Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Странная война». Оккупация

 

В конце лета 1938 года политическая атмосфера в Европе сгустилась до предельной степени. В памятные мюнхенские дни западные «союзники» предали Чехословакию, отдав ее на растерзание Гитлеру. Через несколько месяцев после этого последовала оккупация Чехословакии.

Для «русского Парижа» стало ясно, что Европе не миновать военной грозы, но ни один человек в нем не предполагал, что самые страшные громовые удары раздадутся на Востоке.

3 сентября 1939 года Франция и Англия объявили Германии войну в ответ на ее нападение на Польшу.

У французов она получила название «странная война».

Шестимиллионная французская армия заняла оборонительные рубежи на бельгийской, германской и итальянской границах и, если не считать местных разведывательных операций микроскопического масштаба, не сделала в течение первых восьми месяцев ни одного выстрела.

Германия, разделавшись с Польшей, — тоже.

Париж погрузился во тьму и опустел. Ждали воздушных налетов. Их не было. Но все фонари на улицах были погашены, окна — затемнены. При входе в каждый дом был прилеплен бумажный плакат с надписью: Abri (убежище).

Тотальная мобилизация охватила всех мужчин до 48-летнего возраста. Все, кто не был мобилизован и имел материальную возможность, покинули Париж. Некоторые категории населения были эвакуированы в глубь страны за счет правительства. Легковые и грузовые машины реквизированы. Из иностранцев в городе остались только дипломаты и люди, которым ехать было некуда, в их числе, за редкими исключениями, все население «русского Парижа». Немногочисленное «второе поколение» русской эмиграции было насильственно включено во французские военные контингенты.

Старшие возрасты вплоть до 48-летнего на основании закона об «апатридах», о котором я говорил в одной из предыдущих глав, были предназначены для новых французских военных формирований, главным образом тылового профиля. Реализация этой меры была перенесена на весну 1940 года, но фактическое ее осуществление не состоялось вследствие неожиданного финала «странной войны».

Начиная с 10 мая 1940 года — даты вторжения германских армий в Бельгию и Голландию — война перестала быть «странной».

В сорок четыре дня все было кончено.

Шестимиллионная французская армия, не оказав в основной своей массе сколько-нибудь серьезного сопротивления, сдалась на милость победителя. Занимавшие «неприступную» «линию Мажино» два миллиона французских солдат сложили оружие, остававшееся в течение всех предыдущих месяцев войны почти без употребления.

14 июня 1940 года немцы вступили в Париж. Через несколько дней после этого Франция капитулировала.

В последние два дня перед вступлением германских войск в столицу Франции население «русского Парижа» попряталось по своим норам. Выходить на улицу стало опасно: объятые ужасом жители французской столицы, устремившиеся в количестве нескольких миллионов человек к южным парижским заставам, были охвачены шпиономанией. Появление на улице иностранца было равносильно поднесению зажженной спички к бочке с порохом.



Французская буржуазия привыкла считать, что во всех несчастьях, постигающих ее самое и всю «прекрасную Францию» в целом, всегда виноваты «поганые иностранцы». А такого по своим размерам несчастья, как события лета 1940 года, Франция еще не знала за все свое тысячелетнее существование.

После этого станет понятным, как могли себя чувствовать иностранцы.

В эти дни французская буржуазия вспоминала то, о чем ей не следовало бы забывать все предыдущие 25 лет, а именно что в первую мировую войну Франция была спасена русскою кровью и что в будущем без помощи Советского Союза, дружественного Франции, ее существование всегда будет непрочным.

Двадцать пять лет подряд Советский Союз был для французской буржуазии ненавистным «русским медведем», лишившим ее дивидендов по русским облигациям и акциям. Она пренебрегла дружбой страны, спасшей ее и всю Францию от кайзеровского порабощения, ненавидела ее и осыпала проклятиями. Нужны были невероятные страдания и унижения всего французского народа, чтобы эта буржуазия опомнилась.

Из произведений художественной и мемуарной литературы, посвященной описанию Парижа и Франции тех дней, советский читатель уже знает, что в тот момент взоры всех 40 миллионов французов и француженок обратились на Восток.



