Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Литературные и фольклорные произведения об Аракчееве 8 страница






Его отношения с Императору Александру отличались ловкостью и тонким расчетом, но их нельзя было назвать честными. Под личиною строгой любви к правде и попечения о государственном благосостоянии он часто весьма грубо и непочтительно возражал ему; но как только он замечал, что Государь не желает отступаться от задуманного им намерения, то он тотчас убеждался его доводами и покорялся его верховным соображениям. При этом, подделываясь под чувствительное настроение Монарха, он часто предавался нежностям и высказывал, подчас как бы невольно, сентиментальную преданность к Государю в виде неудержимого порыва, чем успевал действительно внушить доверчивому Монарху дружеское к себе расположение, которое иначе могло бы казаться непонятным. За решительным отклонением всякой награды и всякого официального повышения скрывалось, под видом смирения, неограниченное высокомерие человека, который и без того почитался бесспорно первым лицом в государстве после Его Императорского Величества.

Его обращение с товарищами по службе было повелительное и весьма часто бессовестное и грубое. Обнаруживалось иногда и милостивое снисхождение, но я думаю, что едва ли кого-либо считал он своим сотоварищем. По общей служебной иерархии он, как генерал от артиллерии и член Государственного совета, не составлял еще особенно выдающейся личности, но его неофициальное положение возвышало его над всеми и придавало ему совершенно исключительное значение. Вследствие этого председатель Государственного совета князь Лопухин (собственно говоря, непосредственный его начальник) и действительный тайный советник Куракин, председательствовавший часто во многих комитетах, где граф состоял простым членом, относились к нему как покорнейшие его слуги, принимали с глубочайшим уважением все его приказания, подчинялись всяким с его стороны дерзостям, ухаживали за его любовницею и с величайшею поспешностью кидались к графу, когда ему недоставало партнера за карточным столом. Чего домогались эти две личности, которые принадлежали к знатнейшим фамилиям, обладали большим состоянием и уже пользовались всеми возможными государственными отличиями, довольно трудно понять. Это может объясниться лишь безгранично и бесцельно возбужденным честолюбием. Весьма немногие не следовали этому примеру или сохраняли, по крайней мере, некоторое собственное достоинство, но большинство высших сановников в столице поклонялись той высокой власти, которую он держал в своих руках. При этом он умел быть весьма любезным в своем снисхождении, в особенности в Грузине, где он желал разыгрывать роль простого дворянина, хотя и тут весьма часто проявлялись его тигровые когти. На станции Чудове, верстах в двадцати от Грузина, был выставлен флаг, который, подымаясь или опускаясь, возвещал, принимает ли граф в своем Грузине, так что высшие сановники нередко вынуждены были из Чудова возвращаться в Петербург, не достигнув своей цели. Его требования по отношению к подчиненным были неограниченны и безмерны: все семейные связи следовало приносить в жертву службе, то есть ему. Здоровье оставлялось без внимания до самого крайнего изнурения. Смертельная болезнь жены или ребенка не могла прервать служебных обязанностей ни на минуту; однажды он спросил одного штаб-офицера, который со слезами на глазах объяснял незначительное промедление по службе смертью своей жены: «А что мне за дело до смерти твоей жены?» Другой, по причине страдания в легких и совершенного физического расслабления, не мог подняться на лестницу к месту своего служения; он велел ему сказать, что если он тотчас не явится, то он заключит его в каземат, и тот, разумеется, немедленно взобрался наверх и, на сделанный ему мною упрек, возразил, что его здоровье, в сущности, еще более могло бы пострадать в каземате. После четырехмесячной нервной горячки, от коей я был спасен одним лишь божественным чудом, граф навестил меня в то время, когда два рослых солдата водили меня по комнате, и я собственно не мог еще вполне владеть ногами. Он сказал, что «я скучаю», и прислал мне на другой день работу, которою и затем продолжал постоянно снабжать меня, так что я впоследствии поплатился за это в течение многих лет сильнейшими нервными страданиями. С этою неумолимою бесчувственностью ко благу и вреду своих подчиненных соединял он в себе самое низкое лукавство. Так, например, держался он того правила, что следует каждому обещать настолько, чтобы побудить его к самой сильной деятельности, но не следует спешить выполнением этого обещания, чтобы рвение не охладилось и привлекательная цель всегда оставалась бы перед глазами.

