ломтя хлеба в тостере, а Траволта киснет в сортире. Тостер ломается, Брюс содрогается— и убивает другого. Значит, тостер нажимает спусковой крючок— и кухня садится жопой в сортир. Гляди ты, как закручено.

— А вот ещё, гангстер в «Своре собак»—его г-н Оранжев играл? где эта история о наркотиках в сортире и все те конспиративные детали. Пока тот заучивает историю, шеф кричит ему «тебе надо запомнить только детали». Мол, это для достоверности. Действие, кричит он, происходит в мужском сортире. Тебе надо знать о нём всё. Там бумажные салфетки, или сешуар (сушилка) для рук, какое мыло? Воняет ли? Не задристала ли какая-то собака какую-то кабинку… Всё.

— Ох, меня вырвет...

5.

Свадьбы растений

Линней

Беременность моей жены была уже заметна. Эта невинно звучащая фраза обнаружит своё второе дно, если скажу вам… так сказать… автором её беременности был не я. Отцом был другой, а она всё ещё оставалась моей женой. Её беременность протекала благотворно, вносила некое успокоение в её движения, приятно округляла её острые плечи.

Наконец, после развода я оставил ей дом. Что делают в таком случае? Через несколько дней я снял квартиру поблизости, а Эмма предложила безумную, мне кажется, идею в последний раз сфотографироваться вдвоём. Совсем как на свадьбе. Мы зашли в первое ателье. Фотограф оказался из тех разговорчивых стариков, которые любой ценой из тебя вытягивают причину визита. «Семейная?»—от этого зависело, в которой рамке печатать снимок. Он наставлял нас чересчур долго, сначала приказал мне обнять Эмму, затем— взяться нам за руки, смотреть друг на дружку; он рассматривал нас через очки, и то и дело подходил к нам. Наконец, он щёлкнул, осыпал нас пожеланиями счастливой семейной жизни и многих детей, чем явно и славно польстил моей жене, и отпустил нас восвояси.

— Величайшим за 90-е осталось то ныряние в премерзостном туалете в Шотландии, в «Трейнспоттинге».

— Да, и в фильмах Фасбиндера, Антониони, там везде увидишь по одной важной сцене в сортире. Или Кустурица, с той его смешной выдумкой о самоубийстве в туалете. Там, в «Отце в командировке». Повис на «казанке»— и не повесился, а спустил воду.

— Не нравится мне Кустурица. Он ленив и досаден. Балканский баран, сентименталист.

— Ладно, бросим Кустурицу. Смотри, как Надя Ауэрман позирует Хельмуту Ньютону на унитазе, а Наоми Кемпбелл, нахлеставшись пивом, села со стянутыми трусиками на то же место. И это на обложке первого её альбома. Так и хочется превратиться в туалетный «стул».

— Азиатские эксплуататоры общественных туалетов и эксперты отрасли в прошлом году провели симпозиум. Я писал о нём в какой-то газете. И знаешь, какие там были темы докладов? Нечто вроде «Практические способы уничтожения плохих запахов» и «Историческое развитие общественных туалетов в провинции Гуанцзю». А самая готичная —«Анализ гражданского удовлетворения в публичных туалетах Республики Корея». Мне надо было сохранить вырезку с той заметкой.

— Один друг было слетал в Пекин, и он расписал нам тамошний сортир в аэропорту. Длинная халабуда, внутри махонькие кельи за стенками не выше метра— китайцы ведь коротышки — без крыши сверху. Садишься в кабинку, торчишь как кол на голом месте, а с двух сторон вежливые китайчата кивают тебе, и улыбаются. Под тобой водосток, в котором, если воззришься, увидишь испражнения всех, кто слева от тебя.

— В армии были такие же сортиры. Только их вспомню, глаза мои от вони слезятся. Нас заставляли их посыпать хлоркой для дезинфекции. Просто ослепительно. За сортиры отвечали салаги, которым давали наряды их чистить. Один мстительный новобранец украл на кухне целый килограмм дрожжей и высыпал в дыры. И как запузырилось это добро, как вздулось— и полило.

— А в Берлине в одном сортире написано: «Ешьте го`вна. Не может быть, что миллионы мух заблуждаются». По-немецки, естественно.

— И кому-то хочется отсосать?

— Граффити в сортире это отдельная глава «Истории...» Почему человек именно там пускается писа`ть? Большинство пишущих там едва ли охочие писатели. Я уверен, что они и строки на бумагу не положат. А вот стена клозета— особенная масс-медиа. Публикация там приносит иные удовольствия. Может, когда ты остаёшься наедине с собой, включается скрытый механизм первичного инстинкта писания, потребность оставить знак. Не удивлюсь, если окажется, что все наскальные рисунки выцарапаны первобытным человеком, сиживавшем по большой нужде.