В те дни весь «русский Париж» облетели переделанные каким-то досужим эмигрантским поэтом строфы лермонтовского «Бородина». Они были на устах, кажется, у всех без исключения русских эмигрантов и с иронией и убийственной верностью передавали мысли и чувства нескольких десятков миллионов французов и француженок: Мы долго молча отступали.

Дошли до Марны. «Чуда» ждали.

Но бомбы сыпались с небес: России нет — и нет чудес…

Шумный, бурлящий и кипящий в мирное время Париж обезлюдел. В городе осталась, может быть, одна десятая часть его населения. Улицы опустели. В подворотнях робко жались и перешептывались консьержки. Небо было затянуто густыми черными облаками: горели хранилища нефти и бензина.

Утром 14 июня на улицах французской столицы появились зелено-голубые мундиры офицеров и солдат гитлеровского вермахта.

Я жил в то время на улице де ля Кавалери, в двух минутах ходьбы от Марсова поля, на одном конце которого был расположен выстроенный еще при Наполеоне военный городок и Французская военная академия, на другом — подпирающая небо знаменитая Эйфелева башня.

Около входа в академию медленно расхаживал германский часовой. Громадный сквер, занимающий все Марсово поле, был совершенно пуст. На шпиле Эйфелевой башни развевался флаг со свастикой.

К полудню началось вхождение в Париж главных сил наступающей гитлеровской армии. Оно продолжалось до вечера.

Население «русского Парижа» высыпало на улицы.

Оно не чувствовало себя в опасности и видело в гитлеровской армии, разгромившей Францию в 44 дня, свою «избавительницу».

Русские белоэмигранты никогда не любили Францию.

Она, как это читатель знает из предыдущих глав, была и осталась для них чужой страной, к ее судьбе они относились совершенно безразлично. Более того, большинство встретило молниеносный ее разгром с нескрываемым злорадством.

Эта на первый взгляд совершенно нелепая и непонятная для стороннего наблюдателя психология имела в действительности некоторые причины, заключавшиеся в том невыносимом положении подавляющего большинства русской эмиграции, о котором я говорил в предыдущих главах.

Причины, но не оправдание, тем более что внешние формы проявления этого злорадства порою переступали все пределы допустимого…

Оказавшись в бедственном положении, они винили во всех своих горестях и невзгодах прежде всего тот новый строй, установившийся у них на родине, который лишил их былых богатств и привилегий. Но бедствия и невзгоды они испытывали уже не на родине, а в чужой для них Франции. Свое негодование по этому поводу они распространяли на всех французов, не умея, да и не желая различить трудовой народ от господствующих классов. Этим, разумеется, они никак не могли завоевать симпатии французов, тем более что во Францию они нахлынули незваные, непрошеные трудовым народом этой страны.

Покинув свою собственную родину, эти эмигранты не обрели новой и не хотели понимать, что отнюдь не заслуживают того уважения, на которое претендовали без всяких к тому оснований: ведь в любом обществе вполне закономерно сторонятся (чтобы не сказать хуже) тех людей, которые пренебрегли своей родиной — какая бы она ни была! — и не стесняются всячески ее поносить, как это делали белоэмигранты.

Появление во Франции войск германского вермахта возбудило в «русском Париже» не только злорадство, но и совершенно бредовые фантазии. Воспаленное воображение рисовало заманчивые картины: гитлеровцы без помощи русских эмигрантов, конечно, не обойдутся… Они раздадут им ответственные посты по управлению французскими делами…

Звериного оскала фашизма «русский Париж» не разглядел. Гитлеровского «Майн кампф» там не читали.

Будущего нападения фашистской Германии на их родину никто не предвидел…

Шли недели и месяцы, но никакой раздачи ответственных постов эмигрантам не последовало.

Правда, начался прием русских в германские вспомогательные организации, обслуживавшие вермахт, и в гражданские учреждения. Но это было предложение работы исключительно на самых низших ступенях служебной лестницы германской оккупационной машины. Тем не менее для нескольких тысяч человек из населения «русского Парижа» эта работа была действительно избавлением от вполне реальной угрозы голодной смерти, так как вместе с военным разгромом Франции всю хозяйственную, торговую и промышленную жизнь страны охватил паралич.

