Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






В. Грехнев. Назвав наш цикл В созвездье Пушкина, я не имел в виду, что все поэты, о которых пойдет речь






ВИЛЬГЕЛЬМ КЮХЕЛЬБЕККЕР

Назвав наш цикл " В созвездье Пушкина", я не имел в виду, что все поэты, о которых пойдет речь, развивались в одном с ним русле. Многие из них шли иногда таким путем, который лежит совсем в иных, даже противоположных направлениях, нежели пушкинское. В этом как раз убеждает нас творчество Вильгельма Карловича Кюхельбекера. Если вспомнить ту метафору, которая вынесена в название этого цикла, можно сказать, что пушкинское солнце, разумеется, освещает все эти малые планеты в окружении Пушкина, но каждая из них вращается по своим траекториям. Это, кстати, наиболее плодотворное отношение в искусстве, в художественном творчестве. Суть этой плодотворности заключается в следующем. Создавая мощный источник стимулирующей энергии, гений, в данном случае Пушкин, подпитывая этой энергией окружающих, все-таки создает в поэзии такие условия, которые исключают какое бы то ни было давление, какие бы то ни было отношения типа учитель - ученик. Я думаю, как раз пушкинская эпоха отличается, прежде всего, этим на фоне последующих периодов русской литературы, когда, скажем, В сороковые годы на горизонт выходят литературные школы. А где школа, там непременно диктат, там обязательный культ учителя, там свод неукоснительных правил и канонов, отступление от которых порицается.

Злой рок расправился с Кюхельбекером дважды. Он расправился с ним в 1825 году, или, вернее, в последующие за этой роковой чертой годы. Он расправился и с литератором Кюхельбеккером, которого публика не знала, по сути дела, на протяжении целого столетия. Кстати, история воскрешения Кюхельбеккера тоже достаточно любопытна. В этой миссии литературного воскрешения огромная заслуга связана с именем Юрия Николаевича Тынянова. Это Тынянову советское литературоведение обязано тем, что Кюхельбекер и его поэзия были введены в круг света. Но надо бы сказать, что Тынянову же отчасти русское литературоведение обязано и тем, что творчество Кюхельбеккера было отведено в тень. Я сейчас не собираюсь расшифровывать последнее утверждение, я надеюсь, что смысл его будет ясен в последующем нашем разговоре.

Роман Тынянова " Кюхля" вам всем известен, напоминать о нем нет нужды. Но кое-кому, может быть, неизвестны особые перипетии, связанные с литературным наследством Кюхельбеккера. Дело в том, что оно было введено в поле зрения русских литераторов еще в 70-е годы прошлого века. Сестра Вильгельма Юстина Карловна Кюхельбекер однажды явилась перед издателем журнала " Русская беседа" Семевским с целым сундуком рукописей брата. Семевский был обрадован и обескуражен. Обескуражен в том смысле, что прекрасно понял: разобраться ему самому в рукописном наследии Кюхельбеккера не удастся. Он привлек было известного русского критика, посредника между Толстым и Достоевским Николая Николаевича Страхова, но и Страхов не взялся за эту работу, потому что рукописи Кюхельбеккера были таковы, что самая разборка представляла большую сложность. Он уклонился от этой работы и только писал Толстому, что он имел возможность познакомиться с огромным рукописным наследием Кюхельбеккера. Толстой не мог ничего сказать в ответ, кроме того, что фигура Кюхельбеккера ему представляется весьма трогательной, и не более того. Лишь в наше время эти рукописи были Юрием Николаевичем Тыняновым разобраны и большей частью опубликованы. Я говорю, большей частью, потому что часть этих рукописей все-таки пропала в начале сороковых годов.

Кюхельбеккер был заметным явлением даже на фоне энтузиастической пушкинской эпохи и побуждает вспомнить героев Сервантеса. Он был выходцем из немецкой семьи, переехавшей в Россию еще в эпоху Екатерины. Отец его Карл Генрих Кюхельбеккер учился вместе с Гете. Кстати, этим, в частности, объясняется визит Кюхельбеккера к Гете в двадцатые годы и отсутствие того трепета, которым обычно сопровождалось посещение Гете русскими литераторами. Но об этом я тоже скажу позднее.

