Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава пятая Наследница Ноана






 

После выхода из монастыря Аврора вместе с бабушкой провела несколько дней в Париже. Мысль о вынужденном замужестве ужасала Аврору. Неужели ей, как героине мольеровской комедии, представят какого-нибудь старого хрыча и скажут: «Дочь моя, скажите «да» или вы нанесете мне смертельный удар». Но вскоре она успокоилась. У старинной бабушкиной подруги госпожи де Понкарре была на примете «партия». Аврора, даже не видя жениха, сказала, что он урод; госпожа де Понкарре ответила, что она дурочка, а жених красив. Но больше об этом речи не было. Вскоре мадемуазель Жюли уже укладывала вещи для отъезда в Ноан, и Аврора слышала, как бабушка сказала: «Она еще слишком молода, надо отложить эти разговоры на год».

Девушка надеялась, что Софи-Виктория приедет в Ноан, чтобы отпраздновать ее возвращение, но Софи была настроена вызывающе и решительно: «Ни за что! Я вернусь в Ноан только после смерти моей свекрови!» Тщетно Аврора, полная христианского милосердия, убеждала в необходимости взаимного прощения. Получив отказ, дочь смиренно предложила остаться с матерью в Париже, но и тут потерпела поражение. «Мы увидимся гораздо скорее, чем некоторые думают», – ответила ужасная Софи-Виктория. Эти намеки на близкую смерть бабушки были мучительными для Авроры. «Софи – дикая мать, – в свою очередь, сказала госпожа Дюпен де Франкёй, – она относится к своим детям, как птица к своим птенцам… Когда у них отрастают крылья, она перелетает на другое дерево и гонит их прочь ударами клюва». Святая Аврора поняла, что она бессильна перед этой обоюдной ненавистью, и уехала с бабушкой в Берри.

В огромной голубой коляске они приехали весной 1820 года в Ноан. Деревья были в цвету, пели соловьи, откуда-то издалека доносилось классическое и торжественное, протяжное пение хлебопашцев. Аврора взволновалась, увидя вновь знакомый старый дом, но все же с сожалением вспоминала монастырский колокол и госпожу Алисию. На окне своей комнаты она написала карандашом, по-английски элегию, которую можно и сейчас там прочесть:

 

Уходи, ущербное солнце! Скрой свои бледные лучи за дальними деревьями. Звезда вечерняя – Венера пришла и возвещает конец дня. Наступает вечер и приносит грусть на землю. О дивный свет! С твоим возвращением природа вновь обретет свою веселость и красоту, но радость не поселится никогда в моей душе…

 

Такая меланхолия была данью моде; на самом же деле Аврора испытывала горячее чувство радости от сознания своей почти полной независимости. Старая владелица замка после удара очень ослабела. Она еще по-прежнему спускалась в столовую в часы еды, прямая, изящная в своем темно-лиловом стеганом платье, со слегка подкрашенными щеками, с бриллиантами в ушах, но она тихо угасала. За исключением редких взрывов старческого раздражения, она почти не вмешивалась в жизнь Ноана. Эпоха Реставрации и преклонный возраст слегка сгладили ее вольтерьянство. Но она осталась философом XVIII века и вела дружеские споры со своей внучкой, которая, сама о том не подозревая, стала последовательницей Шатобриана.

С удивлением услышала Аврора, как детские подруги – Фаншон, Урсула Жосс, Мари Окант – называют ее мадемуазель. Впервые она поняла замкнутость господ и с грустью вспомнила о братских отношениях, какие были в монастыре. Даже приезжавший в отпуск ее сводный брат Ипполит слегка оробел перед этой красивой девушкой в розовом летнем платье. Он был теперь унтер-офицером, гусаром и, посадив Аврору верхом на лошадь, объяснял ей простой принцип верховой езды: «Все сводится к двум вещам: упасть или не упасть. Держись хорошенько! Вцепляйся в гриву, если хочешь, но не выпускай поводья из рук и не падай…» И Аврора стала ездить на Колетте, рослой кобыле с мягкими движениями, выполнявшей все, что от нее требовали. Аврора и Колетта стали неразлучными. Через неделю они скакали через любые изгороди и канавы. «Тихий омут» из английского монастыря оказался смелее гусара.

