Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Декабрист П.И.Пестель о причинах и ходе развития своего вольномыслия






Я никакого лица не могу назвать кому бы я мог именно приписать внушение мне первых вольнодумных и либеральных мыслей, и точного времени мне определить нельзя, когда они начали во мне возникать: ибо сие не вдруг сделалось, а мало-по-малу и с начала самым для самого себя неприметным образом. Но следующим образом честь имею комитету о том доложить с самою чистосердечнейшею и полнейшею откровенностью. — Когда я получил довольно основательные понятия о политических науках, тогда я пристрастился к ним. Я имел пламенное рвение и добро желал от всей души. Я видел, что благоденствие и злополучие царств и народов зависит по большей части от правительств, и сия уверенность придала мне еще более склонности к тем наукам, которые о сих предметах рассуждают, и путь к оным показывают. Но я с начала занимался как сими науками, так и вообще чтением политических книг со всею кротостью и без всякого вольнодумства с одним желанием быть когда-нибудь в свое время и в своем месте полезным слугою государю и отечеству. — Продолжая таким образом заниматься, начал я потом уже разсуждать и о том: соблюдены ли в устройстве российского правления, правила политических наук, не касаясь, однакоже, еще верховной власти, но размышляя о министерствах, местных правительствах, частных начальствах, и тому подобных предметах. Я при сем находил тогда много несообразностей по моим поня­тиям с правилами политических наук и начал разные предметы обдумывать: какими постановлениями они могли бы быть заменены, пополнены или усовершенствованы. Обратил также мысли и внимание на положение народа, причем рабство крестьян всегда сильно на меня действовало, а равно и большие преимущества аристокрации[143], которую я щитал так сказать стеною между монархом и народом стоящею и от монарха ради собственных выгод скрывающею истинное положение народа. К сему стали в мыслях моих в протечении времени присоединяться разные другие предметы и толки, как-то: преимущества разных присоединенных областей[144], слышанное о военных поселениях[145], упадок торговли, промышленности и общего богатства, несправедливость и подкупливость судов и других начальств, тягость военной службы для солдат и многие другие тому подобные статьи, долженствовавшие по моим понятиям составлять предмет частных неудовольствий и чрез коих всех совокупление воедино представлялась моему уму и воображению целая картина народного неблагоденствия. Тогда начал во мне возникать внутренний ропот противу правительства. — Возвращение Бурбонского дома на французский престол и соображения мои в последствии о сем происшествии могу я назвать епохою в моих политических мнениях, понятиях и образе мыслей: ибо начал рассуждать, что большая часть коренных постановлений, введенных революциею были при ресторации[146] монархии сохранены и за благие вещи признаны, между тем как все восставали против революции и я сам всегда против нее восставал. От сего суждения породилась мысль, что революция, видно, не так дурна как говорят, и, что может даже быть весьма полезна, в каковой мысли я укреплялся тем другим еще суждением, что те государства, в коих не было революции, продолжали быть лишенными подобных преимуществ и учреждений. Тогда начали сии причины присовокупляться к выше уже приведенным; и начали во мне рождаться, почти совокупно, как конституционные, так и революционные мысли. Конституционные были совершенно монархические, а революционные были очень слабы и темны. Мало-помалу стали первые определительнее и яснее, а вторые сильнее. Чтение политических книг подкрепляло и развивало во мне все сии мнения, мысли и понятия. Ужасные происшествия, бывшие во Франции во время революции, заставляли меня искать средство к избежанию подобных и сие то про­извело во мне в последствии мысль о временном правлении и о его необходимости, и всегдашние мои толки о всевозможном предупреждении всякого междоусобия. — От монархического конституционного образа мыслей был я переведен в республиканской, главнейше следующими предметами и соображениями: — сочинение