Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Бугристый и чувственный






 

– Жил да был человек с накладным носом, – нараспев проговорил дон Ригоберто, приступая к четверговой процедуре. Так ли уж уродлив был его нос? Это зависит от того, в какое зеркало глядеть. Он был изрядных размеров, схожий с орлиным клювом, не страдающий комплексом неполноценности, с любопытством принюхивающийся к миру, очень чуткий, бугристый – истинное украшение лица. Несмотря на все принимаемые доном Ригоберто меры, время от времени на нем, правда, выскакивали прыщи, но сегодня, если верить зеркалу, все было чисто – не потребовалось прибегать к выжиманию, удалению и последующему смазыванию перекисью. По необъяснимому капризу природы, значительная часть носа – вся его нижняя оконечность, закругляющаяся к ноздрям, – пылала ярко‑ багряным цветом, напоминавшим выдержанное бургундское и сделавшим бы честь любому пьянице. Но дон Ригоберто был настолько воздержан в питье (как и в еде), что, по его разумению, этот багрец мог объясняться лишь непоследовательностью и переменчивым нравом матери‑ природы. Разве только – тут супруг доньи Лукреции расплылся в широчайшей улыбке, – разве только этот чувственный и чуткий носина пылает и горит от воспоминаний о тех сладострастных ароматах, которые он вдыхает на брачном ложе. Дон Ригоберто заметил, что оба отверстия его дыхательного органа расширились, предвкушая эти семенные дуновения – эти эмульсиоподобные благоухания, – которые совсем скоро, проникнув сюда, в ноздри, пропитают его тело до самых печенок. Он почувствовал благодарное умиление, но тотчас одернул себя: за дело! всему свое время и место, сейчас не до благовоний!

Поочередно зажимая пальцами каждую ноздрю, он звучно высморкался в платок. Очистив нос, взял в одну руку лупу, с помощью которой изучал почтовые открытки и эротические гравюры, а также производил гигиенические процедуры, в другую – маникюрные ножницы и принялся освобождать ноздри от неэстетичных волосков, чьи черные кончики уже успели проклюнуться за семь дней, прошедших после очередной операции. Для того, чтобы успешно провести ее и не порезаться, требовалась кропотливая сосредоточенность персидского миниатюриста, но душу дона Ригоберто неизменно осеняли мир и покой, весьма схожие с состоянием «полной пустоты», описанной мистическими философами.

Непреклонная решимость подчинять себе самоуправство тела, заставляя его существовать в строго определенных эстетических рамках, отмеренных его, дона Ригоберто, державным вкусом – ну, и вкусом доньи Лукреции, – в сочетании с высоким мастерством выщипывания, выдергивания, подстригания, сбривания и прочего отделяла его от всех остальных мужчин и вселяла в душу чудесное ощущение того, что когда он во тьме спальни соединится со своей супругой, он достигнет вершины – освободится от времени. Впрочем, это было даже не ощущение, а некая физическая непреложность. Все клетки его тела в эти минуты освобождались – пощелкивали серебряные ножнички, и, невесомо кружась в воздухе, падали состриженные волоски и смывались в сток струйкой воды – освобождались от ущерба, творимого временем, обретали независимость от кошмара бытия. В этом‑ то и состояло колдовское достоинство ритуала, открытое некогда в доисторические времена дикарями: они научились на несколько вечных мгновений превращать человека в существо, очищенное от существования. А дон Ригоберто своим умом дошел до этого, сам постиг эту мудрость, сам воссоздал ритуальное действо. Он подумал: «Я изобрел способ отрешаться в одно мгновение от мерзостного упадка, от коммунального рабства, навязываемого цивилизацией, от гнусных условностей стаи и стада; я научился достигать, хотя бы на краткий срок, независимости». Он подумал: «Это предвестие бессмертия». Слово «бессмертие» не показалось ему слишком сильным. В это мгновение – а ножницы продолжали пощелкивать – он почувствовал, что недоступен порче и тлену. А скоро, в объятиях доньи Лукреции, он осознает себя как властелин и владыка. Он подумал: «Я стану богом».

