Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Эмпатия (идентификация) как фактор антропогенеза






В сб. Творчество как принцип антропогенеза.- М., 2006

 

Творчество как принцип антропогенеза подразумевает характе­ристику эмпатии как фактора возникновения и становления человека-разумного, Homo sapiensa. В основе творчества лежит психологи­ческий механизм фантазии, которую мы рассматриваем как един­ство двух взаимосвязанных процессов: воображения и эмпатии. Во­ображение преобразует образы (восприятия, представления), эмпатия преобразует Я. Нет воображения без эмпатии, как нет эмпатии без воображения[80].

Внешним выражением эмпатии выступает перевоплощение, объектом которого могут быть как другие люди, так и животные, растения и неодушевленные явления, знаки и начертания. Вживаясь, вчувствуясь в образы этих явлений, человек наделяет их своим Я, как бы одушевляет их (если они образы неодушевленных вещей), олицетворяет, антропоморфизирует, придает им психологический статус Я.

Вслед за румынским психологом С. Маркусом сущностью эмпа­тии мы считаем идентификацию (отождествление) своего Я с дру­гим реальным или воображаемым Я. На базе идентификации эмпатия осуществляет целый ряд функций: сотворчество, соучастие, со­переживание, подражание, прогнозирование и др.[81].

Мы относим эмпатию к числу психологических универсалий, ко­торую мы обнаруживаем во все времена, во всех культурах на раз­ных этапах их развития и в самых разных областях, в том числе и прежде всего во всех видах и родах искусства. В нем ярко обнару­живается ее творческая природа.

Из всего сказанного уже можно заключить, что мы предполагаем наличие эмпатии в искусстве (или в том, что называют искусством) первобытного общества. Однако не все разделяют эту точку зрения. Наиболее радикально «против» эмпатии выступил Вильгельм Воррингер в книге «Abstraction und Einfulung» (1906). В английском пе­реводе она называется «Абстракция и эмпатия», а в русском «Абст­ракция и одухотворение»[82]. Об актуальности этой статьи сегодня свидетельствует полемическое эссе «Вильгельм Воррингер об абст­ракции и эмпатии», принадлежащее известному американскому пси­хологу Рудольфу Арнхейму (впервые оно было напечатано в 1967 году).

Основная цель Воррингера состояла в том, чтобы показать, что процесс эмпатии не был основой творчества «во все времена и по­всеместно», что теория вчувствования не применима к обширной области истории искусства[83].

Принципу эмпатии (вчувствованию, одухотворению) Воррингер противопоставляет стремление к абстракции. Не без влияния А. Ригля он утверждает, что «художественная воля первобытных наро­дов, поскольку таковая вообще имеет у них место, затем художе­ственная воля всех примитивных эпох искусства и, наконец, художе­ственная воля известных развитых восточных народов обнаружива­ет эту абстрактную тенденцию. Таким образом, стремление к абст­ракции стоит у истоков всякого искусства, и... постепенно исчезает, чтобы уступить место тенденции одухотворения»[84].

О двух стилях, сменяющих друг друга в истории изобразительно­го искусства известно было задолго до Воррингера. Г. Вельфлин обозначал их как стиль «барокко» и «ренессанс», А. Ригль - как «оптический» и «тактильный», Э. Грабарь - как «живописный» и «графический»[85]. В свете сегодняшних исследований функциональ­ной ассиметрии мозговых полушарий эти два стиля характеризуют­ся как «синтетический» и «аналитический»[86]. Бытовало также мне­ние, что в эпоху первобытной культуры господствовал стиль, тяготе­ющий к обобщению, геометризму, абстракции (А. Ригль и др). «В свете современных данных антропологии и психолого-физиоло­гических исследований мозга последний тезис представляется если не несостоятельным, то, по крайней мере, спорным. Остановимся на этом подробнее.

Сначала о данных психофизиологии мозга. Они дают основание считать, что у людей эпохи палеолита - самого раннего времени, от которого «дошли» памятники изобразительной деятельности (пе­щерные и наскальные изображения, скульптурные фигурки зверей и женщин) доминировало правое полушарие, а значит синтетический стиль мышления в «искусстве». «Процессы, которые принято назы­вать синтетическими...это - генетически самые древние, «архаичес­кие» процессы, заключающиеся в целостном восприятии непосред­ственно самих объектов (а не выделения в них отдельных свойств), параллельной обработке сразу всей поступающей информации («глобальной», а не «локальной»), «вчувствование» (выделено нами - Е. Б.) в воспринимаемый объект...»[87].

А что говорят данные археологии и антропологии? Обратимся к сборнику статей 1972 года «Ранние формы искусства». З.А. Аб­рамова в статье «Древнейшие формы изобразительного творче­ства (Археологический анализ палеолитического искусства)» ха­рактеризует исследования французского ученого А. Леруа-Гарона. Он проанализировал памятники палеолитического искусства и создал хронологическую схему из четырех стилей. Причем в одном и том же стиле, например, по хронологии во втором, он обнаруживает произведения с максимумом реализма и с макси­мумом стилизации[88].

Совмещение двух стилей отмечает и А.Д. Столяр. Например, тема «женщины» получала различное стилевое воплощение в зави­симости от социального контекста и функции, которую играла жен­щина. Функции прародительницы рода соответствовал реалистичес­кий стиль, мистической же роли (идея родственности, плодородия и т. п.) в пещерном искусстве отвечало преимущественно схематичес­кое, «фрагментарно-условное, символическое, а то и просто графи­ческое неотчетливое воплощение»[89].

Высказывается также точка зрения, что двухступенчатая схема развития сознания (и соответственно стилей) представляется непол­ной и отрывочной. Между конкретно-образным (реалистическим) и абстрактным типами мышления (и стилями) возникают контуры та­кого типа мышления, которое можно назвать «образно-абстракт­ным», или, по терминологии Д. В. Бубриха, «наглядно-образным» и переходным по своему характеру[90].

В сборнике статей «Первобытное искусство» 1976 года можно выделить статью В. В. Селиванова «Человек и зверь (о двух веду­щих типах палеолитического искусства)». Он разделяет точку зре­ния о двух типах изобразительной деятельности в палеолите. Воп­рос о том, какой стиль был раньше, им не рассматривается. Он тем не менее замечает, что схематизирующий тип мог быть связан с ма­гической обрядностью, а другой - реалистический - был свободен от подобного рода магических представлений[91].

В книге «У истоков творчества» А. Д. Столяр вполне определенно утверждает в статье «Эволюция формы «натурального макета» в генезисе верхнепалеолитического анимализма», что фазами генези­са первоискусства последовательно были пласт «натурального твор­чества», звено «натурального макета» (начало верхнего палеолита) и «глиняный период», или, иначе говоря, становление собственно изобразительных форм (начало верхнего палеолита)[92].

