Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Эпизод четвертый. К. Каутский против Л. Троцкого: коммунизм или терроризм?






 

В своей книге «Терроризм и коммунизм» (1919) К. Каутский стремится взглянуть на проблему террора объективно, и было бы ошибкой представлять его позицию как чисто либеральную, исполненную лишь недоуменного презрения по отношению к большевистской политике. Напротив, Каутский признает иллюзорность предвоенных представлений самой европейской социал-демократии относительно общих тенденций общественного развития. На рубеже веков европейские социалисты стали настолько либералами, что даже требовали отмены смертной казни. Теперь же Каутский вынужден был констатировать горькую историческую иронию: наступившая революция сопровождается самым диким и кровавым террором, который проводится в жизнь не кем-нибудь, а социалистическими правительствами. И чем же террор Носке отличается от террора Троцкого? – задается вопросом Каутский и отвечает: по сути, ничем. «Носке смело пошел по стопам Троцкого, с той только разницей, что он свою собственную диктатуру не считает диктатурой пролетариата. Но оба они оправдывают свой кровавый режим правом революции».[96] Главную причину таких чудовищных трансформаций в социалистической среде, «превращения человечности в зверство» Каутский усматривает в мировой войне, в порожденном ею одичании огромных масс людей.

Но главная тема книги Каутского – это красный террор в советской России. Этот феномен немецкий социалист пытается осмыслить в широком историческом контексте, проводя параллели с якобинским террором, но и не забывая идейно-политический контекст самой большевистской политики. Во-первых, - отмечает Каутский, - реальные дела пришедших к власти большевиков противоречат их конечным целям. С одной стороны, как марксисты, они несут на своих знаменах идеал будущего гуманного и бесклассового общества; с другой же стороны, они терроризируют людей уже на основе их классового происхождения, а не индивидуальной вины. «’Буржуи’, - иронизирует Каутский, - в советской республике рассматриваются как особый слой людей, отпечаток которых нельзя ничем смыть. Как негр остается негром, монгол монголом, где бы они ни появились и как бы ни переодевались, так «буржуй» остается «буржуем», хотя бы он и стал нищим и живет работой».[97] Надо признать, что этот своеобразный классовый расизм отнюдь не был продуктом злой фантазии Каутского. И чтобы убедиться в его реальности, нет нужды копаться в исторических хрониках. Достаточно заглянуть в ленинские работы конца 1917 и начала 1918 годов. В работе «Как организовать соревнование» (декабрь 1917 г.) Ленин широко оперирует понятием «врагов народа», подводя под него «богатых, их прихлебателей, - затем жуликов, тунеядцев и хулиганов».[98] Под «прихлебателями» он подразумевает своего традиционного врага – «буржуазных интеллигентов», за организаторской деятельностью которых требует организовать рабочий контроль. В этой же работе Ленин не просто постоянно называет «врагов народа» биологическим термином «паразиты», но даже как бы классифицирует их; так, он пишет о задаче «очистки (курсив Ленина – С.П.) земли российской от всяких вредных насекомых, от блох – жуликов, от клопов – богатых и прочее и прочее».[99]

Реализация этой установки вождя не заставила себя долго ждать. В июне 1918 года Л. Троцкий предлагает совнаркому ряд жестких мер против «паразитирующих элементов», начинается создание «концентрационных лагерей», - едва ли не первых в истории учреждений с таким названием, предназначенных для жителей собственной страны. После принятия совнаркомом декрета о красном терроре М. Лацис, известный деятель ЧК, дает в газете «Красный террор» (от 1 ноября 1918 года) его классическое определение: «Мы не ведем войны против отдельных лиц. Мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материала и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, — какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность „красного террора“».[100] Против такого понимания вины и ответственности, обернувшегося кровавым произволом карательных органов новой власти, выступил позднее (в начале 1924) года даже Ф.Э. Дзержинский, заявивший: «Никакого классового признака самого преступника не должно быть. Само преступление по своему существу должно определяться по классовому признаку».[101]

