Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Братуха едет. . . 3 страница






Провожать меня на пристань Таня не пошла. Вышла за ворота в голубом ситцевом платьице, чмокнула в щеку и убежала по своим делам. Меня оше­ломил поцелуй. Они - городские, у них это, видимо, было просто-запросто, а мне, при нашем-то строгом образе жизни, было каково?

И вскоре меня опять уносил пароход, на этот раз «Энгельс», да еще вниз по течению, как будто убегал, а сердце мое рвалось вернуться в Кизерь. Я доставал сто раз изученную по дороге в Кизерь схему отца и снова смотрел на нее, но уже как на карту собственного детства; более того, мне уже каза­лось, что не только отец, но и я тут родился.

Измученный жарой и долгой дорогой в прытком на ухабах автобусе, я вы­шел на пыльную солнечную дорогу. Но где же деревня? В стороне я увидел дома и сообразил, что шоссе Вятка-Казань проложили не по деревне, а спря­мили. Пришел на заросшую травой улицу. Улица в деревне стала односторон­ней. Двухэтажный дом отца я узнал сразу, он и сейчас был самым большим, хотя и он сократился: раньше в нем было по восемь окон на улицу, осталось по пять. Никаких ворот, никакого двора не было. Несколько грядок с молодым лу­ком да посадки картошки говорили, что кто-то тут все-таки живет. И годы спустя я почувствовал, как дом мозолил глаза большевикам, да и у своих вызывал за­висть - кулаки живут. Ну вот я и пришел, потомок кулака, и мог бы как внук репрессированного деда занять этот дом. Мысль эта заставила горько вздохнуть. Жить в умершем почти доме и видеть вокруг умирание - это-то я еще бы смог, это-то, может быть, и заслужил, а семья, а моя любовь к ней? И как я без них? Но можно же и так, вдруг взорлил я: остатки силенок еще есть, вырву дом из лопу­хов и крапивы, изгородь и калитку излажу, баньку сооружу, кто-то и поможет. Огород расширю. Вдруг да какая копейка появится, тогда и стены оштукатурю и побелю. Полы перебрать, окна обновить. Приезжай, семья! Но тут же резко оборвал себя: не занимайся фантазиями - ты последний раз в земной жизни стоишь у дома отца. Тебе уже не уйти от мира, в котором ты живешь, теперь только ждать, пока сам мир уйдет от тебя.

Я стоял у дома отца. Сказать, что что-то чувствовал, было бы неправдой. Вообще все воспринимаю заторможенно, как говорится, с поздним зажиганием. Вот и сейчас понимал, что всегда уже буду помнить этот огромный на голом пространстве запущенной земли дом, без цветов на широких подокон­никах, без тюлевых занавесок, с выбитыми стеклами, с крапивой под окнами вместо цветника.

Но жил же тут кто-то. На дверях висел амбарный замок, как отказ в ноч­леге. Но я уже и сам понял, что ночевать здесь не останусь. Надо выкупаться в Кизерке, подойти к памятнику погибшим на войне и ехать дальше, на ро­дину мамы. А может, уже и Кизерки нет? Нет, слава Богу, Кизерка текла, да притом такая чистая, с таким радостным мельтешеньем и взблескиванием мальков на отмели, что одежда сама с меня слетела, и счастье погружения почти в крещенские воды прогнало печаль.

На обратной дороге к дому я увидел первого живого человека деревни. Около ветхих ворот крохотной избушки шла старуха с двумя поленьями в руках. Я поздоровался, она ответила, вгляделась и... уронила поленья на су­хую траву.

-Яков Иваныч!

-Внук я, внук!

- Вылитый Яков Иваныч, - сказала она потрясенно. Я поднял упавшие поленья и донес до крыльца.

- Еще принести?

Мы еще сходили к поленнице.

- Ой, какая помоченка получилась, - говорила она. И все звала пить чай. Но я надеялся, что дом дедушки уже открыли.

И еще одного человека встретил. Тоже старика. И тоже он меня узнал.