Своей монастырской подруге, дочери префекта Анжера, Эмилии де Вим, которая уже начала выезжать в свет, Аврора описывала свою деревенскую жизнь: «Кто это может мне писать? Эмилия необычайно заинтригована. Да ну же, моя дорогая, вспомните вашу монастырскую подругу…» Она не написала ей, что красивый молодой человек из Сомюрского военного училища – ее сводный брат Ипполит; судя по ее письму, это был Ипполит де Шатирон, обучавший ее верховой езде на английский манер. С госпожой де Понкарре и ее дочерью Полиной она занималась итальянским языком и музыкой.

 

На рояле всегда лежат три – четыре раскрытые партитуры, на каждом кресле валяются дуэты и романсы. И все-таки мы вспоминаем тебя, ты бы могла заменить госпожу де Понкарре, которая так талантливо аккомпанирует нам. Мы ставили комедию; я играла Колен, Полина – Люсетту. Невероятно сентиментально, и это нас безумно смешило. В общем было очень хорошо. Мы пляшем бурре…

 

Некий господин де Лаку, «человек, драгоценный в деревне», предложил им свою арфу и читал вместе с ними «Освобожденный Иерусалим».

 

Дни проходят в том, что я, развались в кресле, вышиваю или рисую, а Ипполит читает мне вслух; или же он перевертывает все вверх дном, разбивает все, что попадается ему под руку; я браню его, а кончается тем, что я так же впадаю в детство, как и он; бабушка ворчит, говорит, что мы ей страшно надоели, и смеется вместе с нами…

Январь 1821 года: Ипполит уехал, так что мы в полном одиночестве. Я сокращаю день тем, что поздно встаю, завтракаю; час – два уходит на разговоры с бабушкой; потом поднимаюсь к себе и занимаюсь чем-нибудь: играю на арфе, на гитаре, читаю, не отходя от камина… перебираю в уме воспоминания, пишу каминными щипцами на золе; спускаюсь к обеду, и, когда бабушка садится за свою партию в карты с господином Дешартром, бывшим воспитателем моего отца, а за ним и Ипполита, я поднимаюсь опять к себе и набрасываю кое-какие мысли в зеленую записную книжку, почти целиком уже заполненную…

 

Ее разговоры с бабушкой стали нежными и интимными. Несмотря на перенесенный удар, госпожа Дюпен де Франкёй в светлые промежутки была все той же замечательной женщиной и по образованию, и по прямоте, и по мужеству в серьезных вещах. Иногда она разыгрывала из себя простушку или важную даму, но Аврора не обращала на это внимания. Они как бы поменялись местами: внучка была матерински заботлива и снисходительна. Бабушка, понимая, что Авроре придется скоро выйти замуж, разговаривала с ней вполне доверительно. Хотя она жила в эпоху очень легких нравов, у нее никогда не было любовника.

 

Я часто признавалась молодым женщинам, которые меня торопили с выбором любовника, что неблагодарность, эгоизм и грубость мужчин вызывают во мне отвращение; они смеялись мне прямо в лицо, услышав это, и уверяли меня, что не все похожи на моего старого мужа и что мужчины владеют секретом заставить женщину прощать им недостатки и пороки… Когда я слышала от моих подруг такие грубые разговоры о чувствах, я испытывала унижение от мысли, что и я женщина…

Я не претендую на то, что бог создал меня из какой-то другой глины, чем все остальное человечество. Теперь, когда я стала уже бесполым существом, я думаю, что я была такой же женщиной, как и все, но просто мне не пришлось встретить мужчину, которого я бы настолько полюбила, что смогла бы найти хоть немного поэзии в особенностях чувственной жизни…

 