Туалетная комната была его храмом, умывальник – жертвенником, а сам он – первосвященником, отправляющим службу, которая еженощно очищает его и выкупает его у жизни.

– Через минуту я буду достоин Лукреции, – сказал он. Поглядев на себя в зеркало, он дружелюбно проговорил, обращаясь к своему могучему носу: – Слышишь, ты, ворюга, совсем скоро мы с тобой окажемся в раю.

Ноздри сладострастно раздулись, принюхиваясь ко грядущему, но вместо терпких сокровенных ароматов доньи Лукреции ощутили только асептический вкус мыльной воды – ею дон Ригоберто, дергая, как конь, головою, полировал уже очищенные от слизи полости ноздрей.

Теперь, когда самая деликатная часть носового радения была выполнена, мысли его смогли вновь обратиться, воспарив, ко всегдашнему предмету – супружескому ложу: он вдруг связал образ ожидающей его доньи Лукреции с труднопроизносимым именем голландского историка и эссеиста Иохана Хейзинги, одну из статей которого он знал едва ли не наизусть, поскольку убедил себя, что написана она для него, дона Ригоберто, для нее, доньи Лукреции, для них двоих. Закапывая в нос чистую воду из пипетки, он задал себе такой вопрос: «А не есть ли наша постель то магическое пространство, о котором толкует „Человек играющий“? Да, по преимуществу!» По мысли голландского мудреца, культура, цивилизация, война, спорт, закон, религия проросли из неистребимой склонности человека к игре. Занятная мысль, спору нет, занятная и тонкая, но совершенно неосновательная. Целомудренный голландец не развил гениальную свою догадку, не применил ее к той сфере, которая подтвердила бы ее, которая бы все озарила своим светом, не оставив темных мест.

«Волшебное пространство, территория женщины, заповедный лес чувств», – думал он, подыскивая метафоры для той маленькой страны, где жила в эту минуту Лукреция. «Мое царство – это моя постель», – провозгласил он. Он вымыл руки, вытер их полотенцем. Просторное трехспальное ложе позволяло чете ложиться в любом направлении – вдоль, поперек или по диагонали, протягиваться во всю длину и даже кататься, сцепясь в радостном объятии, без риска свалиться на пол. Оно было и мягко, и упруго, снабжено крепкими пружинами и столь гладко, что тело не встречало на его пространстве ни малейшей неровности, которая послужила бы препятствием к исполнению задуманной позиции в любовной игре, помешала бы двигаться или застыть наподобие скульптурной группы.

– Обитель невоздержанности, – вдохновенно произнес дон Ригоберто новое определение. – Ложе‑ сад, где распускаются все цветы моей жены и источают для щедро взысканного богами смертного все свои потаенные ароматы.

Он увидел в зеркало, что ноздри его затрепетали, раскрылись, словно две маленькие голодные пасти. «Дай мне дышать тобою, любовь моя». Он надышится ею, впитает все запахи ее тела, двигаясь по нему с методичностью, не мешающей пылу, в одних местах задерживаясь, чтобы насладиться неповторимым ароматом, а места пресные и безвкусные минуя поскорее; нос познает донью Лукрецию и овладеет ею, и дон Ригоберто услышит, как порою она с задавленным смешком будет возражать: «Нет‑ нет, милый, сюда – нет, мне щекотно». Дон Ригоберто почувствовал нетерпение. Но торопиться не стал: «Тише едешь – дальше будешь», он готовится к наслаждению вдумчивому и неспешному.

Он уже завершал свой церемониал, когда из сада, пробившись сквозь неплотно притворенное окно, ударил ему в нос острый аромат жимолости. Он закрыл глаза и втянул носом воздух. Много дней это вьющееся растение словно бы накапливало и сберегало свой свежий запах, чтобы потом, в одну таинственную минуту дня или ночи, повинуясь то ли усилившейся влажности, то ли движению луны и звезд, то ли неведомым сдвигам, происходящим в лоне земли, куда уходили его корни, выпустить в мир этот залп кисловатого, кружащего голову запаха, заставлявшего думать о смуглых женщинах с распущенными волнистыми волосами, о женщинах, бешено вертящих вскинутыми в танце подолами, которые обнажают атласно‑ гладкие бедра, тугие ляжки, точеные лодыжки и – на стремительный, как язык пламени, миг – густую поросль внизу живота.