И, однако, этот человек, для которого чувство не имело никакой Цены, предался самым диким выходкам, когда умертвили женщину, которая некогда была его любовницею и затем не переставала удерживать за собою его привязанность. Он вполне отказался от служебных обязанностей, удалился в Грузино, отпустил себе бороду, носил на шее платок, омоченный ее кровью, стал дик и злобен и подвергал ужаснейшим истязаниям множество людей, которые на деле или только помыслами участвовали в убийстве или могли, хотя косвенно, знать о том. Но и его постигли кары небесные еще при жизни. Кроме того, что в самом непомерном его самодовольстве уже заключался зародыш того червя, который видимо подтачивал его сердце и еще усиливал муки уязвленного честолюбия, по воле Всевышнего еще был у него живой бич, причинивший ему немало раздражения, в особенности во время его заграничного путешествия. Он считал себя отцом одного незаконнорожденного сына, которого воспитал в Пажеском корпусе и затем возвел в гвардейские офицеры и флигель-адъютанты Императора Александра; этот молодой человек был одарен (насколько я его знавал) отличными способностями, привлекательною наружностью и большим природным добродушием. Хотя, говорят, впоследствии обнаружилось, что он не был сын Аракчеева, но граф все же сохранил к нему свою прежнюю привязанность. Этот юноша с ранних лет предавался разным увлечениям, в особенности пьянству; бывали минуты отрезвления, но продолжались недолго. Во время несчастной катастрофы убийства графской любовницы и следовавших затем жестокостей, которые его сильно возмутили, он обратился к графу с настоятельными увещаниями в пользу обреченных жертв и, не достигнув своей цели, предался безусловно пьянству и довел эту страсть до крайних пределов к тому времени, когда ему пришлось сопровождать графа в его путешествии по Германии и Франции.

В припадках опьянения, когда граф пытался удержать его от дальнейших кутежей, он, говорят, с поразительною наглядностью выставлял ему зеркало его собственной жизни, и с таким жаром, что передававший мне о том мой сослуживец доктор Миллер[311], который бывал иногда третьим лицом при этих часто повторявшихся сценах, приходил от них в трепет. В течение многих месяцев граф выносил эти тяжелые минуты, но потом пробужденная совесть, вероятно, слишком сильно заговорила, и он расстался навсегда со своим обличителем. Шумский (так звали молодого человека) прошел все ступени погибели, погряз впоследствии в самой темной среде и умер преждевременно от последствий своего разврата. Тот же Миллер, мой почтенный друг, пользовавший графа в продолжение десятков лет, находился также при его смерти, когда он, цепляясь за жизнь с безграничною тоскою, не хотел думать о последнем часе и отталкивал от себя всякое о нем напоминание; а равно и не решался, под влиянием овладевшего им ужаса, дополнить свое завещание, хотя и намеревался это сделать в здоровом состоянии.

Если я несколько подробно изложил этот характеристический очерк, то поводом к тому послужило мне убеждение, что я изучил характер этого человека, игравшего столь значительную роль в истории России, несравненно ближе и имел гораздо более к тому случаев, чем большинство его окружавших, и что другим могло недоставать беспристрастия, которому я, по крайней мере сознательно, никогда не изменял; причем я не могу сообщать никаких анекдотов из chronique scandaleuse[312] графа и не хочу передавать того, что не могло бы служить к разъяснению его характера. Остается сказать еще несколько слов о его политическом и церковном положении. В политике во времена конституционных тенденций Императора Александра он держался совершенно противоположных воззрений и высказывал их вполне откровенно; однажды он сказал некоторым из нас: «Вы все карбонарии!» В церковном отношении он стоял на почве неподвижного православия; деятельность Библейского общества[313], вызов духовенства других исповеданий, влияние г-жи Крюднер[314] и других мистиков внушали ему отвращение, так что он прервал всякие сношения с князем Александром Николаевичем Голицыным и другими его единомышленниками. Он был руководителем той оппозиции, к которой принадлежал знаменитый архимандрит Фотий, графиня Орлова[315] и многие знатнейшие сановники империи[316]. В обоих этих направлениях он возымел перевес: Государь возложил на него, как на представителя самодержавного начала, бразды внутреннего управления, а в церковном вопросе князь Голицын был вынужден оставить Министерство духовных дел, передав его адмиралу Шишкову[317]. Русское библейское общество было закрыто, и правоверие превозмогло, хотя, по милости Божьей, библейское настроение не вполне погибло.