- Я вашу семью очень помню. Дед твой в семьдесят лет бросил курить и стал ездить на мотоцикле. До революции держал почтовую станцию и кон­ный завод. Грозный был, но забывчивый. Кричит: «Где трубка?» - а она у него во рту. Сам я не видел, говорили, что когда их, то есть вас, повезли почти голых, разом сорвали, одним рыпом. А вот другие были, звали их микаденками, те даже смогли самовар захватить.

- А почему микаденки? - спросил я.

- У них дед с японской пришел и все говорил про микадо. Мол, в Японии тоже есть царь, только он микадо. Так и звали - микаденки. Тоже семья была большая.

Опять я пришел к дому. Амбарный замок по-прежнему висел на дверях, но уже расстегнутый, в одной скобке. Поднялся по расшатанной лестнице и по­стучал в ободранную дверь. Тихо. Еще постучал. Подождал и потянул к себе Дверную ручку, роль которой играл забитый в дверь толстый ржавый гвоздь.

Вошел. Кухня была завалена грудами битого и целого кирпича, песком, гли­ной. На койке лежал худой желтолицый мужчина и смотрел на меня. Я поздо­ровался. Он еще полежал. Наконец что-то осмысленное прорезалось в его взгляде, и он сел.

- Тут дед мой жил, отец родился, - сказал я.

- К зиме готовлюсь, - объяснил он наличие строительных материалов.

- Так у тебя же есть печка. Еще одну?

- Не натопить, окна расшатаны, да и выбиты (кое-где стекла были заме­нены тряпьем). Заложу дверь в комнату, замажу щели, буду жить на кухне.

Он был явно болен, как-то нервно дергался и подкашливал. Он и в самом деле стал объяснять, что в больницу его больше не берут, брали, но выписа­ли, родни нет, а тут раньше жили родные, он и живет. Я присел на широкий подоконник, больше было негде. Мужчина налил в литровую банку воды, затемнил ее какой-то коричневой жидкостью из банки поменьше, высыпал столовую ложку сахара и стал, звякая ложкой о стекло, мешать. И будто эти звякающие звуки вызвали внезапный гром, который враз со вспышкой уда­рил и объявил о грозе. Хлынула вода, полилась по подоконнику, заставила меня вскочить. Мы молчали. Мужчина хлебал из банки и заедал ржаным хлебом. Я смотрел в промытое окно, силясь вспомнить, какой дом стоял на­против, около которого шла тропинка на пруд и в ягодно-грибной лес тех незабвенных двух дней отрочества, в солнечное сияние первой влюбленнос­ти. Именно там показался просвет среди туч.

Надо было уходить. Кухонное окно тоже протекло, уже лило с подоконни­ка на пол. Мухи, застигнутые наводнением, барахтались в мутных потоках. Как будто и меня отсюда вымывало.

Гроза стихала. Я разулся и шел по траве улицы вниз, к памятнику погиб­шим. Не мог же и он исчезнуть, железный же. Вскоре увидел разросшиеся кусты, а внутри пирамиду. Но как подойти? Свирепый высоченный репей­ник и кустарники крапивы с деревянными корнями преграждали путь. Па­мятник устанавливали к двадцатилетию Победы, но уже, видимо, не оста­лось в живых тех, кто ухаживал за ним. Я, хоть как-то искупая вину перед павшими однофамильцами, стал воевать с чертополохом. Плоховато, но все-таки расчистил подступы к скорбному списку. Не было креста на памятнике, но и звезды уже не было. То ли сама упала, то ли помогли.

Пора было на автобус. Прибрел на остановку. Дом отца скрылся за деревьями. Чем можно было утешиться - конечно, только Священным пи­санием. Ведь даже и в земле обетованной Авраам обитал как на земле чу­жой, а пришедшие с Авраамом «радовались и говорили о себе, что они странники и пришельцы на земле... они стремились к лучшему, то есть к небесному».

Мутная туча, как нашествие, вынеслась из-за леса, от Вятки, и закрыла окрестность. И опять гром ударил враз со вспышкой света, и опять хлестану­ло ливнем. И конечно, я вымок окончательно. Но я воспринимал все как на­граду: это меня не где-то полощет, а тут, где отец бегал мальчишкой. Промыл ноги в возникшем теплом ручье. Обулся. Притопнул - передо мной, как выз­ванная в сказке Сивка-Бурка, вещая каурка, стоял автобус. Вот только управ­ляли кауркой не добрые молодцы русские, а южные крикливые люди. Води­тель-то был русский, но деньги с меня взяли они. Почему они командовали? Людей в автобусе было мало: старухи, впереди молодая пара. Новое испыта­ние подстерегало меня: позади кресла водителя была большая глянцевая фотография обнаженной девицы в офицерской фуражке.