Вот теперь – дон Ригоберто по‑ прежнему стоял с закрытыми глазами, и ему казалось, будто все его жизненные силы прихлынули к органам размножения и обоняния, – ноздри его втягивали в себя жимолостный аромат доньи Лукреции. И покуда этот плотный, густой, теплый запах, напоминавший одновременно и мускус, и ладан, и анис, и рыбу в маринаде, и распустившиеся фиалки, и вспотевшее тело невинной девочки, окутывал его мозг, подобно испарению в чаще тропического леса или сернистому облаку над жерлом вулкана, нос дона Ригоберто мог ощущать теперь скользящее прикосновение огненных губ, оберегавших вход в лоно и щекочущее касание влажных шелковистых волос, проникавших кончиками в его ноздри и тем усиливавших наркотическое действие, которое оказывало на него тело возлюбленной.

Дон Ригоберто, вслух повторив теорему Пифагора, сумел отвлечься и подавить восстание плоти, поднявшей было голову. Побрызгав на нее холодной водой, он заставил ее вернуться в прежние пределы и с умилением воззрился на этот цилиндр, который, потеряв упругость, смиренно болтался теперь, подобно языку колокола, внизу живота. В который уж раз поздравил себя дон Ригоберто с тем, что его родители не додумались подвергнуть его обрезанию: крайняя плоть усердно доставляла ему приятнейшие ощущения. Он был уверен, что, лишившись этой полупрозрачной перепонки, он сделал бы свои ночи любви куда более тусклыми. Пожалуй, это было бы равносильно потере обоняния в результате сглаза, заговора или заклятья.

И внезапно ему пришли на память те дерзкие сумасброды, для которых вдыхать запахи редкие и – в общепринятом понимании – неприятные было жизненно необходимой потребностью, такой, как пить и есть. Дон Ригоберто попытался представить себе поэта Фридриха Шиллера, жадно втягивающего раздутыми ноздрями запах гнилых яблок, предрасполагавший его к творчеству и любви. Потом он задумался о страннейшей прихоти изысканного историка Мишле, оставлявшего в минуту уныния и упадка свои рукописи и карточки и неслышными шагами воровато пробиравшегося к отхожему месту. Дон Ригоберто воочию видел, как исследователь Французской революции, в жилете, долгополом сюртуке и штиблетах, а может быть, и в крахмальной манишке, почтительно преклоняет колени перед горшком с экскрементами, с детской увлеченностью впитывая зловонные миазмы, которые, достигнув его романтических мозгов, возвращают ему воодушевление, энергию, бодрость духа и тела, интеллектуальный напор и благородные мысли. «По сравнению с этими чудаками я воплощенная норма», – подумал он. Но не почувствовал себя ни приниженным, ни угнетенным. Счастье, которое доставляли ему его гигиенические таинства и любовь к жене, казалось ему вполне достаточной компенсацией за эту его нормальность. Обладая этим, зачем стремиться стать богатым, знаменитым, экстравагантным, гениальным! Скромное, рутинное существование управляющего страховой конторой, каким рисовалась жизнь дона Ригоберто в глазах окружающих, таило в себе нечто такое, что, как он был уверен, было совершенно недоступно большинству людей и о чем они не могли даже подозревать, таило в себе максимально возможное счастье. Недолговечное, тайное, даже убогое, если угодно, – но непреложное, ощутимое, ночное, живое. Сейчас он чувствовал, как оно окружает его каким‑ то нимбом, а несколько минут спустя он сам станет счастьем, а счастье обернется его женою, и они образуют неразрывную триединую сущность – чета, благодаря наслаждению, станет единым целым или, вернее, Троицей. Так, значит, мистический смысл Троицы объясним? Он улыбнулся: ну, тут ты хватил через край. Какая там Троица: просто маленькая уловка, хитроумный способ отыскать мгновенное противоядие и спастись от тех противоречий и разочарований, которые, не скупясь, подсыпает людям бытие. Он подумал: «Фантазия разъедает жизнь, и слава богу».