Эти речи относительно «чувственной жизни» отнюдь не примиряли молодую девушку с мыслью о замужестве. Из разговоров старых графинь она поняла, что она богатая наследница, но никак не хорошая партия для молодого человека с блестящей будущностью из-за ее жалкой матери и внебрачных рождений в их роду. Люди, которые просили ее руки, были немолоды; один генерал империи, пятидесяти лет, с громадным шрамом через все лицо; барон де Лаборд, бригадный генерал, вдовец, сорока лет. По просьбе де Лаборда его родственник написал виконтессе де Монлевик, жившей по соседству с Ноаном:

 

Мадам, Вы мне говорили, что по близости с вашим поместьем имеется превосходная партия: мадемуазель Дюпен, которая получит, насколько я помню, от 20 до 25 тысяч ливров ренты… Господин барон де Лаборд, мой двоюродный брат, имеет сейчас от 8 до 9 тысяч ливров… Он доказал, что может быть хорошим мужем, это во всех отношениях великолепный человек. Хотя ему сорок лет, но физически в нем нет ничего, что могло бы оттолкнуть молодую девушку… Я забыл еще прибавить, что от первого брака детей у него нет…

 

Эта откровенная сделка вызвала отвращение у Авроры. Госпожа де Монлевик ответила ему полным описанием (похожим на генеалогию породистого животного) «своей молоденькой соседки, отпрыска неудачного брака, сообщив о ее происхождении и состоянии»:

 

Аврора, которую я видела в этом году несколько раз, – брюнетка, с хорошей фигурой, приятной наружностью; она умна, очень образованна, музыкантша: поет, играет на арфе, на рояле; рисует, хорошо танцует, ездит верхом, охотится, при этом у нее прекрасные манеры… Ее состояние исчисляется примерно в 18–20 тысяч ливров ренты; оно должно перейти в ее пользование с минуты на минуту…

 

Этот брак не состоялся так же, как и никакой другой. Аврора Дюпен находилась в ином положении, чем большинство молодых девушек того времени; томимые одновременно пробуждающимися чувствами, желанием вырваться из семейной неволи и страхом перед жизнью, они пылко призывали Прекрасного принца, который освободил бы их, хозяина, который командовал бы ими. Аврора же царствовала в Ноане; свободная и счастливая, жила она около своей бабушки; к тому же она все еще считала монастырь своим призванием. Старый Дешартр, ставший мэром Ноана, брал ее с собой на охоту и посоветовал ей надевать мужской костюм, чтобы легче гоняться за зайцами. Она это делала с большим удовольствием: в рабочей блузе или в рединготе, в брюках она чувствовала себя увереннее, она походила на мужчину. По ее мнению, это придавало ей в глазах сверстниц особый авторитет:

 

Аврора Дюпен – Эмилии де Вам, май 1821 года: Тебе не случалось бродить в мужском сюртуке, фуражке, с ружьем через плечо в поисках несчастного зайца и, не найдя его, – а это бывает часто – приносить домой жалких воробьев, над печальной судьбой которых чувствительная горничная будет лить слезы!.. Тебя не учил гусарскому мастерству Ипполит!.. Когда ты скажешь ему на уроке верховой езды, что боишься лошади, он, чтобы подбодрить тебя, влепит такой удар арапником твоей лошади, что она, по выражению бабушки, пойдет стоя…

 

Дешартр посвящал ее в тайны управления поместьем. Впоследствии, из дипломатических соображений, она будет утверждать, что материальное положение никогда ее не интересовало. На самом же деле в ней всю жизнь сидела беррийская крестьянка, которая даже в своей расточительности знала счет деньгам. Про другого романтика эпохи, Байрона, говорили, что основной чертой у него является здравый смысл. Эта черта обнаружится и у Авроры Дюпен, когда возраст страстей останется у нее позади. Всегда ее желанием будет вернуть чисто мужскую независимость, вкус к которой привили ей Ноан и Дешартр. Всегда сохранится у нее этот здравый смысл, который дается близостью к житейской действительности и работой. Слишком свободная мысль, несмотря на все усилия, не летит вперед. Ей, как птице, нужно сопротивление среды. Деятельность открывает границы, которые должен поставить себе ум.

