Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Судьбы трансфера






 
 

Несмотря на первоначальные злоключения Брейера, перенос стал неожиданным открытием, радикально перевернувшим практику психоанализа. То, чем становился трансфер в ходе лечения, стало отныне главным параметром аналитической работы, а то, что из этой практики вырастало, превращалось затем в предмет многочисленных вопросов: не для того ли, чтобы понять озадачивающие особенности тех, кто анализировался — более или менее долго? Именуют ли трансфером репликацию инфантильного невроза и нужно ли от этого «исцелять» пациента? Не является ли он структурой, соответствующей обстоятельствам, формирующейся в процессе обмена между психоаналитиком и пациентом и исчезающей, когда об­мен прекращается? Или же это частная форма более общего процесса? Как опыт, который будущий психоаналитик из него извлекает, влияет затем на его контрпе­ренос при работе с большим числом разнообразных пациентов? Именно для того, чтобы разобраться в этих основных вопросах, судьбы трансфера и были сделаны темой коллоквиума Парижского психоаналитического общества в 1987 году.

С того момента, как был прерван психоанализ Доры, стало очевидным, что психо­аналитик не сможет больше никогда считать себя нейтральным наблюдателем, осведомленным практикующим врачом, чья роль ограничивалась бы помощью пациенту в обнаружении его вытесненных воспоминаний и груза системы бессозна­тельного. Вмешательство иррациональности в поиск истины не принималось в рас­чет. Казалось, что субъективность психоаналитика ограничивается исследованием и применением естественных законов, имеющих всеобщее значение (чем объясня­ется убедительность речей, обращенных к «Маленькому Гансу» или к «Человеку-крысе»). Некоторое количество вопросов, тем не менее, вставало при анализе трансфера. Его интерпретация была необходима для понимания аналитической ситуации и для развития инсайта, но что происходило со значением проработки в рамках второй топики по мере развития идей о травме? Какие интерпретации могут привести к желаемому конечному состоянию, трудному для постижения, посколь­ку в психоаналитической теории — особенно с 1920 года — принято считать, что никакой опыт не стирается, не оставляя после себя функциональной установки и мнемонических следов, всегда участвующих в психическом функционировании.

Легко было принято, что желаемой судьбой трансфера является интроекция объекта-«аналитика», то есть его анализирующих функций. Станет ли анализант аналитиком или пойдет своей дорогой, завершение психоанализа должно было


быть отмечено способностью достаточно дистанцироваться от себя самого, благодаря признанию бессознательных движений, которые вводили в заблуждение и мучили пациента до психоанализа. Дистанцироваться, отступить, обрести «инсайт» — также должно было означать приобретение достаточной доли юмора по отношению к себе самому и нежности по отношению к ближнему, чтобы сделать свое существование и существование других более приятным; однако это не всегда удавалось. Казалось, что к концу анализа некоторые пациенты даже его и не начи­нили. Другие же получали некоторое осознание своего бессознательного и бес­сознательного другого, но говорили об этом с такой уверенностью, которая делала их невыносимыми и не способствовала успеху. Интроекция анализантом психоаналитика — это неоднозначная формула.

В ходе аналитического сеанса используются две точки отсчета для интерпретации того, что говорит пациент. Первая ведет к расшифровке дискурса, символи­ческого значения слов и общих высказываний, произведенных игрой первичных и вторичных процессов, по модели, используемой Фройдом для анализа своих собственных сновидений в «Толковании» в конце 19-го века. Изолированное от остального, это декодирование приводит к понятию истины, которая существова­ла бы в любом случае, даже если бы пациент не встретил психоаналитика.

Вторая точка отсчета предполагает психоаналитическую ситуацию и ее драматическое развертывание. Почему именно это говорит сейчас пациент, почему именно это пришло ему в голову? Возможные гипотезы ограничиваются тем, что понимают непосредственно из дискурса пациента и из бессознательного смысла дискурса. Различение этих двух форм понимания позволяет допустить два дополнительных объекта знания: трансфер и предсознательное в их двойном отношении к безвременности бессознательного и ко времени, которое течет. Спрашивается, действительно, почему среди многочисленных возможных мыслей выражаются именно эти? И это предполагает гипотезу о латентных мыслях, прерывной нити психической непрерывности, о том, чего хочет пациент (сознательно или бессозна­тельно) добиться от того, кто его слушает. И на месте этого желания в этой непре­рывности, в истории пациента, всегда переписывающейся, несмотря на теоретиче­ские актуальные разногласия психоаналитиков, все могут признать одновременное действие противоречивых инстанций. Согласно пространственной, или топиче­ской, модели — это действие развертывается во времени, что придает мысли ана­литика исторический характер. Если пациент надеется быть любимым, уважае­мым, утешаемым, наказываемым и т. д. аналитиком, это обретает смысл только в зависимости от предыдущего опыта, прямого или переработанного aprè s-coup (последействие), опыта, реконструируемого аналитиком ради извлечения из него аутентичного смысла2.