Судьба Карла Генриха, или Карла Ивановича Кюхельбеккера, складывалась весьма благополучно. В павловскую эпоху он чуть было не сделался фаворитом Павла. Но за этим, как это часто бывало с русскими вельможами XVIII века, последовал грозный и неожиданный удар судьбы. Со смертью Павла 1 карьера Карла Генриха Кюхельбеккера рухнула в единый момент. И хорошо еще, что ему удалось сохранить за собой дарованное ему Павлом имение. Семья беднела с каждым годом. И к тому моменту, когда нужно было подростка Вильгельма устраивать в учебное заведение, обнаружилось, что иного выхода, кроме как пристроить его в только что открытый Царскосельский лицей, нет. И если сына обедневшего немецкого дворянина и удалось устроить в столь привилегированное учебное заведение, где по замыслу, как вам это известно, должны были обучаться великие князья, так только потому, что жена умершего уже к тому времени Карла Генриха, мать Вильгельма, воспользовалась знакомством с Барклаем-де-Толли. Он был в то время военным министром, и благодаря его ходатайству все устроилось.

С этого момента начинаются лицейские злоключения Вильгельма. Некоторые из них, я полагаю, вам хорошо известны по замечательному, на мой взгляд, роману Тынянова " Кюхля". Поначалу Кюхельбеккера принимали в лицее в штыки. Виною этому была странная внешность этого подростка, которая, кстати, и в дальнейшем сыграет с ним злую шутку. Ведь по словесному портрету, данному Булгариным, который фиксировал все нестандартные приметы кюхельбеккеровской внешности, его очень скоро нашли после восстания на Сенатской площади.

Это был длинный тощий подросток с глазами навыкате, переболевший, видимо, золотухой в детстве, глуховатый на одно ухо, с каким-то тиком, с каким-то подергиванием губ. И естественно, что это вызывало насмешки у лицеистов, насмешки весьма безжалостные и жестокие, как это свойственно подросткам. Насмешки эти, надо сказать сразу, где-то к 16 году, сменились совершенно спокойным, ровным и даже уважительным отношением, когда, наконец, личность и достоинства Кюхельбеккера сделались для всех очевидными. Но поначалу насмешкам не было конца. Без расчета на полный перечень можно упомянуть хотя бы некоторые из них. Хотя бы ту деталь, что в лицее издавался даже специальный юмористический журнал " Кюхельбеккериада", где собирались эпиграммы на Вилю Кюхельбеккера, достаточно ядовитые. Можно напомнить колоритный эпизод, когда Пушкин в кругу лицеистов прочел свое стихотворение " Пирующие студенты" с этой своей строчкой:

Вильгельм, прочти свои стихи,

Чтоб нам заснуть скорее...

Что тут сделалось! На Кюхельбеккера тут же набросились лицеисты, стали его дергать, тормошить. Кюхельбеккер, не расслышавший эту строку, был в крайнем удивлении и попросил Пушкина прочесть стихотворение еще раз. Следом за этим был, разумеется, просто гомерический хохот. Кюхельбеккер при редком своем добродушии был однако чрезвычайно вспыльчив, и эта вспыльчивость выливалась иногда в поступки чрезвычайные.

Однажды доведенный до неистовства насмешками лицеистов, он пытался утопиться в лицейском пруду. Длинный Виля и лицейский этот пруд, в котором утонуть было невозможно. Эффект, разумеется, был трагикомическим.

Но нет нужды даже перечислять все эти комические подробности, связанные с жизнью Кюхельбекера в лицее. Нужно только заметить, что, по-видимому, раздражая его, они оставили в его сознании определенный след, в чем нет ничего удивительного. Достаточно вспомнить, что излюбленным мотивом лирики Кюхельбекера в двадцатые годы, где отразилась судьба русских поэтов, был мотив преследования, гонения, насмешек толпы. Я не хочу сказать, что эти его любимые темы обязаны исключительно впечатлениям подростковых лет, но, по-видимому, и они сыграли какую-то роль.