Детю-де-Траси[147] на французском языке очень сильно подействовало на меня. Он доказывает, что всякое правление, где главою государства есть одно лицо, особенно ежели сей сан наследствен, неминуемо кончится деспотизмом. — Все газеты и политические сочинения так сильно прославляли возрастание благоденствия в Северных Американских Соединенных Штатах, приписывая сие государственному их устройству, что сие мне казалось ясным доказательством в превосходстве республиканского правления... Я воспоминал блаженные времена Греции, когда она состояла из республик и жалостное ее положение потом. Я сравнивал величественную славу Рима во дни республики с плачевным ее уделом под правлением императоров. История Великого Новогорода меня также утверждала в республиканском образе мыслей. Я находил, что во Франции и Англии конституции суть одни только покрывала, никак не воспрещающие министерству в Англии и королю во Франции делать все, что они пожелают, и в сем отношении я предпочитал самодержавие таковой конституции, ибо в самодержавном правительстве, рассуждал я, неограниченность власти открыто всем видна, между тем как в конституционных монархических тоже существует неограниченность хотя и медлительнее действует, но за то и не может так скоро худое исправить. Что же касается до обеих палат, то они существуют для одного только покрывала. — Мне казалось, что главное стремление нынешнего века состоит в борьбе между массами народными и аристокрациями всякого рода, как на богатстве, так и на правах наследственных основанными. Я судил, что сии аристокрации сделаются наконец сильнее самого монарха как-то в Англии, и что оне суть главная препона государственному благоденствию и притом могут быть устранены одним республиканским образованием государства. — Произшествия в Неаполе, Гишпании и Португалии[148] имели тогда большое на меня влияние. Я в них находил по моим понятиям неоспоримые доказательства в непрочности монархических конституций и полные достаточные причины к недоверчивости к истинному согласию монархов на конституции ими принимаемые. Сии последние соображения укрепили меня весьма сильно в республиканском и революционном образе мыслей. Из сего изволит комитет усмотреть, что я в сем образе мыслей укреплен был как чтением книг, так и толками о разных событиях; а также и разделением со мною сего образа мыслей многими сочленами общества. Все сие произвело, что я сделался в душе республиканец, и ни в чем не видел большаго благоденствия и высшего блаженства для России, как в республиканском правлении. Когда с прочими членами, разделяющими мой образ мыслей, рассуждал я о сем предмете, то представляя себе живую картину всего щастия, коим бы Россия по нашим понятиям тогда пользовалась, входили мы в такое восхищение и сказать можно восторг, что я и прочие готовы были не только согласиться, но и предложить все то, что содействовать бы могло к полному введению и совершенному укреплению и утверждению сего порядка вещей, обращая при том же большое внимание на устранение и предупреждение всякого безначалия, беспорядка и междуусобия, коих я всегда показывал себя самым ревностнейшим врагом. — Объявив таким образом в самом откровенном и признательном изложении весь ход либеральных и вольнодумных моих мыслей, справедливым будет прибавить к сему, что в течение всего 1825 года стал сей образ мыслей во мне уже ослабевать и я предметы начал видеть несколько иначе, но поздно уже было совершить благополучно обратный путь. «Русская Правда» не писалась уже так ловко как прежде. От меня часто требовали ею поспешить и я за нее принимался, но работа уже не шла и я ничего не написал в течение целого года, а только прежде написанное кое-где переправлял. Я начинал сильно опасаться междуусобий и внутренних раздоров и сей предмет сильно меня к цели нашей охладевал. В разговорах иногда однакоже воспламенялся я еще, но не на долго, и все уже не то было, что прежде. Наконец опасения, что общество наше открыто правительством привело меня опять несколько в движение, но и тут ничего положительного не делал и даже по полку оставался на сей щет в совершенном бездействии до самого времени моего арестования.