Десятки тысяч эмигрантов остались без всяких средств к существованию. Только безработных русских шоферов в Париже было больше тысячи. Ни у кого из них не было никаких запасов — ни денежных, ни продовольственных, ни вещевых. Продавать и разбазаривать было нечего.

Многие тысячи их бросились в «Arbeitsamt»[17], впервые же дни приступивший к найму чернорабочих для отправки в Германию. Громадные залы реквизированного оккупантами дворца на набережной д'Орсэй со штофными обоями, узорчатыми дверями и позолоченными потолками наполнились толпами безработных иммигрантов — русских, марокканцев, алжирцев, индокитайцев. Французы туда не шли.

На улице Оливье де Серр, в самом центре 15-го, «русского» городского округа, новоявленный «фюрер» русской эмиграции во Франции «светлейший князь» Горчаков со своей стороны тоже открыл бюро по найму рабочих для отправки их на германские фабрики и заводы. В течение очень короткого срока в Париже не осталось ни одного русского безработного.

Шли месяцы. Гитлеровцы прилагали все усилия, чтобы наладить экономику Франции и поставить ее себе на службу. К Франции была применена политика «ухаживания». Никто во всем мире не понимал, что это означает.

Знали об этом только сам Гитлер и его ближайшее окружение. Гитлеровский план нападения на Советский Союз — «план Барбароссы» — был уже готов. Нужно было обеспечить тыл на Западе, чтобы ринуться весною на Восток.

К осени 1940 года парижская жизнь во многом изменилась по сравнению с июньскими днями. Несколько миллионов парижан вернулись в родной город. Перемирие было давным-давно заключено, французские вооруженные силы — распущены. Гражданское управление перешло в руки престарелого маршала Петена, с первых же дней взявшего на себя роль гитлеровского лакея. Столицей Франции стал город-курорт Виши. Юг и юго-запад страны остались неоккупированными. Из Лондона подавал по радио свой голос французский генерал де Голль, обещавший французам вернуть Францию такой, какой она была до 1 сентября 1939 года. Французские «деловые люди» слушали, перешептывались, надеялись, что кто-то их спасет, а тем временем потихоньку… торговали с оккупантами: les affaires sont les affaires (дела остаются делами).

Париж покрылся сетью комиссионных магазинов, в которые вконец разорившиеся обыватели и рантье относили картины Клода Моне и Коро, золотые табакерки, бронзу, фарфор, гобелены, старинное оружие и серебро, редкие книги, стильную мебель. Все это в большей своей части уплывало в Германию, в меньшей — попадало в руки новоявленных миллионеров, в несколько недель разбогатевших на поставках различных материалов для армии своего противника и векового врага.

Пусть гитлеровский сапог давит «прекрасную Францию», ведь «дела остаются делами»!

Представители крупной буржуазии шли еще дальше.

Мне пришлось услышать в годы оккупации из уст одного крупнейшего французского промышленника следующее: — Пусть лучше Гитлер, чем эта дрянь (при этом он показал рукою на сновавший по улице рабочий люд).

Это высказывание не было единственным, и уста, его произнесшие, не были одинокими.

В те страшные годы я убедился в том, что международная солидарность представителей финансовой олигархии всех стран есть нечто вполне реальное и вопиющее по своему потрясающему цинизму. Патриотизм для этой немногочисленной группы человеческих существ есть понятие несуществующее.

Но, говоря об инертности французского мещанина в период гитлеровской оккупации, того самого мещанина, который безучастно сидел, сложа руки и ожидая избавления с Востока, я не могу умолчать о движении Сопротивления и о той героической подпольной борьбе, которую вели с захватчиками французские коммунисты. Борьба эта не будет забыта свободолюбивыми народами. Имена героев, павших в неравной борьбе, окружены ореолом бессмертия вместе с именами тех, кто в грозную годину развязанной Гитлером мировой бойни был их сотоварищами по оружию и кто решил исход войны.

О движении Сопротивления и о подпольной борьбе французских коммунистов написано много и в исторических исследованиях, и в мемуарах, и в художественной литературе. Возвращаться мне к этой теме излишне. Отмечу только, что на всем протяжении войны в «русском Париже» о движении Сопротивления говорили мало. Все целиком были захвачены грандиозными событиями на Востоке и именно оттуда, и только оттуда, ждали исхода войны.