Однако с 1816 года, особенно с того момента, когда директором Царскосельского лицея становится Энгельгардт, близкий сосед Кюхельбекеров по имению, хороший знакомый Юстины Карловны, отношение к Кюхельбеккеру изменилось. Не только по этой причине, разумеется, а главным образом, потому что лицеисты сделались к этому времени серьезнее, а, кроме того, была возможность присмотреться к Кюхельбеккеру и оценить не только нелепость его фигуры, но еще и достоинства его ума, круг его чтения например. А читал Кюхельбеккер в лицее чрезвычайно много. Причем читал вещи, о которых и не слыхивали иные лицеисты. Дело в том, что муж сестры Вильгельма Юстины Карловны, профессор Дерптского университета Григорий Глинка, регулярно снабжал его достаточно серьезными изданиями на немецком и французском языках. У Кюхельбекера была специальная тетрадь, в которую он записывал впечатления от этого чтения. Выписки им, кстати, делались вместе с Пушкиным. Пушкин пользовался книгами Кюхельбекера, и, может быть, благодаря этой его библиотечке, прочел многое такое, чего не прочел бы в лицее.

Кумиром Кюхельбекера и прежде была, главным образом, немецкая классика, в особенности Шиллер. Кстати, тяготение Кюхельбекера к Шиллеру совершенно понятно и питается, если хотите, не просто пристрастием к немецкой литературе, но самим складом натуры. Если я сказал, что в Кюхельбекере было ярко выражено донкихотовское начало, то с таким же основанием можно сказать и то, что в нем было выражено и начало шиллеровское. Напоминал он и напомнит еще своим поведением на Сенатской площади и Карла Моора, а благородством своим - шиллеровского маркиза Позу. И вот замечательно уже само это пристрастие к немецкой литературе. В семействе Кюхельбекеров, естественно, знали немецкий язык, жена Карла Генриха говорила исключительно на немецком. Так что еще до лицея Вильгельм имел возможность в совершенстве изучить французский и немецкий языки.

Я возвращаюсь к мысли, которую я только что высказал: это влечение Кюхельбекера к немецкой литературе в особенности замечательно на том фоне, который был свойственен лицейским литературным симпатиям. Лицеисты, которые вообще интересовались словесностью, тяготели, главным образом, к литературе французской. И в какой-то степени чтение немецких романтиков было противоядием, если можно так выразиться, или противовесом, если точнее сказать, всеобщему увлечению Парни, Грекуром и так далее. Заметим вот эту подробность. Она очень важна, потому что потом отзовется и в увлечениях Кюхельбеккера в двадцатые годы, когда он станет уже вполне зрелым литератором.

Жизнь Кюхельбеккера в лицее со всеми ее колоритными штрихами и подробностями запечатлена замечательным пером Юрия Николаевича Тынянова. И мы не будем больше останавливаться на этих деталях: роман достаточно фактографичен и достаточно правдив, опирается на факты, которые у Тынянова были под рукой.

После окончания лицея Кюхельбеккеру предстояло искать себе службу. И вот, как это, кстати, случилось со многими литераторами, близкими ему по духу, Кюхельбеккер обрел себе служебное пристанище под кровом архива министерава иностранных дел, в ряду тех " архивных юношей", которые, как вы помните, упоминаются Пушкиным в " Евгении Онегине" - эти " архивны юноши", созерцающие пушкинскую Татьяну и судящие о ней неблагосклонно.

Здесь-то в архиве Кюхельбеккер и познакомился с теми русскими писателями, с которыми он потом войдет в тесный контакт. Здесь сложилось, например, его знакомство с Владимиром Федоровичем Одоевским, с которым в двадцатые годы Кюхельбеккер начнет издавать журнал " Мнемозина". Но Кюхельбеккер по складу натуры был не из тех людей, которые могли бы служить, даже если эта служба была бы синекурой. Потому что фактически она и была синекурой, ибо " архивны юноши" собирались в архиве всего лишь два дня в неделю и время проводили, главным образом, в литературных разговорах. Но Кюхельбеккеру всякая служба претила, он был решительно не способен на это. Кроме того, здесь судьба Кюхельбеккера делает особый поворот, и поворот этот связан очень тесно с пушкинской судьбой в начале двадцатых годов.

В двадцатые годы следует ссылка Пушкина на юг, на которую Кюхельбеккер откликнулся весьма неосмотрительно и чрезвычайно пылко в свойственной ему манере в стихотворном послании к Дельвигу:

О Дельвиг, Дельвиг, что гоненья?