Для Каутского политика большевиков не просто ошибочна; она представляется ему абсурдной. Как социалистический нонсенс Каутский квалифицирует прежде всего политическое устройство советской республики, в которой «большевистская диктатура низвела на степень тени рабочие советы, затруднив и исключив из них выборную оппозицию».[102] И здесь он попадает в действительно больное место большевистского понятия диктатуры пролетариата. Как видно из цитировавшейся ленинской работы «Как организовать соревнование», Ленин оправдывает разгон Учредительного собрания ссылкой на «волю народа» в пользу советской республики. Но тем самым он оказывается перед задачей из разряда «квадратуры круга»: как сделать так, чтобы Советы всегда оставались под политическим контролем одной политической партии (коммунистов), но при этом реализовывали себя как «верховную государственную власть»? Даже если мы заглянем в последнюю советскую конституцию (1977 года), то обнаружим в ней чисто вербальное решение этой задачи: советы объявляются здесь «основой» политической системы, а коммунистическая партия – ее «ядром».[103] Каутский тоже недоумевает: «Но как может железная диктатура немногих при ‘беспрекословном подчинении масс’ повести к свободной самодеятельности через организацию этих масс?».[104]

Абсурдными представляются немецкому социалисту и экономические мероприятия большевиков: «сначала произвели экспроприацию, а потом только стали думать об организации, так сначала насаждают диктаторов, а потом отыскивают способы их избрания. Этот «шиворот-навыворот» был неизбежен с того момента, когда порешили ввести социализм, опираясь лишь на желания, а не на реальные условия».[105] Все в этой цитате из Каутского кажется убедительным, за исключением вывода. Социализм большевики, действительно, во многом вводили на основе «желания», однако отнюдь не только своего желания. Без массового недовольства войной и правительством, без негативной энергии острых классовых противоречий внутри российского общества большевистское «введение социализма» осталось бы только на бумаге. У Каутского же получается так, что Ленин и Троцкий просто «порешили ввести социализм», не имея ни малейшего представления о том, как организовать социалистическое хозяйство. Это как если бы сесть водителем в локомотив и надеяться, что можно на ходу научиться им управлять, - смеется Каутский и поучает большевиков: «пролетариат должен был заранее приобрести необходимые качества, делающие его способным к руководству промышленностью, раз он должен был перенять его».[106] На это Троцкий отвечает контрметафорой: «С несравненно большим основанием можно было бы сказать: отважится ли Каутский сесть верхом на лошадь, прежде чем он не научится твердо сидеть в седле и управлять четвероногим при всех аллюрах? Мы имеем основания думать, что Каутский не решился бы на такой опасный, чисто большевистский эксперимент. С другой стороны, мы опасаемся и того, что, не рискуя сесть на лошадь, Каутский был бы в затруднительном положении по части изучения тайн верховой езды. Ибо основной большевистский предрассудок состоит именно в том, что научиться ездить верхом можно только сидя на лошади».[107]Этот обмен метафорами между Каутским и Троцким интересен, помимо прочего, ярким выражением противоположных методологических традиций внутри европейского социалистического движения: кантианской (Каутский) и гегельянской (Троцкий). Д. Лукач, упомянувший этот эпизод в своей знаменитой «Истории и классовом сознании», был совершенно прав, когда проводил здесь параллели с гегелевской критикой кантовской теории познания.[108]

Образное поучение Каутского «сделало бы честь любому сельскому пастору», - смеется Троцкий. Жаль только, - добавляет он саркастически, - что «история не превратила нацию в дискуссионный клуб, который чинно вотирует переход к социальной революции большинством голосов».[109] Не менее изящно высказалась в том же духе Р. Люксембург: «Революции не поддаются воспитанию».[110] Партии и классы, резонно замечает Троцкий, - не могут запросто выбирать, брать им власть сейчас или отложить на потом. «При известных условиях рабочий класс вынужден брать власть под угрозой политического самоупразднения на целую историческую эпоху. < …> Если дезорганизацию производства капиталистическая буржуазия сознательно и злонамеренно превращает в средство политической борьбы с целью возвращения себе государственной власти, то пролетариат вынужден переходить к социализации, независимо от того, выгодно это или невыгодно в данный момент. А перенявши производство, пролетариат вынужден, под давлением железной необходимости, на самом опыте учиться трудному делу - организовать социалистическое хозяйство. Севши в седло, всадник вынужден управлять лошадью - под страхом расшибить себе череп».[111]