Если теперь спросить: были ли военные поселения плодом мудрости и человеколюбия, сделали они солдата счастливее и его семейные отношения разумнее, доставили они государству опору, ратующую за свой очаг силу и сократили ли они огромные затраты на содержание действующих армий? — то на все эти вопросы приходится отвечать решительным «нет», в особенности по отношению к северным поселениям пехоты, состоявшим под непосредственным наблюдением графа. Уже самый выбор местности может почитаться роковым. В Новгородской губернии, в округе И гренадерской дивизии, почти сплошной лес, и притом уже устаревший, попорченный, с обширными и глубокими болотами, весьма затруднительными для обработки; население — большею частью весьма мало занимавшееся земледелием, благодаря близости столицы и большой судоходной реки Волхов; грунт — глина с глинистой же подпочвою, при сыром и холодном климате, требующем громадных усилий при обработке. В Могилевской губернии была избрана обширная волость, и ее население в несколько тысяч человек было переселено в Херсонскую губернию, но из них лишь весьма немногие достигли места своего назначения, остальные погибли с отчаяния, с тоски по родному жилью, от пьянства, от голода, по собственной вине причиненного, и от полнейшего уныния, и сошли в безвременную могилу во время самого переселения. Я забыл настоящую цифру погибших, но она была ужасна; говорят, что это известие повергло Императора Александра в величайшее горе. На их место поступил баталион солдат, отвыкших от земледелия, вполне незнакомых с местностью, недовольных своим новым назначением, лишенных опытных руководителей, и потому они страшно бедствовали и долго не могли обеспечить себе даже самое жалкое существование. Все эти поселенцы, впредь до ожидавшихся распоряжений, получали с женами и детьми определенное для солдата количество хлеба, и, таким образом, нельзя было в скором времени ожидать какого-либо сбережения, а расходы еще увеличивались содержанием солдатских семейств. Сооружение великолепных зданий для полковых штабов, для помещения поселенных солдат и устройство шоссе обошлись в каждом полковом округе с лишком в три миллиона ассигнациями; подготовка пашни, заготовление земледельческих орудий, скота, запасов семян и других необходимых потребностей стоили около миллиона, так что на каждый полк была сделана затрата в четыре миллиона, с которых приходилось выручать проценты. В самой основе учреждения не заключалось залогов успеха. Деревни состояли каждая из одной роты, то есть 228 человек, а в Могилевской губернии из 57 домохозяев, представлявших собою отдельное капральство, что на Севере, где без удобрения ничего не произрастает, составляло громадный труд при одном лишь удабривании полей, так как луга и пастьбы находились за полями, и скот приходил на пастьбу совершенно изнуренным. Накупили дорогого заграничного скота, а луга еще не были подготовлены, и скотина падала от голода и от злокачественности болотных трав. Внешний порядок был тягостен, так что соблюдение его отвлекало поселян и их жен от работы. Все это и еще множество других затруднений, проистекавших от неумения и деспотического произвола, при полнейшем невежестве, возбудило среди солдат неудовольствие и отчаяние, еще усугубленные бесцельною жестокостью обращения, так что это учреждение в общей его сложности представляло по своему внешнему, поверхностному виду нечто весьма блестящее, но внутри его преобладали уныние и бедствие. Когда Император Николай отправлялся на коронование в Москву и пожелал посетить поселения 1-й гренадерской дивизии, то все эти обстоятельства впервые подверглись открытому обсуждению. Граф был в то время за границею, а Клейнмихель не находил нужным что-либо скрывать. Размеры зла слишком ярко кидались в глаза, чтобы не заметить их, если только желали. Но как горю пособить? Трудно отменить предприятие, совершенное в таких громадных размерах и с такими страшными затратами, в особенности когда к нему причастна такая масса людей; кроме того, Клейнмихель не был в состоянии изобразить Государю истинное положение вещей, ему самому лишь поверхностно известное. Было предложено множество преобразований, и стоило много труда и времени, чтобы доказать, что они нецелеобразны; наконец, уже гораздо позднее, прекрасные новые здания гвардейской кавалерии были обращены в казармы, для которых они оказались весьма пригодными, а колонисты вернулись к хлебопашеству по деревням, особо с этою целью устроенным, и говорят, что они теперь вполне довольны своим положением. О поселениях близ Старой Руссы я не говорю, хотя я также принимал в них весьма деятельное участие; но они в государственном отношении не представляют ничего нового. Вам достаточно будет и общей картины, мною изображенной, так как я не желаю вдаваться в частности в тех случаях, когда они не имели влияния на общий ход дела. <...>