- Уберите! - потребовал я. Меня вдобавок очень еще расстроило то, что напоследок не оглянулся на деревню.

- Ты тут, дядя, не командирствуй, - поднялись они.

- Снимете?

Они надменно молчали. Я содрал фотографию, скомкал, бросил под си­денье.

- Смотри, припомним, - пригрозили они.

За окнами темнело. Неслись в стороны и назад пустынные поля, набега­ли, притирались к окнам коридоры хвойного и лиственного леса, вверху обозначилось звездное небо. Я все надеялся, что блеснет слева и подаст от­дохновение милая Вятка. Нет, скрывалась. Наконец мы приехали в Малмыж.

Я спросил направление к гостинице у молодых, они сказали, что, про­водят. Вот и гостиница, такая же, что и сто лет назад. В ней все мои деды и отец останавливались в разные годы. Мне указали все на ту же койку, что и тридцать лет назад, только слупили в сто пятьдесят раз дороже. Демократи­ческий прогресс был налицо.

Из всех ненавистных мне запахов самый ненавистный - запах табачного дыма, каждение дьяволу. Я думал после такого долгого дня сразу упасть и уснуть, но задыхался от табачной духоты, идущей от прокуренных стен, по­стелей, одеял, подушки. Распахнул брякнувшееся о стальную решетку окно и пошел на улицу. В сумерках белели старые дома, серели новые постройки. У круглосуточного заведения шумела жизнерадостная молодежь. Оглушали треском и тут же отравляли дымом пролетавшие мотоциклы.

Увидел изрезанную ножами скамью, сел на нее и долго сидел. Ну вот и побывал на родине отца. Может, больше и не бывать. И что? Ведь хорошо же, что побывал. Да, хорошо. Этот дом, его сиротство, этот больной в его стенах - разве это не есть состояние сегодняшней России? Этот заросший памятник. Эта издевательская похабщина южных людей. Надо и это все выдержать.

Вернулся в гостиницу. Все-таки немного проветрилось. Правда, усилен­но и радостно звенели комары, но с этим народом у меня давние добрососед­ские отношения. Сон мой был торопливым и даже судорожным. Я и боялся проспать, хотя сказал дежурной время побудки, и хотел провалиться в сно­видения, которыми полны все мои ночи. Даже не помню, но, конечно, легко могу представить, о чем думал, ожидая сна. А во сне летал. Стыдно для моих лет, но летал. Летал выше крыш, взмывал над лестницами, которые были еще выше крыш, летал вдоль узора обоев на стене, очнувшись, вспоминал сон, глядел, как пополз по обоям рассветный луч. Лежал и пытался обрести себя: где я, о чем думал вот сейчас? Но одну мысль помню точно: если мы видим только тысячную часть света, идущего на землю, то что есть свет?

На автостанции утром увидел знакомое лицо и автоматически поздоро­вался, хотя тут же сообразил - это же вчерашний человек с юга, мне угро­жавший. Но он тоже поздоровался, видимо, растерялся от моего приветствия.

Туман, береговые кусты, песок, Вятка. Милая Вятка, быть бы тебе глав­ной рекой Руси. Но так стало считаться, что не Кама впадает в Вятку, а Вятка в Каму, не Волга в Каму, а Кама в Волгу, что у Вятки вроде бы и статус реки стал областным. Но какая река! Какая мощь в этом спокойном неостанови­мом течении, какая красота в берегах! Они то высоченные, красные от гли­ны, то пологие, золотые от чистых песков, то сумрачные от подступивших хвойных лесов, то веселые от лугового разнотравья. И чего только они не видели! Именно здесь шли от Мелетского затона плоты, которые вел лоцман Семен Ефимович, мой дедушка по маме. Водил и до устья Вятки, и до устья Камы, и до Астрахани. А однажды отказался выводить плоты из затона. Ибо был великий праздник - Пасха Христова. Арестовали и посадили. А плоты, которые повел другой, все равно разметало внезапно налетевшей бурей. Де­душке и это зачли в срок.

