Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






II. Инновации






 

Сильное культурное акцентирование цели успеха открывает дорогу этой форме приспособления, состоящей в использовании институционально запрещенных, но часто эффективных средств достижения хотя бы подобия успеха — богатства и власти. Эта реакция возникает, когда индивид усвоил культурное акцентирование цели, не интернализировав при этом в равной степени институциональные нормы, регулирующие пути и средства ее достижения.

С точки зрения психологии, при больших эмоциональных вложениях в цель можно ожидать появления готовности идти на риск, и эта установка может приниматься членами всех социальных слоев. С точки зрения социологии, возникает вопрос, какие свойства нашей социальной структуры располагают к этому типу приспособления, производя тем самым в одном социальном слое бó льшую частоту девиантного поведения, чем в другом.

На высших уровнях экономики давление к инновации нередко стирает различие между честным деловым соперничеством и жестокими практиками, лежащими по ту сторону нравственности. Как отмечал Веблен, “в каждом конкретном случае нелегко, а подчас и невозможно до решения суда сказать, что перед нами: достойная похвалы предприимчивость или уголовное преступление”. Вся история крупных американских состояний пропитана тяготением к институционально сомнительным инновациям, свидетельством чему служит восхищение “баронами-разбойниками” XIX века. Невольное восхищение этими “практичными, ловкими и преуспевающими людьми”, часто выражаемое в частной обстановке, а нередко и публично, — продукт культурной структуры, в которой священная и неприкосновенная цель фактически освящает средства. И в этом нет ничего нового. Нисколько не предполагая, что Чарльз Диккенс был абсолютно точным наблюдателем американской жизни, и отдавая себе полный отчет в том, что он был кем угодно, но только не беспристрастным наблюдателем, процитируем его проницательные заметки об американском

 

“умении «ловко обделывать дела»: этим умением позолочены для них и мошенничество, и грубое злоупотребление доверием, и растрата, произведенная как общественным деятелем, так и частным лицом; и оно позволяет многим плутам, которых стоило бы вздернуть на виселицу, держать высоко голову наравне с лучшими людьми... Нарушение условий сделки, банкротство или удачное мошенничество расцениваются не исходя из золотого правила «поступай так, как ты хотел бы, чтобы поступили с тобой», а в зависимости от того, насколько ловко это было проделано... Мне сто раз пришлось вести следующий диалог:

— Ну разве не постыдно, что такой человек, как имя рек, наживает состояние самым бесчестным и гнусным путем, а его граждане терпят и поощряют его, несмотря на все совершенные им преступления? Ведь он же нарушает общественную благопристойность!

— Да, сэр.

— Ведь он же общепризнанный лжец!

— Да, сэр.

— Ведь его секли, пороли, гнали в шею!

— Да, сэр.

— И это совершенно бесчестный, низкий, распутный человек!

— Да, сэр.

— Ради всего святого, в чем же тогда его заслуга?

— Видите ли, сэр, он ловкий человек”.

 

В таком карикатурном изображении конфликта культурных ценностей Диккенс был, разумеется, лишь одним из многих остроумных писателей, беспощадно исследовавших последствия превознесения финансового успеха. Когда пришлые острословы иссякли, их дело продолжили уроженцы страны. Артемус Уорд высмеивал “общие места” американской жизни до тех пор, пока они не стали казаться до странности несуразными. “Доморощенные философы” Билл Арп и Нефтяной Вулкан [позднее Везувий] Нэсби поставили остроумие на службу разоблачению святынь, разбивая в пух и прах образы общественных деятелей и испытывая при этом нескрываемое удовольствие. Джош Биллингс вместе со своим альтер-эго Дядюшкой Изеком ясно высказал то, в чем многие не смогли бы добровольно признаться: что удовлетворение относительно, ибо “самое большое счастье в этом мире состоит в обладании тем, чего не могут достать другие”. Все они увлеченно демонстрировали социальные функции тенденциозных острот и, как позднее показал Фрейд в монографии ” Остроумие и его отношении к бессознательному ”, использовали их как оружие “нападения на все большое, достойное и могущественное, которое защищено от непосредственного унижения внутренними задержками или внешними обстоятельствами...”[190] Но, пожалуй, наиболее показательным в этом отношении было облечение Амброзом Бирсом остроумия в такую форму, которая со всей очевидностью показала, что слово “ остроумие ” не утратило связи со своей исходной этимологией и все еще означало силу, с помощью которой человек познает, учится и думает. Свой характерно ироничный и проницательный очерк о “преступлении и его коррективах” Бирс начинает со следующего замечания: “Социологи уже давно пылко обсуждают теорию о том, что импульс к совершению преступления — это болезнь и что согласие в открытую им обладать — тоже болезнь”. После такого вступления он описывает способы, с помощью которых преуспевающий мошенник приобретает социальную легитимность, и переходит к анатомическому анализу несоответствий между культурными ценностями и социальными отношениями.