Но вы вправе, дети мои, спросить меня: почему ты не выставлял Аракчееву на вид вредной стороны военных поселений, коль скоро она тебе была так знакома? На это я дам вам откровенный и добросовестный ответ. Во-первых, я не мог обнять в то время этот предмет в общем его виде так, как в настоящую минуту, и был так поглощен возложенными на меня частностями, что не имел досуга предаваться соображениям, не относившимся прямо к моим обязанностям. Кроме того, мне шел всего 21-й год, и мой взгляд еще недостатонно созрел; а затем образовалась привычка, всегда заменяющая ясность наших суждений. Во-вторых, граф очень хорошо сознавал истинное положение вещей, но не желал его видеть; то была игрушка, подносимая им Государю в виде важного дела, и при этом многие тысячи человек несчастными; и, наконец, в-третьих, я положительно и весьма часто говорил графу правду, навлекая на себя нередко его неудовольствие, и мои так называемые романтические мечтания были им постоянно отклоняемы. Неоднократно представляемые просьбы мои об увольнении были просто помечаемы «к делу», а в тех поручениях, которые лично на меня возлагались, не заключалось ничего такого, от чего бы я по совести был вправе отказаться. <...>

 

М.А. Крымов[318]

ОТРЫВКИ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОФИЦЕРА НОВГОРОДСКОГО ПОСЕЛЕНИЯ

I

В конце 1818 года я определен был на службу в новгородское поселение, в округ полка графа Аракчеева. В то время по всему поселению стали производиться постройки различных зданий, каменных и деревянных. Работа кипела: десятки тысяч солдат заняты были осушкою болот в окрестностях поселений, вырывали пни и коренья, жгли их, копали канавы, исправляли дороги. В то же время они приготовляли кирпичи для поселенных зданий, пилили доски, сплавляли по рекам и т.п. <...>

В 1822 году в округе графа Аракчеева постройки каменных и деревянных домов приходили к концу. Первые назначались для помещения полковых штабов; вторые, называвшиеся связями, для поселян с их семьями. В каждой из этих связей было два помещения для двух семейств и общая большая комната, в которой складывались сельские инструменты. Двор при них разделялся также надвое, с особым для каждого хозяина амбаром, конюшнею и хлевом.

Из нескольких связей составились роты, при каждой роте устроен был так называемый ротный двор и тут же здание ротного комитета.

Затем в полковом штабе находились обширные помещения для офицеров, состоявших при штабе, церковь, госпиталь и манеж.

Занятия поселян были двоякого рода: хозяйственные и фронтовые; хлебопашество, однако, не составляло важнейшего, хотя время было распределено как для тех, так и для других равным образом. На фронтовые обязанности обращалось особенное внимание, так что в самое короткое время поселяне до такой степени успевали в знании военных артикулов, что не уступали в этом старым солдатам действующих полков. Случалось, что к нам в поселение присылали офицеров и унтер-офицеров гвардии для усовершенствования во фронтовом искусстве. <...>

К тем из поселян, у которых не было детей, вытребовались из разных батальонов военные кантонисты, по одному или по два, смотря по мере надобности. На содержание их отпускались особенные пайки, и попечению поселянок предоставлено было, чтобы кантонисты не были ничем обижены. Последние, в свою очередь, должны были вести себя относительно своих хозяев как бы родные дети и называть их батюшкой и матушкой.