Всё это так, - могли бы мы сегодня сказать. Но революции, с другой стороны, не всеми используются для того, чтобы – руководствуясь логикой «чем хуже, тем лучше» - культивировать в обществе классовую ненависть и использовать ее для захвата государственной власти. Но не в этом ли состоял весьма существенный элемент «практичности» и «революционности» большевистской позиции? Во всяком случае, для Каутского это было так, и основной порок большевистской политики, ее «наследственный грех», он усматривал в том, что большевики «ввели собственную диктатуру под фирмой диктатуры пролетариата». Тем самым они допустили «вытеснение демократии правительственными формами диктатуры, имеющей один только смысл: неограниченное самовластие одного лица или небольшой, крепко связанной организации».[112] И как только большевики узурпировали власть от имени рабочего класса, - продолжает Каутский, - они уже не могли не практиковать террора. Соответственно, главной целью этого террора стало удержание созданного большевиками милитаристского бюрократического аппарата.[113] В результате «большевизм победил в России, но социализм потерпел в ней поражение», - заключал немецкий социалист.[114]

Эта жесткая критика большевистской политики со стороны известнейшего теоретика социализма не осталась незамеченной руководством большевиков; не только потому, что для Ленина и Троцкого «ренегат Каутский» был давно уже в первых рядах идеологических противников. Но, сверх того, весьма деликатной и болезненной для имиджа советской России была сама тема: отношение террора к коммунизму как идеалу гуманного общества. И Троцкий вовсе не случайно дал своей работе такое же название, что и Каутский. Этот зеркальный прием выражает у Троцкого, помимо прочего, полную инверсию аргументации его идейного противника. Многие вещи, которые для социалиста Каутского представляются безусловной (общечеловеческой) ценностью - демократия, гражданский мир, индивидуальная свобода и т.д. – оказываются как раз менее всего ценными для социалиста Троцкого. С другой стороны, террор и насилие как абсолютное, общечеловеческое зло у Каутского, оказывается у Троцкого не просто нормой, а «повивальной бабкой» революционного процесса. Замена демократии как власти по законам – диктатурой как власти без законов, подмена советской власти диктатурой большевистской партии – во всем этом Троцкий усматривает не тяжкие грехи большевизма, а добродетель его реалистической политики.

Прежде всего, бросается в глаза, что по отношению к каутскианской критике Троцкий занимает не оборонительную, а скорее, наступательную позицию. Во-первых, он нисколько не сожалеет по поводу гибели парламентской демократии в России и не видит в этом политической вины своей партии. Причем позицию Троцкого меньше всего можно назвать при этом глупой. В своей книге он затрагивает реальные проблемы и уязвимые места как позиции Каутского, так и общего понятия демократии. Он достаточно остроумно изображает точку зрения «капиталистической буржуазии», которая мыслит гораздо менее «демократично», зато гораздо более «классово», нежели социал-демократ Каутский: «До тех пор, пока в моих руках земля, заводы, фабрики, банки, пока я владею газетами, университетами, школами, пока – и это главное – в моих руках управление армией, до тех пор аппарат демократии, как бы вы его ни перестраивали, останется покорен моей воле < …>. Я вызову в нужный час к жизни оппозиционные партии, которые завтра исчезнут, но сегодня выполнят свою миссию... Я буду держать народные массы при режиме обязательного общего обучения на границе полного невежества, не давая им подняться выше того уровня, который мои эксперты духовного рабства признают безопасным < …>».[115] Троцкий ссылается при этом на реальный (классовый) смысл «реальной демократии» в духе Носке и Шейдемана в Германии, объявляя рассуждения Каутского об «истинной демократии» оторванными от жизни либеральными мечтаниями, «теоретическими сновидениями». Надо признать, что Троцкий затрагивает здесь проблемы, которых Каутский, действительно, вообще не касается. Кто, например, станет сегодня серьезно отрицать, что массовые манипуляции сознанием, проводящиеся по всем правилам искусства и науки, существенно обессмысливают демократию как свободное волеизъявление граждан?