В 1998 году в Кемерово прошла Международная конференция по первобытному искусству. Какую позицию занимают здесь участни­ки по вопросу о двух стилях? Можно наметить три точки зрения. Одни считают более ранним «абстрактное» искусство. Так, М. Е. Килуновская полагает, что в наскальных изображениях отражаются не конкретно-реальные, а общие идеально-родовые черты. Это объясняет их идеографическую идеограммность, выражающуюся в знаковости, схематизации[93].

Прямо противоположной точки зрения придерживается Ю.Г. Цапко. По его словам, в эволюции первобытного искусства можно проследить колебания от поисков «живой» формы (палеолит) до ухода от нее (неолит). На смену неолитическому искусству при­ходит энеолитическое искусство, вновь стремящееся к реализму с его господством изобразительного геометризма и символизма[94].

Компромисную позицию занимает А. К. Филиппов. Он считает «возможным» «сосуществование» этих двух стилей[95].

Подведем некоторый итог. Тезис Воррингера, что абстрактный стиль стоит у истоков всякого искусства, по меньшей мере, является спорным, а если быть более точным, то имеется больше аргументов, что у истоков первобытного искусства мы обнаруживаем реалисти­ческий стиль, наличие эмпатии в котором Воррингер не отрицает (подчеркнуто мною –Е.Б.) или сосуществование обоих стилей.

Теперь рассмотрим доводы Воррингера, почему он считает стремление к абстракции несовместимым с эмпатией. Но прежде заметим, что само противопоставление эмпатии и абстракции не корректно. Дело в том, что эмпатия, теория вчувствования каса­ется психологических механизмов художественного творчества, а не проблемы художественного стиля. Абстрактному стилю про­тивостоит не эмпатия, а конкретно-образный, реалистический стиль.

Один из доводов австрийского мыслителя состоит в том, что эм­патия предполагает подражание, а стремление к абстракции это - отход от подражания. Он правильно пишет, что «настоящее искусст­во во все времена удовлетворяло глубокую психическую потреб­ность, а не чистое влечение к подражанию»[96]. Аргумент Воррингера бьет мимо цели. Ни один автор, а тем более Т. Липпс, на теорию вчувствования которого ссылается Воррингер, никогда не утвержда­ли, что эмпатия тождественна подражанию.

Согласно Липпсу, инстинктивное стремление к подражанию яв­ляется всего лишь «исходным» моментом, главное же - стремление обнаружить собственные психические переживания, основу кото­рых составляет фантазия и «перевоплощенное» воображенное. Я. Маркус, крупный специалист по эмпатии, опираясь на работы М. Шелера, Фишлайна, Валлона и других, пишет о том, что эмпатия есть нечто большее, чем отражение реальности, подражание ей, она вызывает новые связи и ассоциации (сознательные и бессознатель­ные), является источником обогащения и разнообразия духовной жизни и приближается к творческому акту [97].

Другой аргумент Воррингера, почему, по его мнению, эмпатия не может служить для объяснения творчества «абстрактного» стиля в первобытном искусстве, заключается в том, что эмпатия, якобы, уместна лишь в отношении «органических», «живых» форм. Абст­ракция же находит красоту в лишенном жизни «неорганическом», в кристаллическом, во всякой абстрактной закономерности и необхо­димости[98].

Посмотрим, как полемизирует с Воррингером по этому пункту Р. Арнхейм. Едва ли этот довод Воррингера, считает известный пси­холог, «можно считать справедливым и здравым... Почему мы дол­жны считать, что мозг оценивает лишь органические формы как го­дящиеся для эмпатии». «Понимание эмпатии как наслаждения, ис­пытываемого от обнаружения органического в органическом» он считает «узким», и его следует заменить более широким понимани­ем эмпатии[99]. Мы разделяем общепсихологические соображения Арнхейма, тем более, что вопрос о «красоте» применительно к пер­вобытному искусству вообще является дискуссионным.

Но главное и неоспоримое опровержение мы находим у археоло­гов и антропологов. Установлено совершенно определенно, что древнейшими образами первобытного искусства были образы зверя и женщины, то есть живые, органические существа. «Трудно себе представить, - пишет В. В. Селиванов, - чтобы сознание древних людей шло по какому-либо иному пути, кроме отождествления животного с человеком... человек наделял окружающий его мир че­ловеческими чертами... воспринимал зверя, как и себе подобных, через отношение человек-зверь, т. е. субъект и объект еще выступа­ли как равные партнеры, как носители одних и тех же свойств, как «человеко-звери»[100].

Продолжая линию аргументации о несовместимости эмпатии и абстрактного стиля, Воррингер говорит об обязательном для эмпа­тии сочувственном отношении к объекту чувством «ценности жиз­ни», тогда как стремление к абстракции характеризуется тенденци­ей очистить объект «от всякой жизненной зависимости»[101].

Опять-таки Воррингер исходит из «узкого» понимания эмпатии (идентификации). Главным мотивом эмпатии (идентификации) с объектом, по мнению психологов, является стремление, чаще всего инстинктивное, познать объект. Что же касается эмоций, которые сопровождают этот акт, они могут быть разными, как положитель­ными, так и отрицательными или нейтральными. «Сочувственная эмпатия» - это лишь частный случай эмпатии. Это - во-первых. Во-вторых, тезис о том, что абстрактный, нереалистический стиль первобытного искусства стремится освободиться от всякой жиз­ненной зависимости не находит подтверждения у большинства со­временных исследователей архаичного искусства. Значение произ­ведений первобытного искусства зависит от его места, его функ­ции «в жизни общества», социума. По-видимому, верно, что нере­алистический стиль связан с магически-мифологическими функ­циями изображаемых объектов - зверей и женщин. Но из этого ни­как не вытекает, что магические и мифологические представления и ритуалы никак не были связаны с жизнью первобытного обще­ства. Напротив, они по-своему отражали жизнь первобытных лю­дей.

Возьмем, например, тему «женщины». Когда А. Д. Столяр пишет о том, что нереалистический стиль в изображении женщины в пе­щерном искусстве палеолита обусловлен «более» мистической ро­лью женщины, «далекой» от того, что можно было бы «естественно наблюдать в жизни», он отнюдь не подразумевает при этом полный отрыв от жизни. Под «мистической» ролью ученый имеет в виду «олицетворение многообразных связей коллектива со зверем как основным источником существования, идеи родственности, плодоро­дия, магического воздействия на него и т. п.[102]

Другой автор, М. Е. Килуновская, когда объясняет синкретичес­кую идеограммность, знаковость, схематизацию некоторых наскаль­ных изображений, хотя и говорит о том, что они не отражают «конк­ретно-реальные» особенности жизни, тем не менее указывает на то, что они отражают «общие идеально-родовые» черты жизни перво­бытного общества[103]. Ясно, что речь здесь не идет об освобождении от «всякой жизненной зависимости». Напротив, речь идет о зависи­мости, но опосредованной и специфической.