Туман был серо-молочный, влажный. Я отошел от причала вверх по тече­нию и умостился на остатках лодки. И замер. Видно было метра на два, не больше. Было ощущение, что я в самолете, который плавно снижается и про­ходит приземные облака. По темной воде, будто во сне, плыли щепочки, пти­чьи перья, зеленые и желтые листочки. И вскоре показалось, что это не они скользят мимо меня, а я вместе с берегом тронулся в неведомое плавание. Такая была отрешенность, такая тишина, будто я прожил эти минуты не во времени, а в вечности. Подошел паром, мы вошли на него, отчалили, и было ощущение, что па­ром заблудился, завяз в этом тумане и начнет подавать тревожные гудки; но нет, точно причалил к огромной ржавой барже, игравшей роль пристани.

А дальше еще проще: погрузились в автобус, обилетились и потряслись сквозь леса и поля. В автобусе ко мне подсел мужчина в солдатском бушлате.

- День рождения у меня вчера был, понял? Не такой, что вот именно как день рождения, но вроде того.

- Из зоны вышел?

- Почти угадал. Раскодировался. Пошел детей навестить, прошу: дайте хоть немного, чтоб отпраздновать. Гонят. Эх, думаю, породить-то я вас поро­дил, но как Тарас Бульба, убить не успел. - И тут же, без паузы, высказал еще одну мысль: - А зря мы Ираку долги простили. Если не может платить, так кто виноват? Америка? Она и плати. Так ведь? - Потом он мотался в такт проезжаемым рытвинам, закуривал и сообщал еще и другие известия: - А вот скоро революция будет, учти. Тогда попомнишь. Я так считаю, что пора. Думаю, ты не против.

И вот Мелеть, родина мамы. Мелеть была ближе к нашему селу, сорок километров, поэтому мы тут чаще бывали. Теперь в ней остался единствен­ный мой двоюродный брат, Геннадий.

Он был почти совершенно глухой. Последний раз мы виделись лет десять назад, когда я привозил кресты на могилы дедушки и бабушки по маме. По­мню, как мы после тридцатилетней разлуки зарыдали, именно зарыдали, а не заплакали, ибо многое нас связывало в давно прошедшем детстве. Гена пас свиней, я помогал, когда приезжал. Меня Гена и курить научил, и плавать, когда он и его дружки выкинули меня из лодки, заплывшей на середину Вятки.

Он не ждал меня, но видно было - обрадовался.

- С утра не спалось, все Семен Ефимыч мерещился, а тут ты - копия Семен Ефимыч! Один к одному! Только он был кряж, корень, мы по сравне­нию с ним близко к нулю.

- Так он же георгиевский кавалер, - закричал я.

- В больнице разу не бывал, - говорил Гена. - Все зубы у него были до одного целые. Но мы, хоть беззубые, а в смышляевское родство, так ведь? Наши матери в девках Смышляевы, не забыл?

Жена Гены Валентина уставляла стол банками и тарелками.

- Ой, - говорила она, - ой, хоть расскажи, чего нам ждать-то? А мы живем, живем и умирать не собираемся. Да как хоть это, да чего хоть это в мире-то? Чего так все наперекосяк, или уж все к концу, уж вроде того, что ложись да помирай, а? А пожить-то охота, а? Никто ведь туда сам не совался, одни безумцы. Ой, ведь нас до того довели, что воздухом дышим и радуемся, что хоть за него не платим.

Гена, я видел, понимал ее. Он постоянно курил, щурился и поглядывал на стол.

- И чего звонишь, - вставлял он в крохотные паузы Валентининого выс­тупления, - чего распространяешься?

- А ты бы молчал, - говорила ему Валя. - Мы скоро по миру пойдем, а цыгане все тут займут. - И объясняла мне: - Цыгане скоро начнут золотые зубы лошадям вставлять. Ходят, жалуются, что бедные, а уйдут, глядишь -мы бедные. А раньше: вот мать за сушками посылает. Лом сушки, розо­вые, ванильные, насыплют в передник, сумок не было. Раньше только ни­щие с сумками ходили, теперь все с сумками. По четыре часа за самова­ром сидели. А разговоров!