Переступая порог спальни, он вздохнул, он вздрогнул.

 

Десерт

 

– Знаешь что, – воскликнул Альфонсо, и какой‑ то огонек мелькнул в его глазах. – Там, на картине в гостиной – ты.

На лице его был восторг: с лукавой полуусмешкой он ждал, когда же мачеха отгадает тайный смысл его слов.

«Вот он и опять стал ребенком», – подумала донья Лукреция, ощущая себя точно в теплом коконе истомы, делавшей неразличимыми сон и явь. Еще минуту назад рядом с нею был ведомый безошибочным инстинктом, не ведающий предрассудков мужчина – маленький мужчина, – скакавший на ней, как искусный наездник. А сейчас снова превратился в веселого мальчика, загадывающего своей приемной матери загадки и с детским простодушием радующегося этому. Совсем голый, он сидел по‑ турецки в изножье кровати, и донья Лукреция не могла побороть искушения протянуть руку и коснуться этого золотисто‑ медового бедра, покрытого едва заметным пушком и блестевшего капельками пота. " Так, должно быть, выглядели греческие боги, – подумала она, – или херувимы со старинных гравюр, средневековые пажи или персонажи «Тысячи и одной ночи». Она вжала пальцы в это податливо‑ упругое юное тело и, сладострастно содрогнувшись, сказала себе: «Ты счастливей царицы, Лукреция».

– Но ведь в гостиной висит картина Сисло, – вяло пробормотала она. – Это же абстрактная живопись, мой маленький.

Альфонсито расхохотался.

– Все равно это ты, – заявил, он и вдруг покраснел до ушей, залился густым горячим румянцем. – Сегодня утром я это понял. А как – не скажу, хоть ты меня убей.

Им овладел новый приступ смеха – и с такой силой, что мальчик ничком повалился на кровать. Уткнувшись лицом в подушку, вздрагивая от смеха, он лежал так довольно долго. «Интересно, что еще взбрело ему в голову», – думала донья Лукреция, перебирая его тонкие кудрявые волосы.

– Наверняка какое‑ нибудь неприличие, – сказала она вслух, – раз ты так покраснел, разбойник.

Воспользовавшись неожиданным и спешным отъездом дона Ригоберто по делам, они провели эту ночь вместе. Донья Лукреция отпустила всю прислугу, так что они остались в доме вдвоем. Вечером, поужинав и посмотрев в ожидании ухода Хустинианы и кухарки какую‑ то передачу по телевидению, они поднялись в спальню, где предались любви. Это повторилось и сейчас, когда они проснулись, едва забрезжило утро. За шоколадными шторами стремительно набирал силу день. Уже слышались шаги и голоса прохожих, шум проносившихся мимо машин. Скоро должны были вернуться горничная и кухарка. Донья Лукреция сонно потянулась. Они с Альфонсито устроят себе обильный вкусный завтрак – фруктовые соки, омлет, например. А в полдень поедут в аэропорт встречать дона Ригоберто. Хотя он никогда не говорил об этом, оба знали, что ему очень приятно видеть из окна снижающегося самолета, как они машут ему с земли, – так почему бы не доставить мужу и отцу такое удовольствие?

– И вот теперь я знаю, что там, на этой картине, – рассуждал мальчик, по‑ прежнему уткнувшись лицом в подушку. – Это неприличная картина. Как это я раньше не замечал?

Донья Лукреция повернулась на бок, придвинулась к нему, прижалась щекой к гладкой спине – под матовой кожей без капли жира чуть‑ чуть выступали, словно крошечная горная гряда, позвонки. Она закрыла глаза и, казалось, ощутила медленный ток юной крови. «Это бьется жизнь, это струится жизнь», – очарованно подумала она.