После второго удара госпожа Дюпен де Франкёй осталась прикованной к постели; тогда Дешартр передал молодой девушке все права по имению и потребовал, чтобы она сама вела все расчеты; вообще он стал обходиться с ней как с вполне взрослым человеком. Это был лучший способ добиться, чтобы она действительно стала взрослой. «Великий человек», как с любовной насмешкой называла Аврора Дешартра, был в деревне аптекарем, доктором и даже хирургом; он пожелал, чтобы Аврора научилась помогать ему. И она привыкла к виду крови, к зрелищу страданий. Ее милосердие стало действенным. С этих пор она навсегда утратила чувство брезгливости к человеческому телу, она говорила о нем свободно, мужественно, профессионально. Впоследствии ее возлюбленные поставят ей в укор отсутствие стыдливости. Развратника может обмануть и сбить с толку спокойствие больничной сиделки.

Не считая Дешартра, она встречалась в Ла Шатре с несколькими молодыми людьми. Она часто заезжала в своих прогулках верхом в этот маленький городок, узкие улицы которого «извиваются между неровными кровлями, поросшими мхом». В низеньких домах с дверьми, украшенными гвоздиками, в особняках с резными чугунными решетками она встречалась с сыновьями тех людей, которые были друзьями ее отца. Это были: Шарль Дюверне, гигант Флёри, маленький Гюстав Папе – он был еще моложе Авроры. Чаще всего она виделась с одним юношей, будущим доктором, по имени Стефан Ажассон де Грансань. Он был красив, похож на тех сеньоров, сжигаемых внутренних огнем, каких писал Греко, происходил из знатного старинного рода, но был беден, так как, имея девять братьев и сестру, мог унаследовать в будущем только ничтожную часть родового имения своих предков. Дешартр, принимавший участие в этом студенте-дворянине, представил его Авроре и посоветовал ей брать у него уроки анатомии и остеологии.

В комнате Авроры появился скелет; радостно появился и молодой человек и стал обучать эту прелестную девушку. У нее были густейшие черные волосы, глаза андалузки, цвет лица «испанского табака» и необыкновенно гибкая фигура. Естественно, что очень скоро профессор влюбился; она остановила его признания, сказав, что такие натуры, как он и она, должны заниматься «Мальбраншем и подобными ему», но никак не глупейшими любезностями. По правде говоря, Аврора охотно вышла бы за него замуж, но она знала, что ни граф де Грансань, ни госпожа Дюпен де Франкёй не разрешат этого: один – из кастовой спеси, из страха породниться с дочерью Софи-Виктории, другая – из-за бедности Стефана, из-за его репутации «смутьяна». Аврора была несовершеннолетней и должна была считаться с несогласием обоих семейств. Вскоре Стефан стал писать не иначе, как «с откровенностью резкой и холодной». Она по-прежнему ходила в мужском костюме, что приводило иногда к забавным недоразумениям: когда она останавливалась перед каким-нибудь старинным готическим замком и начинала рисовать его, оттуда показывалась разбитная девица и строила глазки «этому молодому человеку».

 

Аврора Дюпен – Эмилии де Вим, июль 1821 года: Она уставилась на меня своими умильными глазками, а я, приняв самый любезный вид, изо всех сил расшаркивалась перед ней; это имело у нее большой успех…

 

Ночные прогулки верхом, фуражка, брюки, голубая полотняная блуза, части скелета, валяющиеся на креслах, – это романическое поведение шокировало весь благонамеренный Берри. Духовник Авроры, кюре в Ла Шатре, тщательно собрав все сплетни, спросил девушку: «Не влюбилась ли она в кого-нибудь?» Аврора, привыкшая в монастыре к деликатной чуткости аббата де Премор, принципиально никогда не задававшего на исповеди вопросов, вспыхнула от оскорбленной гордости, повернулась и ушла из исповедальни. Ей было безразлично мнение Ла Шатра. «Несут вздор дураки», – сказала она спокойно. Ее мать, услышав в Париже все эти сплетни, сделала ей очень строгий выговор. Ответное письмо Авроры доказывает ее природное дарование писателя: она сумела сказать все очень сильно, но с удивительным тактом.