С радостью отведал я деревенской сметаны, напился совершенно черно­го чая и заторопился в Аргыж.

- Не хочу я в Аргыж, - сказал Гена. - Как вспомню, как к дядьке за куском хлеба бегал, а потом всю жизнь отрабатывал. Крест делал на могилу, думаю, вот рассчитался.

Но Валя погнала Гену со мной. Я пошел босиком, он надел калоши. Внача­ле прошли через улицу, на которой стоял дом дедушки, в котором родилась моя мама. Куда я много раз приезжал и с нею, и один, когда стал постарше.

- А родник жив? - кричал я Гене.

- Еле-еле. Раскопать можно.

Вместо прежнего дома стоял крохотный, чуть больше сарайчика, домик. Запущенный до последней степени. Двора не было. Калитка была, но никако­го забора, и она жила сама по себе, барыней, никто ее не тревожил. Крыльцо было сгнившим, дверь в избу прикручена к гвоздю, забитому в стену, проволо­кой. У крыльца валялся дырявый рукомойник. Старинный, с лоточком для воды.

- Прежний? - закричал я. - Дедушкин?

- Ну, - подтвердил Гена. - В Москву повези.

Я прицепил рукомойник к стене, огляделся. Вот тут, где лебеда и крапива, был погреб, куда меня брала бабушка Саша и все потчевала чем-нибудь вкус­неньким. Тут стоял сарай для сена, тут дровяник. За этими зарослями оди­чавшей смородины, бузины, крапивы, среди просторного огорода была бань­ка. За огородом - картофельное поле. Дальше просторы засеянной земли, перелески. По ним шла и конная, и пешая дорога к Вятке. Прямо от огорода начиналась тропинка. Но и она исчезла. Все исчезло.

- А баня где была?

- Вон, - махнул Гена рукой к зарослям бузины. - Вспомнил, как мылся?

- Да я подумал, что наши матери, может, в ней были рождены! Не было же акушерки, в роддом не возили. Топили баню, бабка лучше любого врача принимала.

Пересилив мой крик, оглушая ревом и задымливая пространство, на низ­кой высоте пронесся темно-зеленый вертолет.

- Охрана! - объяснил Гена. - Здесь же газопровод. Каждые полчаса, иногда чаще, летают. Туда и сюда. Диверсии боятся.

- А в Мелети есть газ?

- Откуда?

- Отсюда! Значит, искалечили землю, перепахали все, обгородили и газа не дали?

Гена махнул рукой. Пошли в гору. Вскоре я устал кричать ему на ухо, то в правое, то в левое. Замолчал. Глядел вокруг. Ведь все поля здесь в ту, незабы­ваемую мелетскую эпоху я исходил, изъездил на комбайне, на машинах, на лошадях. Ничего не узнавал.

- Тянет, значит, сюда? - спросил Гена.

- Так еще бы не тянуло, тут такой магнит, - закричал я и повел рукой, показывая вокруг. - Детство же! Тянет. Свиней пасли. Курить научился. В Вятке чуть не утонул, когда вы меня из лодки выкинули. Спасибо, плавать научился. В морях и океанах пригодилось.

-Железа, значит, в тебе много, раз магнитит.

- Много: яблоки-то вместе воровали.

- Чего было не жить, - горько говорил Гена, загребая калошами мокрый дорожный песок, -такие поля, такие луга. Рыбы всякой, что в реке, что в пру­ду, что, в озерах. Коров держали, овец, гусей на воде белым-бело, как снег. Жили-жили, дожили! Говорят: все это нерентабельно. И все порушили. - Гена опять закурил. -Я вот живу, выработал правило: жить без дерготни. Кто тебя из себя выводит - от того отойди. Отхожу. Но! Иной раз думаю - кожа от головы отделяется: как же все так, все против нас? Одни тунеядцы живут, а работяг истребляют. Что хоть вы там в Москве своей головой думаете?