 

“Добропорядочный американец, как правило, терпеть не может мошенничества, но возмещает эту суровость благожелательной терпимостью к мошенникам. Единственное, что ему для этого требуется, — это знать мошенников лично. Все мы довольно громко “изобличаем“ воров, если не имеем чести быть с ними знакомыми. Но если уж мы их знаем, то — вот те раз! — наше отношение к ним сразу меняется, несмотря на явственно расходящийся вокруг них аромат трущоб и тюрем. Мы можем знать, что они виновны в преступлении, но встречаемся с ними, пожимаем им руку, вместе выпиваем, а если они к тому же еще богаты или чем-то иным примечательны, приглашаем их в свои дома и считаем за честь часто бывать у них. Мы “не одобряем их методы”; дескать, пусть они это поймут, и это будет для них достаточным наказанием. Представление о том, будто подлеца хоть на йоту волнует, что думает о его методах человек, ведущий себя с ним корректно и дружелюбно, явно изобрел какой-нибудь юморист. В постановке водевилей у Марса он, вероятно, сделал бы себе целое состояние.

[И еще: ] Если бы мошенникам отказывали в общественном признании, их стало бы намного меньше. Некоторые стали бы лишь усерднее заметать следы своего присутствия на окольных путях неправедности, но другие надругались бы-таки над собственной совестью и отказались от неудобств мошенничества ради неудобств честной жизни. Ведь недостойный человек ничего на свете так не боится, как лишиться пожатия честной руки и остаться наедине с ледяной, неотвратимой пощечиной безразличного взгляда.

Богатые мошенники водятся у нас потому, что есть “респектабельные” люди, которые не стыдятся подавать им руку, видеться с ними, говорить, что они их знают. В этом сквозит предательский отказ приструнить их; крикнуть во весь голос, что они тебя ограбили, значит изобличить своих сообщников.

Можно мило улыбаться мошеннику (а большинство из нас делают это много раз в день), если не знаешь, что он мошенник, и если тебе не сказали об этом другие. Но если об этом знаешь или если тебя об этом предупредили, то продолжать при этом улыбаться ему значит быть лицемером — либо просто лицемером, либо льстивым лицемером, в зависимости от того места в жизни, которое занимает одаряемый улыбкой мошенник. Простых лицемеров больше, чем льстивых, ведь заурядных мошенников больше, чем богатых и выдающихся; правда, и улыбок им достается меньше. Американцев будут грабить до тех пор, пока американский характер остается таким, какой он сейчас, пока сохраняется терпимость к удачливым негодяям и пока американская изобретательность проводит воображаемое различие между публичным и частным характером, коммерческим и личным поведением человека. Короче говоря, американцев будут грабить до тех пор, пока они этого заслуживают. Ни один человеческий закон не сможет это остановить, ничто не в силах это остановить, ибо невозможно отменить высший и более спасительный закон: «Что посеешь, то и пожнешь»”[191].