Но потому ли, что большая часть кантонистов были уже взрослые, или вследствие тех фальшивых отношений, в которые одни становились к своим названым детям, другие к родителям, как бы то ни было, только нередко поднималось знамя семейного бунта, сопровождаемого ссорами, драками, и затем с обеих сторон поступали жалобы в ротный комитет. <...>

III

Тотчас по водворении поселенных войск всем крестьянам велено было сбрить бороды, и вслед за тем они надели общеармейскую форму <...>

Приказание сбрить бороды произвело сильное впечатление на крестьян тем более, что многие из них принадлежали к раскольничьим сектам. Крестьяне просили полковых Цирюльников, чтобы те возвращали им по крайней мере уже отрезанные бороды. Цирюльники придумали сделать спекуляцию и стали возвращать бороды не иначе как за деньги. <...> Начальство, узнав о проделке цирюльников, приказало возвращать бороды по принадлежности, а старикам даже разрешено было не сбривать их. Некоторые из крестьян-раскольников, подучаемые своими наставниками, стали, после вышеописанной катастрофы, носить под платьем железные вериги, дабы, как они говорили, замолить постигнувший их гнев Божий <...>.

IV

Пробегая мысленно ряд годов, проведенных в поселении, где одна фронтовая служба поглощала все существо человека, где безусловное стремление к возможно строгой дисциплине становилось задачею его жизни, какою-то idé e fixe, и возвращаясь к настоящему времени, с особенным чувством твердишь: «Что было, то не будет вновь»[319].

В жизни поселенного офицера (как и солдата) не было темных или светлых сторон: была одна, если можно так выразиться, сторона бесцветная, гнетущий, тяжкий рутинизм, заедавший всякую человеческую способность, решительное отсутствие всякой разумной мысли и слова.

В быту наших офицеров умственной жизни, высших потребностей и тому подобного существовать почти не могло. В разговорах предметом, «вызывающим на размышление», говоря словами Гоголя[320], был исключительно фронт. О современных книгах и журналах у нас имели весьма темное понятие. Книги считались роскошью почти непозволительною. Был, говорю, фронт, а затем несколько часов отдыха, то есть ночь, которая большею частию офицеров проводилась в развлечениях известного рода: картах, вине и т.п. По праздникам кулачные бои на реке Волхове, и затем опять фронт и какая-то жажда соперничества по этой части.

Нельзя, впрочем, сказать, чтобы начальство не сознавало необходимости не давать уснуть совершенно всякой умственной деятельности, и поэтому, не помню, как в других округах, но в нашем одно время издавался «Семидневный листок», что-то вроде еженедельной газеты[321]. Заключал в себе этот листок сочинения некоторых офицеров (из семинаристов) на заданные темы. Темы задавались ценсором на какие-нибудь предметы из обыденной жизни. Вот случай, который может дать читателю хотя небольшое понятие о том, что такое была эта газета. Ценсор (в то время был один штаб-офицер, едва умевший подписывать свое имя и выбранный в ценсоры за отличное знание фронтовой службы) задал однажды тему: каким образом вывести в некоторых каменных зданиях сверчков, которые сильно беспокоили жившее там начальство? Кто-то из офицеров-редакторов, не находя никаких других средств, предложил одно, весьма радикальное, — срыть эти здания. Редактор сильно поплатился за то, а ценсору предложили в чистую. Вообще же говоря, газета эта служила чем-то вроде детских упражнений по части грамматики. <...>

Оканчивая эти воспоминания, я остановлюсь на том, чтобы сказать несколько слов о тех отношениях, в каких стоял Аракчеев к поселянам как начальник. Принадлежа к числу тех личностей, которые вместе с необычайною строгостию соединяют в себе в то же время и какую-то заботливость о подчиненных, он не держал себя относительно солдат на недосягаемой высоте. В закаленном дисциплиною и строгостию солдате он видел идеал: только в человеке, прошедшем по такому пути, можно было, как казалось ему, по-видимому, искать закон верного и честного защитника своего отечества <...>.

С высшими чинами Аракчеев был строже и недоступнее, может быть, потому, что встречал здесь часто и лесть и обман.

Часто по ночам он заходил к солдатам смотреть, как они спят, все ли исправно у них, и тут его внимание обращалось на самые мелкие предметы.

И солдаты любили его настолько, насколько не любили большинство им же поставленных над ними начальников <...>.