И снова долго шагали под марлевым дождем, по мокрому песку. Да, па­мятна эта дорога. По ней неслись наши сани, когда мы похоронили дедушку Семена, это было зимой, по ней, в другие времена, мчался мотоцикл, за ру­лем мой старший брат, я сзади. Мы попали в размытую глину, и нас выкину­ло с сидений, как со взбрыкнувшего коня. А как ощутимо билось сердце, когда бежал здесь на вечерку, надеясь увидеть ту, которая днем приезжала к комбайну за зерном и весело кричала: «Не заваливай!».

Пришли в Аргыж. Всю дорогу не то чтобы хмурилось, но как-то сурови-лось, а сейчас взбрызнуло, будто приветствуя. В начале деревни был мага­зин. В нем мы и укрылись. Молодая продавщица и древние старухи воззри­лись на нас. Гену они сразу узнали, а вскоре и меня.

- Это ведь ты тогда-то яблоки воровал?

- Я, - признался я, дивясь требовательной народной памяти. Менялись системы, гибли и возникали государства, устаревала одна идеология, ее сме­няла другая, но для Аргыжа, русской деревни, было важно, что пятьдесят пять лет назад в ней произошло чрезвычайное событие: внуки Семена Ефи­мовича крали яблоки. Нет, теперь я понимаю, что с тех пор история России пошла иначе. Солнце взошло с запада: внуки Семена Ефимовича пошли на воровство.

- На Вятку пойду! - закричал я Гене. Он вышел на крыльцо магазина.

- Я уж не пойду, не дойти обратно в гору. Ты молодой, иди.

- Мы же ровесники. Какой же я молодой?

—Да ты ж тяжелее карандаша ничего не поднимал.

- Ой, Гена, не тебе бы говорить, не мне бы слушать. А сплав, комбайн, а грузчиком сколько был. Армия! Ракетные войска!

- Ракеты запускал? -Ну!

- По фанере?

- А ты куда хотел?

Дождь разошелся всерьез. Небо снизилось, и казалось, что уже вечер.

- Подожди, перевалка пройдет.

Мы вернулись в магазин. Продавщица включила верхний свет. Я спросил у нее кагора. Кагор был. Нашлись и стаканы. Я разлил старухам и молодой продавщице сладкого вина.

- Ну что, прощаете за яблоки?

- Прощаем, - сказала одна из старух. - Но все-таки, чего вас в чужой огород понесло? Это же стыд и срам.

Дождь зарядил основательно. Но не побывать на Вятке я не мог. Пошел по старым тропинкам. Да где они и кто топтал их после меня? Шутка ли - полвека не был. Все-таки как милосердие, как искупление вины, в конце деревни разгля­дел тропинку, пошел по ней. И вспомнил: здесь же был широченный путь от причала, ступени длиной метра в три, а слева - дорога для машин и лошадей.

С нависающих ветвей берез и елей на меня хлопались радостно дож­давшиеся предмета возливания дождевые воды. Я уже смирился с тем, что весь мокрый. Тем более, что это меня готовило к главной купели - погруже­нию в Вятку.

И оно состоялось. Со страхом я раздевался. Догола, без боязни быть кем-то увиденным, кроме Бога - берег был настолько пуст, что походил на пей­заж сотворения мира. Содрогаясь от страха перед холодом любимой реки, я вошел и трижды окунулся. «Ты без меня текла и будешь течь, и обойдешься без меня, а я без тебя не могу». Так я сказал своей реке.

Пусто было на берегах. Прошел только, пронесся катер, такой, какой видел на Амуре, на китайско-российской границе. На берег намывало мутные вол­ны. Надо было одеваться. Но страшно было напяливать мокрую, холодную одежду. Трясясь от неизбежной температуры, пошел в гору, в деревню.

Гена по-прежнему сидел в магазине, беседуя со старухами. Я застал только одну фразу:

- Не жили хорошо, и нечего начинать.

- Ну что, кагорчику? - крикнул я.

- Кагор, - насмешливо отвечал братенник, - не казацкое питье.

Я купил у румяной продавщицы продукт посерьезнее. Старухи приняли подношение и окончательно нас простили. Меня познабливало. Мы пошли вниз, по песчаной, прежней дороге, к Мелети.

- Вот я сейчас тебе что скажу, это все, что тебе надо знать. - Гена был приподнят в своем состоянии. - Ты был с отцом, а у меня отец погиб.

