Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Племянник Рамо






(краткое содержание)

Рассказчик (подразумевается сам Д. Дидро) ведёт диалог с племянником Жана-Филиппа Рамо, крупнейшего представителя классицизма во французской музыке. Рассказчик вначале даёт характеристику племяннику Рамо: аттестует его как одного «из самых причудливых и странных существ в здешних краях»; он не кичится своими хорошими качествами и не стыдится дурных; он ведёт беспорядочную жизнь: сегодня в лохмотьях, завтра – в роскоши. Но, по словам рассказчика, когда такой человек появляется в обществе, он заставляет людей сбросить светскую маску и обнаружить свою истинную сущность.

Племянник Рамо и рассказчик случайно встречаются в кафе и заводят беседу. Возникает тема гения. Племянник Рамо считает, что гении не нужны, так как зло появляется в мире всегда через какого-нибудь гения; кроме того, гении разоблачают заблуждения, а для народов нет ничего вреднее правды. Рассказчик возражает, что если ложь и полезна на краткий срок, то с течением времени оказывается вредна, а правда полезна, и есть два рода законов: одни – вечные, другие – преходящие, появляющиеся лишь благодаря слепоте людей; гений может стать жертвой этого закона, но бесчестие со временем падёт на его судей (пример Сократа). Племянник Рамо рассуждает, что лучше быть честным торговцем и славным малым, чем гением с дурным характером, таким образом в первом случае человек может накопить большое состояние и тратить его на удовольствия свои и ближних. Рассказчик возражает, что от дурного характера гения страдают лишь люди, живущие возле него, зато в веках его произведения заставляют людей быть лучше, воспитывать в себе высокие добродетели: конечно, лучше было бы, если бы гений был столь же добродетелен, сколь и велик, но согласимся принять вещи такими, какие они есть.

Племянник Рамо говорит, что хотел бы быть великим человеком, известным композитором; тогда у него были бы все жизненные блага и он наслаждался бы своей славой. Потом он рассказывает, как его покровители прогнали его, потому что он один раз в жизни попробовал говорить как здравомыслящий человек, а не как шут и сумасброд. Рассказчик советует ему вернуться к своим благодетелям и попросить прощения, но в племяннике Рамо взыгрывает гордость, и он говорит, что не может этого сделать. Рассказчик предлагает ему тогда вести жизнь нищего; племянник Рамо отвечает, что он презирает сам себя, так как мог бы жить роскошно, будучи прихлебателем у богачей, выполняя их щекотливые поручения, а он не использует свои таланты. При этом он с большим искусством разыгрывает перед своим собеседником целую сценку, самому себе отводя роль сводника.

Рассказчик, возмущённый циничностью своего собеседника, предлагает сменить тему. Но, прежде чем сделать это, Рамо успевает разыграть ещё две сценки: сначала он изображает скрипача, а затем пианиста; ведь он не только племянник композитора Рамо, но ещё и его ученик и неплохой музыкант. Они заговаривают о воспитании дочери рассказчика: рассказчик говорит, что танцам, пению и музыке будет учить её по минимуму, а основное место отведёт грамматике, мифологии, истории, географии, морали, будет также немного рисования. Племянник Рамо считает, что невозможно будет найти хороших учителей, ведь изучению этих предметов им пришлось бы посвятить всю свою жизнь; по его мнению, самый искусный из нынешних учителей тот, у кого больше практика; поэтому он, Рамо, приходя на урок, делает вид, что у него уроков больше, чем часов в сутках. Но сейчас, по его словам, он даёт уроки неплохо, а раньше ему платили ни за что, но он не чувствовал угрызений совести, так как брал деньги не честно заработанные, а награбленные; ведь в обществе все сословия пожирают друг друга (танцовщица выманивает деньги у того, кто её содержит, а у неё выманивают деньги модистки, булочник и пр.). И здесь не подходят общие правила морали, ведь всеобщая совесть, как и всеобщая грамматика, допускает исключения из правил, так называемые «моральные идиотизмы».