Бессмертие равно удел

И смелых, вдохновенных дел

И сладостного песнопенья!..

... О вы, мой Дельвиг, мой Евгений,

(к этому времени Кюхельбеккер познакомился уже и с Баратынским)

С рассвета ваших тихих дней

Вас полюбил небесный Гений!..

(и вот дальше, обратите внимание, это о Пушкине)

И ты, наш юный Корифей, -

Певец любви, певец Руслана!

Что для тебя шипенье змей,

Что крик и Филина и Врана!

-Лети и вырвись из тумана,

Из тьмы завистливых времен.

О друга! песнь простого чувства

Дойдет до будущих племен

-Весь век наш будет посвящен

Труду и радостям искусства;

И что ж? пусть презрит нас толпа:

Она безумна и слепа!

Вот эти-то строки и дали повод для специального доноса. Неизвестный доносчик указал властям на то, что эти строки связаны с судьбою Пушкина. И над Кюхельбекером тотчас же нависла угроза. Чтобы как-то избежать самого скверного поворота событий, Дельвиг предпринял шаг, характеризующий его, кстати, в самом лучшем свете, - он отказался сопутствовать русскому вельможе Нарышкину в его путешествии по Европе. Сначала это сопутствие в роли секретаря было предложено именно Дельвигу, он отказался от него в пользу Кюхельбекера. И Кюхельбеккер едет в Европу и, казалось бы, должен быть счастлив. В самом деле, поначалу нет границ его восторгам, но проходят два-три месяца, и Кюхельбеккер уже с тоской пишет Юстине Карловне, что ему хочется домой, в Россию.

А между тем, он побывал и в Германии, и в Париже, и в Италии, и в Лондоне. Когда он был в Германии, он нанес визит Гете. Гете встретил сына своего соученика Карла Генриха весьма любезно, стал выспрашивать его о русской литературе (он вообще интересовался русской словесностью). В начале 30-х годов Гете будет очень заинтересован переводом " Фауста", сделанным профессором Московского университета Степаном Петровичем Шевыревым, и даже выскажет мысль о том, что этот перевод соответствует духу того, что было задумано им самим, что это лучше, чем какие бы то ни было другие переводы. Гете, повторяю, внимательно расспрашивал всех, кто к нему приезжал (а у него был Жуковский с племянницей и другие), о русской литературе. Кюхельбекеру он дал даже своеобразное задание, обязав его писать ему письма и сообщать о ходе развития русской словесности, чего тому не удалось выполнить.

Еще одна литературная акция была предпринята Кюхельбекером в Европе. В Париже, в оппозиционном клубе " Атенеум", он читает лекции о русской литературе. И это, заметьте, после тех знаменитых лекций, которые были прочитаны в Париже Лагарпом. Вдруг является из России некто неизвестный и пытается знакомить французскую публику с духом нашей поэзии и языка (" Дух русской поэзии и языка" - так назывался его цикл лекций). Кюхельбеккер со свойственной ему пылкостью и незаурядностью позволил себе достаточно откровенные определения некоторых литературных событий и явлений, достаточно смелые высказывания о состоянии дел в России. Он, например, утверждал с полной определенностью, что русский язык самим складом своим противостоит тому деспотическому правлению, которое укоренилось в России. Ясно, что на лекциях присутствовали и доносчики. И ясно, что неосторожность опять дорого могла стоить Кюхельбекеру. Но он в этих случаях никогда не проявлял осторожности и говорил смело, не оглядываясь на обстоятельства и тем предваряя будущий ход своей судьбы. Он даже опубликует потом несколько лекций этого цикла, как только сделается соиздателем альманаха " Мнемозина".

Вернувшись в Россию, он, однако, решил заняться профессионально поэзией. Опять-таки по совету друзей, прослышавших об этих парижских чтениях и, в отличие от Кюхельбекера, достаточно ясно осознавших возможность новой угрозы -слишком острые мысли высказывал Кюхельбеккер в своих лекциях. Это послужило для него сильнейшим толчком, стимулом, который определил представления Кюхельбеккера, его подлинную литературную дорогу.