Среди парижских нуворишей, в несколько месяцев составивших на поставках вермахту миллионные состояния, было вкраплено и несколько эмигрантских имен, ранее никому не известных.

Допустим, что вермахту срочно нужно несколько миллионов карманных зеркалец для бритья, зубных щеток и карандашей для раздачи офицерам и солдатам; германскому Красному Кресту понадобились сотни тысяч тарелок, вилок и ножей для открываемых в Париже солдатских клубов и столовых; интендантству требуются парусина, кожа для подметок, мыло, фанера и многое другое.

Случайно какой-нибудь студент богословского института, шофер, официант или белошвейка знают, где все это припрятано и какие пути ведут к владельцам этого имущества или к промышленникам, производящим его на своих заводах. Они предлагают оккупантам свои услуги по поставке этих зеркалец, тарелок, парусины, подметок в нужном количестве и в кратчайший срок. Сделка заключена.

Студент, шофер или официант получают аванс в несколько миллионов франков. Всем промежуточным инстанциям они раздают десятки и сотни тысяч комиссионных. Владельцы и промышленники получают свою долю.

Но больше всех наживается предприимчивый организатор всей этой поставки. Через несколько дней вермахт, Красный Крест и гитлеровское интендантство получают необходимые им щетки, вилки, кожу, фанеру, а новоявленный делец опускает в свой карман миллионы франков.

Бумажные франки эпохи оккупации — вещь ненадежная. Золотого обеспечения у них нет. Нувориши сейчас же обращают их в недвижимое и движимое имущество постоянной ценности: золото, бриллианты, меха, серебро, предметы искусства.

Постепенно в «русском Париже» наряду с ними появляются комиссионеры и посредники, которые поставляют им всевозможное добро, в свою очередь наживая на каждой продаже 100 процентов прибыли. Спекуляция пускает свои корни все глубже и глубже. Моральное разложение значительной части «русского Парижа» начинает течь по новому руслу. В беседах появляются новые темы. На улице, в общественных местах, за чайным столом и по телефону только и слышны разговоры о том, кто, где, на чем и сколько заработал.

Фантазия спекулянта не знает границ. Каждый второй или третий белый эмигрант внезапно открывает у себя коммерческий талант и с головой уходит в омут ажиотажа, спекулятивного азарта и рвачества. У большинства дело не идет дальше покупки и продажи какого-нибудь серебряного портсигара или пары бронзовых подсвечников. Но некоторым бешеная спекуляция приносит весьма существенные плоды. У безработного шофера появляется в галстуке жемчужная булавка, на пальце — золотой перстень с рубином, в кармане — золотой портсигар, на груди — золотые часы с массивной цепочкой; у швеи, влачившей полуголодное существование, — бриллиантовые серьги, кольца, колье, меха, столовое серебро, бархатные платья, фарфор, гобелены.

В то время как парижское население сидит на голодном пайке и питается брюквой и ячменным хлебом, со стола «рыцарей» спекуляции не сходят жареные индейки, гуси и утки, паштеты, лангусты, колбасы, сыры, всевозможные изысканные яства…

К концу войны некоторые из новоявленных крупных спекулятивных акул имели собственные особняки в 20 и 30 комнат, обслуживаемые десятками лакеев, камеристок, истопников, швейцаров, и текущий счет в банке, измеряемый десятками миллионов франков. Когда дело стало приближаться к развязке и начал обрисовываться час расплаты, эти рвачи-миллионеры, превратив в золото все свое имущество и раздав миллионные взятки чиновникам гестапо за право выезда из Франции, направились в Швейцарию, Испанию, Швецию, Аргентину и другие нейтральные страны. Многие из них, вероятно, и по сей день пожинают там плоды своей деятельности в те годы, когда на русских просторах лилась русская кровь, а они опускали в свои карманы миллион за миллионом и не выходили из приемных и кабинетов гитлеровских магнатов.

Но конечно, не белоэмигрантские акулы составляли главную массу предателей, торговавших с врагом, топтавшим одновременно и русскую, и французскую землю.

Число французских коллаборационистов, наживших десятки и сотни миллионов франков на торговле с гитлеровской Германией, было неизмеримо выше, а их удельный вес в прогитлеровских кругах — во много раз больше, чем вес белоэмигрантских нуворишей, спекулировавших на несчастьях французского народа.