 

Аврора – Софи-Виктории Дюпен, 18 ноября 1821 года: Я прочитала – внимательно и почтительно – письмо, которое вы были добры написать мне; я не позволила бы себе ни малейшего возражения на ваши упреки, если бы не ваше требование немедленного ответа… По вашему мнению, матушка, господин Дешартр заслуживает порицания за то, что он предоставил мне полную свободу; прежде всего беру на себя смелость заметить, что у господина Дешартра нет и не может быть никакого рода власти надо мной, и единственное его право – давать мне дружеские советы… Господин де Грансань сказал вам, что у меня воинственный характер; чтобы поверить такому смелому заявлению, вам, дорогая матушка, пришлось бы думать, что господину де Грансань основательно известен мой характер; я не считаю себя настолько интимно связанной с ним, чтобы он мог судить о моих достоинствах или недостатках… Он сказал вам правду, что давал мне уроки в моей комнате: а как по-вашему – где бы я могла принимать моих посетителей? Мне кажется, что бабушку – больна ли она или спит – очень бы обеспокоили такие визиты… Вы хотите, чтобы во время моих прогулок я опиралась на руку моей горничной или няни, по-видимому, для того, чтобы я не упала; конечно, в детстве помочи мне были очень нужны… но мне 17 лет, и я умею ходить…

 

У нее еще сохранилась привязанность к матери, но никакого уважения, кроме чисто внешнего.

Несмотря на, казалось бы, твердый тон этого письма, подчас она остро чувствовала свое одиночество. Не было у нее исповедника, чтобы руководить ею, – ведь к аббату Монпеиру, старому, доброму кюре в Сен-Шартье, она не могла обратиться: «Он был для меня слишком близким другом». По воскресеньям, после обедни, она всегда завтракала у него; потом они на одной лошади ехали в Ноан; там он обедал и проводил весь вечер. «Аврора – совершенное дитя, я любил ее всегда», – говорил он; а она: «Будь он на 60 лет моложе, я бы его заставила танцевать, если бы захотела». Старый друг, когда над ним берешь верх, не может быть руководителем. И поэтому она вынуждена была у кровати парализованной бабушки искать истину в одиночестве. В Дешартре она разочаровалась: «Он обладал большими познаниями, но был с головы до ног полон противоречий и не имел ни капли здравого смысла». Аббат де Премор был далеко. В монастыре «Подражание» было ее настольной книгой, но ведь «Подражание» – это «книга для монастырской жизни, гибельная для тех, у кого не хватило сил порвать с обществом людей». А юная владелица Ноана оказалась насильно брошенной в суетную жизнь. У нее были общественные обязанности; она перевязывала раны и растирала в ступке лекарства; вместе с красавцем Ажассон де Грансань она постигала новые для нее знания. Она искала христианства, приспособленного к современной жизни, и нашла Шатобриана. Благодаря «Гению христианства» она почувствовала, что ее набожное смирение снова озаряется обаянием романтической поэзии.

 

Герсон? Шатобриан? Значит, в лоне церкви существуют две противоположные истины? И еще один повод для мучительной тревоги и сомнений: бабушка при смерти. Что делать – объяснить ей всю опасность ее положения, постараться переубедить ее в отношении религии или дать ей умереть с миром? Аврора написала аббату де Премор, он посоветовал молчать. «Сказать вашей бабушке, что она серьезно больна, – это значит убить ее… Ваше чувство подсказало вам правильно, вы должны молчать и просить бога, чтобы, он сам ей помог. Никогда не сомневайтесь, когда вам подсказывает сердце. Сердце не может обмануть…» Санд подчеркивает эту фразу – долгие годы она будет служить ей мерилом нравственного. «Читайте поэтов, – написал ей снисходительный иезуит, – все они религиозны. Не бойтесь философов, все бессильны против веры». Успокоенная, она воскликнула своей мятущейся душе: «Вперед! Вперед!»