На этом событии мы сейчас остановимся, я хочу только сказать, что с этого момента как раз Кюхельбеккер в своей поэзии менее всего архаист, невзирая на все утверждения Тынянова. Знакомство Кюхельбеккера с Грибоедовым Тынянов почему-то увязывает с архаическими пристрастиями Кюхельбеккера. Группа архаистов, которая рисуется на фоне известной работы Тынянова " Пушкин и архаисты", такова, если брать крупные имена: Катенин, Грибоедов и Кюхельбеккер. Присутствие в этой группе Грибоедова вызывает некоторое недоумение. Как раз в эту пору Грибоедов работает над комедией " Горе от ума", и, разумеется, здесь он от архаических пристрастий дальше, чем где бы то ни было. Впрочем, и другие произведения Грибоедова мало говорят в пользу его архаичности. И, стало быть, само знакомство Грибоедова с Кюхельбекером менее всего могло склонить поэта к какой-то архаической традиции. А Тынянов говорит даже не о признаках архаизма литературного, а именно об архаической традиции - склонность к ней замечает он у Грибоедова.

Я думаю, не в последней степени Юрий Николаевич Тынянов исходит из представления пушкинского и представления пушкинских друзей. Представление явно преувеличенное. Друзья Кюхельбеккера - и Вяземский, и Пушкин - впадают в эту пору в панику, им кажется, что Кюхельбеккер выпадает из их стана и начинает двигаться совсем в ином направлении. Впрочем, менее всего к упрекам в адрес Кюхельбеккера склонен сам Пушкин. Правда, как раз в эту пору вспыхивает ссора между Пушкиным и Кюхельбеккером. Но это была ссора, которая менее всего дает повод говорить о том, что Пушкин чувствовал какую бы то ни было угрозу своему литературному стану. Еще раз повторяю: он ведь никогда не был сторонником школы в поэзии. И терпимостью отличался гораздо большей к другим литературным пристрастиям, чем, скажем, Вяземский. Вяземский среди людей пушкинского круга был наиболее нетерпим, и как раз от Вяземского, в основном, и исходят упреки в адрес Кюхельбеккера в его мнимой архаичности.

Что архаичность мнимая, ясно. Достаточно взглянуть на стихотворения, которые пишет Кюхельбекер в двадцатые годы. Не в последней степени аргументом в пользу архаичности Кюхельбекера является его защита русского одописания. В статье, которую он несколько позднее, вернувшись с юга, публикует в альманахе " Мнемозина", вы встречаете утверждение, которое, конечно, могло раздражить пушкинский круг. Там Кюхельбекер пишет: " Прочтя элегии Пушкина, Жуковского, Бара тынского, вы знаете все". Но смысл этого утверждения, я полагаю, друзья пушкинские не совсем верно поняли. Потому что дальше контекст таков, что упреки идут по адресу эпигонов: если мы все уже знаем о достоинствах элегии по Пушкину, Жуковскому и Баратынскому, зачем нам знать элегиков, тем более эпигонствующих элегиков второго ряда? Кюхельбеккер собирает в этой статье все шаблоны элегической поэзии. Кстати, Пушкин, полемизируя с этой статьей, полемизировал гораздо сдержаннее, чем Вяземский или кто-то другой.

Пушкин сам через некоторое время начнет пересматривать свое отношение к элегической моде. Элегическое " ку-ку", которое появится в контексте " Евгения Онегина", убеждает в том, что уже к моменту написания второй главы " Евгения Онегина" пушкинское отношение к элегическим канонам изменилось радикально. Вспомните, как он на страницах " Онегина" характеризует элегический мир Ленского:

Он пел разлуку и печаль,

И нечто, и туманну даль,

И романтические розы...

Собраны, по сути дела, шаблоны элегического стиля. Проделана, по сути дела, та же работа, что в свое время была проделана Кюхельбеккером в публицистических формах в его статье, опубликованной в " Мнемозине".

Так что Пушкин, повторяю, полемизирует с этой статьей Кюхельбекера весьма терпимо и по существу. А существо этой пушкинской полемики такое (вот здесь как раз тот случай, когда связываются два имени - Пушкина и Кюхельбеккера): она касается, прежде всего, представлений о поэтическом вдохновении. Удивительное дело - Пушкин впервые дает здесь свою формулу поэтического вдохновения, которое начисто исключает представление восторга, он разводит два эти понятия - восторг и вдохновение.