Хрестоматия по истории СССР. – Т. 2: 1682–1856 / сост. С.С. Дмитриев, М.В. Нечкина. – 2-е изд. – М.: Гос. учеб.-педаг. изд. Министерства просвещения РСФСР, 1949 г. – С. 549–552.

 

«Общество соединенных славян» [149]

Общество имело главною целию освобождение всех славянских племен от самовластия, уничтожение существующей между некоторыми из них национальной ненависти и соединение всех обитаемых ими земель федеративным союзом[150]. Предполагалось с точностью определить границы каждого государства, ввести у всех народов форму демократического представительного прав­ления, составить конгресс для управления делами Союза и для изменения, в случае надобности, общих коренных законов, представляя каждому государству заняться внутренним устройством и быть независимым в составлении частных своих узаконений...

Убеждение в сих правилах заставляло славян выводить сле­дующие заключения:

1) Никакой переворот не может быть успешен без согласия и содействия целой нации; посему прежде всего надо приготовить народ к новому образу гражданского существования и потом уже дать ему оный.

2) Народ не иначе может быть свободным, как сделавшись нравственным, просвещенным и промышленным. Хотя военные революции быстрее достигают цели, но следствия оных опасны: они бывают не колыбелью, но гробом свободы, именем которой совершаются.

Славяне, убежденные в том, что надежды их не могут так скоро исполниться, как они того желали, не хотели терять вре­мени в пустых и невозможных усилиях, но вознамерились сделать все, что зависит от них и ведет, хотя медленно, к предпринятой цели. В исполнение сего намерения они положили определить некоторую часть общественной суммы на выкуп крепостных людей, стараться заводить или споспешествовать заведению небольших сельских и деревенских училищ: внушать крестьянам и солдатам необходимость познания правды и любовь к исполнению обязанностей гражданина и таким образом возбудить в них желание свободы и изменить унизительное состояние рабства.

Не взирая однакож на сии постепенные и кроткие меры, Славянский союз носил на себе отпечаток какой-то воинственности Страшная клятва, обязывающая членов оного посвящать все мысли, все действия благу и свободе своих единоплеменников и жертвовать всей жизнью для достижения сей цели, произносилась на оружии; от одних своих друзей, от одного оружия славяне ожи­дали исполнения своих желаний; мысль, что свобода покупается не слезами, не золотом, но кровью, была вкоренена в их сердцах и слова знаменитого республиканца, сказавшего: «обнаживши меч против своего государя, должно отбросить ножны как можно далее», долженствовали служить руководством их будущего поведения.

Сей слабый очерк достаточно показывает, что дух Славянского общества во многом отличался от духа Южного общества, и что даже в некоторых отношениях они были друг другу совершенно противоположны. Но к соединению двух обществ не столько содействовало сходство их характеров, сколько нетер­пение и желание скорейшего достижения цели. Мы обязаны сказать, не упрекая никого, что большинство славян еще худо понимало правила и средства своего союза и порывом своим увлекло тех немногих, которые были вполне проникнуты оными. Сии последние видели невозможность бороться с представите­лями сильного русского общества, обещавшего немедленно освобождение России, и с прискорбием приняли на себя труд оного. Боязнь повредить благу отечества, показать себя малодушными или себялюбивыми заставила их утешаться надеждами, что после переворота мысль Славянского союза воспрянет и с новою силою заставит трудиться для освобождения всех славянских народов...

...Объяснив права и обязанности посредников, безусловное и слепое повиновение членов предписаниям Верховной Думы, Бестужев-Рюмин читал речь. В сей речи он доказывал пользу соединения двух обществ, сильно говорил о необходимости переворота в России и красноречиво убеждал в несомненном успехе оного. По окончании чтения он... восхищался намерением и целью Славянского общества, но постепенное стремление и отдаленность цели, ему не нравились. Сделать народ участником переворота казалось ему весьма опасным.

— Наша революция, — сказал он, — будет подобна революции испанской (1821 г.): она не будет стоить ни одной капли крови, ибо произведется одною армиею, без участия народа. Москва и Петербург с нетерпением ожидают восстания войск. Наша конституция утвердит навсегда свободу и благоденствие народа. Будущего 1826 года в августе месяце император будет смотреть 3-й корпус, и в это время решится судьба деспотизма. Тогда ненавистный тиран падет под нашими ударами; мы поднимем знамя свободы и пойдем в Москву, провозглашая конституцию.

— Но какие меры приняты Верховною Думою для введения предположенной конституции? — спросил его Борисов 2-й. — Кто и каким образом будет управлять Россией до совершенного образования нового конституционного правления? Вы еще ничего не сказали об этом.

— До тех пор, пока конституция не примет надлежащей силы, — отвечал Бестужев, — временное правление будет зани­маться внешними и внутренними делами государства, а это может продолжаться десять лет.

— По вашим словам, — возразил Борисов 2-й, — для избежания кровопролития и удержания порядка, народ будет вовсе устранен от участия в перевороте; революция будет совершенна военная, одни военные люди произведут и утвердят ее. Кто же назначит членов временного правления? Ужели одни военные люди примут в этом участие? По какому праву, с чьего согласия и одобрения будет оно управлять 10 лет целою Россиею? Что составит его силу, и какие ограждения представите в том, что один из членов вашего правления, избранный воинством и поддерживаемый штыками, не похитит самовластия.

Вопросы Борисова 2-го произвели страшное действие на Бестужева-Рюмина; негодование изобразилось во всех чертах его лица.

— Как можете вы меня об этом спрашивать, — вскричал он с сверкающими глазами. — Мы, которые убьем некоторым образом законного государя, потерпим ли власть похитителей? Никогда! Никогда!