Племянник Рамо говорит, что если бы разбогател, то вёл бы жизнь, полную чувственных удовольствий, и заботился бы лишь о себе; при этом он замечает, что его точку зрения разделяют все состоятельные люди. Рассказчик возражает, что гораздо приятнее помочь несчастному, прочесть хорошую книгу и тому подобное; чтобы быть счастливым, нужно быть честным. Рамо отвечает, что, на его взгляд, все так называемые добродетели не более, чем суета. К чему защищать отечество – его нет больше, а есть только тираны и рабы; помогать друзьям – значит делать из них неблагодарных людей; а занимать положение в обществе стоит только для того, чтобы обогащаться. Добродетель скучна, она леденит, это очень неудобная вещь; а добродетельные люди на поверку оказываются ханжами, лелеющими тайные пороки. Лучше пусть он составит своё счастье свойственными ему пороками, чем будет коверкать себя и лицемерить, чтобы казаться добродетельным, когда это отвратит от него его покровителей. Рассказывает, как он унижался перед ними, как в угоду своим «хозяевам» он и компания других прихлебателей поносили замечательных учёных, философов, писателей, в том числе и Д. Дидро. Он демонстрирует своё умение принимать нужные позы и говорить нужные слова. Говорит, что читает Теофраста, Лабрюйера и Мольера, и делает такой вывод: «Сохраняй свои пороки, которые тебе полезны, но избегай свойственного им тона и внешнего вида, которые могут сделать тебя смешным». Чтобы избежать такого поведения, надо его знать, а эти авторы очень хорошо описали его. Он бывает смешны, лишь когда хочет; нет лучшей роли при сильных мира сего, чем роль шута. Следует быть таким, каким выгодно; если бы добродетель могла привести к богатству, он был бы добродетельным или притворялся им.

Племянник Рамо злословит о своих благодетелях и говорит при этом: «Когда решаешься жить с людьми вроде нас, надо ждать бесчисленных пакостей». Однако люди, берущие к себе в дом корыстных, низких и вероломных шутов, прекрасно знают, на что идут; всё это предусмотрено молчаливым соглашением. Бесполезно пытаться исправить врождённую порочность; наказывать такого рода заблуждения должен не человеческий закон, а сама природа; в доказательство Рамо рассказывает скабрезную историю. Собеседник Рамо недоумевает, почему племянник Рамо так откровенно, не стесняясь, обнаруживает свою низость. Рамо отвечает, что лучше быть большим преступником, чем мелким мерзавцем, так как первый вызывает известное уважение масштабами своего злодейства. Рассказывает историю про человека, который донёс инквизиции на своего благодетеля, еврея, бесконечно доверявшего ему, и к тому же обокрал этого еврея. Рассказчик, удручённый таким разговором, снова меняет тему. Речь заходит о музыке. Рамо высказывает суждения о превосходстве итальянской музыки (Дуни, Перголезе) и итальянской комической оперы-буфф над французским музыкальным классицизмом (Люлли, Рамо): в итальянской опере, по его словам, музыка соответствует смысловому и эмоциональному движению речи, речь великолепно ложится на музыку; а французские арии неуклюжи, тяжелы, однообразны, неестественны. Племянник Рамо очень ловко изображает целый оперный театр (инструменты, танцоров, певцов), удачно воспроизводит оперные роли (у него вообще большие способности к пантомиме). Он высказывает суждения о недостатках французской лирической поэзии: она холодна, неподатлива, в ней отсутствует то, что могло бы служить основой для пения, порядок слов слишком жёсткий, поэтому композитор не имеет возможности располагать целым и каждой его частью. Племянник Рамо говорит также о том, что итальянцы (Дуни) учат французов, как делать музыку выразительной, как подчинить пение ритму, правилам декламации. Рассказчик спрашивает, как он, Рамо, будучи так чувствителен к красотам музыки, так бесчувствен к красотам добродетели; Рамо говорит, что это врождённое («отцовская молекула была жесткая и грубая»).

Разговор переходит на сына Рамо: рассказчик спрашивает, не хочет ли Рамо попытаться пресечь влияние этой молекулы; Рамо отвечает, что это бесполезно. Он не хочет учить сына музыке, так как это ни к чему не ведёт; он внушает ребенку, что деньги – всё, и хочет научить сына самым лёгким путям, ведущим к тому, чтобы он был уважаем, богат и влиятелен. Рассказчик про себя замечает, что Рамо не лицемерит, сознаваясь в пороках, свойственных ему и другим; он более откровенен и более последователен в своей испорченности, чем другие. Племянник Рамо говорит, что самое главное не в том, чтобы развить в ребнке пороки, которые его обогатят, а в том, чтобы внушить ему чувство меры, искусство ускользать от позора; по мнению Рамо, все живущее ищет благополучия за счёт того, от кого зависит. Но его собеседник хочет перейти от темы нравственности к музыке и спрашивает Рамо, почему при его чутье к хорошей музыке он не создал ничего значительного. Тот отвечает, что так распорядилась природа; кроме того, трудно глубоко чувствовать и возвышаться духом, когда вращаешься среди пустых людей и дешёвых сплетен.