— Впрочем, это труднодоказуемо, ведь экскременты недолговечны, период их распада краток.

— И всё же неплохо бы исследовать места возле наскальных рисунков. Но вернёмся к клозентым граффити. Самое изолированное и одинокое место на земле оказывается довольно публично. Приходит время, и именно там появляются антиправительственные лозунги. Вся гражданская смелость изливается именно там, на стену сортира.

— Интимные клозетные революции. Эввива смелость, эввива общество! Именно когда усираются со страху, царапают на стенах «Долой Т. Ж.», или «Хуй на БКП» (Тодор Живков, Болгарская Коммунистическая Партия, — прим. перев.) Эх, да что и говорить. Да, таково оно, всё дристливое дисисдентство. Единственным публичным местом, где эти люди протестовали, были общественные туалеты. «Бурные, продолжительные аплодисменты».

— В одном клозете в те годы было написано: «Не тужься, тут нет нормы».

— Хорошо как, я же вам говорил. Клозет был единственным неподнадзорным местом. Единственной реальной утопией, в которой отсутствовует власть, все равны, и под благовидным предлогом каждый может творить, что ему вздумается. Чувство абсолютной свободы. Оно тебе доступно только в гробу и в клозете. Интересно, что их кубатуры примерно равны. С другой стороны, во всех этих позывах...

— Позывы к мочеиспусканию как позывы протеста. Тема для диссертации.

— Погоди малость… да, но во всех этих позывах на стенках сортира может и нет никакого политического импульса. Может быть, это всё просто бунт языка. Твоё тело с твоей задницей в клозет ходят не одни, с ними— твой язык. Язык тоже испытывает нужду снять свои штаны, высунуть конец из мотни, опорожнить то, что у него набралось за весь гнилой день, за всю говняную жизнь. Слушаешь тупые сказки, читаешь тупые газеты, говоришь с тупыми людьми— и когда оказываешься один в сортире, тебе в высшей степени по-человечески хочется написать «хуй» на стене. Такова малая и большая нужда языка. И вот теперь, болтая о сортирах, мы в сущности говорим о языке.

— Только, скажу вам, печёнка остыла, мозг ожирел, а мне пора уходить. А теперь, если моя жена спросит, о чём мы говорили, я ей отвечу: о говнах.

— Скажи ей! Своим языком поганым?! Ребята, а ну-ка выпьем за него. Думаю, это нашло просветление.

 

6.

Мне ещё кто-нибудь скажет:

«Этот роман хорош потому, что он соткан из сомнений».

На следующий день он проснулся поздно. Он ничего не убрал вечером. Пепельницы воняли, как только что погасшие вулканы, если только вулканы воняют. Ночью он пил с тремя друзьями, которые помогли ему перебраться в крвартиру. Весь вечер они говорили о сортирах. Он сам вёл беседу. Так было лучше всего для всех. Но никто ему не говорил о случившемся. Никто и слова не проронил об этом. Лучший рецепт оживлённо текущего разговора состоит в избегании некоей темы.

Он встал с кровати, в обзем он спал одетым, вправо с матраца на полу. Он направился в ванную, споткнулся о ящик с книгами— и выругался. Когда он уберёт всё это— ящики, мешки с книгами, кровать, которая торчит врастрёп, допотопную пишущую машинку и ещё несколько безделушек. Э, да, и огромное, несоразмерное комнате кресло-качалку, который занимал почти половину пространства и придавал декадентскую утончённость всему хаосу. Возвращаясь из ванной, он внимательно обошёл сваленные в коридоре ящики, но в комнате ударился головой о чертовски низкий абажур, оставленный в наследство прежними съёмщиками. Он опустился в ркслои впервые за несколько дней задумался.

Вечером у него было всё: просторная квартира в одном из лучших кварталов города, телефон, две кошки, сравнительно хорошая работа, две-три дружные семьи, с которыми они часто виделись. Он опустил свою жену. Хоть последние несколько месяцев они общались только при гостях, она была той силой, которая поддерживала квартиру в приличном виде. И покой, в котором он находил единственное своё время для сочинительства. Всё это рухнуло за несколько дней. Обрушение на самом деле началось по крайней мере годом раньше, но они вдвоём закрывали глаза с неким мазохистским удовольствием. Он встал и вынул из рюкзака сигареты из неприкосновенного своего запаса. Ночью выкурили все. В 30 лет ему никак не начиналось сначала. Начни сначала. Тупейшее выражение, годное для второстепенных романов и кассовых фильмов. Повернись спиной ко всему. Поднимись, если упал. Воля к новому началу. Глупости.

Откуда? Какое-такое начало? Вернуть пять прожитых лет. Нет, пять это чересчур мало. Десять, пятнадцать… Всё началось гораздо раньше.