1Я предпочитаю использовать французский термин aprè s-coup вместо возможных русских переводов (последействие, ретроспективно, задним числом) по причине, подробно разъясненной во вступительной статье «Психоанализ во Франции, или как научиться жить с неопределенностью» в параграфе «Время и aprè s-coup». — Примеч. А. В. Россохина.

2 В этом процессе изобретательство психоаналитика подобно изобретательству физи­ка, который постулирует существование новой частицы, так как эта конструкция превра­щает непонимаемое в понимаемое.

 


Благодаря различению этих двух форм понимания конструкция психоаналитика приобретает особый вид. Если он не оказывает пациенту дурной услуги, от­вечая буквально на его выраженные желания и на его движения бессознательно­го, то он не оставляет его, тем не менее, в пустоте. Распределение интервенций и молчаний одного означает для другого, что каждая граница его противоречий принадлежит ему и что он взят в рассмотрение тем, кто его слушает, и это истин­но только в соответствии со специфической формой инвестиции психики паци­ента аналитиком. Следуя другой системе отношений между частями дискурса, последний отвечает на любовь и ненависть, на трагические безвыходные проти­воречия, рассказывая иную историю, но эта история должна заставить заинтере­сованное лицо обнаружить другие аспекты себя и иные формы репрезентаций. Прорабатывающее значение интерпретации — выраженной или имплицитной — способствует провоцированию этого движения у пациента. Она может быть от­вергнута или способствовать трансформации в зависимости от открытия другого. Эта взаимность, трудная для обнаружения и поддержания по причине начала анализа и сверхинвестирования, характеризующего трансфер, является, ве­роятно, ключом для понимания того, что останется от аналитического опы­та, когда занавес упадет. Если психоаналитик был терроризирующим, давал интерпретации, утверждающие абсолютный смысл символов, то он создает не поддающееся анализу пространство, которое оказывается недоступным для интроекции функций аналитика, пространство первичной идентификации, выходя­щей на сцену в новых формах — вариациях на тему Эдипова комплекса и страха кастрации.

История, предлагаемая психоаналитиком, есть обратное фрустрации, но это всегда отравленный подарок. Он не только расстраивает систему контринвестиции, но выбор, который с необходимостью содержит интерпретация, сам инвес­тируется как потеря. Он оценивает некоторые части дискурса в ущерб другим, они становятся фоном, на котором выделяется то, что является существенным, а также они становятся источниками сопротивлений.

Несмотря на свой личный психоанализ — или, скорее, потому, что он был ана­лизируемым — психоаналитик не является просто разумным существом, и хит­рый гений его собственной системы предсознательного играет отнюдь не не­значительную роль в его конструкциях, в установлении «контрпереноса» (я не возвращаюсь здесь к тому, что говорил Мишель Неро1), а также в выборе началь­ных теоретических установок. Мобилизация аффектов, провоцируемая тем, что он слышит, дает психоаналитику избирательную чувствительность к психиче­ским движениям пациента, но его собственная незавершенность и его система за­щит от противовозбуждения рискуют поставить его самого в слишком острую или замкнутую ситуацию. Убеждение в том, что он все знает о своем пациенте, что он построил систему без пробелов, основанную на безупречной теории, имеет целью укрепить чувство правильности курса терапии, несмотря на неизбежные промахи и терроризм, которые влечет за собой все это. Так или иначе, психоаналитик строит себе

1 Имеется в виду концепция Мишеля Неро, в соответствии с которой перенос пациента строится на основании контрпереноса со стороны аналитика — см. подробнее вступитель­ную статью. - Примеч. А. В. Россохина.