 

А.Ф. Львов[322]

ЗАПИСКИ

 

B 1818 году <...> я был командирован по высочайшему повелению для производства работ на военные поселения Новгородской губернии под начальство графа Аракчеева. Легко вообразить, что сделалось у нас в доме. Родные мои были в крайней заботе: изнеженный чувствами, неопытный, не понимавший еще настоящей подчиненности, я должен был ехать и служить у такого начальника, которого все трепетали. <...> Кто не слыхал про графа Аракчеева? Но немногие были свидетелями того, что видел я. С весны я употреблен был для приготовительных работ по построению штаба графа Аракчеева полка. Труд от нас требовался неимоверный: производители работ должны были находиться при них от трех часов утра до двенадцати и от часа до девяти вечера безотлучно; взыскания начальства превосходили всякую меру. Для этих работ употреблены были нижние чины гренадерских полков, и старые солдаты, сделавшие

многие походы, с лопатами в руках работали до изнурения. И истинно невозможно было видеть равнодушно покорность русского солдата к воле старшего. В скором времени усердие и покорность притупились, и меры жестокости были единым средством к выполнению требований начальства. Во время работ молчание общее, на лицах страдание, горе! Так протекали дни, месяцы, без всякого отдохновения, кроме воскресных дней, в которые обыкновенно наказывались провинившиеся во время недели. Я помню, что, ехав однажды на воскресенье верхом верст 15, я не проехал ни одной деревни, где бы не слыхал побоев и криков. Мы сами лишены были самого необходимого для жизни и спокойствия; от начальников ни малейшего внимания, никогда ласкового слова, все это от подражания верхнему начальнику и желания угодить ему. В ноябре работы прекращались, и мы возвращались в Петербург для приготовления к будущему лету планов и смет. Здоровье, молодость, радость при возвращении домой, все заставляло забывать прошедшее; однако, рассказывая другу-родителю моему все, что я испытывал, неоднократно говорил я, что если служба такова везде, то нельзя не позавидовать простому мужику, который в поте лица приобретает средства к существованию, но душой покоен... После нескольких лет я более имел случая видеть графа Аракчеева, который, несмотря на его жестокий нрав, наконец полюбил меня, видя, что я с кротостию исполнял свою обязанность и трудился с полным усердием. Ни один из моих товарищей не был столько отличен им, ни один не получил столько наград, и я, несмотря на все труды и безмерные требования начальства, находил еще средства поддерживать свой талант. <...>

Сблизясь с графом, я имел возможность всмотреться в необыкновенные черты нрава этого человека. Одаренный необыкновенным умом, но без всякого образования, он имел душу твердую, но самолюбив был до крайности; сожаления к ближнему никакого...

Прослужа при графе Аракчееве восемь лет, то есть по 1825 год, в течение этого времени я был употреблен для построения искусственных работ, мостов, стропил, экзерцирзгаузов[323] и проч. А как в производстве сих работ ни Клейнмихель, ни сам граф ничего не понимали, то я имел всегда возможность отклонить от себя разные мелочные взыскания, представляя непонятные для них причины моих действий. Слишком было бы долго описывать разные анекдоты, случившиеся во время служения моего на военных поселениях; но я хочу описать обстоятельство, со мною случившееся, которое доказывает, что ежели граф был строг, то умел понимать

и чувства нежные. В 1823 году матушка писала Государю Александру Павловичу, прося его дать место батюшке. Письмо это Государь передал графу Аракчееву, как в то время все ему передавалось. Несколько времени потом, в Санкт-Петербурге, получаю я приглашение обедать у графа с приказанием прийти четвертью часа ранее. Лишь вошел я к нему в кабинет, он подает мне бумагу; я развертываю и вижу копию с указа, им сверенного, об определении батюшки в Государственный совет. Трудно объяснить мое чувство в эту минуту. Граф, заметя это на моем лице, сказал: «Очень я рад, что мог сделать и батюшке твоему, и тебе такое удовольствие; теперь пойдем обедать, а там ты отвезешь это батюшке, которому скажи от меня, что я очень рад с ним послужить». За обедом граф приказывал несколько раз скорее подавать кушать, посадил меня возле себя и, не дав последним окончить последнее кушанье, встал, обнял меня и сказал: «Ну, с Богом, поезжай! Я знаю, как тебе домой хочется; не забудь моего поручения».