Близился обед. Было несколько вариантов. Бросить всё и убежать в другой город, а если сможет— в другую страну. Повеситься на «казанке» в сортире. Собрать все деньги, купить себе пять блоков сигарет и ещё столько бутылок ракии, закрыться в комнате— и ждать сколько влезет. Спуститься вниз и взять себе сэндвич с двойным кофе.

Через 15 минут он решил начать с последнего.

 

7.

В церкви этой розы черён,

майский жук, живёт, монах.

 

Как сегодня возможен роман, если мы обделены трагизмом? Как вообще возможна мысль о романе, если возвышенное отсутствует? Когда существует лишь обыденное, во всей его предсказуемусти или, ещё хуже, в непосильной таинственности разрушительных случайностей. Обыденное в его бездарности— в нём разве что поблёскивают трагическое и возвышенное. В бездарности обыденного.

Некогда, когда время текло лениво, и мир пока ещё был очарован, я услышал или выдумал следующую мистерию. Если срезать пучок из конской гривы и подержать его в воде 40 дней, он превратится в змею. За неимением коня мне пришлось воспользоваться ослом. Не помню, вытерпел ли я 40 дней, и превратился ли пучок в змею, вероятно нет, поскольку грива была не конская.

Всё равно, я открыл, что достаточно слуху об этом чуде всего минуто погостить в голове— и вот все ослиные задницы тебе кажутся роскошными горгонами. Я прочёл о Горгоне в иллюстрированных древнегреческих мифах. Выписал это себе в тетрадку в косую линию со штампованным портретом Васила Левски на обложке. То было первое чудо, данное мне естеством, первая мистерия обыденного. Что мне было делать, если бы ослиные задницы мне виделись ослиными задницами? Такими вижу я их теперь, в расколдованном естестве. Впрочем, давно я не видел ослиную задницу.

Тут следует отметить, что ещё в древности Эпикур и его ученик Лукреций настаивали на естественном самозарождении живых существ под влиянием влаги (sic)и солнечного света.

Если правда онтогенез повторяет эпопею филогенеза, или другими словами, если человеческая жизнь повторяет все века истории естества, то детству примерно соответсвуют 17-й и 18-й века. Во всяком случае, то, что относится к любовному отношению к такому же естеству. Линней, тот подобно Адаму, давший имена растениям и ввёвший биноминальную номенклатуру, или т. наз. nomina trivialia (простые названия), окрестил одно из ранних своих сочинений «Введением в обручение растений». (Оно было написано в начале 18-го века, но опубликовано только в 1909-м году). Вот одно из описаний опыления из его рукописи, которое могло бы принадлежать и Андерсену:

Лепестки цветка сами ничего не вносят в воспроизводство, а служат лишь брачным ложем, устроенным Великим Творцом так прекрасно, словно это драгоценное ложе, исполнил его благоуханиями, дабы жених с невестой смогли отпраздновать в нём свадьбу с величайшей торжественностью. Когда ложе готово, жениху приходит время обнять свою дорогую невесту и излиться в неё...

 

8.

Sub rosa dictum.

 

Я беременна, сказала мне жена тем вечером. Ничего более. Кино и литература предлагают два варианта реагирования в таких случаях:

а). Мужчина растерян, но счастлив. Дураковато смотрит, подходит, обнимает её. Внимательно, чтоб не повредить дитя. Не знает, что оно пока— цепотка клеток. Иногда прикладывает ухо к её животу— эх, рано ещё ему брыкаться. Крупным планом глаза женщины, глубокие и влажные, уже материнские.

б). Мужчина неприятно растерян. С начала романа нечто в нём сигналило ей— и вот именно теперь, в момент истины, всё его лицемерие высвечивается, как красная ленточка теста на беременность. Он плохо скрывает раздражение, он не желает этого ребёнка, он лгал этой женщине. Крупным планом глаза женщины.

Итак, Эмма убрала дома, села напротив меня, не раздевшись— и просто говорит «я беременна». Не было нужды уточнять, от кого. Мы было не спали с ней примерно полгода. Она лишь сказала «я беременна»— и этим ликвидировала два варианта выше. У меня не было реакции. Я не мог припомнить, что читал о подобной ситуации. Узнать, что твоя жена беременна от другого можно лишь раз в жизни, нет, раз в несколько жизней. Скачешь, материшься, опрокидываешь стол, разбиваешь любимую вазу. Надо пользоваться моментом. Там грохочут молнии. Буря воет. В такой момент не может мир остаться безразличным. Ничего подобного. Я постарался очень медленно закурить сигарету. Не знал, что сказать. А жена моя, вроде стрессанутая моим молчанием, выложила мне, что ей его показали, махонького, полтора сантиметра.

Не знаю что сказать, признался я. И удивился, что не испытываю никакого омерзения, никакой ненависти. Как реагировать на бессмысленное? Что тебе делать?