Почему восторг не вдохновение? Восторг исключает спокойствие. Оказывается, Пушкин сопрягал вдохновение с особым представлением о внутреннем покое, который обеспечивал бы зоркость, так сказать, духовного зрения, такую зоркость, которая позволяла бы охватывать всю целостность художественного творения. " Спокойствие нужно, чтобы распоряжаться частями в составе целого", - на сей раз я уже точно цитирую Пушкина. Он оправдывает или, вернее, обосновывает необходимость спокойствия в поэзии.

Я почему заговорил о том, что Пушкин отрицает восторг? Да потому, что как раз с его точки зрения, с пушкинской, - так ему казалось - ода покоилась исключительно на восторге. Пушкин почему сомневается в необходимости одописания? Не только потому, что оно изжило себя исторически, но еще потому, что, с точки зрения Пушкина, одописание исключает труд поэтический. Если оно покоится на мгновенных вспышках восторга, значит здесь нет необходимости в постоянстве поэтического труда, благодаря которому и создается все великое в поэзии. Вот ведь в чем дело. Так казалось Пушкину.

Это особый взгляд на ущербность оды, с которым можно не согласиться и легко не согласиться. Пушкинская точка зрения здесь не может восприниматься как некая безусловная истина.

Вспомнив о перипетиях этого спора, оглянемся на поэзию Кюхельбеккера в двадцатые годы. А в двадцатые годы талант его крепчает. Нет ничего теперь перед нами от Кюхельбекера, каким он был в первые годы своего лицейского поэтического существования. Что являет собой, например, ода Кюхельбекера? Это совсем не та ода, которая была характерна для XVIII столетия. Кюхельбеккер чрезвычайно почитал Державина. Но и одопись Державина не умещается в одических канонах. И поэтому он, выделяя Державина, тем самым выделяет то, что отступало в русской поэзии от канонической оды.

Посмотрим, чему посвящены оды Кюхельбеккера. Они посвящены, прежде всего, судьбе поэта. Предмет этот никогда не был поэтической материей для старой русской оды. И поэт здесь воспринимается в таком свете, который уже ничего общего не имеет с какими-то отзвуками и отголосками архаической традиции. Это скиталец, это, так сказать, поэтический безумец, это сосуд священный, озаренный божественным огнем. Он непременно одинок, он непременно в разладе, в конфликте с толпой. Это все круг чисто романтических представлений, который складывается, например, в эстетике немецкого романтизма гораздо ранее. Вот ведь в чем дело.

Да и в русском романтизме вы можете найти множество Имен, которые разрабатывают тему поэта как раз в этом плане. О ком идет речь? О Владимире Федоровиче Одоевском, о его повестях " Последний квартет Бетховена", " Опера кавалера Джанбатиста Веронезе", " Иоганн Себастьян Бах". Я говорю о произведениях, которые в центр выдвигают тему художника. Художник, поэт, музыкант - эти различия между видами искусства в данном случае совершенно несущественны. Речь идет о специфически романтической интерпретации творца: что есть художник? что есть творец? Каковы его отношения с миром? Повести Николая Алексеевича Полевого " Живописец" и " Аполлон". Короче говоря, перед нами обширный пласт чисто романтической традиции, которая разрабатывает образ и тему поэта вот в таком же, в сущности, варианте, как Кюхельбеккер.

Посмотрим теперь на оды Кюхельбеккера. Участь русских поэтов рассматривается в них с другой точки зрения, казалось бы, внешней, формальной. Но это кажущаяся формальность. " Оды" Кюхельбеккера достаточно компактны. В этом все дело. Старая русская ода могла жить только большим художественным пространством. Ей оно было абсолютно необходимо, потому что одическая мысль, летая над градами и весями, обозревая целые исторические эпохи, нуждалась в такой широте композиционного пространства. Даже с точки зрения компактности оды Кюхельбекера, в сущности говоря, совсем не те оды, которые позволяют думать об архаической традиции.

Я думаю, эта точка зрения Юрия Николаевича Тынянова опирается на суждение литераторов пушкинского круга в большей степени, чем на самое творчество Кюхельбекера.