теоретически-интуитивный инструмент, который ему позволяет расшифровывать то, что говорит пациент. Психоаналитическое лече­ние подвергает испытанию способность пациента мобилизоваться в зависимости от теоретических и личных установок психоаналитика и испытывает инстру­мент самого психоаналитика. Именно таким вопросом задается Фройд в 1937 году («Анализ конечный и бесконечный») — как так происходит, что некоторые из его пациентов, у которых «все было проанализировано» — развивают после их анализа отношения, наполненные страстями и показывающие, что психические конфликты вечны. Этот вопрос приводит его в растерянность, и первые ответы, которые приходят ему в голову, касаются особенностей, присущих самому пациенту, таких, как, например, исключительное качество его влечений или же свойствен­ных человеческому виду в целом: трудность переносить различие полов (гомосек­суальность для мужчин, отсутствие пениса для женщин), если только это не есть неспособность самого психоаналитического лечения к предупреждению будущих сложностей. Этому выдающемуся примеру следовали, и многие психоаналитики стремились выделить скрытое ядро, непроанализированное или не поддающееся анализу, ответственное за неудовлетворительный результат психоаналитическо­го лечения. Иногда это ядро рассматривалось как не принадлежащее полю психо­анализа. Иногда же речь шла о каком-либо аспекте дискурса пациента, который должен был бы быть проанализированным в первую очередь, — или, наоборот, к нему могли подступить только в определенный момент лечения. Концепции «ис­тинного» и «ложного Я» Винникотта являются тому примером, так же как сегодня «островки аутизма» и «липкой идентификации» некоторых посткляйнианских авто­ров, цитируемых Жаном Бегуэном в его сообщении на Конгрессе франкоговорящих психоаналитиков в Женеве в 1988 году. Речь идет о том, чтобы приступить aprè s-coup к рефлексии о существовании, а затем обобщить результаты этого. Начиная с Фройда и до наших дней, психоаналитики не перестают задаваться вопросом: не имеют ли эти неисследованные зоны своего собственного существования? Не яв­ляются ли они прямым следствием необходимого выбора психоаналитика в пере­крещивающихся проработках: символической расшифровки и трансфера? Не от­мечают ли они каждый раз предел действий одного или другого? Хотя этот вопрос не сулит легкого пути, он является вестником успеха и не должен отбрасываться.

Вопрос «психологического реализма», вытекающий отсюда, не является умозрительной игрой без следствий. Он касается самого завершения психоаналити­ческого лечения и качества процесса, который в ходе него развертывается. В не­давней работе, появившейся в «Текстах Центра Альфреда Бинэ»1, Жанин Симон и я исследовали, насколько понимание психоаналитика, ритм его молчаний и ин­тервенций, текст последних играют определяющую роль в том, что ребенок при­носит в свой детский психоанализ, то есть, в конечном счете, в том, что может быть анализируемым. Если наша гипотеза правильна, это означает, что формула «все было проанализировано» не имеет смысла, поскольку анализируемое не имеет предела. Форма «остатка» вводится аналитическим процессом без того, чтобы

 
 

175

 


быть обязательно отосланной к реальным объектам — будь они психическими или непсихическими. Это высказывание не означает, что выбор психоаналитика про­изволен и что «непроанализированное» есть результат случая. Если допустить, что трансфер и контрперенос взаимно определяют друг друга и определяют доста­точно жестко, то из этого следует, что число возможных выборов невелико и что вырабатывающиеся пути обязательно имеют тесную связь со стартовой ситуацией. Исследование того, что не было проанализировано в ходе лечения, является исход­ной точкой, необходимой для более полного понимания при условии, что ни один из двух участников отношений — аналитик и пациент — не останется в стороне.

То, что относится к детям, прилагается и к взрослым, несмотря на очевидные различия форм дискурса. В связи с конфиденциальностью психоанализа, делающей все более и более трудными клинические отсылки, касающиеся взрослых пациентов, я проиллюстрирую мою тему простой историей первой встречи с девочкой одиннадцати лет, прежде чем будет обсуждена уместность психоаналити­ческого лечения. Эта история показывает, как интервенция одного организует «материал», принесенный другим. Психоаналитическая интерпретация ситуации не «истолковывает ложно» наблюдение, как и все другие подходы (систематический опрос, молчание, прохождение тестов и т. д.), которые индуцируют, в свою очередь, другие ответы и обеспечивают сбор других «материалов», не более «ис­тинных» и не более «ложных», чем последовательная история.