 

И тут начались метания от одной идеи к другой. Она поднималась в свою комнату в десять часов вечера и часто читала до трех часов ночи. Ее мучили противоречия, которые разъединяют великих людей, и «она старалась объединять все эти разнородные понятия, которые вспыхивали в ее возбужденном мозгу, подобно тому, как вспыхивали в ее комнате яркие огни очага и тусклые отблески луны; опьяненная поэтической набожностью, она надеялась, что легко откажется от философов; но она начала любить их, и через них бог казался ей таким великим, как никогда раньше». Шатобриан, вместо того чтобы укрепить ее в католицизме, как она надеялась, открыл ей «бездонную глубину исследования». Перечитывая после «Гения христианства» «Подражание» – тот самый экземпляр, подаренный матерью Марией-Алисией, с надписью «Авроре Дюпен», сделанной обожаемой рукой, – она ужаснулась. Или прав был Герсон, и ей предстояло отказаться от природы, семьи, разума; или же, выбирая между небом и землей, надо было выбрать землю. На что Шатобриан отвечал: «Только в красоте земли, природы и любви вы найдете элементы силы и жизни для того, чтобы воздать хвалу богу…»

Герсон убеждал: «Будем грязью и пылью»; Шатобриан: «Будем пламенем и светом», «Подражание» приказывало ничего не проверять; «Гений христианства» – проверять все.

 

Я была совершенно растеряна. Носясь по утрам на Колетте, я целиком соглашалась с Шатобрианом. При свете моей лампы – с Герсоном, и вечером я стыдила себя за утренние мысли…

 

Учение Шатобриана, призывавшего на защиту христианства «все волшебство ума и все сочувствие сердца», увлекало ее. Она стала изучать Мабли, Локка, Кондильяка, Монтескье, Бэкона, Боссюэ, Аристотеля, Лейбница, Паскаля, Монтеня и поэтов: Данте, Вергилия, Шекспира, без всякой системы. Лейбниц казался ей выше всех, потому что она ничего не поняла в нем. Что значили для нее монады, заранее установленная гармония и всякие прочие тонкости? Она еще больше укреплялась в своей вере, видя, что и этот великий ум посвятил себя поклонению божественной мудрости: «Стараться любить бога, понимая его, и стараться понимать его, любя, стараться верить тому, чего не понимаешь, но стараться понять, чтобы сильнее верить, – в этом весь Лейбниц…» Дешартру, занимавшемуся с ней философией, она швыряла в лицо книгу, крича: «Великий человек, не мучьте меня! Это слишком длинно. Я тороплюсь любить бога».

Жажда знаний? Да, но прежде всего потребность любви. И в это время она нашла Руссо – его «Эмиля», – исповедание веры савойского священника. Это было поистине озарение! Это была та духовная пища, которой она так жаждала. Его язык казался ей лучшей музыкой. «Для меня он звучал, как Моцарт; я понимала все». Все было общим у нее с автором «Эмиля» – душевная растроганность, страсть к искренности, любовь к природе. Он научил ее, что жить нужно согласно законам природы, слушаться голоса своих страстей и, главное, любви. Это у Руссо она научилась говорить языком добродетели о сердечных порывах. Лейбниц и Руссо, требовательный философ и любимый товарищ, остались навсегда ее учителями. Но чтобы понять ее до конца, к ним нужно еще прибавить третьего и заметить, что начиная с этого времени она много читала Франклина. Примечательно, что налет филистерства в этой практической мудрости не только не отталкивал ее, но даже нравился ей.

Была ли она в то время еще католичкой? Позже, когда она писала историю своей жизни, она ответила: «Не думаю». Это самозащита женщины зрелого возраста, которая, порвав с церковью, хочет уверить себя, что она осталась верна своей юности. В 1821 году она признавала свою преданность матери Алисии и аббату де Премор. Однако ей казалось, что подлинное христианство, которое требует абсолютного равенства и братства, она нашла только у Руссо, Любить и жертвовать собой – вот каков был, по ее убеждению, закон Христа. Она верила в бога; она верила в бессмертие души, в провидение и особенно в любовь. Но, сама того еще ясно не понимая, она была сторонницей имманентной школы. Она уже не верила больше в бога себялюбивого, сверхчувственного, который мог со стороны наблюдать борьбу человечества. «Я предпочитаю думать, что бог не существует, чем считать его равнодушным». Ее мятущаяся душа порой становилась на сутки атеистичной, но это проходило сразу же, потому что во всем она чувствовала присутствие божества.