Она сказала, что сохранит дитя и меня.

Я оставался с Эммой ещё два месяца.

Дитя выросло до семи-десяти сантиметров.

Каджый день я мысленно разводился с нею, с кошками, с домом своим.

Два месяца, которые никто не принимал решения.

С каждым минувшим днём твоя жена на твоих глазах превращается в мать, а ты не можешь стать отцом.

 

9.

К естественной истории клозета

 

С чего начинается история? Что говорится вначале? С гнева, если почитать Гомера? Или с имён? Если прав Платон в «Кратиле», где говорится о некоей природной верности и греческих, и варварских имён, значит история начинается с них.

Исследуя происхождение сегодняшнего «клозета» от английского слова closet, мы достигнем латинского claudo, clausis, что обозначало заключение или затвор. Если точнее, это ведь глагол— «завершаю», «совершаю». Следующие смыслы этого— «скрываю», «укрываю». Римляне умели одним словом выразить многое. Итак, клозет есть нечто, в чём затворяются, заключают себя, вершат то, что надобно сделать, после чего скрывают совершённое. Вся соль в том, что римляне не уточняют, что именно делается в клозете. Может быть потому, что там делалось всё. В Эфесе, например (как теперь поживает этот город в Турции?), итак, в Эфесе можно увидеть сохранившуюся римскую уборную. Просторное помещение с двумя мраморными седалищами, не поделёнными преградами. Она находится у самой публичной бани, соединённая с нею чем-то вродё тёплого коридорчика. После бани римские патриции удобно усаживались на мраморных скамейках— и в облегчительных разговорах проводили всё время до ужина. Memento! Мы кое-что упустили из виду. Естественно, они возлагали свои тёплые задницы на мрамор не сразу, но сперва поручали рабским голым задницам согреть каменные седалища до температуры, близкой к телесной.

Вернёмся к именам. Не кажется ли вам, что слово «кенеф»(уборная, в моём переводе «сортир», — прим. перев.) для этих географических широт звучит как-то естественней? Оно выдумано не бродягами и хулиганами, как думают многие достопочтенные граждане. Оно просходит от староарабского kanif, и означает то, что скрыто от взгляда. И нам вполне вероятным кажется, что это слово пришло к нам из турецкого, то есть, нашему клозету более всего подходит имя «кенеф». Но полистав шеститомный словарь Найдена Герова, мы отыщем ещё более конкретное и неэвфемистическое название отхожего места. Родной язык в конце прошлого века смело называл его «нужником» и «сральником». Мой дед прошлом веке звал его так же и не читая Найдена Герова. Предок и теперь не представляет себе нужник внутри дома, рядом с кухней. Гораздо пристойнее по нужде выходить вон до ветра. Ещё одно название, сколь буквальное, столь и эвфемистическое. На ветру, где-то за домом— неистребимый пантеизм того поколения. В самом деле, оставляя на обочине телегу, каждый мужчина чувствовал это совокупление с природой, идя за кусты или по девственно-белому снегу, который ведь можно украсить чем-то в стиле Пикассо.

Или начало нам лучше определить в виде даты, положиться на время, на число?

В 1855 г. в Англии был открыт первый подземный общественный WС, или ватерклозет. Только для мужчин. Может быть, тогда и гипотеза наличия подобных нужд у дам выглядела по меньшей мере безвкусной. Пусть и в подземелье, общественный клозет с проточной водой вовсе не был андеграундом, он престижно красовался, «фаянсированный» внутри, «мессиджированый» снаружи, с тяжёлыми дубовыми дверьми, выглядел чем-то вроде паба, в котором не заливают, а изливают, конечно, не обливаясь. До наших дней дошла ода Томасу Краперу, основателю клозета с проточной водой, сочинённая анонимным облегчившимся пользователем. Нечто вроде:

 

Мы бесконечно благодарны

мистеру Томасу Краперу

за чистоту и уют богоравный,

где мы не серем, как трапперы...

 

Насколько способна шириться эта история? Можно ли присовокупить к ней частные случаи, включить в неё некий частный опыт, обыденность, легенды? Дюре в «Чудесной истории растений», Альдрованди в «Истории змеев и драконов», Джонстон в «Естественной истории четвероногих» поступают именно так. Естестенная история— по крайней мере, известные нам труды 16-го и 17-го веков— не слишком строга в этом отношении. Так например Альдровади иссследует этимологию, строение тел, питание, признаки, способы охоты, аллегории и мистерии, эмблемы и символы, слухи и легенды, поговорки, чудеса, сновидения, способы приготовления пищи.

Время от времени появляются странные истории и слухи относительно клозетов. Два-три года назад газеты вовсю тиражировали историю «Швед нашёл удава в туалетной кабинке». У себя дома зашёл швед в известное место для свершения одного труда, откинул крышку «чаши»— и только сел, как заметил, нечто таящееся внизу, свитое спиралью: настояшего удава. История умалчивает о том, что случилось после: был ли швед ужален, или машинально спустил воду?