Племянник Рамо рассказывает о некоторых превратностях своей жизни и делает вывод, что нами распоряжаются «проклятые случайности». Говорит о том, что во всём королевстве ходит только монарх, остальные лишь принимают позы. Повествователь возражает, что и «король принимает позу перед своей любовницей и пред Богом», и в мире каждый, кто нуждается в помощи другого, вынужден бывает «заняться пантомимой», то есть изображать разные восторженные чувства. Не прибегает к пантомиме лишь философ, так как ему ничего не нужно (в качестве примера приводит Диогена и киников), Рамо отвечает, что ему необходимы разные жизненные блага, и пусть он лучше будет обязан ими благодетелям, чем добудет их трудом. Потом он спохватывается, что ему пора в оперу, и диалог завершается его пожеланием себе жить ещё лет сорок.

 

Вопросы и задания к тексту:

1.Перескажите сюжет повести.

2. Какую форму выбрал автор?

3. Охарактеризуйте главных героев.

4.Прочитайте отрывок повести Д. Дидро.

 

(отрывок)

Какова бы ни была погода – хороша или дурна, – я привык в пять часов вечера идти гулять в Пале-Рояль. Всегда один, я сижу там в задумчивости на скамье д'Аржансона. Я рассуждаю сам с собой о политике, о любви, о философии, о правилах вкуса; мой ум волен тогда предаваться полному разгулу; я предоставляю ему следить за течением первой пришедшей в голове мысли, правильной или безрассудной, подобно тому как наша распущенная молодёжь в аллее Фуа следует по пятам за какой-нибудь куртизанкой легкомысленного вида, пленившись её улыбкой, живым взглядом, вздёрнутым носиком, потом покидает её ради другой, не пропуская ни одной девицы и ни на одной не останавливая свой выбор. Мои мысли – это для меня те же распутницы.

Если день выдался слишком холодный или слишком дождливый, я укрываюсь в кофейне «Регентство». Там я развлекаюсь, наблюдая за игрою в шахматы. Париж – это то место в мире, а кофейня «Регентство»– то место в Париже, где лучше всего играют в эту игру; у Рея вступают в схватку глубокомысленный Легаль, тонкий Филидор, основательный Майо, там видишь самые изумительные ходы и слышишь замечания самые пошлые, ибо если можно быть умным человеком и великим шахматистом, как Легаль, то можно быть столь же великим шахматистом и вместе с тем глупцом, как Фубер или Майо. Однажды вечером, когда я находился там, стараясь побольше смотреть, мало говорить и как можно меньше слушать, ко мне подошёл некий человек – одно из самых причудливых и удивительных созданий в здешних краях, где, по милости божией, в них отнюдь нет недостатка. Это – смесь высокого и низкого, здравого смысла и безрассудства; в его голове, должно быть, странным образом переплелись понятия о честном и бесчестном, ибо он не кичится добрыми качествами, которыми наделила его природа, и не стыдится дурных свойств, полученных от неё и дар. Отличается он репким сложением, пылкостью воображения и на редкость мощными лёгкими. Коли вы когда-нибудь встретитесь с ним и его своеобразный облик не остановит ваше внимание, то вы либо заткнёте себе пальцами уши, либо убежите. Боги! Какие чудовищные лёгкие! Никто не бывает так сам на себя непохож, как он. Иногда он худ и бледен, как больной, дошедший до крайней степени истощения: можно сквозь кожу щёк сосчитать его зубы, и, пожалуй, скажешь, что он несколько дней вовсе ничего не ел или только что вышел из монастыря траппистов. На следующий месяц он жирен и дороден, словно всё это время так и не вставал из-за стола какого-нибудь финансиста или был заперт в монастыре бернардинцев. Сегодня он в грязном белье, в разорванных штанах, весь в лохмотьях, почти без башмаков, идёт понурив голову, скрывается от взглядов: так и хочется подозвать его, чтобы подать милостыню. А завтра он, напудренный, обутый, завитой, хорошо одетый, выступает, высоко подняв голову, выставляет себя напоказ, и вы могли бы его принять чуть ли не за порядочного человека. Живёт он со дня на день, грустный или весёлый – смотря по обстоятельствам. Утром, когда он встал, первая его забота – сообразить, где бы ему пообедать; после обеда он думает о том, где будет ужинать. Ночь также приносит некоторое беспокойство: он либо возвращается пешком к себе на чердак, если только хозяйка, которой наскучило ждать от него денег за помещение, не отобрала у него ключ, либо устраивается в какой-то харчевне предместья, где с куском хлеба и кружкой пива ожидает утра. Когда в кармане у него не находится шести су, – а это порою бывает, – он прибегает к помощи либо возницы своего приятеля, либо кучера какого-нибудь вельможи, предоставляющего ему ночлег на соломе рядом с лошадьми. Утром часть его матраца ещё застряла у него в волосах. Если погода стоит мягкая, он всю ночь шагает вдоль Сены по Елисейским полям. Когда рассветет, он снова появляется в городе, одетый сегодня ещё со вчерашнего дня, а то и до конца недели не переодеваясь вовсе. Такие оригиналы у меня не в чести. Другие заводят с ними близкое знакомство, вступают даже в дружбу: моё же внимание они при встрече останавливают раз в год, ежели своим характером достаточно резко выделяются среди остальных людей и нарушают то скучное однообразие, к которому приводят наше воспитание, наши светские условности, наши правила приличия. Если в каком-либо обществе появляется один из них, он, точно дрожжи, вызывает брожение и возвращает каждому долю его природной своеобычности. Он расшевеливает, он возбуждает, требует одобрения или порицания; он заставляет выступить правду, позволяет оценить людей достойных, срывает маски с негодяев; и тогда человек здравомыслящий прислушивается и распознаёт тех, с кем имеет дело.