Бирсу, жившему в эпоху процветания американских “баронов-разбойников”, было трудно не заметить появление того, что позже получило известность как “должностное преступление”. Тем не менее он сознавал, что далеко не все крупные и драматичные отступления от институциональных норм в высших экономических стратах предаются огласке, а отклонения в кругу скромного среднего класса становятся достоянием гласности, может быть, даже в еще меньшей степени. Сазерленд неоднократно доказывал с документами на руках, что среди бизнесменов преобладают “должностные преступления”. Кроме того, он отмечает, что многие из этих преступлений так и не были наказаны — либо потому, что не были раскрыты, либо, если они все-таки были раскрыты, в силу “статуса бизнесмена, тенденции ухода от наказания и сравнительно неорганизованного возмущения общественности в отношении должностных преступников”[192]. Исследование, охватившее около 1700 человек, в основном представителей среднего класса, показало, что “незарегистрированные преступления” — обычное дело для вполне “респектабельных” членов общества. 99% опрошенных признались, что совершили по крайней мере одно из сорока девяти преступлений, внесенных в уголовный кодекс штата Нью-Йорк; каждое было достаточно серьезным, чтобы при самом суровом приговоре повлечь за собой тюремное заключение сроком не менее чем на 1 год. Среднее число преступлений среди взрослых (сюда не входят нарушения, совершенные в возрасте до 16 лет) составило 18 для мужчин и 11 для женщин. Целых 64% мужчин и 29% женщин признали себя виновными в совершении одного или более уголовного преступления, которые, согласно законодательству штата Нью-Йорк, являются основанием для лишения их всех гражданских прав. Один из лейтмотивов этих открытий выражен в словах священника, подававшего ложные сведения о продаваемом товаре: “Сначала я пытался вести себя честно, но это не всегда приносит успех”. Опираясь на эти результаты, авторы делают сдержанный вывод, что “число действий, содержащих с правовой точки зрения состав преступления, намного превосходит число официально зарегистрированных преступлений. Противозаконное поведение отнюдь не относится к числу социальных или психологических аномалий; на самом деле, это вполне обычная практика”[193].

Но сколь бы ни различалась интенсивность девиантного поведения в разных социальных стратах — а мы из многочисленных источников знаем, что официальная статистика преступности, регулярно показывающая более высокий ее уровень в низших социальных стратах, далека от совершенства и надежности, — из нашего анализа ясно видно, что самый сильный толчок к отклоняющемуся поведению получают низшие страты. Конкретные примеры позволят нам выявить социологические механизмы, втянутые в производство этих давлений. В ряде исследований было показано, что в некоторых специализированных областях порок и преступление являются “нормальной” реакцией на ситуацию, когда культурный акцент на денежный успех был усвоен, а доступ к общепризнанным и законным средствам достижения этого успеха — почти полностью перекрыт. Профессиональные возможности людей в этих областях ограничиваются преимущественно ручным трудом и малоквалифицированной конторской работой. В условиях характерной для американцев стигматизации ручного труда, которая оказалась почти в равной степени присущей всем социальным классам американского общества [194], и в условиях отсутствия реальных возможностей выйти когда-нибудь за пределы этого уровня результатом становится отчетливая склонность к девиантному поведению. Статус неквалифицированного труда и вытекающий из него низкий уровень доходов никак не могут, с точки зрения установленных стандартов человеческой ценности, конкурировать с теми обещаниями власти и высокого дохода, которые исходят от организованного порока, рэкета и преступности[195].

С точки зрения наших задач, в этих ситуациях можно выделить два ключевых элемента. Во-первых, установленные культурные ценности дают стимул стремиться к успеху; во-вторых, классовая структура ограничивает доступные пути продвижения к этой цели главным образом девиантным поведением. Это сочетание культурного акцента и социальной структуры как раз и производит сильное принуждение к отклонению. Обращение к законным каналам “заполучения денег” сдерживается классовой структурой, которая не полностью открыта на всех уровнях для талантливых людей[196]. Несмотря на нашу настойчиво пропагандируемую идеологию “открытых классов”[197], достижение цели (успеха) случается относительно редко и заметно затруднено для тех, в чьем распоряжении есть только низкое образование и скудные экономические ресурсы. Господствующее в культуре давление ведет к постепенному затуханию законных, но в общем и целом неэффективных усилий и ко все большему применению незаконных, но более или менее действенных средств.

К тем, кто занимает место в низинах социальной структуры, культура предъявляет несовместимые требования. С одной стороны, она призывает их ориентировать свое поведение на перспективу обретения крупного состояния (“Каждый человек — король”, — говорили Марден, Карнеги и Лонг), с другой стороны, в значительной степени лишает их возможности сделать это институционально. Следствием этого структурного несоответствия является высокий уровень девиантного поведения. Равновесие между предписанными культурой целями и средствами становится очень шатким по мере того, как все больше делается акцент на достижение наделенных престижем целей любыми средствами. В этом смысле, фигура Аль Капоне выражает триумф аморального интеллекта над морально предписанной “неудачей” в условиях, когда закрыты или сильно сужены каналы вертикальной мобильности в обществе, которое всячески превозносит экономическое изобилие и социальное восхождение для всех его членов [198].