Естественно, многие из знакомств Кюхельбекера в эту пору могли шокировать людей пушкинского круга. Например, Кюхельбекер почему-то упорно защищает всех обиженных литераторов, оттесненных якобы на обочину пушкинским направлением в поэзии и направлением Жуковского. Какие это литераторы? Ширинский-Шихматов, тот самый князь Ширинский-Шихматов, написавший поэму " Петр Великий", о которой ходила следующая эпиграмма:

Какое хочешь, имя дай

Своей поэме полудикой:

" Петр длинный", " Петр большой",

Но только " Петр Великий"

Ее отнюдь не называй.

 

За Ширинским ходила слава безнадежно устаревшего поэта, который тщетно силится воскресить эти грандиозные и отжившие формы эпической поэзии. Вполне вероятно, что Кюхельбекер и заблуждался, даже так оно и есть. Можно без ссылок на вероятность твердо сказать, что Кюхельбекер явно заблуждался в оценке Ширинского-Шихматова. Но он отнюдь не заблуждался в оценке Грибоедова.

Мы сейчас возвращаемся к отношениям Кюхельбекера и Грибоедова. Кстати, эта тема интересна еще и тем, что она позволяет поставить вопрос о том, насколько тип Кюхельбекера отразился в грибоедовском Чацком. Такую версию нам тоже предлагает Юрий Николаевич Тынянов. Правда, он как филолог чрезвычайно высокий и осторожный в суждениях делает оговорку, что нельзя рассматривать характер в свете того, какой духовный материал прототипов был изображен. Действительно, нельзя возлагать характер на серию прототипов, даже если ему предшествовала серия прототипов, а не один какой-либо. Все переплавлено в характере. Так вот посмотрим, в какой степени в переплавке, которую мы можем допустить в характере Чацкого, отразилось кюхельбекеровское начало и в чем.

Тынянов утверждает, что якобы в том, как ослеплен Чацкий в разговорах с людьми, которые не в состоянии понять его. Отсюда пушкинский упрек. Вы помните его суть? Умный человек не станет метать бисер перед глупцами. Но и пушкинский упрек мы сейчас никак не можем принять за истину. Ведь в тех сценах, где Чацкий Грибоедова позволяет себе метать бисер (прежде всего, это сцена-диалог его с Фамусовым, где следуют самые пространные и самые ядовитые реплики Чацкого) - в них его состояние объясняется чисто психологическими мотивами. На сцену с Фамусовым накатывает психологическая волна из предшествующей сцены-свидания с Софьей. Здесь срабатывает раздражение, которое накопилось в предшествующей сцене. И с этой точки зрения поведение Чацкого в этой сцене абсолютно мотивировано психологически. Ему нет дела до собеседника, ему нужно желчь эту и раздражение выплеснуть, хотя бы в пустое пространство.

Что мы можем предполагать относительно кюхельбеккеровского элемента в характере Чацкого? Только то, что раздражительность его позаимствована, или только то, что он мог говорить, не оглядываясь на окружающих? Но этим же свойством отличался и Петр Андреевич Вяземский. Ему тоже часто не было дела до того, с кем он говорит, он просто давал спонтанную свободу своему высказыванию, иногда чрезвычайно резкому. Это, казалось бы, совершенно специальный вопрос, но смысл всего того, о чем я говорю, сводится к тому, что все-таки в начале двадцатых годов Кюхельбеккер и его талант крепнет все более и более. И это, кстати, замечают люди из близкого пушкинского круга. Это вынужден был признать Петр Андреевич Вяземский. И об этом говорит в еще более благоприятных для Кюхельбеккера и почти в комплиментарных выражениях, правда, не в письме к нему самому, а в письме к Вяземскому Евгений Абрамович Баратынский, который признает за Кюхельбеккером дарование " очевидное совершенно". И это очень важно. Потому что все-таки так получилось, что Кюхельбеккер надолго вошел в сознание русской читающей публики как поэт с дарованием сомнительным, как какое-то подобие Василия Кирилловича Тредиаковского в литературе.

Против этого, кстати, резко возражал в свое время, в двадцатые годы нашего сто­летия, когда начиналось изучение творчества Кюхельбеккера, Корней Чуковский. Когда его спросили: " Что же это Тынянов им занимается? Поэт-то плохой". - " Да вы знаете, - отвечал на это Чуковский, - у него ведь есть стихотворения пушкинские по силе". И это не преувеличение, не гипербола. Я вам сейчас прочитаю стихотворение, которое было написано им в тридцатые годы. Настолько сильное, что, я думаю, Пуш­кин не отказался бы поставить свою подпись под этим стихотворением. Оно называ­ется " Море сна". Это 1832 год.