С приходом в Париж германских оккупационных войск возник вопрос о дальнейшем юридическом статусе русских эмигрантов во Франции. Единого управляющего этой эмиграцией центра никогда не существовало.

Теперь настали иные времена.

«Тотальная психология» охватила большой круг белоэмигрантов. То там, то сям раздавались голоса, что для их собственного блага необходима «твердая власть», что пора заняться чисткой и выкинуть прочь всех «слюнявых интеллигентов», милюковцев, колеблющихся и весь вообще «неблагонадежный» элемент, косо смотрящий на идеологию фашизма. Эти идеи нашли полную поддержку в гестапо. Возможно, что они и шли оттуда.

Первым «фюрером», вставшим во главе вновь созданного комитета по белоэмигрантским делам, сделался, как уже говорилось, «светлейший князь» Горчаков. Фигура эта была весьма заметной на довоенном горизонте «русского Парижа». Был ли «светлейший» назначен органами гестапо или занял пост белоэмигрантского «фюрера» самовольно — сказать трудно. Сам он ежедневно повторял, что самостоятельно организовал свой комитет с единственной целью «помочь бедным эмигрантикам в беде» и вывести их из состояния безработицы.

В деньгах «светлейший», по-видимому, не нуждался.

Он был одним из тех немногих представителей аристократического мира царских времен, которые к моменту революции имели за границей недвижимое имущество или крупный банковский текущий счет. Жил он в предместье Парижа Нейи в собственном доме и никаким производительным трудом не занимался.

Личность эту в довоенные годы можно было считать скорее комической, чем какой-либо другой. Занимал он крайне правый фланг на белоэмигрантской политической кухне, громогласно проповедовал дома, в гостях, на собраниях и даже на улицах, что причина всех несчастий в мире заключается в том, что развелось очень много республик, а количество монархий, наоборот, катастрофически уменьшается. Слыл он за чудака, сумасброда и за человека, у которого «не все дома». Но окружающих он больше забавлял, чем им вредил.

С первых же дней оккупации Горчаков стал устраивать «бедных эмигрантиков» на работы в Германии.

Одновременно связался с парижской префектурой полиции и, как он сам говорил, чуть ли не ежедневно выручал их там из беды. Окружающим он заявлял: — Уж такая моя доля — валяться в ногах то у немцев, то у французов и вымаливать у них прощение для наших накуролесивших соотечественников.

Сегодня он отправлялся в гестапо, чтобы выручить какого-нибудь «бедного эмигрантика», арестованного за не особенно учтивое отношение к солдату или офицеру оккупационных подразделений вермахта. Завтра — к префекту полиции ходатайствовать за другого, который на радостях по случаю занятия Парижа немцами напился пьян и ударил по физиономии первого попавшегося ему на дороге французского полицейского. Оттуда он шел в «Arbeitsamt» узнавать, какое количество рабочих требуется на сегодня, какие специальности нужны, куда им придется ехать, сколько им будут платить и когда состоится отправка.

Все свободное от хождения время Горчаков проводил в своем комитете. Не в пример другим «фюрерам», пришедшим ему на смену, он поместился в очень убогом помещении в центре «русского Парижа» — на улице Оливье де Серр. Окружающим он говорил, что на наем помещения и содержание технического персонала он тратит исключительно свои собственные деньги. Поверить этому было трудно. Можно думать, что в первые дни и недели оккупации гестапо еще не разработало плана управления делами белой эмиграции и что его «фюрерство» действительно было самочинным. Но едва ли может быть какое-либо сомнение в том, что вербовка нужной до зарезу Гитлеру рабочей силы производилась им не только с благословения, но и при материальной поддержке пресловутого «Arbeitsamt».

Не знаю, имел ли «светлейший» какой-либо вес в глазах оккупантов. Похоже, что нет. Уж очень скоро они отстранили его от всяких политических дел и дали белоэмиграции «настоящего», ими оплачиваемого «фюрера» — некоего полковника Модраха.

Зато во французских административных кругах с Горчаковым считались. Происходил он из рода, оказавшего Франции в очень отдаленные времена большие дипломатические услуги. Ради этого ему легко сходили с рук все его чудачества и сумасбродные выходки в общественных местах и на улицах, связанные с проповедью спасительности монархического строя для всех народов.