— Это правда, — сказал Борисов 2-й с притворным хладнокровием и с улыбкой сомнения, — но Юлий Цезарь был убит среди Рима, пораженного его величием и славою, а над убийцами, над пламенными патриотами восторжествовал малодушный Октавий, юноша 18 лет.

Борисов хотел продолжать, но был прерван другими вопро­сами, сделанными Бестужеву, о предметах вовсе незначительных. Бестужев-Рюмин сим воспользовался и не отвечал ничего Бори­сову 2-му.

...Славянское общество желало радикальной перемены, намеревалось уничтожить политические и нравственные предрассудки; однакож всем своим действиям хотело дать вид естественной справедливости и потому, гнушаясь насильственных мер, какого бы рода они ни были, почитало всегда самым лучшим средством законность. Посему Борисов 2-й и некоторые из его товарищей осуждали убийство Павла I и все вообще дворцовые революции, но одобряли суд Карла I, Людовика XVI, изгнание Иакова II и заточение Фердинанда VII.

Хрестоматия по истории СССР. – Т. 2: 1682–1856 / сост. С.С. Дмитриев, М.В. Нечкина. – 2-е изд. – М.: Гос. учеб.-педаг. изд. Министерства просвещения РСФСР, 1949 г. – С. 570-573.

«Правила Соединенных славян»

П. С. С.[151]

1. Не надейся ни на кого, кроме твоих друзей и своего [оружия]. Друзья тебе помогут, [оружие] тебя защитит.

2. Не желай иметь раба, когда сам быть рабом не хочешь.

3. Каждый почтет тебя великим, когда гордости и избытку ласкать не будешь.

4. Простота, трезвость и скромность — сии блюстительницы [свободы] сохранят твое спокойствие.

5. Не желай более того, что имеешь, и будешь независимым.

6. Богиня просвещения пусть будет пенатом твоим, и удовольствия с любовию водворятся в доме твоем.

7. Почитай науки, художества и ремесла. Возвысь даже к ним любовь до энтузиазма, и будешь иметь истинное уважение от друзей твоих.

8. Невежество с детьми своими — гордостию, суетностию и фанатизмом, — да будет твоим злым духом Вельзевулом.

9. Будешь терпеть все вероисповедания и обычаи других народов; пользоваться же только истинно хорошими обязан.

10. Будешь стараться разрушать все предрассудки, а наиболее до разности состояний[152] касающихся, и в то время станешь человеком, когда станешь узнавать в другом человека.

11. Будешь добродетельным, и добродетель целой жизни соплетет венец спокойствия для твоей совести.

12. Употребишь даже свое [оружие] естли того нужда будет требовать, на защиту невинности и от несправедливости и мщения не погибнешь, ибо друзья твои защищать тебя будут.

13. Будешь помогать своим рассудком и своим [оружием] друзьям твоим и они также помогать тебе будут.

14. Будешь таким — и гордость тирании с своею суетностию падет пред тобою на колена.

15. Ты еси славянин и на земле твоей при берегах морей, ее окружающих, построишь четыре флота: Черный, Белый, Далмацкий и Ледовитый, а в средине оных воздвигнешь [символический знак города] и в нем богиню просвещения и своим могуществом на троне посадишь. Оттуда будешь получать для себя правосудие и ему повиноваться обязан, ибо оное с дороги, тобою начертанною, совращаться не будет.

16. В[портах] твоих, славянин, будет цвести торговля и морская сила, а в [городе] посредине земли твоей справедливость для тебя обитать станет.

17. Желаешь иметь сие? соединись с твоими братьями, от которых невежество твоих предков отдалило тебя. Желаешь все то иметь? будешь жертвовать 10-ю частию твоих доходов годовых и будешь обитать в сердцах друзей твоих... «Дух рабства показывается обыкновенно надменным подобно как дух вольности бодрым, а дух истинной великости простым. Вот что вы должны наблюдать».

Хрестоматия по истории СССР. – Т. 2: 1682–1856 / сост. С.С. Дмитриев, М.В. Нечкина. – 2-е изд. – М.: Гос. учеб.-педаг. изд. Министерства просвещения РСФСР, 1949 г. – С. 573–574.