Р. Арнхейм полемизирует с Воррингером, опираясь и на анализ современного ему абстрактного искусства. К этому вопросу мы вер­немся позже, а сейчас затронем другую проблему, не связанную с Воррингером.

Ранее мы говорили, что всякое творчество немыслимо без эмпатии. Ряд авторов, анализируя археологическую культуру перво­бытного общества, будь то первобытные орудия, средства труда или продукты изобразительной деятельности /по удачному выра­жению А. Д. Столяра, «простейшего общественного изобразитель­ного труда»/ ставят под сомнение сам акт творчества, а значит от­рицают и наличие в этих процессах эмпатии (идентификации). Наиболее отчетливо и раньше других эту позицию выразил Б.Ф. Поршнев в книге «О начале человеческой истории», издан­ной в 1974 году.

Если в сжатом виде изложить позицию Поршнева, то она сводит­ся к следующему. Археологами установлен факт, что эволюция, «прогресс» орудий труда /в том числе и изобразительного/ потребо­вал смены десятков тысяч поколений. «Поэтому названный про­гресс правильнее именовать не техническим, а экологическим и это-логическим, не прогрессом, а адаптацией[104]. Такой характер разви­тия можно сравнить с развитием системы человеческого языка. Здесь мы также имеем дело не с творчеством и изобретением, а с адаптацией /приспособлением к медленно и постепенно изменяю­щимся условиям человеческого общения. Наверное, с этим спорить не стоит. Но возникает вопрос: а какова роль при этом отдельного человека, субъекта в этом адаптационном процессе? Является ли она творческой, изобретательской?

На этот вопрос Поршнев дает отрицательный ответ. Вот что он пишет по поводу орудий нижнего и верхнего палеолита. Своей сте­реотипностью в масштабах тысяч поколений они говорят «о полной автоматизированности действий при их изготовлении... Изготовле­ние того или иного набора этих палеолитических камней было про­дуктом автоматической имитации (выделено мною — Е.Б.) соот­ветствующих комплексов движений, протекавшей внутри той или иной популяции. Медленные спонтанные сдвиги в этой предчеловеческой технике вполне укладываются в рамки наблюдений совре­менной экологии и этологии над животными». Если здесь говорить о труде, то он был не «человеческим», а «инстинктивным»[105].

В контексте этих рассуждений ученый проводит различие между «открытием» /обнаружение какого-то ряда или подобия/ и «изобре­тением» /построение нового плана действий или предметов/. Палео­антропы, по его мнению, подобны животным в том отношении, что они могут многое открыть, но это всегда лишь поиск повторяемос­ти - узнавание «того же самого» под изменившейся видимостью». Изобрести же, т. е. предвосхитить не существовавшее прежде, мож­но только посредством того специального инструмента, который на­зван второй сигнальной системой». Поскольку Поршнев не считал возможным предположить «соучастие языка», постольку не должна идти речь ни об «идеях», ни об «изобретениях»[106]. Речь может идти лишь об имитации, а значит не о творчестве и эмпатии. Аргументом против этих утверждений Б.Ф. Поршнева может служить тезис Л.С. Выготского, развитый им в труде «Мышление и речь» (1934) о том, что в филогенезе мышления и речи можно «несомненно кон­статировать доречевую фазу в развитии интеллекта...» Ученый раз­делял мнение К. Бюлера, который полагал, что до речи есть еще «инструментальное мышление», предполагающее «придумывание» механических средств для механических полезных целей, т.е. «со­знательно-целесообразные» действия»[107]. Итак, творчество /«приду­мывание»/ было возможно и до появления человеческой речи. В этой связи Л.С. Выготский считал плодотворной мысль Бюлера о том, что нужно привести к одному знаменателю как высшие формы человеческого изобретения, так и примитивнейшие, с которыми мы познакомились у ребенка и у шимпанзе, и теоретически понять в них тождественное[108].

Поршнев подчеркивал, что стимулом для изготовления орудий служил не образ каменного орудия. «Камни свидетельствуют» (об­ратим внимание на это выражение исследователя, ибо ни о чем, что предполагал автор, камни вообще «свидетельствовать» не могут; поэтому все суждения будут неизбежно носить лишь гипотетичес­кий характер, коль речь идет о психологии пралюдей), утверждал Б.Ф. Поршнев, о трансляции от индивида к индивиду, особенно от взрослых к молоди «именно имитируемых манипуляций, движений, комплекса действий», разумеется, предметных движений, действий с камнями. Согласно Липпсу и другим теоретикам эмпатии, именно двигательное подражание лежит у истоков вчувствования, иденти­фикации.

Отстаивая свою точку зрения на «творчество» у первобытных людей, Поршнев приводит мнения, отличные от его позиции. Назвав известный афоризм Франклина о человеке как о животном, изготав­ливающем орудия «пресловутым», он тем не менее верно подмечает, что у Франклина это положение имело духовно-психологический смысл: изготовление орудия есть внешнее проявление особого внут­реннего свойства человека. Эта мысль об орудиях как материальном симптоме психологической способности человека была развита в концепции Людвига Нуаре, в философии Бергсона, определившего человека как «гомо фабер» /человек, делающий орудия/, в антропо­логии Брейля, говорящей о возникновении «изобретательской инту­иции», постепенно двигающейся к сознанию. Объектом критики оказывается и специалист по антропологии С. А. Семенов. После­дний, анализируя палеолитические камни, умозаключает: «Каждый удар был своего рода творческим актом»[109]. «Досталось» от Поршнева и А. Г. Спиркину. О «первобытном мастеровом» Спиркин, в част­ности, писал: «Научаясь все лучше обрабатывать камень, человек оттачивал и острие своей собственной мысли», научался прежде чем расчленять или соединять предметы, проделывать эти операции в своем сознании»[110]. Иными словами философ признает у перво­бытного человека зачатки фантазии.

Все названные концепции и точки зрения Поршнев объявляет не­состоятельными и «идеалистическими». Что же его не «устраивает» в этих взглядах? Он почему-то, на наш взгляд, неоправданно счита­ет, что всякое признание творческого начала у первобытного челове­ка неизбежно предполагает «робинзонаду», призвание «творца оди­ночки». Но это совсем не обязательно. Когда Спиркин утверждает, что, творя, первобытный человек включен в коммуникативный про­цесс обмена информацией, Поршнев считает это всего лишь «ого­воркой»[111]. Все это не убеждает.