С той минуты, как она вступила в связь с этим ребенком, ее тут же перестали мучить угрызения совести, отравлявшие ей жизнь, покинуло чувство вины. А случилось все на следующий день после истории с прощальным письмом и угрозой самоубийства, и случилось так неожиданно, что казалось донье Лукреции чем‑ то не бывшим в действительности, но приснившимся или вычитанным из книги. Дон Ригоберто затворился в туалетной комнате и приступил к своим ежевечерним процедурам, а она в халате поверх ночной рубашки спустилась, как и было обещано, пожелать Альфонсито спокойной ночи. Мальчик вскочил с кровати ей навстречу, обхватил ее за шею, нашел ее губы, робко погладил ее груди. Они слышали, как у них над головой неким музыкальным фоном звучит, не заглушая шум льющейся воды, песенка, которую мурлыкал дон Ригоберто. Внезапно донья Лукреция ощутила, что приникшее к ней тело – это тело мужчины, готового к любви, и ощущение это оказалось сильнее чувства опасности. Она мягко и плавно, словно боясь сломать его, привлекла пасынка к себе и опустилась на кровать, распахнула халат, подняла рубашку и теперь уже нетерпеливой рукой направила его, указала ему путь. Хрупкий и неуклюжий, как делающий первые шаги звереныш, он целовал ее, задыхался, трудясь над нею, и совсем скоро, испустив стон, затих.

Когда она вернулась в спальню, дон Ригоберто еще не завершил свои процедуры. Сердце доньи Лукреции гулко ухало, как большой барабан военного оркестра, неслось сумасшедшим галопом. Она сама поражалась своему безрассудству и – сама не веря этому – желала мужа. Любовь к дону Ригоберто стала еще сильней. Но и мальчик не покидал ее, оставался в памяти, вселял в душу особую нежность. Возможно ли, отдавшись пять минут назад сыну, лечь теперь в постель с отцом? Да, возможно. Она не чувствовала ни стыда, ни угрызений совести и не казалась себе циничной развратницей. Мир покорно склонялся к ее ногам, и необъяснимая гордость охватила ее.

– Сегодня я наслаждался больше, чем вчера, чем когда‑ либо еще, – сказал ей позднее дон Ригоберто. – Как мне отблагодарить тебя за это счастье, я не знаю, любовь моя.

– И я не знаю, – трепеща, ответила ему донья Лукреция.

С той ночи ее не покидала уверенность – смутная, не поддающаяся логике, какая‑ то вывихнутая уверенность – в том, что ее тайные свидания с пасынком обогащают, обновляют, встряхивают ее супружескую жизнь. «Но что же это за мораль, – с испуганным недоумением спрашивала она себя, – как ты, в твои‑ то годы, смогла спутать ночь с ясным днем?» Она не понимала этого, но и не старалась понять. Она предпочитала очертя голову броситься в эту противоречивую ситуацию, дерзко и вызывающе попирая своими поступками свои же принципы, предпочитала предаваться пьянящему и возбуждающему риску, отныне он был для нее неотделим от понятия «счастье». Проснувшись однажды утром, она открыла глаза, и первой ее мыслью было: «Я завоевала власть». Она чувствовала себя счастливой и свободной, но не смогла бы уточнить, свободной от чего.

«Может быть, я не сознаю, что поступаю дурно, оттого, что и Фончито лишен этого чувства, – думала она сейчас, поглаживая кончиками пальцев его спину. – Для него это игра, шалость. И не более того. Он не любовник. В его возрасте? Это невозможно». Ну, а кто же он тогда? Он амур. Он то существо, которое живописцы Возрождения изображали в постельных сценах, чтобы целомудрием его оттенить жар любовной схватки. «Благодаря тебе мы с Ригоберто любим друг друга больше, наслаждаемся друг другом сильней», – подумала она, прикоснувшись к шее Фончито уголком губ.

– Я могу тебе объяснить, почему на той картине – ты, – проговорил мальчик, по‑ прежнему не отрывая лица от подушки. – Хочешь?

– Хочу. – Донья Лукреция увлеченно рассматривала просвечивающие под кожей голубые ручейки вен. – Какой же это портрет, если там только какие‑ то пятна и геометрические фигуры?

Мальчик поднял голову и поглядел на мачеху насмешливо.