А. И. Герцен. «Былое и думы»

Возвратившись из Новгорода в Москву, я застал оба стана на барьере. Славяне были в полном боевом порядке, с своей легкой кавалерией под начальством Хомякова и чрезвычайно тяжелой пехотой Шевырева и Погодина, с своими застрельщиками, охотниками, ультра-якобинцами, отвергавшими все, бывшее после киевского периода, и умеренными жирондистами, отвергавшими только петербургский период; у них были свои кафедры в университете, свое ежемесячное обозрение, выходившее всегда два месяца позже, но все же выходившее. При главном корпусе состояли православные гегельянцы, византийские богословы, мистические поэты, множество женщин и пр., и пр.

Война наша сильно занимала литературные салоны в Москве. Вообще Москва входила тогда в ту эпоху возбужденности умственных интересов, когда литературные вопросы, за невозможностью политических, становятся вопросами жизни. Появление замечательной книги составляло событие; критики и антикритики читались и комментировались с тем вниманием, с которым, бывало, в Англии или во Франции следили за парламентскими прениями. Подавленность всех других сфер человеческой деятельности бросала образованную часть общества в книжный мир, и в нем одном, действительно, совершался глухо и полусловами протест против николаевского гнета, тот протест, который мы услышали открыто и громче на другой день после его смерти.

В лице Грановского московское общество приветствовало рвущуюся к свободе мысль Запада, мысль умственной независимости и борьбы за нее. В лице славянофилов оно протестовало против оскорбленного чувства народности бироновским высокомерием петербургского правительства...

...Говоря о московских гостиных и столовых, я говорю о тех, в которых некогда царил А. С. Пушкин; где до нас декабристы давали тон; где смеялся Грибоедов; где М. Ф. Орлов и А. П. Ермолов встречали дружеский привет, потому что они были в опале; где, наконец, А. С. Хомяков спорил до четырех часов утра, начавши в девять; где К. Аксаков с мурмолкой в руке свирепствовал за Москву, на которую никто не нападал, и никогда не брал в руки бокала шампанского, чтоб не сотворить тайно моление и тост, который все знали; где Редкин выводил логически личного бога, ad majorem gloriam Hegelij[153]; где Грановский являлся с своей тихой, но твердой речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый, с нежным, как из воску, лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М. С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало...

...Москва сороковых годов принимала деятельное участие за мурмолки и против них; барыни и барышни читали статьи очень скучные, слушали прения очень длинные, спорили сами за К. Аксакова или за Грановского, жалея только, что Аксаков слишком славянин, а Грановский недостаточно патриот.

Споры возобновлялись на всех литературных и не литературных вечерах, на которых мы встречались, — а это было раза два или три в неделю. В понедельник собирались у Чаадаева, в пятницу у Свербеева, в воскресенье у А. П. Елагиной.

Сверх участников в спорах, сверх людей, имевших мнения, на эти вечера приезжали охотники, даже охотницы и сидели до двух часов ночи, чтоб посмотреть, кто из матодоров кого отделает и как отделают его самого; приезжали в том роде, как встарь ездили на кулачные бои и в амфитеатр, что за Рогожской заставой.

Ильей Муромцем, разившим всех, со стороны православия и славянизма, был Алексей Степанович Хомяков «Горгиас, совопросник мира сего», по выражению полуповрежденного Морошкина. Ум сильный, подвижной, богатый средствами и неразбор­чивый на них, богатый памятью и быстрым соображением, он горячо и неутомимо проспорил всю свою жизнь. Боец без устали и отдыха, он бил и колол, нападал и преследовал, осыпал остротами и цитатами, пугал и заводил в лес, откуда без молитвы выйти нельзя, — словом, кого за убеждение — убеждение прочь, кого за логику — логика прочь.

Хомяков был, действительно, опасный противник; закалившийся старый бретер диалектики, он пользовался малейшим рассеянием, малейшей уступкой. Необыкновенно даровитый человек, обладавший страшной эрудицией, он, как средневековые рыцари, караулившие богородицу, спал вооруженный. Во всякое время дня и ночи он был готов на запутаннейший спор и употреблял для торжества своего славянского воззрения все на свете, от казуистики византийских богословов до тонкостей изворотливого легиста. Возражения его, часто мнимые, всегда ослепляли и сбивали с толку.