Но из факта классовой природы демократического правления Троцкий сразу же делает вывод, который в этой природе вряд ли содержится: «Трижды безнадежна мысль прийти к власти на том пути, который буржуазия сама указывает и в то же время баррикадирует – на пути парламентской демократии».[116] Эту форму демократии Троцкий вообще считает «менее глубокой», чем советскую систему. Даже парламент, состоящий из рабоче-крестьянских депутатов, ассоциируется у него лишь с «призрачным искусством соревнования с хамелеонскими партиями». Тем самым Троцкий узаконивает способ действия большевиков во время разгона Учредительного собрания как единственно возможный путь прихода к власти революционной пролетарской партии. Стало быть, есть только один верный путь: вооруженное восстание, чтобы «вырвать власть, отняв у буржуазии материальный аппарат государства». А что делать с парламентской демократией потом? – А выбросить ее на свалку истории, потому что после насильственного захвата власти, - как живо рисует это Троцкий, - «революционный пролетариат» скажет относительно «мелкобуржуазных классов»: «Я на деле покажу им, что значит социалистическое производство. Тогда даже наиболее отсталые, темные или запуганные слои народа поддержат меня, добровольно и сознательно примкнув к работе социалистического строительства».[117] Конечно, с «добровольностью и сознательностью» демон русской революции явно лукавил. Советская республика с первых же месяцев своего существования столкнулась с проблемой привлечения к труду самого «революционного пролетариата», тогда как «мелкобуржуазные классы» к труду и звать-то не нужно было: они сеяли себе и пахали на полученной от революции земле.

Большинство контраргументов Троцкого касаются темы терроризма как главной темы книги его оппонента, Каутского. И если немецкий социалист упрекает большевиков за то, что они фатально привели Россию к гражданской войне как абсолютному злу для ее населения, то для Троцкого революционный террор есть историческая неизбежность. Но ведь террор также логически не вытекает из понятия революции, - возражает Каутский, - как логически революция не требует непременно вооруженного восстания как способа прихода к власти. - «Какая широковещательная банальность! – смеется в ответ Троцкий. – Но зато революция требует от революционного класса, чтобы он добивался своей цели всеми средствами, какие имеются в его распоряжении: если нужно – вооруженным восстанием; если требуется – терроризмом».[118] А политическая реальность такова (учись, идеалист-моралист Каутский!), что в революционную эпоху «отброшенная от власти партия» открывает «бешеную борьбу» против новой правящей партии. И эта партия «бывших», - уверяет практик Троцкий абстрактного теоретика Каутского, - «уже не может быть устрашена угрозой тюремного заключения, так как не верит в его длительность. Именно этим простым, но решающим фактом объясняется широкое применение расстрелов в гражданской войне».[119]

Троцкий использовал в своей ответной критике Каутского еще один момент, который немецкий социал-демократ явно недооценивал: превращение большевиков из маргинальной партии, желавшей поражения собственному правительству в начавшейся мировой войне, в партию, объявившую «Социалистическое отечество в опасности!» в условиях иностранной интервенции. Большевики во многом победили не вопреки, а благодаря иностранному вмешательству в революционную Россию, так как оно придало внутренней гражданской войне характер международный, европейский, спровоцировав у части российского населения восприятие большевистского правительства как национального. Большевики вынуждены были стать «оборонцами», российско-советскими «патриотами», а русские буржуазные партии (и либералы, и монархисты) оказались в двусмысленном положении, опираясь на иностранные штыки. В этом смысле военный контекст и военная логика самого Троцкого оправданы, но – повторяем – с точки зрения конкретных исторических условий русской революции и гражданской войны. И в этом смысле Троцкий не без основания считал наивным упрек Каутского в ликвидации свободы слова в советской России. Ни одно воюющее правительство, - пишет он, - не допускает существования на его территории изданий, открыто или замаскировано поддерживающих врага. «Мы разрушаем печать контрреволюции так же, как мы разрушаем ее укрепленные позиции и склады, ее коммуникации, ее разведку».[120] Троцкий, как видим, рассуждает по-военному четко. Но в этой «железной логике» есть один принципиальный и далеко небесспорный пункт: она молчаливо исходит из предпосылки, что всякая революция (во всяком случае, социалистическая) есть непременно война, война между классами, гражданская война.