Ноэль — одиннадцать лет. Ко мне ее привел отец по причине ее замкнутости, бесчувственности, отсутствия у нее любого спонтанного движения по отношению к родителям, а также в связи с ее посредственной учебой в школе. Когда ее мачеха, которая была раньше учительницей начальных классов, заставляет ее зани­маться, она замыкается и становится отсутствующей. «Она надевает маску» — что невыносимо и провоцирует бурные реакции. Сразу же после этого я узнаю, что мать Ноэль умерла два года спустя после ее рождения. Деликатно, но откровенно отец мне сказал в присутствии ребенка, что его первая жена была депрессивной, что ее часто госпитализировали после родов, и что она покончила с собой во время пребывания в больнице. Потом он переходит к неласковости Ноэль, тогда как она ни в чем не нуждается. В течение этого времени Ноэль кажется отсутствующей, по ни одно слово не ускользает от нее. «Она в маске».

Охваченный некоторым чувством тревоги перед речью этого человека, который явно не оплакал свою первую жену и которому даже в голову не приходит, о чем Ноэль может думать, я прекращаю беседу втроем и остаюсь с ней наедине. Я начинаю с ней разговаривать. Я ей говорю, что нахожу ее положение диском­фортным, что среди всего этого ей, должно быть, трудно найти себе место и т. д. Честно говоря, я не помню, какие в точности слова я употреблял, но уверен, что сообщил ей о том, что мне трудно представить, как можно относиться ко всему, что мы только что услышали.

Потом я ее попросил написать текст, что я часто делаю с детьми предподросткового возраста, слишком серьезными, чтобы рисовать или играть в кабинете пси­хоаналитика, но еще не овладевшими собой до такой степени, чтобы говорить о себе с незнакомцем.

«Почему вы меня об этом просите?», — сказала она с внезапной силой. Не будучи уверенным в том, что меня понимают, я ей ответил, что это нужно, чтобы


попытаться понять, как все это может ей мешать заниматься в классе. После небольшой паузы она начала писать историю маленькой девочки, которая жила на горе одна со своим дедушкой. Этот намек на историю, которую она очень любила, относился к настоящей ситуации, к тому, что только что произошло с ее отцом, а еще более прямо — к первым взаимодействиям со мной. Тогда я ей сказал, что здесь она находится тоже с дедушкой, — очевидность, удивившая и развеселив­шая ее. Ее тон изменился. Она стала более словоохотливой. Она не знала ни одно­го из своих дедушек, и этот «ни один» заставил меня подумать в тот же момент об отце ее матери, о ностальгии умершей матери по объекту любви. В то время, пока и представляю себе эту конструкцию, Ноэль говорит, оживляется, ее «маска» па мгновение исчезает. Если перспектива, которая открывается мне, — релевантна, то я не должен ей сейчас об этом говорить, тогда, как мы оба не знаем, увидимся ли мы еще раз. В этой короткой беседе Ноэль обретает опыт «свободных ассоциа­ций». Случайные соединения, детерминированные бессознательными процесса­ми, были ей отражены и приобрели упорядоченный смысл, который до тех пор был хаотическим. Начиная с первых взаимодействий, с дебюта, как в шахматах, то, что развертывается далее, принимает поворот, который зависит одновременно и от истории пациента, и от направления, указанного психоаналитиком. Когда Ноэль пишет свой текст, она думает о «Гейди-дикарке»1, поскольку мнемониче­ский след в целом — позитивный и позволяет ей встать перед лицом ситуации. Она не имеет никакого сознательного намерения послать мне зашифрованное сообщение, любезное или неприятное. Возможно, она уже забыла свою первую реакцию на мой физический облик. Если то, что она смогла воспринять причины, по которым я быстро выпроводил ее отца, определило выбор текста, то такая ас­социация все-таки входит в состав наиболее распространенной психопатологии обыденной жизни, и было бы неправильно говорить в этом случае о трансфере, если мы хотим сохранить за этим термином некоторую специфику. Наоборот, то, что произошло потом, трансформирует эту проекцию, относительно банальную, несмотря на ее тревожащую прозрачность. Не отвечая действием (например, суждением об орфографии и стиле), не относясь к тексту как к безличному, который был написан под вдохновением от воспоминания от прочитанного, вербализуя первый образ, который мне пришел на ум, я проявил интерес к психическому движению, которое она не осознавала и которое она, однако, могла легко признать своим. Эта связь между двумя гетерогенными репрезентативными формами под­креплялась так слабо, что ее значение должно было бы теряться, провоцировать неприятный опыт нарушения непрерывности. Восстановление смысла вызывает тогда неожиданное нарциссическое удовольствие, порождает опыт, оставляющий мнемонический след более прочный, чем сами слова, а также вносит исправление в игру вытеснения и перестройку aprè s-coup. Таким окольным путем мы снова обнаруживаем нарциссическую составляющую, к которой привлек внимание