Хомяков знал очень хорошо свою силу и играл ею; забрасывал словами, запугивал ученостью, надо всем издевался, заставлял человека смеяться над собственными верованиями и убеждениями, оставляя его в сомнении, есть ли у него у самого что-нибудь заветное. Он мастерски ловил и мучил на диалектической жаровне остановившихся на полдороге, пугал робких, приводил в отчаяние дилетантов и при всем этом смеялся, как казалось, от души. Я говорю «как казалось», потому что в несколько восточных чертах его выражалось что-то затаенное и какое-то азиатское простодушное лукавство вместе с русским себе на уме. Он, вообще, больше сбивал, чем убеждал. Философские споры его состояли в том, что он отвергал возможность разумом дойти до истины; он разуму давал одну формальную способность, — способность развивать зародыши, или зерна, иначе получаемые, относительно готовые (то есть даваемые откровением, получаемые верой). Если же разум оставить на самого себя, то, бродя в пустоте и строя категорию за категорией, он может обличить свои законы, но никогда не дойдет ни до понятия о духе, ни до понятия о бессмертии и пр. На этом Хомяков бил на голову людей, остановившихся между религией и наукой. Как они ни бились в формах гегелевской методы, какие ни делали построе­ния, Хомяков шел с ними шаг в шаг и под конец дул на карточный дом логических формул или подставлял ногу и заставлял их падать в «материализм», от которого они стыдливо отрекались, или в «атеизм», которого они просто боялись. Хомяков торжествовал!

Присутствуя несколько раз при его спорах, я заметил эту уловку, и в первый раз, когда мне самому пришлось помериться с ним, я его сам завлек к этим выводам. Хомяков щурил свой косой глаз, потряхивал черными, как смоль кудрями и вперед улыбался.

— Знаете ли что, — сказал он вдруг, как бы удивляясь сам новой мысли, — не только одним разумом нельзя дойти до разумного духа, развивающегося в природе, но не дойдешь до того, чтобы понять природу иначе, как простое, беспрерывное брожение, не имеющее цели и которое может и продолжаться и остановиться. А если это так, то вы не докажете и того, что история не оборвется завтра, не погибнет с родом человеческим, с планетой.

— Я вам и не говорил, — ответил я ему, — что я берусь это доказывать; я очень хорошо знал, что это невозможно.

— Как? — сказал Хомяков, несколько удивленный, — вы можете принимать эти страшные результаты свирепейшей иманенции и в вашей душе ничего не возмущается?

— Могу, потому что выводы разума не зависимы от того,

хочу я их или нет.

— Ну, вы, по крайней мере, последовательны; однако, как человеку надобно свихнуть себе душу, чтоб примириться с этими печальными выводами вашей науки и привыкнуть к ним.

— Докажите мне, что не-наука ваша истиннее, и я приму ее так же откровенно и безбоязненно, к чему бы она меня ни привела, хоть к Иверской.

Для этого надобно веру.

— Но Алексей Степанович, вы знаете: «На нет и суда нет».

Многие и некогда я сам думали, что Хомяков спорил из артистической потребности спорить, что глубоких убеждений у него не было, и в этом была виновата его манера, его вечный смех и поверхностность тех, которые его судили. Я не думаю, чтоб кто-нибудь из славян сделал больше для распространения их воззрения, чем Хомяков. Вся его жизнь, человека очень богатого и не служившего, была отдана пропаганде. Смеялся ли он, или плакал, — это зависело от нерв, от склада ума, от того, как его сложила среда и как он отражал ее; до глубины убеждения это не касается.

Герцен А.И. Былое и думы. – Т. ІІ. – М., 1937. – С. 403-406, 410-414.

Б. Н. Чичерин. «Москва сороковых годов»