Мне ведомо море, седой океан:

Над ним беспредельный простерся туман,

Над ним лучезарный не катится щит;

Но звездочка бледная тихо горит.

Пускай океана неведом конец,

Его не боится отважный пловец;

В него меня манит незанятый блеск,

Таинственный шепот и сладостный плеск.

В него погружаюсь один, молчалив,

Когда настает полуночный прилив,

И чуть до груди прикоснется волна,

В больную вливается грудь тишина.

И вдруг я на береге, будто знаком,

Гляжу и вхожу в очарованный дом;

Из окон мне милые лица глядят,

И речи приятные слух веселят.

Не милых ли сердцу я вижу друзей,

Когда-то товарищей жизни моей?

Все, все они здесь! удержать не могли

Ни рок их, ни люди, ни недра земли!

По-прежнему льется живой разговор;

По-прежнему светится дружеский взор...

При вещем сиянии райской звезды

Забыта разлука, забыты беды. Но ах!

Пред зарей наступает отлив –

И слышится мне неотрадный призыв...

Развеялось все - и мерцание дня

В пустыне глухой осветило меня.

И это не единственное сильное стихотворение Кюхельбекера. И в двадцатые годы у него есть произведения, отмеченные очевидным поэтическим дарованием. И то, что сам Кюхельбеккер постоянно сомневался в этом своем даровании (он в дневнике своем, который вел в Сибири, в письмах своих постоянно сомневается, что у него есть талант), - это ведь тоже делает ему честь. Кроме того, нужно помнить, что Кюхельбеккер, не думая о мере своего дарования, думал только об одном - о пользе и величии русской поэзии, и ни о чем другом.

Из его стихотворений двадцатых годов можно вспомнить стихи о судьбе других русских поэтов - пророческие стихи. С точки зрения Кюхельбекера, над русскими поэтами (в особенности) витает какой-то злотворный рок. В 20-30-е годы Кюхельбеккер будет составлять в поэзии как бы своеобразный мартиролог, подобный тому, который позднее, в 40-е годы, составит Александр Иванович Герцен. Он предугадает ход своей судьбы значительно раньше, чем совершились роковые события 1825 года.

Но, возвращаясь к двадцатым годам в творчестве Кюхельбеккера, нужно все-таки вспомнить момент его соучастия в издании альманаха " Мнемозина". Я надеюсь, что это будет интересно в одном отношении: здесь впервые явился на литературную арену перед очами Кюхельбеккера тот мрак, который потом еще раз самым зловещим образом напомнит о себе, - Фаддей Венедиктович Булгарин, сыгравший в истории " Мнемозины" роль достаточно зловещую.

Не нужно думать, что этот альманах, издаваемый Кюхельбеккером и Одоевским, пал жертвою только непрактичности издателей. Хотя, действительно, и Одоевский, и Кюхельбеккер не отличались особой практичностью, это ясно совершенно. Начиная со второго выпуска, альманах вынужден был так или иначе войти в полемику с Булгариным, который набросился на " Мнемозину" с необыкновенным, непомерным и, я бы даже сказал, комическим остервенением. Совершенно очевидно, что Булгарин ничего не понимал в тех философских публикациях, которые печатались в альманахе. Это был альманах, который пытался приучить русскую публику к восприятию философской мысли. И дело, которое было задумано, было делом благим. Здесь вырабатывался слог русского философствования, впервые на глазах у русской публики.

Как раз за этот слог и уцепился Булгарин. Он нашел этот слог темным, морочащим голову читателя, а, кроме того, его раздражало еще многое. Я не буду вдаваться здесь в детали этой полемики. Дело не в деталях. Дело в том, что с Булгариным уже тогда было трудно полемизировать, потому что все его аргументы сбивались скорее на доносы. А в альманахе " Мнемозина" Кюхельбекер напечатал одну вещь, ставшую опытом утопии или, правильнее было бы сказать, антиутопии, явно вписывающейся в контекст декабристской публицистики. Она, в итоге, и стала причиной закрытия альманаха.

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.