Верно и то, что подобные слухи появляются периодически. Клозет, хоть и приятно окультурен, остаётся связанным с подземным царством, хтоничным и мрачным.

В 30-х годах пошёл слух, будто канализационные стоки Нью-Йорка кишат аллигаторами. Как они там завелись? Некая семья отдохнула во Флориде, и привезла оттуда парочку крокодильчиков. Радовались они ими, любовались, пока боком не вышло— и выбросили зверушек в сточную канаву. Однако, рептилии там не умерли— они питались мертвечиной и отходами, и в конце концов расплодились к ужасу нью-йоркцев. Припоздавшие опровержения этой истории в столь серьёзных изданиях, как«New York Times» окончательно убедили граждан, что подземелья Нью-Йорка— настоящие джунгли. Не сужу, насколько верен тот слух, но лично я знаю одну пожилую женщину, которая клялась в том, что однажды из возодаборной колонки ей вместо воды в ведро выполз змей. Разница лишь в масштабах.

Разумеется, в эту естественную историю входит и тот застольный разговор о клозетахю Как без него? Вообще, входят всякие истории, даже самые незначительные. Особенно незначительные. Как История моего друга Вензеля, рассказанная им самим:

 

Захожу в университетский кенеф. Кстати, в общий. Весь забрызганный говнами. А я-то уже не студент, мне не пофиг. И сразу кто-то стучится ко мне. Занято, говорю. Жуткий женский голосок: «Простите». Такой ну страшно секси. И веришь ли, ёкнуло в груди. Кажется мне, что выйду я из этой задристанной кабинки, а та бикса задёт следом— и подумает, что я тут всё обделал. И вот, сдалал я всё дело-- и стою несмело, не знаю, как выйти. Если потяну малость, может, она и уйдёт. Правда, если не уёдет, то вся комедия за мой счёт… За столько времени можно спокойно забрызгать весь кенеф. Если попадусь, как объяснить девушке, что не ты? И кто я тогда, в галсутке и с портфелем из натуральной кожи? Абсолютный дристун для неё. Запутанная ситуация, запутанная система общественных сортиров-- никакого выхода, нет просвета. А будучи в галстуке и в пиджаке, в этом говняном контексте ты выглядишь адским перверсантом. Какой-то извращенец. А девушка за дверцей ждёт и верно уже её невмоготу. И тогда я решился. Снял галстук, затолкал его себе в карман, пиджак на руку, засучил рукава рубашки почти по локоть. Я стал невидимым, стал частью всего этого жалкого кенефа. И поныне я думаю, что это самый лучший способ выйти из подобного переплёта. Толкнул я дверцу— и вышел.

 

10.

Никто его пока не видел, но оно существует...

 

Несколько лет после свадьбы мы жили дома у моей жены. В общем, у её родителей. Эмма была в с ними в основательных контрах, которые после моего прибытия только усугубились. Квартира была мала для двух семей. Мы обитали в тесной комнатке с террасой. Единственными местами, где мы могли пересечься, были кухня и клозет. Моя жена выжидала момент, когда её родители смотрели телевизов-- и быстро готовила что-нибудь на ужин, и несла это в нашу комнату. Вторым очагом напряжённости оставался клозет. У меня развилась восприимчивость ко всем квартирным шумам, я угадывал, когда кто-то готовился мыться, или позьзовался туалетом. Полагаю, что и отец Эммы, со своей стороны, всячески избегал столкновений, поскольку мы иногда в течение нескольких месяцев не видели его. Большей была вероятность встретиться где-то в городе (в таких случаях мы холодно кивали друг другу), чем увидеться на этих 70-ти кв. метрах, где мы обитали. Не помню, чтоб мы ругались с ним, поскольку мы вообще не разговаривали— и наша ругань, конечно, была невозможна. Но и поныне я не могу сказать, откуда бралось напряжение. Несовместимость двух душ, как и обратное чувство, не нуждаются в поводах. В общем, поводы сами бы рассеяли неестественное напряжение. Мы же внимательно их избегали.

Через четыре года, когда мы стали жить одни, это напряжение не исчезло. Вот она, самая мистическая часть нашего брака. Родителей её уже с нами не было (они нашли себе жильё поменьше в другом конце города), мы могли вольготно странствовать в недавно недоступные нам зоны холла и кухни. Мы могли сидеть сколько нам вздумается и когда захочется в туалете. Вопреки всему призрачно витающее напряжение осталось в этом доме. Мне казалось, что им прониклась мебель, пропитались обои и линолеум. Менду нами начались бешеные скандалы. Просто так, разгоравшиеся сами по себе. Я не погу припомнить никакого повода. Словно вдруг раздалось на просторе всё, что мы четыре года валили в свою комнатку. Каким-то странным образом отношения Эммы со своим отцом повторились между мной и ею. Я чувствовал, что мы сходим с ума. Преоложил сменить обои, мы выбросили два старых кресла, переменили комнаты до неузнаваемости. Я не говорил её о мотиве моей тогдашней неожиданной предприимчивости, но думаю, что она догадывалась. Ничто не помогло. Существовал некий неистребимый механизм, действовавший безотказно и портящий вещи.