Это милитаристское понимание революции доминирует во всей аргументации Троцкого. Оно определяет его понимание и оправдание большевистского отказа от парламентской демократии, обоснование «красного террора» и милитаризации труда. Приход к власти социалистической партии Троцкий мыслит как военную операцию, как эпизод в большой классовой войне. А если это так, то бессмысленно тогда отдавать власть, однажды ее захвативши: «Рабочий класс, взявши с бою власть, имел задачей и обязанностью утвердить эту власть незыблемо, обеспечить свое господство неоспоримо < …>. Иначе незачем брать власть».[121]

Буржуазия, по Троцкому, ведет перманентную войну против пролетариата. Все, что она провозглашает как достояние «всего общества» - свои идеи, законы, учреждения (вроде парламента) – суть не более чем ее военные хитрости. И умный военный противник буржуазии (т.е. большевики) не поддастся на эти уловки, а противопоставит им жесткую военную логику: «Врага нужно обезвреживать, а во время войны это значит уничтожать».[122] Именно потому, что революция – это война, нет альтернативы вооруженному восстанию как способу прихода к власти революционной партии; именно потому, что революция – это война, нет альтернативы и красному террору: «Война, как и революция, основана на устрашении < …>. Так же действует революция: она убивает единицы, устрашает тысячи. В этом смысле красный террор принципиально не отличается от вооруженного восстания, прямым продолжением которого он является».[123]

Военная концепция революции делает, по мысли Троцкого, бессмысленной квалификацию красного террора как морального преступления. Расстреливая контрреволюционеров, - пишет Троцкий, - «мы действуем сообразно железным законам войны, в которой хотим обеспечить победу за собой».[124] Морально осуждать террор во время революции так же глупо и лицемерно, - убежден военный комиссар Советов, - как отрицать всякую войну и всякое насилие. Но тогда получается, что красный террор в моральном отношении совершенно равнозначен террору белому? – Иного вывода не может быть, если оставаться в рамках чисто военной логики. Однако такой вывод Троцкого уже не может устроить идеологически, поэтому он привлекает к делу то, что выступает в большевизме субститутом общечеловеческой морали – историческую Логику.

Для Троцкого вся история – это не просто борьба, а именно война классов. И чем большее историческое значение имеет класс, тем в большей мере зависит от него исход этой войны. Классы выступают инструментом исторической Логики, исторического Закона. Рабочий класс – главный инструмент Истории при переходе от капитализма к социализму. Сама история объявляет приговор эксплуататорским классам (а вместе с ними и всей «предыстории человечества»), а большевики лишь приводят этот приговор в исполнение. Поэтому «красный террор есть орудие, применяемое против обреченного на гибель класса, который не хочет погибать». В этом, по мысли Троцкого, заключается основное отличие красного террора от белого: «Если белый террор лишь замедляет историческое восхождение пролетариата, то красный террор ускоряет гибель буржуазии».[125] Таким образом, большевики не просто борются за власть и не просто воюют – они выполняют историческую миссию. И ради этого они готовы идти на любые жертвы. Историческая Логика оправдывает все, прежде всего, бескомпромиссность и террор по отношению к «эксплуататорским классам», которые «отказываются погибать». Не только военная логика, заметим, это оправдывает. Высшую санкцию дает История, как и у русских террористов 19 века: «Кто признает революционное историческое значение за самым фактом существования советской системы, тот должен санкционировать и красный террор».[126]

Заметим, что в этом принципиальном моменте позиция Троцкого совершенно совпадает с позицией Ленина, который тоже был убежден, что диктатуру пролетариата нельзя осуществить иначе, как «без долгого и трудного подавления сопротивления эксплуататоров», коль скоро они подвергаются экспроприации.[127] Обращаясь к европейским коммунистам, Ленин особенно подчеркивал этот насильственный момент пролетарской диктатуры как ее закономерность: «Победа над буржуазией невозможна без долгой, упорной, отчаянной войны не на живот, а на смерть, - войны, требующей выдержки, дисциплины, твердости, непреклонности и единства воли».[128] Тема классовой войны, как видим, является важнейшей и для ленинского понимания диктатуры пролетариата. И как раз этот «революционный милитаризм» не приемлет Каутский, усматривая в нем источник обнищания, а не обогащения России.[129] Однако все разговоры о «судьбе России» вне судьбы мировой социалистической революции казались в то время и Ленину, и Троцкому «мелкобуржуазной болтовней». В 1919 году Ленин писал о «победе мирового большевизма» и «грядущем основании международной Советской республики».[130] С учетом этой общей установки следует, конечно, понимать и социалистический «патриотизм» большевистского руководства в период гражданской войны.