Этого человека я знал давно. Он бывал в одном доме, двери которого ему открыл его талант. Там была единственная дочь; он клялся её отцу и матери, что женится на дочери. Те пожимали плечами, смеялись ему в лицо, говорили, что он сошёл с ума, и вот пришёл час, когда я понял: дело слажено.

Я давал ему те несколько экю, что он просил в долг. Он, не знаю каким образом, получил доступ в некоторые порядочные дома, где для него ставили прибор, но лишь под тем условием, что говорить он будет не иначе, как получив на то разрешение. Он молчал и ел, полный ярости; он был бесподобен, принуждённый терпеть такое насилие. Если же ему приходила охота нарушить договор и он раскрывал рот, при первом же его слове все сотрапезники восклицали: «О, Рамо!» Тогда в глазах его искрилось бешенство, и он вновь с ещё большей яростью принимался за еду. Вам было любопытно узнать имя этого человека, вот вы его и узнали: это Рамо, племянник того знаменитого Рамо, что освободил нас от одноголосия музыки Люлли, господствовавшего у нас более ста лет, создал столько смутных видений и апокалипсических истин из области теории музыки, в которых ни он сам, ни кто бы то ни было другой никогда не мог разобраться, оставил нам ряд опер, где есть гармония, обрывки мелодий, не связанные друг с другом мысли, грохот, полеты, триумфы, звон копий, ореолы, шепоты, победы, нескончаемые танцевальные мотивы, доводящие до изнеможения, – композитора, который, похоронив флорентийца, сам будет погребён итальянскими виртуозами, что он и предчувствовал и что делало его мрачным, печальным, сварливым, ибо никто, даже и красавица, проснувшаяся с прыщиком на губе, не раз раздражается так, как автор, стоящий: перед угрозой пережить свою славу. Примеры тому – Мариво и Кребийон – сын.

Он подходит ко мне:

– Ах, вот как, и вы тут, господин философ! Что же вы ищете в этой толпе бездельников? Или вы тоже теряете время на то, чтобы передвигать деревяшки?.. (Так из пренебрежения называют игру в шахматы или в шашки.)

Я. Нет; но когда у меня не оказывается лучшего занятия, я развлекаюсь, глядя некоторое время на тех, кто хорошо умеет их передвигать.

Он. В таком случае вы редко развлекаетесь; за исключением Легаля и Филидора, никто не знает в этом толку.