Подумай и увидишь сама. Вспомни, что это за картина, и себя тоже вспомни. Не верю, что не отгадаешь; это же так просто, проще некуда. Отгадай – получишь приз!

– Значит, ты только сегодня утром понял, что на картине изображена я? – спросила заинтригованная донья Лукреция.

– Тепло! Тепло! – захлопал он в ладоши. – Продолжай в том же духе – и ты откроешь тайну! Ай‑ ай‑ ай, как стыдно!

Он снова расхохотался и зарылся головой в подушки. Присев на карниз, защебетала какая‑ то птица. Щебет ее, звонкий и радостный, пронизывал утро и, казалось, славил мир и бытие. «Что ж, птичка, ты вправе радоваться, – подумала донья Лукреция, – мир прекрасен, и жить в нем стоит. Пой смело».

– Это твой тайный портрет, – нараспев сказал Альфонсито, выделяя голосом каждый слог и делая между словами паузы, придававшие им театральную значительность. – Такой тебя никто не видит, никто не знает. Кроме меня. Ну и папы, конечно. Если сейчас не отгадаешь, потом уже будет поздно.

Он скорчил ей рожу, показал язык, не сводя с нее глаз, на дне которых, под невинной влажной голубизной донье Лукреции порою мерещилось что‑ то извращенное – так в глубинах райских океанов копошатся, шевеля щупальцами, омерзительные твари. Щеки ее вспыхнули. Неужели Фончито намекает на то, что она чувствовала совсем недавно? Понимает ли он, на что намекает, – вот о чем следовало бы задуматься. Понимает, но не вполне, неосознанно ощущает что‑ то инстинктом, а не разумом. Только детство позволяет так причудливо перемешаться порочности и чистоте, греху и добродетели. Донья Лукреция попыталась вспомнить, была ли она сама в его возрасте так чиста и так порочна одновременно, – и не смогла. Снова прильнув щекою к золотистой спинке Альфонсито, она вдруг позавидовала ему. Нет, никому не дано сохранить навеки ту животную полубессознательность, с которой мальчик ласкал ее, любил ее, никого не осуждая – ни себя, ни ее. «Дай тебе бог не страдать и потом, когда вырастешь», – пожелала она.

– Кажется, я отгадала, – промолвила она через мгновенье. – Но сказать не могу, потому что это очень неприлично.

– Конечно! – не без смущения отозвался мальчик и снова залился румянцем. – Это очень неприлично, но зато правда. Такая уж ты есть, я в этом не виноват. Но это ничего – ведь никто никогда не узнает. Верно?

И вдруг, без всякого перехода, мгновенно сменив тему и тон – точно взлетев или скатившись по лестнице лет на десяток ступеней, – добавил:

– А в аэропорт мы не опоздаем? Папа очень огорчится: он прилетит, а нас нет.

То, что произошло между ними, ни на йоту не изменило – по крайней мере, донья Лукреция перемены этой не почувствовала, – его отношения к отцу. Ей казалось, что Альфонсито любит дона Ригоберто так же, если не сильней, чем прежде, и ласкается к нему, не обнаруживая ни малейшей неловкости.

Совесть его, по‑ видимому, была совершенно чиста. «Но не может же все идти так ровно и гладко и получаться само собой?» – подумала она. Но тем не менее дела обстояли именно так. «Сколько же еще продлится эта фантастическая гармония?» – спросила себя донья Лукреция. Сколько угодно, хоть до скончания века: если действовать с умом и вести себя осторожно, ничто не разрушит эту внезапно обретшую плоть мечту, в которую превратилась ее жизнь. Кроме того, она была уверена, что при сохранении этой немыслимой ситуации именно дон Ригоберто останется в выигрыше. В эту минуту, как всегда, когда она принималась размышлять об этом, тень недоброго предчувствия омрачила радужную перспективу. Нет, милая, так бывает только в кино или в книжках. Спустись на землю, взгляни на вещи трезво: рано или поздно все кончится очень скверно. Жизнь, Лукреция, это тебе не роман.

– Не опоздаем. Самолет из Пьюры прибывает через два часа. Но наверняка будет задержка рейса.