Милитаристское понимание пролетарской революции не ограничивалось в большевизме только политической сферой. Столь же существенным оно было и при формулировке задач экономического строительства. Троцкий и здесь мыслил как военный человек, причем у него, похоже, не было особых иллюзий относительно человеческой природы пролетария: «Трудолюбие, – пишет он, - вовсе не прирожденная человеческая черта. Можно сказать, что человек есть довольно ленивое животное».[131] А если это так, то переход от стихии рыночного распределения рабочей силы к планомерной организации труда не мыслим без «трудовой повинности», составляющей, по словам большевистского теоретика, «основной элемент» социалистической организации труда. Как реализовать эту повинность практически? – Только путем милитаризации труда. И здесь Троцкий излагает основную экономическую проблему диктатуры пролетариата с откровенностью, какую мы уже не встретим потом в учебниках политической экономии социализма. Он пишет: «Если верно, что принудительный труд непроизводителен всегда и при всяких условиях, как говорит резолюция меньшевиков, тогда все наше строительство обречено на провал. Ибо другого пути к социализму, кроме властного распоряжения хозяйственными силами и средствами страны, кроме централизованного распределения рабочей силы в зависимости от общегосударственного плана, у нас быть не может. Рабочее государство считает себя в праве послать каждого рабочего на то место, где его работа необходима. И ни один серьезный социалист не станет отрицать за рабочим государством права наложить свою руку на того рабочего, который отказывается выполнять трудовой наряд».[132] Троцкий верит, что при такой репрессивной экономической политике можно добиться более высокой производительности труда, чем в условиях свободного рынка рабочей силы. Противную же точку зрения меньшевиков он объявляет «запоздалым перепевом старых либеральных мелодий».

IX съезд РКП(б), проходивший в марте-апреле 1920 года, принимал решения совершенно в духе Троцкого. В постановлении съезда «Об очередных задачах хозяйственного строительства» речь шла о «массовых мобилизациях по трудовой повинности», об «использовании воинских частей для трудовых задач». Уклонение от трудовой повинности, соответственно, предписывалось карать по законам военного времени, не без террористического устрашения. Вот как это было сформулировано в постановлении съезда, в разделе «Трудовое дезертирство»: «Ввиду того, что значительная часть рабочих в поисках лучших условий продовольствия, а нередко и в целях спекуляции, самовольно покидает предприятия, переезжает с места на место, чем наносит дальнейшие удары производству и ухудшает общее положение рабочего класса, съезд одну из насущных задач Советской власти и профессиональных организаций видит в планомерной, систематической, настойчивой, суровой борьбе с трудовым дезертирством, в частности, путем публикования штрафных дезертирских списков, создания из дезертиров штрафных рабочих команд и, наконец, заключения их в концентрационный лагерь».[133] Трагическим парадоксом «рабоче-крестьянской» власти стало то обстоятельство, что по завершении гражданской войны количество заключенных в концентрационных и трудовых лагерях советской России не уменьшалось, а возрастало, причем большинство заключенных составляли как раз не «буржуи», а рабочие и крестьяне.[134]