Я. А господин де Бисси?

Он. В этой игре он то же, что мадемуазель Клерон на сцене: и он и она знают только то, чему можно выучиться.

Я. На вас трудно угодить, и вы, я вижу, согласны щадить лишь великих людей.

Он. Да, в шахматах, в шашках, в поэзии, в красноречии, в музыке и тому подобном вздоре. Что проку от посредственности в этих искусствах?

Я. Мало проку, согласен. Но множеству людей необходимо искать в них приложение своим силам, чтобы мог народиться гении; он – один из толпы. Но оставим это. Я целую вечность вас не видел. Я не вспоминаю о вас, когда вас не вижу, но мне всегда приятно встретить вас вновь. Что вы поделывали?

Он. То, что обычно делают люди, и вы, и я, и все прочие, – хорошее, плохое и вовсе ничего. Кроме того, я бывал голоден и ел, когда к тому представлялся случай; поев, испытывал жажду и пил иной раз. А тем временем у меня росла борода, и, когда она вырастала, я её брил.

Я. Это вы напрасно делали: борода – единственное, чего вам недостаёт, чтобы принять облик мудреца.

Он. Да, конечно, – лоб у меня высокий и в морщинах, взгляд жгучий, нос острый, щёки широкие, брови чёрные и густые, рот правильно очерченный, выпяченные губы, лицо квадратное. И если бы этот объёмистый подбородок был покрыт густой бородой, то, знаете ли, в мраморе или в бронзе это имело бы превосходный вид.

Я. Рядом с Цезарем, Марком Аврелием, Сократом.

Он. Нет. Я бы лучше чувствовал себя подле Диогена и Фрины. Я бесстыдник, как первый из них, и с удовольствием бываю в обществе особ вроде второй.

Я. Хорошо ли вы чувствуете себя?

Он. Обычно – да, но сегодня не особенно.

Я. Что вы! Да у вас брюхо, как у Силена, а лицо…

Он. Лицо, которое можно принять за противоположную часть тела. Что ж, от печали, которая сушит моего дорогого дядюшку, его милый племянник, очевидно, жиреет.

Я. Кстати, видитесь ли вы иногда с этим дорогим дядюшкой?

Он. Да, на улице, мимоходом.

Я. Разве он не помогает вам?

Он. Если он кому и помог когда‑ нибудь, то сам того не подозревая. Он философ в своём роде; думает он только о себе, весь прочий мир не стоит для него ломаного гроша. Дочь его и жена могут умереть, когда им заблагорассудится, только бы колокола приходской церкви, которые будут звонить по ним, звучали дуодецимой и септдецимой, – и всё будет в порядке. Так для него лучше, и эту-то черту я особенно ценю в гениях. Они годны лишь на что-нибудь одно, а более – ни на что; они не знают, что значит быть гражданином, отцом, матерью, родственником, другом. Между нами говоря, на них во всём следует походить, но не следует желать, чтобы эта порода распространялась. Нужны люди, а что до гениев – не надо их; нет, право же, не нужны они. Это они изменяют лицо земли, а глупость даже и в самых мелочах столь распространена и столь могущественна, что без шума не обойтись, если захочешь преобразовать и её. Частично входит в жизнь то, что они измыслили, частично же остается то, что было; отсюда – два Евангелия, пёстрый наряд арлекина. Мудрость монаха, описанного Рабле, – истинная мудрость, нужная для его спокойствия и для спокойствия других: она – в том, чтобы кое-как исполнять свой долг, всегда хорошо отзываться о настоятеле и не мешать людям жить так, как им вздумается. Раз большинство довольно такой жизнью – значит, живётся им хорошо. Если б я знал историю, я показал бы вам, что зло появлялось в этом мире всегда из-за какого-нибудь гения, но я истории не знаю, потому что я ничего не знаю. Чёрт меня побери, если я когда-нибудь чему бы то ни было научился и если мне хоть сколько-нибудь хуже оттого, что я никогда ничему не научался. Однажды я обедал у одного министра Франции, у которого ума хватит на четвёрых, и вот он доказал нам как дважды два четыре, что нет ничего более полезного для народа, чем ложь, и ничего более вредного, чем правда. Я хорошо не помню его доказательств, но из них с очевидностью вытекало, что гений есть нечто отвратительное и что, если бы чело новорождённого отмечено было печатью этого опасного дара природы, ребёнка следовало бы задушить или выбросить вон.