1 «Гейди-дикарка» — очень популярный роман для детей, написанный швейцарской писательницей Джоанной Спири (Joanna Spyri) около ста лет назад и переведенный при­мерно на пятьдесят языков мира. В романе рассказывается о маленькой девочке, которая жила со своим дедушкой в швейцарских горах. Термин «дикарка» означает, что эта девоч­ка жила вдалеке от города и от всякой цивилизации. — Примеч. Е. Е. Щавлеевой.


Бела Грюнберже. В аналитическом лечении взрослого или ребенка подобное движение аффектов организует больше, чем какая-либо другая установка или фунда­ментальное правило, вводя в освобожденную речь пациента могущие быть исполь­зованными аналитиком ориентиры. Именно в таком пространстве взаимности развиваются трансфер и сам аналитический процесс. Материальность аналити­ческой рамки способствует поддержанию этого пространства.

Ответ аналитика, обретающий смысл для ребенка, будь то при помощи интервенции или молчания — конституирует трансфер. Не случайно, что во встрече с Ноэль первые репрезентации репрезентаций отсылаются к тому, чего не было. Ее жизнь организовывалась вокруг траура по ее матери, не проработанного как ее отцом, так и ею самой. Один из ее самых реальных опытов (в смысле психической реальности) — это ностальгия по тому, что не было пережито, что все в ней и вок­руг нее отмечено негативом. Все рисует контур тени ее матери, начиная с тек­ста, возвращающего к фантазму первосцены («Я не знала ни одного из моих дедушек»).

На настоящий момент Ноэль не является психотиком. Психический опыт отсутствия не разрушает ее способность желать, не ампутирует ее Я, как это пока­зывают репрезентации, которые она способна создавать. Ностальгия инвестиро­вана позитивно в ее нарциссический капитал, и ее признание другим создает этого другого в качестве нарциссического объекта, что устанавливает своеобра­зие этого нового отношения.

Когда взрослый пациент встает на путь психоаналитического лечения, он делает некоторое число открытий, на которые он и не надеялся. Кто-то его заботливо слушает, принимает всерьез то, что он говорит, и не ловит его на слове. Вы­ражение ненависти не означает того, что любовь исчезла, а психоаналитик кон­статирует, что два противоречивых желания, одно серьезнее другого, могут иметь один и тот же объект, и именно об их существовании свидетельствуют интервен­ции психоаналитика, а также необходимая регулярность сеансов. В серии внезап­ных прерывных проявлений, составляющих дискурс пациента, психоаналитик стремится реставрировать утраченную связность, сводя друг с другом (способом, который может застать врасплох пациента) фрагменты дискурса, членимые вре­менем сеансов. Инвестирование психоаналитика пациентом организуется вокруг этой функции как поддержка его нарциссизма.

Каково участие регрессии в динамике трансфера? Идет ли речь о естественном феномене, начиная с момента, когда пациент принят так, что его инвестиции связываются новым способом? Тогда регрессия принимала бы различную форму в зависимости от того, какие процессы — истерические или обсессивные — были бы преобладающими. Как в одном случае, так и в другом, она была бы обязана существованию аналитика как объекта инвестиции, дезорганизующего обычные защиты пациента, как говорил О. Фенихель. Регрессия, спровоцированная пре­пятствием к удовлетворению влечения, не является достаточным объяснением. Вырабатывались другие теории. Я не буду возвращаться к концепциям Винникотта, которые известны всем. Кляйнианские и посткляйнианские теории обу­словили другой подход к временным и формальным регрессиям. Постулируя, что первичные защитные процессы (расщепление, проективная и интроективная иден­тификации) действенны в каждый момент психической жизни и, в частности,


в трансфере в ходе аналитического лечения, Мелани Кляйн радикально изменила историчность превалирования архаического.