Еще раз подчеркнем: милитаризацию Троцкий считал не вынужденной мерой, а существенным элементом социалистической организации труда. «Если плановое хозяйство немыслимо без трудовой повинности, - пишет он с замечательной откровенностью, - то эта последняя не осуществима без устранения фикции свободы труда, без замены ее принципом обязательности, который дополняется реальностью принуждения».[135] Причем это отрицание «фикции свободного труда» Троцкий распространяет на весь переходный период от капитализма к социализму, так что оказывается совершенно непонятным, откуда же в самом социализме возьмется потом нефиктивный «свободный труд»? Было бы, однако, наивным или нечестным - представлять дело таким образом, будто злобный «демон революции» извращает здесь идеи Маркса и Ленина, превращает светлый коммунистический идеал в мрачную казарму. Во-первых, Троцкий не был сторонником грубого военного коммунизма, как это иногда представляется. Так, он считал, что заработная плата должна быть приведена в максимально точное соответствие с производительностью индивидуального труда. Впрочем, это нисколько не колебало его веру в превосходство социалистической централизации над капиталистическим рынком. Отсюда и убеждение Троцкого в том, что «репрессия для достижения хозяйственных целей есть необходимое орудие социалистической диктатуры».[136] Во-вторых, не только Троцкий, но все классики марксизма-ленинизма весьма смутно представляли себе экономическое устройство общества после победы пролетарской революции. Одни могут увидеть в этом добродетель интеллектуальной честности и отклонение утопических схем. Другие - политический авантюризм, когда вооруженная столь абстрактной программой партия приходит к реальной власти и начинает с ходу «строить социализм». Третьи усматривают в этой абстрактности неизбежный трагизм любой революционной партии, которая вынуждается логикой социального кризиса брать власть, хотя действовать по старым схемам уже невозможно. Любая революция обречена в этом смысле на импровизации; это - игровой поиск альтернатив по ходу исторического действия, а не исполнение заранее написанной пьесы – в тиши кабинета, без крови и грязи. Как бы то ни было, в «Манифесте Коммунистической Партии» мы тоже читаем о «деспотическом вмешательстве в право собственности и в буржуазные производственные отношения», о всеобщей трудовой повинности и даже об «учреждении промышленных армий, в особенности для земледелия». И при этом также остается неясным, как от этой милитаризации труда можно перейти потом к «ассоциации, в которой свободное развитие каждого является условием свободного развития всех».[137] Представления Ленина об организации социалистической экономики также были весьма абстрактны в период сразу после октября 1917-го. Взяв в руки политическую власть и «экспроприировав экспроприаторов», большевики – посреди революционного хаоса - обращаются к народу с экономической программой, звучащей ныне как цитата из дадаистского манифеста (хотя на самом деле как раз дадаисты цитировали русскую революцию): «Рабочие и крестьяне, трудящиеся и эксплуатируемые! Земля, банки, фабрики, заводы перешли в собственность всего народа! Беритесь сами за учет и контроль производства и распределения продуктов – в этом и только в этом путь к победе социализма …!».[138]

Конечно, приведенный призыв – в силу известных особенностей человеческой природы, - долгосрочного действия не имел, и правительству ничего не оставалось, как употребить в дело «карающий меч революции». Однако заметим, что даже этот призыв не был бессмысленным. Какой бы беспомощной ни казалась новая власть, она воспринималась рабочей массой как своя. Другое дело, что этого морально-политического кредита, выданного большевистской партии на момент октябрьского вооруженного восстания, не могло хватить на долго; и главное, революционный идеализм не мог заменить собою материальной логики социальной жизни. В упомянутой выше ленинской статье «Как организовать соревнование?» обнаруживается плохо прикрытое страстной риторикой кричащее противоречие: «освобожденные от капиталистического гнета» рабочие бегут от работы как от чумы, а коммунистическая власть пребывает от этого в бессильной ярости. Отсюда – ленинское согласие с революционным террором против «паразитирующих элементов». Пусть, - пишет он, - «в одном месте посадят в тюрьму десяток богачей, дюжину жуликов, полдюжины рабочих, отлынивающих от работы (так же хулигански, как отлынивают от работы многие наборщики в Питере, особенно в партийных типографиях). В другом – поставят их чистить сортиры. В третьем – снабдят их, по отбытии карцера, желтыми билетами, чтобы весь народ, до их исправления, надзирал над ними, как за вредными людьми. В четвертом – расстреляют на месте одного из десяти, виновных в тунеядстве…».[139]