Самая большая трудность, с которой должны столкнуться Порш­нев и его единомышленники это объяснить возможность в это же время изобразительной деятельности палеоантропов. Неужели она тоже вкладывается в рамки экологии и этологии, автоматической имитации, адаптации без всякого намека в поведении отдельного прачеловека на творчество, вчувствование и т.п.? Посмотрим, что по этому поводу пишет антрополог А.Д. Столяр. Основная причина, полагает он, многотысячелетней ограниченности творчества в пер­вобытную эпоху - глубоко закономерная черта первобытного созна­ния. Это жесткая детерминация любого действия рамками традици­онного общественного опыта. Многовековая консервативность и стереотипность большинства операций подвержена лишь крайне медленным изменениям, основой которых является повторяющаяся практическая «рационализация», отработка, развитие.

Прервем на время рассуждение антрополога и зададим естествен­ный вопрос: что является источником «рационализации», отработки и развития? Разве это не появление «нового»? А может ли возникнуть новое лишь на основе автоматического подражания, имитации? Не вероятнее ли предположить в деятельности отдельных /их может быть множество/ участников изобразительной деятельности элемен­ты изобретательства, творчества, а не просто имитации и подража­ния, ведущего к идентификации с другими индивидами?

Но вернемся к рассуждениям А.Д. Столяра. Сходный процесс, такую же меру прогресса для последовательных эпох палеолита на­глядно демонстрирует, по его мнению, «эволюция» массовой индус­трии, полностью исключающая возможность «озарения», внезапных открытий, «свободного» взлета мысли и т. п. Этим же эмпиричес­ким закономерностям, считает он, подчиняется не только «призем­ленное» в сфере производства творчество /самое удивительное, что слово творчество при этом автор не берет в кавычки/, но и образное творчество с его первоначальной ограниченностью основными сю­жетными комплексами-образами зверя, а затем образа женщины. Начальный канон является ядром, которое развивается и обогащает­ся, служит структурной основой изображений на протяжении всего верхнего палеолита[112].

Мы являемся свидетелями удивительной логики в подобных рас­суждениях. С одной стороны, признается развитие, творчество, а с другой - категорически отрицается в поведении индивидов изобре­тательство нового и лишь признается следование канону. О совмес­тимости канонов и творчества мы скажем позже.

Палеолитические изображения оказались носителями важной ин­формации благодаря одному существенному свойству. Ученые раз­ных профессий - антропологи, этнографы, искусствоведы, психоло­ги, философы и психиатры обнаружили сходство этих изображений с продуктами изобразительной деятельности: отсталых народов, в том числе и ныне живущих, например, в Австралии, Африке, Аме­рике и др.; детей раннего возраста; людей с психическими отклоне­ниями, связанными с нарушениями в работе мозга; с нормальными взрослыми людьми, находящимися в особых психических /«запре­дельных»/ состояниях; в произведениях современного постмодерни­стского и примитивного искусства.

Наличие такого сходства позволяет прибегнуть к процедуре аналогии и выдвигать гипотезы о ненаблюдаемых функциях этих изображений, об их месте и роли в жизни и культуре в целом пер­вобытных народов. Л.С. Выготский видит «полное принципиаль­ное тождество непосредственной очевидности и аналогии как ме­тода усмотрения научной истины: и то и другое нужно подверг­нуть критическому рассмотрению; и то и другое может сказать правду». Известный лингвист и культуролог семиотической ориен­тации В.Н. Топоров свою статью «К происхождению некоторых поэтических символов /палеолитическая эпоха/ начинает с «ого­ворки», которую мы считаем целесообразным привести, ибо она уместна не только по отношению к его статье, но и к любой другой работе, в том числе и к нашей статье, посвященной первобытному периоду существования человечества. «Заглавия, - пишет Топоров /имея в виду свое заглавие - Е. Б./, - подобное этому, при всей их кажущейся простоте нуждаются в уточнении. Без них они теряют, строго говоря, важнейшую часть своего смысла. Возникает со­блазн чисто умозрительных решений. И худшее из них то, которое в силу своей мнимой естественности кажется наиболее правдопо­добным. А такими, как правило, оказываются такие решения, к ко­торым приходят путем внешним образом достигнутого отождеств­ления некоторых фактов архаичных культур с некоторыми взяты­ми в их разрозненности фактами существенно поздних культур и дальнейшей экстраполяции полученных таким образом выводов на области, не имеющие очевидных соответствий в современном по­ложении вещей»[113].

Сходную мысль высказывает антрополог Д.С. Раевский в статье «Мифологические универсалии как инструмент интерпретации яв­лений архаической культуры». «Исследователи первобытного искус­ства, - пишет он, - вынуждены обращаться к аналогии со сходными культурами, но субъективность определения меры близости делает всю процедуру «весьма нестрогой». Большую строгость, по его мне­нию, обеспечивает обращение к культурным, в первую очередь ми­фологическим универсалиям, причина существованиях которых /по И.М. Дьяконову/ коренится «в единстве средства осмысления явле­ний внешнего мира и в близости самих этих явлений»[114].

Начнем процедуру аналогии с сопоставления искусства палеоли­та с культурой отсталых народов. Так В.Р. Кабо в статье «Синкре­тизм первобытного искусства /по материалам австралийского изоб­разительного искусства/» определенно утверждает, что «искусство австралийских аборигенов во многом сопоставимо с памятниками искусства каменного века»[115].

В искусстве австралийских аборигенов также обнаруживается оппозиция двух стилей. Окраины континента — Южная и Восточная Австралия изобилуют наскальными изображениями, тяготеющими к реалистическому отображению предметов окружающего мира - лю­дей, животных, орудий труда. В искусстве же центральных областей преобладают условные геометрические композиции, абстрактные символы, воплощающие абстрагированные формы вещей. Однако элементы геометрического и символического искусства можно об­наружить и на окраинах, а реалистические - во внутренних облас­тях. Автор гипотетически объясняет такое различие разными исто­рическими и географическими условиями[116].

Архаическое искусство Австралии синкретично. Самое важное в этом синкретизме взаимосвязь искусства с трудовой деятельностью, магией и религией, тотемизмом, с различными обрядами, то есть коллективными действиями, отлитыми в традиционную форму и иг­рающими очень большую роль в жизни первобытных обществ, при­дающее первобытному искусству социальное звучание.

Синкретизм этого искусства сближает его с детской психологией, с детским художественным творчеством. «По тем же законам синте­тического творчества живет и первобытное искусство, однако, то, что у ребенка стало игрой, в первобытности было обрядом, «соци­ально детерминированным и мифологически интерпретируемым»[117]. Как мы позже покажем, в основе психологии обрядов и древнего детства лежит психологический механизм идентификации. Но вер­немся опять к сходству с ранним детским творчеством и искусством австралийских аборигенов.