«Фюрерство» «светлейшего» продолжалось несколько месяцев. За эти месяцы через его комитет прошло несколько тысяч русских.

С первых дней войны я вел в порядке совместительства амбулаторный прием в бесплатной русской амбулатории на улице Оливье де Серр. Во дворе этого дома в помещении консьержа «светлейший» и открыл сейчас же после вступления в Париж гитлеровских дивизий свой комитет. Поэтому я имел возможность несколько раз в неделю наблюдать за жизнью этого учреждения.

На маленькой асфальтированной площадке двора всегда была такая толчея, что мне иной раз трудно было пробраться в свою амбулаторию.

Через открытые летом и осенью окна занимаемого комитетом помещения было слышно непрерывное щелканье пишущих машинок. В первой комнате сидели секретари «светлейшего» и машинистки. Здесь оформлялись документы для отправки завербованных рабочих. Работники умственного труда Гитлеру не требовались. Среди посетителей комитета их не было.

Во второй комнате за столом, крытым зеленым сукном, восседал сам «светлейший». Он подписывал приносимые ему бумаги, а в перерыве громогласно проповедовал всегда одно и то же: какой мир на земле и в человецех благоволение воцарится, когда всеми государствами будут управлять императоры, цари и короли…

Позади этого апостола монархизма на стене висели два портрета — царя Николая и Гитлера, украшенные двумя флагами — старым трехцветным царским и фашистским со свастикой.

Ранней весною 1941 года по «русскому Парижу» распространился слух, что на смену полулегальному «фюреру» пришел официально назначенный оккупационными властями «настоящий фюрер» — полковник Владимир Карлович Модрах. «Светлейший», узнав об этом, кинулся в гестапо и пытался там доказать свои права на «фюрерский» трон. С ним не стали разговаривать. Он ушел из гестапо подавленный и униженный. По дороге он с жаром объяснял каждому встретившемуся ему на улице русскому, что при наличии монархического строя во Франции и Германии ничего подобного с ним не случилось бы.

Комитет на улице Оливье де Серр прекратил свое существование.

Новый «фюрер» поставил дело управления белоэмигрантским миром на широкую ногу. Он обосновался в ранее занимавшемся им и его женою особняке на улице Бломе, узкой улочке все того же «русского» 15-го округа.

Еще до войны семья Модрахов привлекала к себе внимание военных кругов «русского Парижа» своим образом жизни, далеко не обычным. У Модрахов были деньги. На эти деньги задолго до войны они открыли в своем особняке ателье художественных абажуров. Как шли дела абажурного предприятия, никто в точности не знал. Может быть, совсем не шли. Безбедная же жизнь в особняке, возможно, объяснялась тем, что туда текли какие-то доходы совсем другого происхождения, а абажуры предназначались не столько для того, чтобы защищать ими глаза клиентов от слишком яркого света, сколько с целью скрыть от этих глаз истинную деятельность супружеской пары.

В первые месяцы 1939 года, тотчас после начала «странной войны», мадам Модрах явилась в управление РОВСа и заявила, что, движимая чувством гуманности, решила организовать общедоступную столовую для чинов РОВСа, причем устанавливает для них все из тех же чувств невиданную и неслыханную цену: за обед из трех блюд — 3 франка. За такую цену пообедать в Париже даже и в довоенные времена было невозможно.

Все в этой столовой было странным, как и сама «странная война», которая в то время велась. Посетители прямо с лестницы попадали в одну из бывших зал ателье с моделями абажуров по углам. Официантов не было, каждый обслуживал себя сам. Клиент за 3 франка получал такую обильную еду, которая во всяком другом месте обошлась бы по тем временам в 20 франков. Мадам Модрах, позабыв на время об абажурах, поочередно подсаживалась то к одному, то к другому столику и с очаровательной улыбкой заводила беседу: сначала — о качестве борща, котлет и киселя, потом — о войне, о Франции, о гитлеризме, об их, клиентов, чаяниях и прогнозах. К вечеру у нее накапливался богатый материал о том, чем живет и что думает парижская белая эмиграция…

Столовая просуществовала несколько месяцев и закрылась столь же внезапно, сколь незадолго перед этим открылась.

