Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Нрав и познания мистера Роули






 

Мне думается, только теперь я понял наконец, сколь опасно предприятие, которое я затеял. При виде моего кузена с непомерно пышными кудрями, в галстуке, повязанном столь искусно, будто он готовился завоевать сердце дамы, при взгляде на его лицо — такое красивое, такое словно бы веселое и, однако, ежели всмотреться получше, отмеченное печатью такой злобы (сей джентльмен, вне всякого сомнения, спешил на Баустрит, чтобы направить по моему следу ищеек и наводнить всю Англию афишками не менее смертельными, чем заряженный мушкет), мне впервые до конца открылось, что приключение это грозит мне гибелью. Признаться, я чуть ли не надумал на следующей же станции поворотить лошадей и ехать прямиком к побережью. Однако я очутился в положении человека, который бросил вызов льву, или, вернее, в положении человека, который с вечера, выпив лишнего, затеял ссору, а наутро, протрезвясь в холодном свете дня, должен держать ответ. И не потому, чтобы я меньше стремился к Флоре или хоть сколько-нибудь к ней охладел. Нет, но когда в то утро я мрачно курил сигару в углу кареты, мне прежде всего пришло на ум, что люди давно уже изобрели почту, и в глубине души я не мог не признать, что было бы куда проще написать ей, запечатать письмо, и пусть бы оно отправилось положенным путем, вместо того чтобы мне ехать самому через всю страну и подвергать себя страшной опасности, ибо на каждом шагу меня подстерегала виселица или полицейские ищейки. Что до Сима и Кэндлиша, я о них, кажется, и не вспомнил.

На пороге «Зеленого дракона» меня поджидал Роули вместе с вещами и, не дав мне опомниться, ошеломил неприятной вестью.

— Угадайте, сэр, кто тут есть? — начал он, задыхаясь, едва карета отъехала. — Красногрудые. — И он многозначительно покачал головой.

— Красногрудые? — повторил я тупо, не вдруг поняв, что означает это не раз слышанное мною словцо.

— Ну как же! — сказал он. — Красные жилеты. Сыщики. Сыщики с Бау-стрит. Целых двое, и один из них сам Лейвендер. Я своими ушами слышал, второй сказал ему: «Как вам будет угодно, мистер Лейвендер». Они когда завтракали, сидели совсем рядышком со мной, ну, прямо как вон тот почтальон. Бояться-то их нечего, они не за нами. Они за каким-то фальшивомонетчиком, и я не стал сбивать их со следу… Ну, нет! Я подумал, нам ни к чему с ними связываться, так что я сообщил им «весьма ценные сведения». Мистер Лейвендер так и сказал и дал мне шестипенсовик. Они едут в Лутон. Мне и наручники показали… только не Лейвендер, а другой, он даже защелкнул эти проклятые штуки у меня на запястье, и, вот ей-ей, я прямо едва без чувств не хлопнулся! Страх как тошно, когда они у тебя на руках. Прошу прощения, мистер Энн, — прибавил Роули, со свойственной ему милой непосредственностью обратившись из доверчивого мальчишки в вышколенного, почтительного слугу.

Что ж, похвалиться не могу, не скажу, чтобы разговор о наручниках пришелся мне по вкусу, и за оговорку (он забыл, как следует меня называть) я пробрал Роули куда строже, чем требовалось.

— Слушаюсь, мистер Рейморни, — сказал он, с поклоном приподняв шляпу.

— Прошу прощения, мистер Рейморни. Но я допрежь того куда как был аккуратен, сэр, и уж не извольте беспокоиться, вперед тоже буду аккуратен. Я только разок оплошал, сэр.

— Дорогой мой, — сказал я как мог суровее, — у тебя не должно быть никаких оговорок. Потрудись запомнить, что на карту поставлена моя жизнь.