Среди наскальных изображений примитивно-реалистического стиля нередко встречаются произведения «рентгеновского стиля», когда наряду с внешними деталями изображаемых людей и живот­ных воспроизводятся и внутренние органы. Иногда этот стиль назы­вают «интеллектуальным реализмом» (А. Кеньон, Л. Адам и др.). В отличие от «зрительного реализма», художник рисует объект так, как он его знает и представляет. Иногда животные передаются по­средством их следов, а у изображенного в профиль животного рису­ются оба глаза. Это явление характерно и для детского рисунка. Как замечает известный французский психолог Анри Валлон, ребенок часто противопоставляет «то, что он знает, тому, что он видит...»[118].

В интересующем нас аспекте идентификации важно отметить, что произведения, имеющие ритуальное значение, часто являются результатом коллективного творчества. «Коллективная подготовка к обряду сама является частью сложного ритуала, психологически организующую группу, и в этом ее социальный смысл» (выделено мною - Е. Б.).

Организующая функция произведения искусства в структуре кол­лективного творчества, обряда предполагает то, что в социальной психологии называется «принятием ролей». Вот что пишет по этому поводу Т. Шибутани: «Принятие роли - сложный процесс, включа­ющий в себя восприятие жестов, замещающую идентификацию с другим человеком и проекцию на него своих собственных тенден­ций поведения. Идентификация неразрывно связана с коммуника­цией, ибо, только вообразив себя на месте другого, человек может догадаться о его внутреннем состоянии... Люди могут понимать действия друг друга путем соучастия»[119].

О значении изображений, произведений искусства /в структуре обрядового коллективного действия/ пишут многие антропологи, отмечая при этом роль идентификации, соучастия. Так, по мнению М. Л. Подольского, в основе интуиции наскального творчества ле­жит соучастие или «партиципация» /по Леви-Брюлю/, порождая сложный процесс «сотворчества». Каждый образ «писаницы» фик­сирует причастность к изначальному акту творения мира, соучастия в нем. С другой стороны, это «сотворчество» разных поколений, даже разных эпох. К ним подключались и зрители с соответствую­щей интуицией[120].

Выводы об объединяющей функции произведений искусства, в частности изображений, полученных при исследовании архаичес­ких культур Австралии, Африки и других регионов были экстрапо­лированы на искусство палеолита. Прежде всего был сделан вывод о том, что искусство палеолита является продуктом особого рода де­ятельности и прежде всего трудовой.

В этой связи заслуживает внимания трактовка А.Д. Столяром древнейших палеолитических изображений «рук» и группировку во фризы. По мнению исследователя, в этом выражалась наглядно дол­говечность человеческой общности как решающей совокупной силы. Здесь каждая, еще не осознавшая себя индивидом, личность посвящалась в сокровенные тайны коллективной фантазии и уясня­ла свое единственное место в составе определенной общественной клеточки. Изображения рук связывали соплеменников одного поко­ления и всю цепь родителей и детей в неразрывной прочности родоплеменной ткани. Разумеется, такая глубинная суть материализован­ного выражения «общественного единства» оставалась за предела­ми сознания. Исполнение «рук» сопровождалось субъективным ос­мыслением, доступным для тех тысячелетий[121].

Такую же функцию на основе эмпатии играло и изображение крупного животного, зверя-тотема как объекта охоты и магических обрядов. Оно способствовало объединению археоантропов, застав­ляло их определенным образом относиться друг к другу, «формиро­вало опыт сопереживания, соучастия, острых эмоциональных на­пряжений, «учило» понимать друг друга и исходить в своих дей­ствиях из общего строя чувств, общих нужд и потребностей»[122].

Образ женщины для примитивного мышления также был «осяза­емой» понятной всем конкретно-образной формой «осознания един­ства коллектива и оказался важнейшим средством утверждения и развития общественной психологии»[123]. Эту же мысль о значении идентификации как психологического фактора объединения перво­бытного коллектива на основе изображения женщины развивает В. В. Селиванов. Он исходит при этом из предположения, что женщина была важным «центром» формирования межчеловеческих отноше­ний и связей. Очаг был тем местом, где женщина оказывалась гла­венствующей фигурой, основным объектом внимания, средоточием духовно-практического опыта, «символом» единения[124].

Проблема эмпатии, идентификации отчетливо высвечивается и при изучении этнографических материалов из жизни отсталых народов в процессах перевоплощения. Это также проливает свет и на понимание социально-психологических аспектов изобразительной деятельности в палеолите. Огромный материал, накопленный в трудах Тейлора, Фрезера, Ма­линовского и других известных этнографов и этнологов, интересно проанализирован в трудах многих современных отечественных уче­ных. Среди работ этого плана можно назвать книгу Ю.И. Семенова «Как возникло человечество». В главе, посвященной возникновению тотемизма первой формы осознания единства человеческого коллек­тива, автор, в частности, анализирует разнообразные уловки, приемы охоты на крупных животных. Среди них важную роль играла охотни­чья маскировка. Она включала в себя два основных момента: ряжение охотников под зверя /собственно маскировка/ и имитирование охот­ником движений и повадок животного. Подобная маскировка была распространена и у племен и народов Азии, Африки, Австралии, Се­верной и Южной Америки и отличалась высоким искусством. Хоро­шая сводка материалов по этому вопросу содержится в работе Авдее­ва А. Д. «Происхождение театра»[125].

Ссылаясь на В. Эленберга, автор рисует, например, такую карти­ну охоты бушменов. Охотясь на пугливых и осторожных зверей, бушмены обычно прибегали к полному переодеванию, облачаясь в шкуру или антилопы или зебры. Или они «перевоплощались» /вы­делено мною - Е.Б./ в страусов. В последнем случае они продвига­лись вперед, имитируя неуклюжую походку этих гигантских птиц. Они весьма реалистично подражали движениям этой птицы, когда она клюет или поднимает голову, осматриваясь.

По мнению Ю.И. Семенова корни охотничьей маскировки уходят в глубочайшее прошлое. «О ее существовании, - полагает он, - в верхнем палеолите свидетельствуют относящиеся к этому периоду изображения на стенах пещер человеческих фигур в звериных мас­ках и шкурах»[126]. Об этом же пишут и многие другие авторы: А.Д. Авдеев, Б.Л. Богаевский, А.С. Гущин, П.П. Ефименко, В.И. Равдоникас.

Семенов, опираясь на Н. Токина, верно обращает внимание на то, что имитирование движений животного было также важным сред­ством передачи и накопления охотничьего опыта от одного поколе­ния к другому. Особенно важно это было у пралюдей, не обладав­ших еще сформировавшимся мышлением и языком.

На языке современной социальной психологии в этом случае принято говорить о механизме замещающего опыта, или замещаю­щего переживания. Участник идентифицирует себя с другими и «сопереживает» их опыту - так называемая «ролевая идентифика­ция» [127].