– Ну, тогда я посплю немножко, а то прямо глаза слипаются, – зевнул мальчик. Он перевернулся на бок, прижался к донье Лукреции, ища тепла ее тела, склонил голову к ней на плечо. Через минуту уже совсем сонно пробормотал: – Как ты думаешь, если я получу в конце года диплом за прилежание, папа купит мне мопед?

– Непременно купит, – отвечала она, с нежной осторожностью привлекая его к себе и чуть покачивая, как младенца. – А не он, так я. Спи спокойно.

Покуда Фончито спал, ровно дыша – она чувствовала, как эхом отдаются в ней мерные удары его сердца, – донья Лукреция, не шевелясь, чтобы не потревожить мальчика, тоже впала в тихую дремоту. Мысли, разрозненные и бессвязные, бродили в ее голове, рождая смутные образы, каждый из которых через равные промежутки времени обретал плоть и форму; один вдруг зафиксировался в сознании, вспыхнул резким ореолом. Это она вспомнила про картину. Произнесенные мальчиком слова немного встревожили ее, вселили в душу какую‑ то мистическую тревогу, она угадала за покровом детского воображения болезненную подоплеку и неожиданную прозорливость, открывающую некие глубины, заглядывать в которые страшно.

Потом, поднявшись с постели, позавтракав, она, пока пасынок принимал душ, спустилась в гостиную и долго рассматривала висевшее на стене полотно, словно никогда не видела его прежде, словно оно, наподобие бабочки или змеи, преобразилось неузнаваемо, изменилось не только внешне, но и по сути. «Ох, с этим мальчиком шутить не приходится», – взволновавшись, подумала она. Какие еще ошеломляющие сюрпризы таятся в эллинской головке юного божка? Вечером, встретив в аэропорту дона Ригоберто, выслушав, что он рассказывал о своей поездке, развернув и восхитившись подарками, – а на этот раз ими оказались местные лакомства и две шляпы тонкой соломы из Катакаоса, – они поужинали все вместе, втроем, как и подобает счастливой семье.

Супруги удалились к себе раньше обычного часа, и дон Ригоберто сократил время своих ритуальных процедур. Вновь обретя друг друга после разлуки, пусть и недолгой, они обнялись с такой страстью, будто не виделись вечность (на самом же деле – три дня и две ночи). Так уж повелось с первого дня их совместной жизни. Но когда после первых ласк дон Ригоберто, верный своему обыкновению, прошептал, обуянный фантазиями:

– Почему ты не спрашиваешь, кто я? – он услышал ответ, нарушивший их неписаный договор:

– Нет, лучше спроси ты меня.

Наступила мертвая тишина, дон Ригоберто застыл, словно в «стоп‑ кадре», но, уже через мгновение опомнившись, он, неисправимый ритуалист, все понял, все принял и нетерпеливо воскликнул:

– Кто, кто, кто ты?

– Я та картина, что висит в гостиной, абстрактное полотно, – отвечала она.

Последовала новая пауза, раздался раздраженно‑ обескураженный смешок, и вновь воцарилась насыщенная грозовым электричеством тишина.

Сейчас не время… – осуждающим тоном начал он, но донья Лукреция, поцелуем зажав ему рот, шепнула:

– Я не шучу. Я эта картина, как ты сам еще этого не понял?

– Помоги мне, любовь моя, – воодушевился, воскрес, ожил он, – помоги мне, объясни мне. Я хочу понять.

Она помогла, она объяснила, и он понял.

Уже потом, много позже, поговорив и посмеявшись, когда, опустошенные и счастливые, они отдыхали, дон Ригоберто растроганно поцеловал руку жены:

– Как ты изменилась, Лукреция. Теперь я не просто люблю тебя всем сердцем. Я восхищаюсь тобой. Я уверен, что еще многому научусь у тебя.

– И в сорок лет многому учишься, – изрекла она, лаская его. – А мне, Ригоберто, иногда – вот сейчас, например, – кажется, что я заново появилась на свет. И никогда не умру.

Было ли это новообретенной независимостью?

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.