 

Если божественно все и даже материя, если сверхчеловечно все и даже человек, значит, бог во всем, я его вижу, я касаюсь его; я знаю, что он един, потому что я люблю его, потому что я всегда знала и ощущала его, потому что он во мне в той же малой степени, как малозначительна я сама. Из этого не следует, что я бог, но я происхожу от него и должна вернуться к нему…

 

В общем она, как в памятные дни «Tolle, lege» возвращалась к вере в сверхчеловеческую связь между своей душой и богом. Она потому и восхищалась Руссо, что он давал ей «неистощимую пищу для этого внутреннего душевного трепета, этого непрерывного божественного восторга».

Попробуем представить себе эту девушку – пылкую и мечтательную, мальчишески-озорную и мистически набожную, – когда она скачет на лошади через луга, любуясь их сменяющимся разнообразием, встречными стадами, наслаждаясь сладостным шумом воды, плещущейся под ногами лошади; или же в ее комнате вечером, когда она, затопив хворостом камин (она всегда зябнет), смотрит в окно на неподвижные высокие сосны, на почти полную луну, блистающую в чистом небе. Это очень примечательная личность, «томимая божественными вопросами», жаждущая подвигов и самопожертвования. Она философ, так как хочет быть философом. Она поэт, хотя еще и не сознает этого. Она прячет под подушкой тетради, потому что она начала писать. Например, портрет Праведника. «Праведник не имеет пола: по воле бога он может быть либо мужчиной, либо женщиной; но законы морали одинаковы для всех, будь то генерал армии или мать семейства…» Это требование, чтобы мужской и женский пол были равны, надо запомнить.

 

У Праведника нет богатства, нет дома, нет рабов. Его слуги для него друзья, если они этого достойны. Его жилье принадлежит любому бродяге, его кошелек и одежда – всем бедным, его время и знания – всем, кто пожелает… Праведник прежде всего правдив, и это требует от него высшей силы, так как мир – это не что иное, как ложь, обман и суетность, предательство и предрассудки…

 

Она говорила дальше: «Праведник горд, но не тщеславен». Это довольно точное изображение того, чем она сама хотела быть. Гордой? Без сомнения. Она себя чувствовала сильной, презирала мнение толпы, с удовольствием находила в своем сердце презрение отца к условностям, в своем уме – неизменную рассудительность бабушки. Дешартр учил ее благоразумной осторожности, напоминая ей священные слова: горе человеку тому, им же соблазн приходит[10]. Тщетно! То, что свет называет соблазном, говорила она, совсем не то, что называл соблазном Христос. Благоразумие? «Совесть, вот что я признаю своим единственным судом и считаю, что имею полное право пренебрегать благоразумием, если мне нравится переносить хулу и гонения, неизбежно связанные с выполнением опасного и трудного долга…» Воспитанная по-мальчишески, она была по-мужски честолюбива; воспитанная христианкой, она надеялась в конце концов стать человеком праведным.

 

Это своеобразная декларация моих прав человека, как я, будучи еще девчонкой, называла ее тогда; это наивная смесь религиозной ереси и набожной пошлости, однако, заключает в себе изложение установившихся взглядов, план жизни, выбор решения, тяготение к добросовестно выбранному нравственному облику. Пусть приблизительно, но это даст тебе понятие о том, каковы были несбыточные мечты моей юности, и среди чувств, навеянных недавно прочитанным евангелием, ты найдешь какое-то упрямое противодействие, подсказанное рождающейся гордостью, врожденным своеволием, неясную мечту о человеческом величии, соединенную с более глубокими христианскими стремлениями…

 

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.