<...> В ответственности и неприятностях непрестанных, исполняя две должности (старшего адъютанта в штабе и строителя искусственных работ), я видел, что мне надо решиться оставить службу, ибо чувствовал себя более не в силах продолжать столь усиленного труда с ответственностию, угрожающею несчастием мне и, следовательно, родным моим. Но как это сделать? С военных поселений добром никого не отпускали; надо было решиться и всю надежду возложить на Бога. В 1825 году летом, оканчивая построение огромного искусственного моста чрез Лажитовский ручей в округе короля Прусского полка, я решился написать графу письмо, которым просил его позволить мне выйти в отставку. Граф сам приехал на мои работы и разным образом стал уговаривать меня остаться, ласками и угрозами, а как я за лучшее почел менее говорить, а больше делать, то граф уехал, не получив от меня решительного ответа, и я уверен, что эти обстоятельства мои весьма дурно бы кончились, если бы обстоятельства другие, весьма важные, не затмили меня и моей службы, так что отставка моя пошла по начальству путей сообщения, где я числился, и я вышел без отрепьев...

В тот самый день, как граф Аракчеев объяснялся со мною насчет моей отставки, поехал он обратно в округ имени своего полка, пошел осматривать штаб, как получается известие, что Настасью Федоровну зарезали. Доктор Далер[324] приказал тотчас заложить коляску и сам, вошед к графу, сказал ему, что Настасья Федоровна очень занемогла. Граф, заметя, что должно быть нечто необыкновенное, так потерялся, что едва мог найти дверь для выхода и, увидав свою коляску, поспешно сел в нее и приказал ехать. Кучер мчал лошадей, сколько было силы, и наконец доскакивает до оврага, где строился мост под присмотром капитана Кафки (этот Кафка жил в Грузине и был употреблен при собственных работах графа). Увидав его, граф остановил коляску и закричал: «Что, Кафка, говори!» — «Что делать, ваше сиятельство, несчастие! Зарезали!» На эти слова граф не отвечал ни слова, тихо вышел из коляски и, обращаясь к Далеру, который сидел с ним, сказал: «Ну, теперь мне ничего не надо; поезжайте, куда хотите, оставьте меня; я пойду пешком» (это было в 6 верстах от Грузина). Граф шел, не говоря ни слова, и все следовали за ним, не смея нарушить его молчание. Пришед в Грузино, граф тотчас пошел в комнату, где было тело Настасьи, кинулся обнимать ее и, после нескольких минут рыдания, снял с ее шеи окровавленный платок, надел на себя и, вышед на крыльцо, разорвал свой сюртук и закричал окружавшим его людям: «Злодеи, зачем меня не зарезали; мне бы легче было!» Первое время положение графа было ужасно: он все молчал, почти не ел, спал сидя и не иначе, как под тихий разговор его окружающих; страх преследовал его ежеминутно. Настасья была зарезана молодым поваром за то, что она обещала высечь сестру его, которая, будучи у нее в услужении, переносила нестерпимые зверства. Подробности исследования сего дела мне не довольно верно известны, чтобы их описывать, ибо я был уже в Петербурге и ни с кем не видался, подав рапорт о болезни. Знаю только, что зверские поступки и жесточайшие наказания со ссылкою в Сибирь довершили намерение Государя Николая Павловича удалить графа, и, наконец, въезд в столицы ему был воспрещен. <...>

По возвращении в Россию граф Аракчеев жил безвыездно в Грузине. Сколько прежде всякий поступок, всякое слово его занимало всех, столько тут никто не помышлял о его существовании. Могущество его исчезло совершенно, и в доказательство того приведу случившийся со мною пример. В 1833 году получил я от графа два письма, которыми он просит моего ходатайства на производство в офицеры унтер-офицера Киевской жандармской команды Андреева. Я доложил об этом графу Бенкендорфу[325], и он сказал мне: «Когда граф Аракчеев был во всей силе и мог делать, что хотел, моя нога у него не бывала, потому что никогда до него настоящего дела не имел; но теперь я готов все сделать, что от меня зависит, для удовлетворения его желания». Он приказал написать тотчас доклад, в котором, подтвердив о добрых качествах Андреева, он испрашивал ему производство в офицеры, присовокупив, что о том ходатайствует граф Аракчеев. Каково было наше удивление, когда доклад от Государя возвратился с надписью: «Рано». Резолюцию эту я сообщил графу и воображал, что должно было ощущать его самолюбие! В ответ я получил от графа письмо собственноручное, замечательное во всех отношениях и доказывающее, до какой степени он был бережлив во всем.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.