Я не воспользовался случаем и не стал рассказывать ему обо всем, что успел натворить сам. Уж такой у меня закон: командир всегда прав. Я видел однажды, как две дивизии выбивались из сил, две недели кряду пытаясь захватить никому не нужный и совершенно неприступный замок в ущелье; я знал, что мы делаем это, только чтоб соблюсти дисциплину, ибо так приказал генерал, и потом все не мог придумать, как бы обойти свой же приказ, и я безмерно восхищался силою его духа и все время считал, что рискую жизнью ради весьма достойного дела. С глупцами и детьми — а стало быть, и с Роули — особенно важно придерживаться этого правила. Я положил быть в глазах моего слуги непогрешимым и, даже когда он выразил удивление по поводу покупки малиновой кареты, сей же час поставил его на место. В нашем положении, объяснил я ему, надобно всем жертвовать впечатлению, которое мы производим; конечно же, наемный экипаж давал бы нам большую свободу, но зато какой у нас почтенный вид! Я был столь красноречив, что иной раз мне удавалось убедить даже самого себя. Но, поверьте, ненадолго! Мне так и виделось, что в окаянный экипаж уже набились сыщики с Бау-стрит, а сзади наклеена афишка с моим именем и перечислены все мои преступления. Хоть я и заплатил семьдесят фунтов, чтобы его заполучить, но не пожалел бы и семисот, лишь бы благополучно от него отделаться.

Если карета угрожала нашей безопасности, то сколько же хлопот было с сумкой для бумаг и ее золотым грузом! Я никогда не знал иных забот, кроме как получить жалованье и потратить его; я счастливо жил в полку, как в отчем доме, меня кормило интендантство великого императора, точно вездесущие птицы пророка Илии… а если интендантство мешкало, я — ей-жеей!

— весьма охотно насыщался за счет первого попавшегося крестьянина! Теперь же мне стало понятно и как тяжко бремя богатства и что такое страх нищеты. В кожаной сумке лежало десять тысяч фунтов, но я перевел их на французские деньги, и оказывалось, что у меня две с половиной тысячи терзаний; весь день я глаз не спускал с этой сумки, а ночью она преследовала меня во сне. В гостиницах я страшился уйти пообедать и страшился уснуть. Поднимаясь в гору, я не решался отходить от дверец кареты. Случалось, я менял местоположение своих богатств: были дни, когда я носил при себе пять или шесть тысяч фунтов, и в кожаной сумке ехали только остатки; в эти дни я вдруг обретал солидную комплекцию, точь-в-точь мой кузен, и весь хрустел, обложенный кредитными билетами, и карманы мои чуть не лопались, набитые соверенами. А потом мне все это надоедало или становилось совестно, и я клал деньги на место: пусть смотрят прямо в лицо опасности, как обязывает благородство! Коротко говоря, я подавал Роули весьма дурной пример непоследовательности в поступках и уж вовсе не мог служить примером умения философически мыслить.

Но Роули все было нипочем, лишь бы не заскучать, и я еще не встречал человека, который бы с такой легкостью находил во всем развлечение. Сама жизнь наша, путешествие, собственная его роль в этой мелодраме были для него волнующе занимательны. С утра до мочи он смотрел из окошка кареты, и в нем то и дело вспыхивала восторженная любознательность, порою оправданная, порою нет, а так как мне приходилось ее разделять, она нередко меня утомляла. Я не прочь посмотреть на лошадей и на деревья тоже, хотя в восторг они меня не приводят. Но чего ради мне разглядывать хромую лошадь или дерево, напоминающее римскую цифру пять? Отчего мне радоваться, увидав домик «ну, совсем такого цвета, как тот, что рядом с домом мельника», где-то там, где я и не бывал-то никогда и о котором слышу первый раз в жизни? Грех жаловаться, но в иные минуты юный словоохотливый друг мой порядком тяготил меня своими излияниями. Он болтал без умолку, но, впрочем, был неизменно добродушен.

Задавая вопросы, он проявлял милую любознательность и своими мыслями делился тоже с милым простодушием. И отнюдь не скупился как на расспросы, так и на рассказы. Я вполне мог бы написать биографию мистера Роули, его батюшки и матушки, его тетушки Элизы и собаки мельника, и не делаю я этого единственно из жалости к читателю, да еще опасаясь обвинений в беззаконном заимствовании чужих сюжетов.