- Так у меня отец тоже инвалид.

- Но живой же! И я тебе всегда завидовал. И это была моя главная зависть в жизни. Вот у меня нет отца, а у него есть. Понимаешь? Нет, тебе не понять, ты рос с отцом. И из лодки на Вятке именно я тебя выкинул, понимаешь? Со спины зашел. Мечтал, что утонешь. Доходит до тебя? — Гена остановил меня и схватил за мокрую рубаху.

Я снял его руки.

- Ген, брат, ну что теперь? Ведь и я уже отца похоронил. Похоронил. Зна­ешь, похоронил. Приехал, все съехались. Давно не виделись, рады друг другу. Спасибо отцу, соединил на два дня. Отпели, крест поставили, все как-то не­чувствительно. Разъехались. Живем. А потом так вдруг все обрушилось, такое наступило сиротство, такое... не высказать. Господи, как же, оказывается, я его любил. Ген, перестань, не рви рубаху, последняя. Живые же. Живем же.

- Нет, ты не понимаешь, какой у тебя был отец. - Гену затрясло. Мы стояли под светлым дождем, два старика. - У тебя отец был великий чело­век. Он, он... - Гена зарыдал, — он меня раз прижал к своей груди. А я был острижен наголо, стригли от вшей и мазали политанью, мазь такая серая, жуть. Он не побрезговал, прижал меня, говорит: Гена, Геночка! Вот! Был у меня отец, был! И тот, что погиб, и тот, что дядя Коля, твой родной отец. И иначе его, как отца, я не помню. А тебя ненавидел! Ты понял? Ты можешь простить?

- Что говорить. - Я уже не кричал, говорил для себя. - Он меня разу не ударил, пальцем не тронул. Любил нас. Из командировки вернется, обяза­тельно сушки, пряники. Это из города. А в основном он в лесу, лесничий же. Всегда цветы маме, нам ягоды, грибы. Зимой шишки разные. Про лес рас­сказывал. Деревья, говорил, как люди. Вот корабельный лес, мачтовый, вот подтоварник. У ели корни разлапистые, у сосны морковкой.

Да и Гена говорил, не заботясь о слушателе:

- Мелетка была - кони всплывали, сейчас пескарям мелко. Чего было не жить? Жили честно, не воровали. Я всегда, в армии ли, или где - скажут, что что-то пропало, краснел, думал, на меня подумают. Это как?

- Ген, это русское - быть виноватым за других.

Мы долго шли молча. Опять пролетел, дымя и оглушая, вертолет.

- Ночевать-то всяко что останешься, - сказал Гена. - Баню истопим. По­едешь, цветов дам, на могилу отцу.

- Вообще, Ген, я собирался заехать на час и дальше.

- На час? Это не по-людски. Так нельзя. Сейчас баню взбодрим. Вчера топили, она на старые дрожжи воспрянет. Как это на час? Еще же не всех вспомнили. Ни о чем же еще не поговорили. Чего я оглох, спроси. Простыл, вывозили жмых, засыпку, комбикорм. Дождь, вот как сейчас, только осень. Температура. Хриплю, еле жив. Бегут - вези зерно на пристань. Повез! До­рога цветная, в глазах то темно, то полосы. Дальше осложнение, как не быть. На уши. Кто будет лечить, на какие деньги, кому я нужен? Оглох. Ты не ори, я тебя начал понимать. Валька же не орет. Она мне как глухонемому телеви­зор переводит. Только одна брехня да реклама. Убрали бы эти рожи да крути­ли бы старые фильмы, так ведь?

Мы уже вошли в Мелеть.

- Говорили у вас в армии, когда шли в самоволку, был пароль: рубите лес - копай руду? В одни ж годы служили.

- Говорили. - Я уже совсем обезголосел от крика, просто кивал, во всем соглашаясь с Геной.

- Вот и копали и рубили, а кто-то жрал да над нами издевался. Так же и сейчас, и всегда, так ведь?

- Ты же вечно жить не собираешься, - из последних сил закричал я. - На земле, по крайней мере, а? Вот и увидишь, как они жрать там будут.