По этому поводу Каутский с горькой иронией замечает: «Отчаянно искали они [большевики – С.П.] средства привить массам коммунистическую мораль. И ничего ясного отыскать не смогли они, марксисты, отважные революционеры, новаторы, как только жалкую увертку старого общества, с помощью которой оно пытается смыть с себя свои собственные грехи: трибунал, каторга, казнь. То есть террор». (Каутский, с. 180). Политика большевизма, по словам Каутского, не только не возвысила пролетариат над всеми классами российского общества, но, наоборот, морально и политически его развратила и унизила. За этим стоит двоякого рода террор. Во-первых, террор против имущих классов в форме «экспроприации экспроприаторов», оторванной от создания новой организации хозяйства. Оторванная же от этой связи, - подчеркивает Каутский, - «экспроприация со средств производства перекинулась на средства продовольствия. Отсюда – к бандитизму, идеализированному в образе Стеньки Разина, всего лишь один шаг».[140] Во-вторых, речь идет у Каутского о терроре большевиков против «паразитирующих элементов», среди которых прежде всего оказались сами рабочие, лишенные экономических стимулов к труду. Уклонение от работы и спекуляция среди рабочих, коррумпированность советских чиновников и пр. – во всем этом Каутский усматривает следствия того «социализма казармы», который большевики ввели вместо разрушенных буржуазных институтов. И подобно якобинцам, большевики вынуждены были объявить террор неизбежным следствиям их собственных методов управления. Этот террор есть «отчаянная попытка устранить их результаты», - подчеркивает Каутский.[141] Уже в 1919 году он называет возрождение тотального бюрократизма и примитивного капитализма неизбежным дополнением казарменного коммунизма большевиков.

Резюмируя критику большевизма со стороны Р. Люксембург и К. Каутского, можно выделить, по крайней мере, два момента в большевизме, которые объективно способствовали раскручиванию спирали политического террора:

Во-первых, морально-правовой нигилизм большевиков. Он выразился прежде всего в понятии диктатуры пролетариата как власти «не связанной никакими законами».[142] Тем самым ленинизм отвергал не только формальное (буржуазное) право, но и традиционную (христианскую) мораль. На съезде коммунистической молодежи Ленин определял коммунистическую нравственность в духе нечаевского революционного прагматизма: как «то, что служит разрушению старого эксплуататорского общества».[143] Н. Бердяев усматривал в большевистской трактовке морали и права выражение нигилизма как специфически русского явления. Под ним он понимал мировоззрение, в котором «греховными почитались государство, право, традиционная мораль, ибо они оправдывали порабощение человека и народа».[144] Такой нигилизм Бердяев называл «извращенной формой аскетического православия».[145]

Во-вторых, общий милитаризм большевистской идеологии и практики. По Ленину, диктатура пролетариата есть прежде всего война, причем «гораздо более жестокая, более продолжительная и упорная, чем любая из бывших когда бы то ни было войн».[146] Условием победы в такой войне Ленин считал «безусловную централизацию и строжайшую дисциплину пролетариата», но прежде всего – коммунистической партии.[147] Милитаризация охватывала в большевизме все сферы общества, в том числе область трудовых, экономических отношений. Практика трудовых мобилизаций неизбежно предполагала репрессии против «паразитирующих элементов». А террор против политических (внутренних и внешних) «врагов народа» задумывался всерьез и надолго. Даже новая экономическая политика, означавшая контролируемое допущение капиталистического рынка, представлялась Лениным в военных терминах: как временное «отступление», за которым должна последовать «перегруппировка сил» и новое «наступление» на капитал.[148]

 

 

Резюмирующие вопросы:

· Почему К. Каутский сравнивает Л. Троцкого с Г. Носке?

· Как оценивает Каутский террористический потенциал «классового принципа» большевиков?

· Почему Каутский обвиняет русских большевиков в классовом расизме?

· В чем усматривает Каутский абсурдность политических и экономических мероприятий большевиков после взятия власти?

· Какими метафорами обмениваются в своей полемике Каутский и Троцкий?

· Почему Каутский квалифицирует большевистских вождей как склонных к террору политических авантюристов?

· В чем состоит несовместимость позиций Троцкого и Каутского? Какое отношение это имеет к их пониманию революционного террора?

· Почему Каутский считает террор неизбежным в рамках большевистской организации «пролетарского государства»?

· В чем усматривает Каутский экономические основания революционного террора социалистической партии?

· Какими экономическими причинами оправдывает Троцкий неизбежность революционного насилия (террора)?

· Как связаны в аргументации Троцкого социализм, милитаризм и терроризм?

· В чем выражается морально-правовой нигилизм большевизма?

 

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.