Мальчишка определенно решил во всем стать похожим на меня, а у меня не хватало духу воспрепятствовать ему. Он старался перенять мою осанку, с рабской точностью подражал моей привычке пожимать плечами — и, признаться, лишь глядя на него, я заметил за собою эту привычку. Однажды я ненароком обмолвился, что я католик. Он тут же погрузился в раздумье, чем втайне меня порадовал. И вдруг…

— Прах меня побери! Я тоже стану католиком! — воскликнул он. — Научите меня, мистер Энн… Ох, я хотел сказать, мистер Рейморни.

Я всячески его отговаривал, ссылался на то, что сам плохо разбираюсь в основах и доктринах католического вероучения и что переходить из одной веры в другую совсем не такое уж благое дело.

— Конечно, католическая вера самая лучшая, — говорил я, — но исповедую я ее совсем не оттого, просто вся наша семья католики. А после смерти я хочу разделить участь своих родных, к этому же следует стремиться и тебе. Если нам предстоит попасть в ад, отправимся туда, как и подобает порядочным людям.

— Нет, я не про то, — заметил он. — По правде сказать, про ад-то я и не подумал. Там ведь всякие муки. Да, это не больно сладко!

— Сдается мне, ты вообще ни о чем не подумал, — сказал я, и после этого он отказался от намерения перейти в католичество.

Какое-то время он утешал себя игрой на дешевеньком флажолете — это было одним из любимых его развлечений, благодаря которому у меня выдавались спокойные часы. Впервые доставши флажолет из кармана в разобранном виде, этот хитрец спросил, играю ли я на этом инструменте. Я отвечал, что не играю; тогда он со вздохом отложил флажолет, будто огорчившись, что я не играю. Довольно долго он изо всех сил противился искушению, руки у него так и чесались достать флажолет, пальцы машинально шарили по карману, он даже перестал любоваться видом мест, по которым мы проезжали, и рассказывать ни с того ни с сего разные занимательные истории. Но вот дудочка вновь оказалась у него в руках; он собирал ее, разбирал, опять собирал и поначалу играл на ней беззвучно — как в пантомиме.

— Я-то немножко играю, — сказал он.

— Вот как? — заметил я и сладко зевнул.

И тут его прорвало.

— Мистер Рейморни, сэр, с вашего позволения, может, вам не помешает, если я сыграю песенку? — взмолился он.

С этого часу наш путь оживляло дуденье флажолета.

Более всего Роули увлекался описаниями сражений, поединков, вылазками лазутчиков и тому подобным. Слушая рассказы об этом, он спешил сравнить их с подвигами Уоллеса, единственного известного ему героя. Восторг его был велик и искренен. Узнав, что мы направляемся в Шотландию, он радостно выпалил:

— Ну вот, значит, я увижу, где жил Уоллес! — И тут же пустился в рассуждения: — Странное дело, сэр, — начал он, — и всегда-то меня заносит куда не надо. Ведь я англичанин, и еще как этим горжусь! Вот ей-ей! Еще как горжусь! Пусть бы эти ваши французишки только сунулись к нам, я бы им показал, уж будьте в надежде. Верно вам говорю, я ж англичанин до самых печенок. И на ж тебе — прилепился к этому Уильяму Уоллесу, и уж меня от него не оторвешь; я ведь даже не слыхал, что есть на свете такие люди! А потом вот повстречались вы, и я возьми да и прилепись к вам. А коли толком рассудить, так ведь вы оба мне заклятые враги! Я… я прошу прощенья, мистер Рейморни, но только нельзя ли как-нибудь так постараться, чтоб вам не делать ничего против Англии, покуда я при вас? — вдруг сорвалось у него с языка, точно мысль эта жгла его.

Я был тронут до глубины души.