Дом Павловых на Сретенском бульваре был в это время одним из главных литературных центров в Москве. Николай Филлипович находился в коротких сношениях с обеими партиями, на которые разделялся тогдашний московский литературный мир, с славянофилами и западниками. Из славянофилов. Хомяков и Шевырев были его близкими приятелями; с Аксаковым велась старинная дружба. С другой стороны, в таких же приятельских отношениях он состоял с Грановским и Чаадаевым; ближайшим ему человеком был Мельгунов. Над Каролиной Карловной хотя несколько подсмеивались, однако поэтический ее талант и ее живой и образованный разговор могли делать салон ее приятным и даже привлекательным для литераторов. По четвергам у них собиралось все многочисленное литературное общество столицы. Здесь до глубокой ночи происходили оживленные споры: Редкин с Шевыревым, Кавелин с Аксаковым, Герцен и Крюков с Хомяковым. Здесь появлялись Киреевские и молодой еще тогда Юрий Самарин. Постоянным гостем был Чаадаев, с его голою, как рука, головою, с его неукоризненно светскими манерами, с его образованным и оригинальным умом и вечною позою. Это было самое блестящее литературное время Москвы. Все вопросы, и философские, и исторические, и политические, все, что занимало высшие современные умы, обсуждалось на этих собраниях, где соперники являлись во всеоружии, с про­тивоположными взглядами, но с запасом знания и обаянием красноречия. Хомяков вел тогда ожесточенную войну против логики Гегеля, о которой он по прочтении отзывался, что она сделала ему такое впечатление, как будто он перегрыз четверик свищей. В защиту ее выступал Крюков, умный, живой, дарови­тый, глубокий знаток философии и древности. Как скоро он появлялся в гостиной, всегда изящно одетый, elegantissimus, как называли его студенты, так возгорался спор о бытии и небытии. Такие же горячие прения велись и о краеугольном вопросе русской истории, о преобразованиях Петра Великого. Вокруг спорящих составлялся кружок слушателей; это был постоянный турнир, на котором выказывались и знание, и ум, и находчивость, и который имел тем более привлекательности, что по условиям времени заменял собою литературную полемику, ибо при тогдашней цензуре только малая часть обсуждавшихся в этих беседах идей, и то обыкновенно лишь обиняками, с недомолвками, могла проникнуть в печать.

Однажды я сказал Ивану Сергеевичу Тургеневу, что напрасно он в «Гамлете Щигровского уезда» так вооружился против московских кружков. Спертая атмосфера замкнутого кружка без сомнения имеет свои невыгодные стороны; но что делать, когда людей не пускают на чистый воздух? Это были легкие, которыми в то время могла дышать сдавленная со всех сторон русская мысль. И сколько в этих кружках было свежих сил, какая живость умственных интересов, как они сближали людей, сколько в них было поддерживающего, ободряющего, возбуждающего! Самая замкнутость исчезала, когда на общее ристалище сходились люди противоположных направлений, но ценя­щие и уважающие друг друга. Тургенев согласился с моим замечанием.

Чичерин, Б.Н. Воспоминания. Москва сороковых годов / Б.Н. Чечерин. – М., 1929. – С. 5-6.

С.м. соловьев. «Записки»

Западная партия в университете, т. е. партия профессоров, получивших воспитание в западных университетах, была господствующею. Партия была обширна, в ней было много оттенков, поэтому в ней было широко и привольно; я, Чивилев, Грановский, Кавелин — принадлежали к одной партии, несмотря на то, что между нами была большая разница: я, например, был человек религиозный, с христианскими убеждениями; Грановский остановился в раздумьи относительно религиозного вопроса; Чивилев был очень осторожен, — только после я узнал, что он не верил ни во что; Кавелин — также, и не скрывал этого; по политическим убеждениям Грановский был очень близок ко мне, т. с. очень умерен, так что приятели менее умеренные называли его приверженцем прусской ученой монархии; Кавелин же, как человек страшно увлекающийся, не робел ни перед какою крайностью в социальных преобразованиях, ни перед самым даже коммунизмом, подобно приятелю их общему, знаменитому Герцену. С последним я не был знаком по домам, но видался с ним у Грановского и в других собраниях; я любил его слушать, ибо остроумие у этого человека было блестящее и неистощимое; но меня постоянно отталкивала от него эта резкость в высказывании собственных убеждений, неделикатность относительно чужих убеждений; так, например, он очень хорошо знал о моих религиозно-христианских убеждениях и, несмотря на то, не только не удерживался при мне от кощунств, но иногда и прямо обращался с ними ко мне; нетерпимость была страшная в этом человеке. Противоположность в этом отношении представлял Грановский, в высшей степени деликатный относительно религиозных убеждений: он не только никогда не отзывался резко при мне о христианстве, но оставаясь со мною наедине, особенно впоследствии, любил заводить со Мною разговоры о христианстве, высказывая к нему самую сильную симпатию, проговаривался о зависти, которую чувствовал к людям верующим. Кавелин также не церемонился со мною относительно выходок против религии; но у Кавелина это меня не оскорбляло по короткости наших отношений; мы с ним спорили в потасовку и потом упивались развитием наших сходных научных взглядов. Таким образом, в так называемой западной профессорской партии было много оттенков, но эти оттенки уживались в ней мирно, единство преобладало, все стояли друг за друга горой.

Соловьев, С.М. Записки. – П., б.г. – С. 101-102.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.