Рассказы, которые я тогда писал (я открыл один слабый журнал с большим бюджетом— и под псевдонимом кропал их за приличные гонорары), становились всё параноидальнее. В одном из них— верно, что под названием «Механизм» — говорилось о старой печатной машинке, которой долгие годы пользовались в некоей не особенно популярной ежедневной газете, публиковавшей по приемуществу детективные истории, паранормальные случаи и пр. Газета обанкротилась— и машинку убрали в какой-то склад. Через месяц издание неожиданно оказалось в продаже. Никто не знал, кто его издаёт. Прежние редакторы изумились больше всех. Самое страшное во всей истории то, что газета выходила днём раньше— и описывала завтрашние истории. Она подробно рассказывала о предстоящих убийствах, катастрофах, изнасилованиях. Наконец выяснилось, что кроме всего прочего машинка питалась кровью и мозгом, то есть, погибшие люди с некоей ужасающей инерцией продолжали трудиться.

Где скрывался механизм, портивший наш с Эммой брак? Никогда не прощу себе, что мы остались там жить, но я и не уверен, что если бы переселись мы сзазу, всё у нас наладилось бы. Вряд ли нам это удалось бы. Мы уже спали в разных комнатах. По утрам мы старались не пересечься у туалета. Всё повторилось. Я понимал, что это состояние мучает и Эмму, но никто из нас уже не был с в состоянии решиться на следующий шаг, следующий жест. Механизм действовал.

 

11.

Я думаю о романе из одних глаголов. Никаких объяснений, никаких описаний. Лишь глагол честен, холоден и точен. Начало стоило мне трёх ночей. Я прикуривал сигарету от сигареты— и в конечном итоге не написал ничего. Которому глаголу быть первым? Всё выглядело слабым, неточным. Каждый глагол был следующим. Стоит тебе выбрать глагол «рожать», как перед ним сразу возникнет «зачинать», перед которым— «совокупляться», «пожелать», и в обратную сторону снова к «рожать»— долбаный замкнутый круг. Глаголы на всех уровнях— движение жидкостей внутри организма для достижения гомеостаза, осцилляции клеточной мембраны, передача сигнала нейронами, глаголы в альвеолах.

Я уверен, что всё началось с глагола. Не могло быть иначею Я встал. Закурил. Пошёл к окну. Вршла моя жена. Ложишься? Нет.

Она пожала плечами, и вышла. Я представил себе, как она ладит свою часть нашей постели— и кошки сразу шмыгают к ней под одеяло.

 

12.

Лишь банальное мне интересно.

Ничто иное не занимает меня настолько.

 

Чем безрассуднее я замыкался во своём браке, —затвор пуще говора о нём, — тем усерднее посещал клозет. Словно единственно там, в этой комнате (ненавижу слово «помещение») и в том языке я мог расслабиться.

Я зарылся во всяческую научную лтературу— и с лёгким злорадством открыл, насколько стыдливо— или брезгливо— ею исключался клозет. Язык умалчивал. Клозет был ничьим предметом, ни одна дисциалина не занималась им. Я решил отыскать его, как пространство, в качестве части постройки, как сооружение. Я прочёл всё об архитектуре. Совсем скупо, где-то в концах столь обширных глав о сельском и городском доме, о центре и периферии города, о благоустройстве и водоснабжении полавались две-три строки— и только. Я начал читать всё о клозете— и, находя вещи, сказанные по другим поводам, привязывал их ко своей теме. Там, где Гарфинкл исследовал рутинные основания ежедневной деятельности, где социология твердила о банальном в обыденности, я с тайным наслаждением открывал свой предмет. Я с удовольствием читал Шютца, исследовавшего мир непосредственного социального опыта (sociale Umwelt), где, цитирую: «мы делим с нашими приближёнными не только периоды проживаемого времени, но и сектор пространственного мира в общем охвате. При котором тело другого находится в моём охвате, и моё— в его». Не кружился ли Шютц именно около этого места? Не был ли клозет частью праосновы (Urgrund) несомненно данного, которое становится сомнительным, будучи подвергнуто расспросу. Шютц оказался кандидатом в основные магистры новой науки, предметом коей стал бы клозет. Я привлёк и Лиотара, искавшего истинный «ойкейон», тенистое пространство уединённости и одиночества, противостоящее «политикону». Знал я, что искал Лиотар.