Последнее уточнение имеет первостепенное значение. Из него видно, что если мы желаем понять социальные корни отклоняющегося поведения, то мы должны принять во внимание не только исключительное акцентирование денежного успеха, но и другие аспекты социальной структуры. Высокая частота девиантного поведения не порождается самим по себе отсутствием возможностей или этим возвеличиванием денежного успеха. Сравнительно жесткая модификация классовой структуры, каковой является кастовый порядок, может заходить в ограничении возможностей гораздо дальше, чем сегодняшнее американское общество. Именно когда система культурных ценностей превозносит до небес, ставит буквально выше всего некоторые общие цели успеха и навязывает их всему населению в целом, в то время как социальная структура жестко ограничивает или полностью перекрывает для значительной части того же самого населения доступ к одобряемым способам достижения этих целей, — именно тогда принимает широкие масштабы девиантное поведение. Иначе говоря, наша эгалитарная идеология косвенно отрицает существование таких индивидов и групп, которые бы не конкурировали друг с другом в погоне за денежным успехом. Более того, одна и та же совокупность символов успеха считается применимой ко всем. Считается, что цели выходят за классовые границы, не удерживаются в их пределах; и в то же время реальная социальная организация устанавливает различия в доступности этих целей для разных классов. В этой среде главная американская добродетель, “честолюбие”, пестует главный американский порок, “девиантное поведение”.

Этот теоретический анализ может помочь объяснить изменчивые корреляции между преступностью и бедностью[199]. “Бедность” — не изолированная переменная, действующая одинаково везде, где бы ее ни находили; это лишь одна из переменных, входящая в комплекс опознаваемо взаимосвязанных социальных и культурных переменных. Самой по себе бедности и сопутствующего ей ограничения возможностей еще недостаточно, чтобы вызвать явно высокую интенсивность преступного поведения. Даже пресловутая “нищета посреди изобилия” не обязательно приведет к этому результату. Но когда бедность и связанные с ней невыгодные условия соперничества за культурные ценности, одобренные всеми членами общества, соединяются с акцентированием культурой денежного успеха как наивысшей цели, нормальным следствием этого становится высокая интенсивность преступного поведения. Так, очень приблизительная (и не обязательно надежная) статистика преступности говорит, что в Юго-Восточной Европе бедность меньше коррелирует с преступностью, чем в Соединенных Штатах. Казалось бы, экономические жизненные шансы бедных в этом европейском регионе являются даже менее обещающими, чем в нашей стране, а стало быть, ни бедность, ни ее связь с ограниченными возможностями недостаточны для объяснения этих меняющихся корреляций. Однако когда мы рассматриваем всю конфигурацию — бедность, ограниченность возможностей и навязывание культурных целей, — появляется некоторая основа для объяснения более высокой корреляции между бедностью и преступностью в нашем обществе, нежели в других, где более жесткая классовая структура соединена с разными для каждого класса символами успеха.

Жертвы этого противоречия между культурным акцентированием денежных амбиций и общественным ограничением возможностей не всегда сознают структурные источники сдерживания их устремлений. Разумеется, они часто сознают расхождение между индивидуальной ценностью и общественными вознаграждениями. Но они не обязательно понимают, откуда оно берется. Те, кто находит его источник в социальной структуре, могут отчуждаться от этой структуры и становятся готовыми кандидатами на пятый тип приспособления (мятеж). Между тем, другие — а их, видимо, подавляющее большинство — могут относить свои трудности на счет более мистических и менее социологических источников. Ибо, как заметил в этой связи Гилберт Мэррей, выдающийся исследователь античности и вопреки-самому-себе-социолог, “лучшая почва для суеверий — это такое общество, в котором судьбы людей кажутся практически никак не связанными с их достоинствами и усилиями. Стабильное и хорошо управляемое общество, грубо говоря, склонно гарантировать, что Добродетельный и Прилежный Ученик достигнет успеха в жизни, а Порочный и Ленивый — нет. В таком обществе люди склонны придавать особое значение цепочкам причинности, которые можно разумно помыслить или увидеть. Но в [обществе, страдающем от аномии] обычные добродетели прилежания, честности и доброты, по-видимому, приносят мало пользы”[200]. И в таком обществе люди обычно находят опору в мистицизме, начинают все списывать на Судьбу, Случай, Удачу.