Процесс перевоплощения, как отмечают многие этнографы, по­лучил особое развитие в тотемических обрядах и народно-обрядо­вых играх, связанных с соответствующим представлением об осо­бом родстве группы людей /определенных родов/ с теми или иными видами животных или растений, об их происхождении, которые мно­гие исследователи вообще считают одним из первейших видов ис­кусства. Так немецкий ученый В. Зигфрид определенно указывает, что «танец одна из ранних форм художественного творчества», что движение в танце - «простейший акт творчества»[128].

Что касается социальных функций перевоплощения /идентифи­кации/ в обрядовых плясках и танцах, то об этом точно сказал еще Э. Гроссе: «Одушевление танца заставляет отдельных индивидуу­мов сливаться в единое существо, проникнутое и потрясенное од­ним и тем же чувством: во время исполнения участники танца на­ходятся в состоянии полного социального общения: танцующая группа чувствует и действует как единый организм. Именно в этом объединяющем действии лежит социальное значение первобытно­го танца»[129].

Многие исследователи /Авдеев, Мелетинский и др./ справедливо усматривают в народно-обрядовых играх, плясках, танцах, психоло­гическую основу которых составляет процесс перевоплощения, за­родыш театра. Тем более, что эти действа носили, как правило, син­кретический характер, включали элементы пантомимы, музыки, изобразительного искусства, а позже и поэтического. Широко ис­пользовались звериные маски, постепенно анропоморфируясь до тех пор, пока они не становятся полностью человеческими[130].

Проводя аналогию между процессами перевоплощения /иденти­фикации/ в обрядовых действах первобытных народов и в современ­ном театре, следует помнить о тех границах процедуры аналогии, которые упоминались нами ранее, учитывая разные ступени в раз­витии человеческого сознания.

Актер, перевоплощаясь, всегда сознает /даже в минуты «полно­го» слияния с ролью/ свое отличие от того, в кого он перевоплоща­ется. Абсолютное перевоплощение, утрата чувства собственного Я сегодня - признак патологического мышления. Что касается перво­бытных людей, то они, как не без основания утверждает Леви-Брюль, - «отождествляют, объединяют и сливают то, что мы отчет­ливо разграничиваем, например, человека и его имя, или изображе­ние человека и какое-нибудь животное или растение»[131].

С.М. Эйзенштейн, который много и серьезно занимался сопостав­лением современного художественного сознания и «чувственного мышления» первобытных людей, разделял многие позиции Леви-Брюля. В частности он ссылается на пример одного из индейских племен Северной Бразилии. Индейцы этого племени бороро, утверж­дают, что они, будучи людьми, в то же самое время являются и осо­бым видом распространенных в Бразилии красных попугаев. При этом они отнюдь не имеют в виду, что они после смерти превратятся в этих птиц или что в прошлом их предки были таковыми. Нет, они прямо утверждают, что они есть в действительности эти самые пти­цы. Таким образом, речь идет не о сходстве имен или родственности, но имеется в виду полная одновременная идентичность обоих.

Совершенно иначе обстоит дело, подчеркивает Эйзенштейн, с актером. Актер «сам по себе» и «актер в образе» фигурируют как двое раздельно существующих. «Так или иначе, более или менее контролируемая одновременная двойственность во время исполне­ния роли необходимо присутствует в творчестве даже самых, каза­лось бы, заядлых сторонников «полного перевоплощения»[132]. То, что сегодня относится к патологии /полное перевоплощение, полное отождествление/ было, считает Эйзенштейн вслед за Леви-Брюлем, на «заре культурного развития» «нормой поведения» и «бытового благоразумия[133]».

Наблюдения за изобразительной деятельностью представителей отсталых народов /«дикарей»/ также дают дополнительные аргу­менты в пользу тех воззрений, которые говорят, что мы имеем здесь дело не с автоматическим подражанием, копированием образцов и канонов, но с эмпатией. У теоретиков идентификации есть такое оп­ределение этого механизма, отличающего его от имитации: иденти­фикация - это имитация в отсутствие модели[134]. Иными словами, здесь подражание осуществляется не на основе восприятия, а на базе образа-представления.

Такого рода подражание, а в сущности идентификация /или эмпатия/ подробно рассмотрено французским психологом Анри Валлоном в книге «От действия к мысли». Прежде всего он отличает подража­ние на основе образа от эмоциональной заразительной силы ритуалов и церемоний у «примитивных» племен, он отличает все то, что совер­шается без образа, представления, что диффузно, не знает самого себя своего рода «простой» миметизм»[135]. Отсутствующая модель че­рез образ представления имеет тенденцию реализоваться в моторном плане[136]. Валлон не употребляет термина идентификация или эмпатия, но поскольку образ приобретает у него активность порождения дви­гательного акта, он в сущности функционирует как Я, а это и есть ха­рактерный признак эмпатии. Не случайно он признает ценность тео­рии вчувствования Липпса, Гросса и Финбогасона[137].

Какие же другие наблюдения этнографов подтверждают наличие эмпатии? М. И. Лекомцева в статье «К анализу смысловой стороны искусства аборигенов Грут-Айленда /Австралия/ обращает внима­ние на своеобразие процесса рисования аборигенов. Они рисуют «без запинки», не с натуры. Они хорошо знают, что должно быть на­рисовано[138]. Сходную мысль высказывает В. Б. Мириманов в статье «Стилистическая эволюция наскальной живописи Сахары». Стиль и характер изображения животного, его натуралистическое воспроиз­ведение не от наличия этого животного, а «следует внутренней ло­гике эволюции изобразительных элементов»[139].

На основе этих наблюдений, по аналогии, а также по другим со­ображениям, есть основание предполагать, что и палеолитические изображения делались не с натуры. Б.А. Фролов в статье «Палеоли­тическое искусство и мифология» считает «установленным», что охотники палеолита не обязательно изображали именно тех зверей, на которых непосредственно охотились[140].

Между тем сторонники «имитационной» природы искусства па­леолита настойчиво проводят тезис о рисовании с натуры, а не на основе образа. Так Б.Ф. Поршнев, описывая палеолитические изоб­ражения, утверждает, что мы видим перед собой лишь факт созда­ния подобий. Он ставит вопрос: прямо ли это удвоение видимых объектов или же это удвоение посредников - внутренних образов? И отвечает, что речь может идти лишь о подражании, копировании. Ориньякские изображения животных были «двойниками», «портре­тами», а не обобщениями: «двойниками» неких индивидуальных особей[141]. Раз нет обобщения, значит, нет творчества, значит имита­ция, а не эмпатия, основанная на вживании в образ.

Ученого не «смущает» даже такое соображение, что пещерные изображения, где было достаточно темно, да и наскальные рисунки мало пригодны для рисования с натуры, не говоря уже о тех аргу­ментах антропологов, которые приводились выше.