— Будь спокоен, Роули, — сказал я. — Превыше всего я дорожу своей честью — и твою честь стану охранять не менее ревностно, чем свою. Просто мы с тобой побратались, как солдаты на линии огня. А едва горнист заиграет тревогу, придется нам сойтись на поле брани, мой мальчик, одному на стороне Англии, другому на стороне Франции, и да защитит бог правого!

Так я отвечал ему тогда, но хоть и не подал виду, а Роули попал мне в самое больное место. Еще долго после этого разговора слова его звучали у меня в ушах. Весь день меня мучила совесть, и ночью (мы провели ее, помнится, в Личфилде) я тоже не сомкнул глаз. Я задул свечу с твердым намерением уснуть, но в тот же миг перед внутренним взором моим вспыхнул свет, озарил все, точно в театре, и я увидел себя на сцене в самых низменных ролях. Мне вспомнились Франция и мой император, которые зависели теперь от воли победителей: униженные, поставленные на колени, они все еще противятся бесчисленным и разнообразным врагам. И меня опалило стыдом оттого, что я в Англии, и карманы у меня набиты английским золотом, и стремлюсь я к возлюбленной — англичанке, вместо того чтобы быть на родине, с мушкетом в руках защищать французскую землю и удобрить ее своим прахом, если мне суждено пасть. Ведь я принадлежу Франции, подумалось мне, за нее сражались все мои предки, и не один сложил за нее голову; мой голос, мои глаза, слезы, которых я не мог сейчас сдержать, весь я с головы до пят — детище французской земли и вскормлен матерью-француженкой; меня ласкали и лелеяли дочери Франции, самые прекрасные на свете, рожденные под самой несчастливою звездой, и я воевал и одерживал победы плечом к плечу с ее сынами. Солдат и дворянин самого гордого и самого храброго из народов Европы, я дошел до того, что о моем долге мне напомнила болтовня мальчишки-лакея, в английской карете, на английской земле.

Осмыслив все это, я не стал тратить время на колебания. Я не раздумывая решил для себя извечный спор между любовью и долгом. Ведь я — Сент-Ив де Керуаль, завтра же поутру я отправлюсь в Уэйкфилд, к Берчелу Фенну, как можно скорее сяду на корабль и отплыву на помощь моей угнетенной отчизне и моему осажденному императору. Подгоняемый этими мыслями, вскочил я с постели, зажег свечу, и, когда на погруженных во тьму улицах Личфилда ночной сторож прокричал половину третьего, я уже сидел за столом, приготовляясь писать прощальное письмо Флоре. И тут — то ли оттого, что вдруг потянуло холодом, то ли просто мне вспомнилось «Лебяжье гнездо», бог весть, но я вдруг услыхал лай овчарок и увидал пред собою тех двоих — нескладных, с желтыми от табака носами, закутанных в пледы, с грубыми посохами в руках, и мне сразу стало не по себе оттого, что я их позабыл и в последний раз вспоминал про них так беспечно.

Вот чем надобно заняться первым делом! Как частное лицо, я прежде всего не француз, не англичанин, а нечто другое: честный, порядочный человек. Я не вправе оставлять Сима и Кэндлиша в беде, они не должны расплачиваться за мой злосчастный удар. Молча взывали они к моей чести, ждали от меня помощи, и не мог я ставить свои политические обязательства выше личных и частных, это было бы неким изощренным стоицизмом, глубоко чуждым моей натуре. Если только оттого, что на краткий срок Франция лишилась Энна де Сент-Ива, она потерпела поражение — значит, такова ее судьба! Но и странно и унизительно было мне сознавать, что столько времени я не выполнял такой ясный и недвусмысленный свой долг, столько времени им пренебрегал и даже не помнил о нем. Думаю, всякий благородный человек поймет меня, если я скажу, что когда я ложился спать, совесть меня уже почти не мучила, и проснулся я поутру с легким сердцем. Мысль, что помощь Симу и Кэндлишу сопряжена с опасностью, только прибавляла мне уверенности; ведь, чтобы спасти их (если уж предполагать самое худшее), мне надобно будет предстать перед судом присяжных, и о последствиях подобного шага я покуда предпочитал не думать; зато никто не вправе будет меня упрекнуть в том, что я выбрал путь самый легкий и простой, а разве лишь в том, что в сложном столкновении, когда долг призывал меня одновременно в две разные стороны, я поставил жизнь на карту ради того дела, которое не терпело ни малейшего отлагательства.