Действительно, и самые “преуспевшие”, и самые “непреуспевшие” в нашем обществе нередко объясняют этот результат “удачей”. Так, например, процветающий бизнесмен Юлиус Розенвальд заявил, что 95% крупных состояний “обязаны удаче”[201]; а один из ведущих деловых журналов, объясняя в редакционной статье социальные преимущества, приносимые большим личным богатством, считает необходимым добавить к мудрости как фактору обогащения еще и удачу: “Когда человек благодаря мудрому вложению денег — пусть даже во многих случаях не без помощи удачи — накапливает пару-другую миллионов, он ничего у нас не отнимает”[202]. Точно так же и рабочий часто объясняет экономический статус “случаем”. “Рабочий видит вокруг себя много опытных и квалифицированных людей, оставшихся без работы. Если у него есть работа, он чувствует, что ему повезло; если нет — считает себя жертвой неудачного стечения обстоятельств. Рабочий может не видеть почти никакой связи между заслугами и их последствиями ”[203].

Между тем, эти ссылки на случай и удачу выполняют разные функции в зависимости от того, делаются ли они теми, кто достиг акцентируемых культурой целей, или теми, кто их не достиг. Для первых, с психологической точки зрения, это обезоруживающее выражение скромности. Говорить, что тебе просто улыбнулась удача, не разглагольствуя о том, что ты совершенно заслуживаешь своей счастливой доли, — нечто бесконечно далекое от всякого подобия самодовольства. С социологической точки зрения, доктрина удачи, выдвигаемая преуспевшими, выполняет двойную функцию: она объясняет частое расхождение между заслугами и вознаграждениями и в то же время делает неприкосновенной для критики социальную структуру, допускающую частое проявление этого расхождения. Ведь если успех прежде всего дело случая, если он заложен в слепой природе вещей, если он “дышет, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит”[204], то, разумеется, он не подчиняется никакому контролю и будет проявлять себя в одной и той же степени, какова бы ни была социальная структура.

Для не достигших успеха и особенно для тех из них, чьи заслуги и усилия не были достаточно вознаграждены, доктрина удачи обслуживает психологическую функцию сохранения самоуважения перед лицом неудачи. Она может также влечь за собой и дисфункцию: обуздание мотивации к продолжению усилий[205]. С социологической точки зрения, как предположил Бакке[206], эта доктрина может отражать непонимание того, как работает социальная и экономическая система, и может быть дисфункциональной в той мере, в какой уничтожает основания бороться за структурные изменения в направлении более справедливых возможностей и вознаграждений.

Эта ориентация на шанс и риск, обостренная напряжением, связанным с крушением надежд, возможно, поможет объяснить повышенный интерес к азартным играм — институционально запрещенной или, в лучшем случае, допускаемой, но никак не предпочтительной и не предписываемой форме деятельности, — который свойствен некоторым социальным стратам[207].

У тех, кто не применяет к колоссальной пропасти между заслугами, усилиями и вознаграждением доктрину удачи, может сформироваться индивидуалистическая и циничная установка по отношению к социальной структуре, ярче всего выраженная в культурном стереотипе: “Ценно не то, что ты знаешь, а то, кого ты знаешь”.

В таких обществах, как наше, культура, чрезмерно акцентирующая денежный успех для всех, и социальная структура, слишком ограничивающая практическое обращение к одобренным средствам для большинства, создают тяготение к инновативным практикам, расходящимся с институциональными нормами. Однако эта форма приспособления предполагает, что индивиды не были как следует социализированы, что и позволяет им отбрасывать институциональные средства, сохраняя при этом стремление к успеху. Тех же, кто полностью интернализировал институциональные ценности, аналогичная ситуация, скорее всего, приводит к альтернативной реакции, когда цель отбрасывается, а конформность к нравам сохраняется. На этом типе реакции следует остановиться более подробно.

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.