Мы уже говорили, что определенную информацию относительно палеолитического искусства можно почерпнуть из аналогии с пси­хологией раннего детства и детского рисунка. Отмечали и некото­рые общие черты в изображениях. К сказанному добавим о процес­сах идентификации у детей. По данным Пиаже, она очевидна у де­тей к концу второго года. Ребенок не просто подражает, но вспоми­нает модели своих рисунков. Три ведущих психолога - Пиаже, Эриксон, Сиарс полагают, что процессы, ведущие к идентифика­ции - центральные для развития детей. Что касается простого под­ражания и метода проб и ошибок, то они играют меньшую роль и дополнительную для достижения идентификации. Развитие иденти­фикации, по Эриксону, идет от идентификции с одним, с другими, с несколькими, с группами[142]. Авторитетной является точка зрения детских психологов, что изобразительное творчество детей скорее игра, а не собственно творчество как искусство[143]. Мы уже замечали, что то, что у детей стало игрой, у пралюдей было обрядовым дей­ством.

«Иллюзионизм» - расширение своего «Я» уже давно был рас­смотрен и сопоставлен с искусством и мировоззрением примитивных народов Э. Тэйлором. Ум дикаря, считал Тэйлор, воспроизво­дит состояние детского ума. В детстве мы у порога царства мифа. Здесь и одушевление природы и неодушевленных предметов, и оли­цетворение, и антропоморфизм[144].

Серьезным основанием для аналогии первобытного искусства и детского изобразительного творчества выступает известный биоге­нетический закон Геккеля /онтогенез повторяет филогенез/. Сегодня наука уверенно говорит о том, что в раннем детстве и у пралюдей, когда речь еще только формируется, господствует правое полуша­рие, «ответственное» за фантазию и эмпатию. Однако следует быть осторожным, предупреждал Л.С. Выготский. Было бы ошибкой, считал он, истолковывать все поведение ребенка, в том числе его игровую деятельность, изобразительное творчество как «рекапиту­ляцию» к архаическим ступеням развития. Надо видеть сходство и не забывать о различиях[145].

Завершая рассмотрение аналогии между «изобразительным тру­дом» палеоантропов и изобразительным творчеством маленького ребенка, выскажем еще одно предположение. Не говорит ли чрезвы­чайно медленная эволюция в изобразительной деятельности в эпоху палеолита, о чем мы уже говорили, о «бедности» фантазии (но не об ее отсутствии!) первобытного человека? Не похож ли он в этом от­ношении на ребенка?

Существует распространенное мнение, что ребенок обладает большей фантазией, чем взрослый человек, и что раннее дет­ство - это время расцвета фантазии. Несмотря на крайнюю рас­пространенность такого мнения, замечает Л.С. Выготский, - это мнение логика. Как правильно говорит В. Вундт, фантазия ребен­ка вовсе не такая обширная, как принято думать. Напротив, она довольствуется чрезвычайно малым, и целые дни заполняются вымыслами о лошади, которая тащит телегу..., у ребенка совсем нет комбинирующей фантазии[146]. Может быть дело в том, что «примитивное мышление... содержит в себе в недифференциро­ванном виде три различные функции: запоминание, воображение и мышление»[147]. Может быть в этом разгадка медленной эволю­ции, а не в «автоматической имитации»? Другое дело, что в онто­генезе развитие идет быстро, и фантазия уже богаче фантазии ре­бенка. Для него характерен переход от «пассивного» подража­тельного характера фантазии ребенка... к активной и произволь­ной фантазии...»[148].

Многие ученые и среди них В. В. Иванов считают плодотворным сопоставление ранних символов, встречаемых в искусстве и пиктог­рафии пралюдей не только с детским рисунком, но и с рисунками психических больных. Это сопоставление выявляет наличие уни­версальных символов /типа знака мирового дерева/. Особый инте­рес представляет искусство шизофреников, знаковое поведение ко­торых в известных отношениях сближается со знаковым поведени­ем членов архаических коллективов. На это, в частности указывают многие психиатры /С.Н. Давиденков и др./ и авторы трудов более общего характера. Это выражается в нанизывании символов, подоб­ных иероглифам, комбинированной передачей информации посред­ством письма и изобразительного искусства. Трудной задачей, заме­чает Иванов, остается выяснение того, в какой мере универсальные знаки могут быть отнесены к наследуемым архетипам. Кроме того, говоря о сходстве в поведении детей и шизофреников с поведением членов первобытного коллектива, следует учитывать и существен­ные различия, на что неоднократно указывал Л.С. Выготский. Об­щий вывод исследователя таков: «Таким образом, исследование универсальных символов /в нашем случае изображений - Е.Б./ этого рода подводит к анализу взаимодействия наследуемых и получае­мых при обучении компонентов высших психических функций че­ловека»[149]. К наследуемым от первобытных людей относится и эмпатия /идентификация/. Нельзя не сказать, что целый ряд ученых, в том числе редакторы книги Б.Ф. Поршнева «О начале человеческой истории», в которой он разделяет точку зрения Иванова, а именно Х.Н. Момджян, Л.И. Анциферова, С.А. Токарев[150], а также антрополог А. Д. Столяр весь­ма скептически относятся к выявлению психологических и культур­ных универсалий при сопоставлении первобытного искусства с дет­ским изобразительным творчеством и искусством и поведением психически больных людей.

Проблему сопоставления архаического искусства и патологии В.В. Иванов продолжил в связи с изучением бессознательного и функциональной ассиметрии мозга. В статье «Бессознательное, функциональная ассиметрия, язык и творчество» он анализирует рисунки больной шизофренией. После того, как с помощью шока было заторможено правое полушарие, девушка изобразила нечто, что исследователь смог истолковать потому, что занимался раньше сексуальной символикой наскальных рисунков пещер Верхнего па­леолита. Эти рисунки на протяжении длительного периода истории Homo sapiens характеризовались той схематизацией и установкой на деталь, поданную как бы «крупным планом», которая типична для левого полушария, играющего особую роль после победы звукового языка как главного средства общения. У этой же больной среди схе­матизированных рисунков был и рисунок руки с тем значением сим­вола бога, который характерен для первобытного искусства и искус­ства шизофреников[151].

Эротически мотивированный рисунок у психически больной де­вушки, приведенный В. Ивановым, дает нам повод лишний раз на­помнить об относительности аналогии с древним искусством. Так, проанализировав характер эротических сюжетов в наскальной жи­вописи, английский ученый П.Ж. Бан пришел к выводу, что рисунки на скалах выполнялись ради продления рода человеческого. На уровне анимистического восприятия окружающего мира человек уподоблял себя растениям, животным, природным стихиям. Впос­ледствии, с развитием сознания, эти образы могли усложняться, об­растать сверх естественными и мифическими чертами. В древних же эротических сюжетах, на наш взгляд, отражены первоначальные воззрения древних охотников на основные источники пищи и спосо­бы их увеличения[152].