Отныне мы уже старались нигде не задерживаться лишку: мы ехали день и ночь и останавливались только, чтобы перекусить, а форейторов, по примеру кузена Алена, поторапливали чаевыми. Приплатив два пенса, я тут же ехал дальше и получал при этом четырех лошадей. Я спешил что есть мочи: пробудившаяся совесть не давала мне ни отдыха, ни срока. Но я опасался привлекать к себе внимание. Мы и так были слишком заметны с нашей малиновой каретой ценою в семьдесят фунтов, с этим предметом роскоши, от которого не чаяли избавиться.

А пока суд да дело, мне стыдно было смотреть в глаза Роули. Этот юнец каким-то образом заставил меня ощутить, что я за него в ответе; мне это стоило бессонной ночи и жестокого, целительного унижения; я был благодарен ему, однако Же ощущал в его присутствии некоторую неловкость, а уж это никуда не годилось, это противоречило всем моим понятиям о дисциплине: если офицер вынужден краснеть перед рядовым, или господин перед слугой, только и остается, что уволить этого слугу либо умереть. И тут-то мне пришло на ум учить моего Роули французскому языку; а потому, начиная с Личфилда, я обратился в рассеянного учителя, а он — в ученика… ну, скажем, неутомимого, но лишенного вдохновения. Интерес его никогда не ослабевал. Он мог по сто раз слышать одно и то же слово, всякий раз ему радовался, словно при первой встрече, произносил его на самые разные лады, но все неверно, и всякий раз с баснословной быстротой снова его забывал. Ну взять хоть слово «школа».

— Нет, мистер Энн, вроде я такого слова не припомню, вроде как и не слыхал.

А когда я в сотый раз напоминал ему: «Ecole!» — он тут же восклицал:

— Ну да! Оно вертелось у меня на языке: леколь! — И он тут же перевирал, словно по какой-то роковой неспособности запомнить. — Как бы мне его теперь не запамятовать? Ну да это же проще простого — вроде нашего «легко ль»! Теперь-то уж я запомню, ведь что-что, а учиться в школе куда как нелегко!

И когда на другой день я спрашивал его, как будет по-французски «школа», можно было ждать, что он либо совсем забыл это слово, либо скажет что-нибудь вроде «тяжело». Но при этом он ничуть не падал духом. Он, видно, воображал, что так тому и быть должно. Изо дня в день он спрашивал меня с улыбкою:

— Ну как, сэр, примемся за французский?

И я принимался, задавал вопросы и подробнейшим образом все ему толковал и разъяснял, но ни разу не услышал от него ни единого дельного ответа. У меня опускались руки — прямо хоть плачь, до чего неспособный попался мне ученик. Когда я задумывался о том, что он покуда еще ровно ничему не научился, а изучить ему надобно еще ох как много, мне начинало казаться, что уроки эти будут длиться целую вечность, и я видел себя в роли учителя уже столетним старцем, а моего ученика Роули — девяностолетним, и мы попрежнему долбили азы! Несмотря на неизбежную в путешествии, несколько чрезмерную непринужденность отношении, несносный мальчишка нисколько не избаловался. На станциях на него любо-дорого было смотреть: он мигом обращался в самого что ни на есть образцового слугу — проворный, учтивый, исполнительный, заботливый, то и дело кланяется, точно послушная марионетка, всем видом и службой своей стараясь поднять престиж мистера Рейморни в глазах гостиничного люда, и, казалось, нет на свете дела ему не по плечу, кроме того единственного, которое я для него избрал, — изучить французский язык!

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.