Я. Однако же все подобные лица, столь сильно ненавидящие гениев, самих себя считают гениальными.

Он. Полагаю, что в глубине души они такого мнения, но не думаю, чтобы они решились признаться в этом.

Я. Да, из скромности. А вы так страшно возненавидели гениев.

Он. Бесповоротно.

Я. Но я помню время, когда вы приходили в отчаяние оттого, что вы только обыкновенный человек. Вы никогда не будете счастливы, если доводы «за» и «против» одинаково будут вас удручать; вам следовало бы прийти к определённому мнению и уже в дальнейшем придерживаться его. Даже согласившись с вами, что люди гениальные обычно бывают странны, или, как говорится, нет великого ума без капельки безумия, мы не отречёмся от них; мы будем презирать те века, которые не создали ни одного гения. Гении составляют гордость народов, к которым принадлежат; рано или поздно им воздвигаются статуи и в них видят благодетелей человеческого рода. Да не прогневается премудрый министр, на которого вы ссылаетесь, но я думаю, что если ложь на краткий срок и может быть полезна, то с течением времени она неизбежно оказывается вредна, что, напротив того, правда с течением времени оказывается полезной, хотя и может статься, что сейчас она принесёт вред. А тем самым я готов прийти к выводу, что гений, описывающий какое-нибудь всеобщее заблуждение или открывающий доступ к некоей великой истине, есть существо, всегда достойное нашего почитания. Может случиться, что это существо сделается жертвой предрассудка или же законов; но есть два рода законов: одни – безусловной справедливости и всеобщего значения, другие же – нелепые, обязанные своим признанием лишь слепоте людей или силе обстоятельств. Того, кто повинен в их нарушении, они покрывают лишь мимолётным бесчестьем – бесчестьем, которое со временем падает на судей и на народы, и падает навсегда. Кто ныне опозорен – Сократ или судья, заставивший его выпить цикуту?

Он. Большой ему от этого прок! Или он тем самым не был осуждён на смерть? Не был казнён? Не являлся беспокойным гражданином? Своим презрением к несправедливому закону не поощрял сумасбродов презирать и справедливые? Не был человеком дерзким и странным? Вы вот сами только что были готовы произнести суждение, мало благоприятное для людей гениальных.

Я. Послушайте, мой дорогой. В обществе вообще не должно было бы быть дурных законов, а если бы законы в нём были только хорошие, ему никогда бы не пришлось преследовать человека гениального. Я ведь не сказал вам, что гений неразрывно связан со злонравием или злонравие – с гением. Глупец чаще, чем умный человек, оказывается злым. Если бы гений, как правило, был неприятен в обхождении, привередлив, обидчив, невыносим, если бы даже он был злой человек, то какой бы из этого, по-вашему, был вывод?

Он. Что его следует утопить.

Я. Не торопитесь, дорогой. Вы вот послушайте: ну, вашего дядюшку Рамо я не возьму в пример – он человек чёрствый, грубый, он бессердечен, он скуп, он плохой отец, плохой муж, плохой дядя; но ведь не сказано, что это – высокий ум, что в своём искусстве он пошёл далеко вперёд и что лет через десять о его творениях ещё будет речь. Возьмём Расина. Он, несомненно, был гениален, однако не считался человеком особенно хорошим. Или Вольтер!..

Он. Не забрасывайте меня доводами: я люблю последовательность.

Я. Что бы вы предпочли: чтобы он был добрым малым, составляя одно целое со своим прилавком, подобно Бриассону, или со своим аршином, подобно Варбье, каждый год приживая с женой законное дитя, – хороший муж, хороший отец, хороший дядя… хороший сосед, честный торговец, но ничего более, – или же чтобы он был обманщиком, предателем, честолюбцем, завистником, злым человеком, но автором «Андромахи», «Британника», «Ифигении», «Федры», «Аталии»?

Он. Право же, для него, пожалуй, лучше было бы быть первым из двух.

Я. А ведь это куда более верно, чем вы сами предполагаете.

Он. Ах, вот вы все какие! Если мы и скажем что‑ нибудь правильное, то разве что как безумцы или одержимые, случайно. Только ваш брат и знает, что говорит. Нет, господин философ, то, что я говорю, я знаю так же хорошо, как вы знаете то, что говорите сами.