Вскоре мы топили баню. Гена, радостный от того, что я остался на ночь, хлопотал, принося веники, добавляя в чугун воду, я же избрал для себя топку печки, совал в нее длинные смоляные поленья, вспоминая пароход, по кото­рому только вчера еще бегал мальчишкой.

Именно так, все было вчера. Все то же небо светилось над нами. Тот же запах мокрой крапивы, те же петушиные крики, тот же лай собак. Те же мы.

Гена вошел с полными ведрами, поставил на лавку.

- Ты ведь в Иерусалиме был? Святая земля. Мне уж не побывать. И ду­мать нечего.

- Ты и так всю жизнь на святой земле прожил. На русской. Так я ответил, но эти слова уже не прокричал, а прошептал. Отец!

 


Надежда Ильинична ПЕРМИНОВА (р. 1943)

Родилась в Маньчжурии (Китай). Писала с детства стихи. Начала публико­ваться в Казахстане, училась там, в Кокчетавском пединституте. В 1965 году переехала на жительство в г. Киров. Занималась в литературном клубе «Моло­дость», участница семинаров, в том числе всесоюзных. Первые публикации и книги - поэтические. Окончила Высшие литературные курсы института им. Горь­кого, семинар прозы. Печаталась в местных и центральных журналах, альмана­хах и сборниках. Первая книга рассказов «Перекрестки» вышла в 1984 году, затем - «Соловьиная ветка», в 2003 году — «Избранное». Заслуженный работ­ник культуры РФ.

СВЕТА

В пору моего детства поезда, проходя мимо станции, гудели-кричали как одинокие ночные птицы. И гудки эти, тревожащие душу, короткие вблизи и заунывно-протяжные, преобразованные расстоянием, долетали до нашей Деревни. «Гу-у-у, гу-у-у», - неслось над полями и перелесками, над низкими нашими избами и уносилось, пропадало где-то за темным Аховым лесом.

Часы тогда были роскошью, и вся ребячья жизнь подчинялась этим дале­ким паровозным сигналам, по нескольку раз в сутки напоминавшим мне, что есть на свете спешащая и грохочущая, совсем иная и непременно чудесная жизнь где-то там, в больших городах и невиданных землях, дорога в которые

начиналась со станции. Но до станции надо было идти через Кабанье поле и сосняки, спускаться в овраг и бежать станционными огородами.

Сейчас, выпрыгнув из электрички, я сразу узнал и низенький, обшитый досками домишко станции, выкрашенный, должно быть недавно, в яркий желтый цвет, и еще три таких же стоящих поодаль, где жили железнодорож­ники с семьями, и тропу, которая уходила влево по пригорку.

Так же, как пятнадцать лет назад, с огородов выкатились три неизвестно какой масти и породы волкодава, быть может, правнуки моих тогдашних злейших врагов, и стали беззлобно лаять. Но, видимо, псы растеряли наслед­ственную злость или я стал другим - ни один из них не бросился спереди.

По оврагу все так же скользил ручей, но уже не было обкатанных валу­нов, уложенных нами в цепочку, по которым мы прыгали с берега на берег. Через ручей проложили основательный, даже с перилами, мостик. И я оста­новился на нем.

Стоял октябрь, но листья на кустах и деревьях еще висели, правда, уже пожухлые, свернутые в трубочки. Здесь всегда было безветренно и тепло, и мы передыхали у ручья. Вода, прозрачная, с холодной синевой, без солнеч­ной игры, выдавала позднюю осень. И вглядываясь в нее у самого мостика, я все же заметил наши камушки, они еще чуть-чуть бугрились из-под песка. Замыло их, замыло... время.

И в этот миг там, возле чуть выступающей верхушки одного валуна, где песчинки, подхваченные струями воды, плясали свой колдовской танец, я увидел ее лицо. Так же, как при печатании фотоснимков, в первые мгнове­ния, когда опускаешь белый кусок фотобумаги в проявитель, появляется чуть видимый контур портрета, но через секунду уже проступают черты, а еще через несколько - на вас смотрит реальный до мелких морщинок чело­век, так и тут она появилась передо мной. С косой светлой челкой на высо­ком лбу, с большими темными глазами, временами такими тревожными, словно внутри у нее что-то болело.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.