В цитированной выше статье В. Иванова о бессознательном он высказывает вполне правомерную гипотезу, что бессознательное связано с работой правого полушария как более древнего. Потому искусственное торможение работы левого полушария, а значит и контроля сознания над бессознательным /с помощью наркотических средств или гипноза/, позволяет выявить у нормальных людей «не­нормальные» состояния, но которые были нормой у пралюдей. Сре­ди этих состояний идентификация с животными и растениями, с неодушевленными предметами. Так английский психолог Мак-Келлар, ссылаясь на эксперименты М. Гросса (1951) фиксирует назван­ные выше состояния у испытуемой под воздействием мескалина. Испытуемая отождествляла себя с анемоной, столами, стульями. Она способна видеть вещи с точки зрения этих предметов, знает точно, что чувствует стол. Но в отличие от «психотической эмпатии» она не теряла полностью чувства «как если бы» и не иденти­фицировала себя полностью со столом, стульями и т. п.[153]. Аналогич­ные опыты были сделаны отечественными исследователями и полу­чены сходные результаты[154].

Таким образом, изучение бессознательного у современного чело­века дает дополнительную информацию о возможных психических процессах в творческой деятельности людей палеолита, в частности о роли идентификации в этих процессах. Существенно добавить, что мы везде говорим о «нормальных пралюдях» в нормальном со­стоянии при осуществлении творческой, в частности, изобразитель­ной деятельности. Нельзя отождествлять эту деятельность с поведе­нием пралюдей под влиянием галюциногенных наркотических средств /грибов и др./, о чем свидетельствуют этнографы[155].

Бессознательное как источник информации об «архетипах» пер­вобытного сознания и, в частности, о механизмах идентификации наиболее основательно изучены в психоанализе, в глубинной психо­логии. Особую роль играет здесь аналитическая психология Юнга,

согласно которому наряду с индивидуальным бессознательным су­ществует коллективное бессознательное. В нем, по Юнгу, отражает­ся опыт первобытного сознания.

В 70-8-х годах XX в. в учение о бессознательном сторонниками психоанализа были внесены важные коррективы. Рассмотрим в этой связи взгляды Еренцвайга, изложенные им в изданной в Лондоне книге «Скрытый порядок искусства. Исследование по психологии художественного воображения». Автор отмечает, что для художе­ственного творчества характерен эмпатический опыт слияния «Я» и «не-Я». Вслед за Фрейдом этот феномен он называет «океаничес­ким» переживанием, или идентификацией. «Океаническое» это чув­ство потому, что в нем индивидуальное существование теряется как капля в океане. В отличие от ортодоксального фрейдизма автор ут­верждает, что идентификация не обязательно сопровождается «рег­рессией» в инфантильное состояние. Решительной ревизии подвер­гается психоаналитическое понятие первичных процессов как «ар­хаических». Факты искусства говорят, что нельзя фокусировать уровни подсознания на «узкой» полосе архаичности и инфантиль­ности. Нельзя рассматривать подсознание как инертный, неизмен­ный пережиток более ранних, примитивных форм духа. Творчество погружено не только в матрицы «архаичных» процессов, но и об­служивает рациональные задачи сознания в единой структуре[156].

Следует заметить, что задолго до Еренцвайга и других критиков ортодоксального психоанализа С. М. Эйзенштейн, который «по су­ществу первым произвел исследование глубинных структур семи­отических систем искусства»[157], обосновал тезис о единстве созна­ния и древних слоев мышления /«чувственного мышления»/. «Диа­лектика произведения искусства, - писал великий мыслитель, - строится на любопытнейшей «двуединости»... стремительное про­грессивное вознесение по линии высших идейных ступеней созна­ния и одновременно же проникновение через строение формы в слои самого глубинного чувственного мышления»[158]. Ранее на при­мере, который приводил Эйзенштейн из жизни племени бореро, мы видели эту двойственность в механизме перевоплощения актеров на сцене.

В заключительной части нашей главы мы хотим провести анало­гию между первобытной культурой и такими областями современ­ного искусства, как народное творчество, или фольклор и абстрак­ционизм. Почему именно мы остановились на этих областях?

Во-первых, сказка и фольклор в целом «сохранили следы ранних форм мышления»[159]. Но главный мотив нашего обращения к фольк­лору состоит в том, что мы найдем здесь дополнительные аргумен­ты против тех авторов, которые отрицали творчество и эмпатию в эпоху палеолитической культуры, ссылаясь на ее коллективный ха­рактер и следование канонам.

Фольклор также продукт коллективного творчества и широко пользуется каноном. Однако, как пишет Д. С. Лихачев, было бы не­правильно представлять себе, что процессы, основывающиеся на канонах, «лишены творческого начала». Сама по себе система кано­нов «может быть полезным фактором искусства, она соответствует стремлению человека к «систематизации своего познания, облегча­ющей восприятие обобщением, к экономии творчества. Надо непре­менно отличать каноны от штампа»[160]. Итак, творчество, а не просто адаптация и автоматическая имитация - как в фольклоре, так и в культуре палеолита.

Что касается абстрактного искусства, то к нему прибегает Р. Арнхейм, критикуя Воррингера. Кстати, здесь уместно привести выска­зывание Л. С. Выготского о том, что «развитые формы искусства дают ключ к неразвитым, как анатомия человека - к анатомии обезь­яны, что трагедия Шекспира объяснит нам загадки первобытного искусства (выделено мною - Е. Б.), а не наоборот»[161].

Арнхейм ссылается на высказывания самих абстракционистов, которые (эти высказывания) ставят под сомнение тезис австрийско­го ученого. Так, Пит Мондриан в своих работах говорит об искусст­ве как о деятельности, «устанавливающей подлинную реальность». Занятие абстрактной живописью служит не «для ухода из мира, а для проникновения в его суть». Генри Канвейлер, теоретик кубизма и приятель многих кубистов, объяснял, что Пикассо был весьма да­лек о того, чтобы чувствовать необходимость ухода из жизненного пространства. Общий вывод психолога таков: «Мы должны быть благодарны Воррингеру за то, что он показал, что хотя при отдель­ных условиях абстрактность искусства может, конечно, служить признаком ухода, сейчас уже становится очевидным, что в основном и главном она предназначена для совсем иного»[162]. Это «иное» - не уход от жизни, а познание ее с помощью творчества,

Воображения, неотъемлемым компонентом которых выступает эмпатия или идентификация. Абстракция «входит в качестве необ­ходимого составного момента в деятельность воображения»[163].

Итак, рассмотрение артефактов палеолитической культуры - ору­дий и продуктов изобразительной деятельности, а также те выводы, которые позволят сделать изучение таких сфер последующей куль­туры, как искусство отсталых народов, детское творчество, творче­ство психически больных людей, творческие состояния нормальных взрослых и произведения современного искусства - дает основание для утверждения об универсальности эмпатии /идентификации/ как фактора творчества в течении всего периода антропогенеза.







© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.