В 30-е годы Ортега-и-Гассет плакался, что «домашние стены пропитаны анонимным гвалтом бульваров и площадей...» Я бы предложил ему самое тихое и уединённое место дома. Последнее убежище от цивилизации. Я переживал, как тот Вергилий, желавший увести этих людей в круги домашнего рая.

13.

Карлсон? Может, это был добродушный педофил...

— Когда много едят, их животы вздуваются, и они несут детей— так дети объясняют естество.

Я любил болтать с ними как со взрослыми. На самом деле со взрослыми мне было скучнее. Начинаем весьма плавно.

— Ты знаешь, кто несёт яйца?

— Курица несёт яйца. Ни коровы, ни часы не могут нести их.

— А кто снёс курицу?

— Ну-у-… дерево, —вот как легко выскользнуть из замкнутого круга парадоксом, как с легкостью меняется вид.

— А дерёво кто снёс?

— Семечко, — ясно, что тут он уже выучил. Легко разочарованный, я решаюсь на ход конём.

— Семечко? Да как такое маленькое семечко родит такое большое дерево?

— Ну-у-у-у-у… — он думал больше минуты. Реплика моя его запутала. Нормально, когда большее рождает меньшее, и вот...— Ну-у-у-у-у-… тогда корни!

— А кто снёс корни? — продолжаю я.

— Молнии, — молниеносно отвечает он, —падают в землю и становятся корнями.

Сдаюсь. Я сам не смог бы уловить эту общую ризоматичность молний и корней.

Через полчаса я нечто заимствую у этого детки-физиолога.

— Ты видел живого майского жука?

— Угу, жука, который грызёт бодьих коровок.

— А, значит от этого на них точки...

— Только это не точки, а дырочки.

14.

Муха. Муха это единственное создание, коему Богом позволено перебивать сновидения. Волею Творца единственно она вхожа в обитель спящего. Единственно она способна проницать непропускаемую мембрану между двумя мирами. Поэтому нам позволительно уподобить её малому Хароновому подобию, если примем, что сон это малая смерть. Трудно узнать, по каким причинам муха наделена этой способностью. Боже, да не окажется она преображённым Твоим ангелом, когда мы брезгливо прогоняем её, или, Боже прости, когда плющим её своими дланями, тем совершая высшее прегрешение. (Читающий это да произнесёт молитву, и да попросит прощения на всякий случай!)

Также трудно определить, каким способом муха входит в сон. То ли через ноздри, в уши, или в другие скрытые отверстия-- этого нам не дано узнать.

Впрочем, прилягте после обеда, и пусть в комнате вашей летают мухи. Вы спокойно задремлете. Уже не слыша жжжания мух, обратите внимание на несколько деталей сна своего: шум проезжающей колесницы, прелестный голос благосклонной к вам дамы или на тихий шум слепого дождя. При том вы обнаружите дирижирующую муху.

15.

Тонкомлечен был Бог, и таял...

Никому никогда ничего не удавалось нечто унести из сна своего. На выходе из сна есть одна невидимая таможня, где всё конфискуется. В детстве я было впервые заметил эту тонкую границу, где стояло нечто Такое. Я называл его так потому, что не было у меня для него иного имени. Нечто Такое основательно обыскивало меня у выхода из сна, и отпускало меня на побуд только когда убеждалось, что у меня ничего не осталось из тамошнего. Бывали дни— в общем, ночи— подряд, когда мне снилась квартальная кондитерская. Я становился в очередь, и когда приближался к прилавку, я начинал подавленно рыться в своих карманах— и с каждым перерытым карманом ужас всё крепчал. Снова я забывал свои деньги. Они находились там, во дне, в карманах штанов, снятых мною прежде, чем лечь. Так от всего сна мне оставались лишь стыд и ужас. И вкус неиспробованнях пирожных. Однажды вечером я собрал все свои тогдашние сбережения. С деньгами из копилки вышла солидная сумма, 2 лева и 20-30 стотинок. Сунул я их в карман пижамы— и готово. Я уснул. И думал, что нечто Такое не станет обыскивать меня на входе. Зажимая деньги в кармане, я замер перед продавщицей. Я хотел удивить её, высыпая на блюдце целую горсть стотинок— и созерцал её. Не знаю, откуда услышал я это слово, но упорно пользовался им в смысле «раздевал». Чем больше мелких монет давал я продавщице, тем дольше созерцал её. За эти деньги я накупил себе несколько пирожных, увенчанных масляными розами, бисквиты с сиропом, две бутылки ситро и дюжину пастилок. Я не пожелал сьесть их там же. Сложил их в пакет— и кротко заждался пробуждения. Утром в моей кровати ничего не нашлось. Я сунул руку в карман пижамы. Стотинки были там. Всему виной нечто Такое на таможне, которое зверски съедало самые лучшие воспоминания из снов. Нечто Такое, которое, я слышал, зовут Сонсглаздолоем. Может, так оно и зовётся.