Я. Положим, что так. Ну так почему же первым из двух?

Он. Потому, что все те превосходные вещи, которые он создал, не принесли ему и двадцати тысяч франков, а если бы он был честным торговцем шёлком с улицы Сен-Дени или Сент-Оноре, аптекарем с хорошей клиентурой, вёл бакалейную торговлю оптом, он накопил бы огромное состояние и, пока он его накапливал, он бы наслаждался всеми на свете удовольствиями, потому что время от времени он жертвовал бы пистоль бедному забулдыге – шуту вроде меня, который его смешил бы, а порой доставлял бы ему и милых девиц, а те развлекали бы его среди скуки постоянного сожительства с женой; мы чудесно бы обедали у него, играли бы по большой, пили бы чудесные вина, чудесные ликёры, чудесный кофе, совершали бы загородные поездки. Вот видите – я знаю, что говорю. Вы смеётесь? Но позвольте мне сказать: так было бы лучше для его ближних.

Я. Не спорю, лишь бы он не употреблял во зло богатство, приобретённое честной торговлей, лишь бы он удалил из своего дома всех этих игроков, всех этих паразитов, всех этих пошлых любезников, всех этих бездельников и велел бы приказчикам из своей лавки до смерти избить палками того угодливого человека, что под предлогом разнообразия помогает мужьям легче переносить отвращение, которое вызывается постоянным сожительством с жёнами.

Он. Да что вы, сударь! Избить палками, избить палками! В городе благоустроенном никого не избивают палками. Да это ведь честное занятие; многие люди, даже титулованные, ему не чужды. Да и как, по-вашему на что, чёрт возьми, употреблять богачу свои деньги, если не на отменный стол, отменное общество, отменные вина, отменных женщин – наслаждения всех видов, забавы всех родов? Я предпочёл бы быть бродягой, чем обладать большим состоянием, не имея ни одного из этих удовольствий. Но вернёмся к Расину. От этого человека прок был только людям, не знавшим его, и в такое время, когда его уже не было в живых.

Я. Согласен. Но взвесьте и вред и благо.

Он и через тысячу лет будет исторгать слезы; он будет вызывать восхищение во всех частях земного шара; он будет учить человечности, состраданию, нежности. Спросят, кто он был, из какой страны, и позавидуют Франции. Он заставил страдать нескольких людей, которых больше нет, которые почти и не вызывают в нас участия; нам нечего опасаться ни его пороков, ни его недостатков. Конечно, лучше было бы, если бы вместе с талантами великого человека природа наделила его добродетелями. Он – дерево, из‑ за которого засохло несколько других деревьев, посаженных в его соседстве, и погибли растения, гнездившиеся у его подножия; но свою вершину он вознёс к облакам, ветви свои простёр вдаль; он уделял и уделяет свою тень тем, что приходили, приходят и будут приходить отдыхать вокруг его величественного ствола; он приносил плоды, чудесные на вкус, которые обновляются непрестанно. Можно было бы пожелать, чтобы Вольтер отличался кротостью Дюкло, простодушием аббата Трюбле, прямотой аббата д'0ливе, но, раз это невозможно, взглянём на вещи с точки зрения подлинной их ценности. Забудем на минуту о месте, которое мы занимаем во времени и в пространстве, и окинем взглядом будущие века, отдаленнейшие области и грядущие поколения. Подумаем о благо рода людского; если мы недостаточно великодушны, то, но крайней мере, простим природе, оказавшейся более мудрой, чем мы. Если вы голову Греза обдадите холодной водой, то, быть может, вместе с тщеславием угасите н его талант. Если вы Вольтера сделаете менее чувствительным к критике, он уже не в силах будет проникнуть в душу Меропы. Он больше но будет трогать вас.

Он. Но если природа так же могущественна, как и мудра, почему она не создала гениев столь же добродетельными, как и великими?

Я. Да разве вы не видите, что подобным рассуждением вы опрокидываете весь мировой порядок и что если бы всё на земле было превосходно, то и не было бы ничего превосходного< …>.

Вопросы к тексту:

1.Какое место занимает отрывок в произведении?

2. Как вы можете охарактеризовать героев и их мировоззренческие позиции?

3. В каком жанре создано произведение?

4. Какие просветительские идеи провозглашает автор?






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.