Значительная часть желаний, реактивированных аналитической ситуацией, восходит к началу жизни, но эта реактивация не есть больше отступатель­ное движение, а является новаторским опытом, который мобилизует психический аппарат в его самых живых аспектах. Необязательно отличать «инфантильные час­ти» психики, абсолютные желания детства, остающиеся активными компонен­тами, воодушевляющими и болезненными, от всей психической креативнос­ти. Неожиданное и мгновенное преимущество лечения — это пробуждение некоей тональности желаний. В психической предыстории каждого — или, скорее, в конце этой предыстории — организация постоянного объекта, инвес­тируемого, даже когда он отсутствует, вводит ностальгию по предшествующе­му виртуальному пре-амбивалентному состоянию. Сожаление о том, чего ни­когда не было, об Эдеме до знания, создает репрезентативную пустоту, которая мгновенно мобилизует психику. Этот вакуум тогда заполняется конфликтной проблематикой, элементы которой действуют с давних пор. Инвестиция мате­ринского объекта желания (как представитель его отсутствия — объект нена­висти, вновь обнаруживающий свою амбивалентную инвестицию в первых набросках Эдипова комплекса) — это начало защитного движения, препят­ствующего поискам абсолюта, который так или иначе оживляет психику в те­чение всей жизни субъекта.

Устанавливая связи между фрагментами дискурса, психоаналитик имплицитно открывает психические выходы бесконечным желаниям пациента. Если созна­тельная репрезентация, прикрепленная к ним, связана по природе (и по этой при­чине ограничена и конфликтна), то она стянута возобновляющимся поиском абсолюта и оказывается запертой повторяющимися конфликтами, которые не имеют выхода. Мотор аналитического процесса, осуществляющий запуск этого первичного движения, имеет только преимущества. Но такой запуск может быть и фактором негативной терапевтической реакции и вести к установлению беско­нечного анализа.

Начало процесса задает свой стиль аналитическому процессу, а то, что разовьется в лечении, так и будет интерпретировано. Судьба трансфера, в ходе анализа и вне его, зависит от этого способа включения и от того, что произошло впослед­ствии. Никакая «ликвидация» не должна и не может стереть уникальный и свое­образный характер опыта, который отсюда извлек пациент. Чтобы оценить то, что представляет собой завершение психоанализа, в отличие от опыта потери объек­та, которую может спровоцировать решение больше не встречаться регулярно, стоит не ослепляться моделью абсолютной психической автономии, отвечающей такой идее неуловимой нормальности, которую можно было бы себе вообразить.

С самого начала жизни психическая активность может описываться в двух формах, которые противостоят друг другу, продолжая соединяться.

Первая является эндопсихической и организуется в регистре галлюцинаторного возвращения опыта удовлетворения, это есть первый этап антидепрессивно­го процесса. Связывание инвестиций и репрезентаций является вторым этапом. Таким образом, начинается психическая игра, позволяющая преодолеть опыт по­тери объекта.

 


Вторая форма требует присутствия в перцептивном поле внешнего объекта, чье постоянство не прямо предназначено для того, чтобы влечение могло достигнуть своей цели. Эта форма необходима субъекту для того, чтобы сохранялась его способность желать, в то время как психические репрезентации отсутствующего объекта остаются, вероятно, еще неустойчивыми. Именно эту роль играет мать в ситуации, описанной Винникоттом в «способности быть одному в присутствии матери»; именно поэтому внук Фройда играет с катушкой ниток. В этом же состо­ит и эффект образов и письма, допускающих, чтобы язык интроецировался в сво­ем временном течении, так же как иконы были необходимы, чтобы представить себе непредставимое. Настоящая патология, как и психопатология обыденной жизни, придают иногда этому внешнему присутствию драматическую форму, бо­лее нагруженную смыслом, сверхинвестированную, как если бы речь шла о спут­нике, который позволяет агорафобу справляться с пространствами, или же о таком другом, чьего присутствия достаточно, чтобы снять интеллектуальное торможе­ние школьника. Важно не забывать, что чередования автономной психической активности и необходимости внешней поддержки входят в состав самого удов­летворяющего психического функционирования.

Регулярные встречи с аналитиком становятся настолько надежным внешним посредником инвестирования, что сам практикующий врач отступает на задний план. Скорее воображаемый, нежели воспринимаемый, он становится поддержкой психической активности другого. Интерпретация фантазматических значе­ний трансфера освобождает опору от зависимости и вынужденности, делает ее необходимость менее настоятельной, но не уничтожает, тем не менее, равновесие, которое таким образом и создается. Утопическая модель завершения анализа заклю­чалась бы в том, что этот механизм, благоприятствующий интроекции отсутству­ющего объекта, стал бы окончательно бесполезным. Эта фикция — отражение давнего желания абсолюта — могла бы быть источником бесконечного сопро­тивления для двух протагонистов.


Мишель Неро






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.