 

16.

«Некто К. Knaute замораживал лягушек, и они легко ломались,

но те, что уцелели, он вносил в тёплое помещение,

и за 7-8 часов ини оттаивали и полностью оживали».

журн. «Природа», 1904 г.

В мои девять лет Бог впервые мне открылся в форме электиреской лампочки. Вот как это сталось. Нас привезли на на экскурсию в Софию. После зоопарка мы нас завели в комплекс имени Александа Невского, может быть потому, что он был так близко, да и дождь собирался. Нам объяснили, что то, куда мы войдём, — не церковь, а храм-памятник. Нам была ясна только вторая часть этого странного словосочетания, но мы нисколько не представляли себе такие памятники. Внутри и правда всё нас впечатлило, и мы боялись потеряться. Пока мы ждали засмотревшихся, в стороне от дверей «памятника» появился один увечный дядька, и мы из любопытства его окружили. Учительницы ещё были внутри, и старик стал нам рассказывать о Боге. Самые бойкие из нас сразу стали объяснять ему, что Бога нет, иначе Гагарин и другие космонавты давно бы встретили его на небе. Старик только покачал головой и сказал, что Бог — как электричество: существует, но невидим, течёт и проявляется во всем. Немного затем вышли учительницы и утащили нас от старика. Но сказанное им вынудило нас серьёзно задуматься. И Бог, и электричество были для нас одинаковой «мутью». Однако, раз я выдал учительнице, что Бог живёт в электрических «грушах». На следующий ход весь класс снова повезли на экскурсию. На этот раз на самую большую гидроэлектростанцию, для науки. Нам показали огромные бобины, железки, моторы и объяснили, что отсюда идёт электрический ток. Учительница оттащила меня в сторону и очень серьёзным голосом спросила, по-прежнему ли у меня на уме глупости про электричество и Бога. Я уже был большим и сказал, что нет. Но дома у меня всегда было одно на уме, когда я включал лампу или электрокотёл. Бог светил и па`рил.

Великое время эмпирики. Уже старшеклассники, мы откуда-то узнали, что человеческая урина весьма целебна, и кто её пьёт, тот может вылечиться от всяческих болезней. Явно это слух усиленно распространялся, поскольку учительница биологии (эта крупная русая женщина, обычно закидывавшая ногу на ногу, и будила первые волнения у нас, сидевших за первыми партами), эта биологичка раз во время урока не в лоб так по лбу окрысилась на этот слух и громила его с таким отвращением, словно некто предложил ей лекарство. Это еще больше убедило нас в том, что разговоры про мочу никакая не чепуха, раз учительница так привязалась. На следующий день трое-четверо из нас уже было попробовали эту жидкость (надо ли говорить, что, как будущий естествоиспытатель, я был среди них) и детально описали её вкус, согласно одним не особенно гадкий, кисловатый и солёный, как у морской воды, по мнению других-- как овощной рассол. Мы знали, что это из-за мочевой кислоты. Никогда после мы не испытавали жизнь столь непосредственно, как в детстве, когда всё услышанное проверялось без гадливости.

17.

«614 Молочные железы— Многоугольники

030 Сновидения— Сопротивления движение

934 Славянские языки— Сладкие блюда»

Из каталога Народной библиотеки

 

Что стало с тем снимком, который мы сделали с Эммой в день развода? Кто нибудь затем взял фото у болтливого дядьки из ателье? Или я вполне сознательно зарыл его куда-то в старательно подшитые старые газеты, которые я старательно подкалываю, так никогда и не листая их. Таким же образом поступают со снимками похорон, как, впрочем, и с самими мертвецами. Зарывают их где-то подальше от себя, на самом краю города или в особом лоскуте и без того неуслужливой своей памяти.

С какого-то момента у тебя исчезает прежняя страсть фотографироваться или он делает это лишь при определёном освещении.

У моей жены было странное хобби коллекционировать снимки со свадеб и похорон. Рдна хранила их в одном и том же месте, что мне тогда виделось святотатством. Теперь нет. Выдвигаешь ящичек, и рядом с миловидно ухмыляющимися физиономиями молодожёнов показываются восковые, скованные челюсти мертвецоы. Общим на тех снимках были цветы. Много цветов. В большинстве случаев— одни и те же: от годных по всякому поводу гвоздик, включая разнообразные розы до дешёвых букетиков полевых цветов и наскоро срезанных во чьём-то саду георгин или веточек сирени. На одном из этих снимков на переднем плане ясно были видны несколько раскошны

<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Заведующая кафедрой «Социальной и специальной педагогики»____ Тасжурекова Ж.Т. | Русская народная игра




© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.