Управление по делам эмигрантов разместилось в модраховском особняке по улице Бломе очень широко. Оно заняло все залы и комнаты, где до того помещались ателье и столовая. На дверях появились дощечки с обычными для каждого «солидного» учреждения надписями: «Кабинет начальника управления», «Заместитель начальника», «Генеральный секретарь», «Без доклада не входить» и т. п.

В особо важных случаях посетители допускались в кабинет самого «фюрера». Он держался с ними очень холодно и сухо и всячески старался подчеркнуть свое превосходство над всем белоэмигрантским миром. Ему в те годы было около 50 лет. По специальности он был раньше, кажется, инженером.

22 июня 1941 года застало его на этом «высоком» посту. Всем белоэмигрантам, являвшимся за получением различных справок, было предложено сообщать о себе паспортные сведения и попутно дать в обязательном порядке подпись в том, что он «добровольно» включается в начатую Гитлером «священную борьбу против мирового зла — коммунизма». Если же кто-либо откажется подписать требуемое, то разговор будет короткий…

Эмигранты очень хорошо знали, что именно в этом случае последует, робко жались под перекрестным огнем нескольких пар глаз модраховских сотрудников, дрожащей рукой подписывали то, что от них требовалось, и поспешно удалялись из этого филиала гестапо. Но желающих на деле включиться в «священную борьбу» среди них, к счастью, оказалось немного.

Первое известие о сброшенных на родные города и села гитлеровских авиационных бомбах совершенно переродило белоэмигрантскую психологию. Подавляющее большинство вчерашних противников Советской власти порвало с прошлым. Об этом — в следующей главе.

Не успел Модрах зарегистрировать и половину парижских белоэмигрантов, как эта процедура была неожиданно отменена по приказу того же гестапо. По-видимому, уже в те дни гестапо решило переделать всю систему надзора и перейти к другим формам управления «русским Парижем». Через несколько дней после этого появился приказ о смещений Модраха и назначении на должность «фюрера» русской белой эмиграции Жеребкова.

Для белой эмиграции настали особенно трудные времена. Гестапо с первых же дней после гитлеровского нападения на СССР убедилось в существовании в среде большинства русской эмиграции мощной волны вспыхнувшего патриотизма и отхода от прежних антисоветских позиций.

В городах Южной Франции лакействовавшее перед Гитлером правительство Петена дало распоряжение об аресте всех без исключения русских эмигрантов. Все они в целом были взяты органами гестапо под подозрение. Явно «неблагонадежных» хватали и отправляли в гитлеровские лагеря смерти.

Жеребковские сатрапы рыскали по эмигрантским квартирам и проверяли, нет ли в них каких-либо признаков «крамолы», нет ли антигитлеровской литературы; интересовались, чьи портреты и фотографии висят на стенах, и т. д.

Права всех довоенных учреждений выдавать эмигрантам какие-либо справки были у них отняты и сосредоточены в руках Жеребкова. Была официально объявлена регистрация всех без исключения русских, находившихся на территории Франции. Управление по делам русской эмиграции перешло в помещение, занимавшееся ранее представителем Лиги наций по тем же делам американцем, неким господином Паном. Оно превратилось в большое учреждение, занимавшее два этажа дома в аристократическом квартале 16-го округа на улице Галлиера (впоследствии, после Победы, там поместился Союз советских патриотов).

Жеребков был типичным представителем категории политических пройдох и авантюристов, внезапно появлявшихся на белоэмигрантском горизонте. В описываемые годы ему было не более 25–30 лет. За границу он попал с родителями, будучи ребенком. К моменту совершеннолетия он находился в Германии и получил там германское подданство. Во Франции его хорошо знали в балетных кругах: он подвизался в качестве танцовщика преимущественно в дансингах и частично в оперных предприятиях.

При своем «вступлении на престол» новоявленный «фюрер» русской белой эмиграции во Франции обратился к ней с «манифестом», в котором, не скрывая того, что он с гордостью носит звание германского гражданина и служащего гестапо, объявил, что каждому эмигранту надлежит в той или иной мере помогать гитлеровской Германии в начатой ею «священной борьбе» и что всех, кто с этим не согласен, он, Жеребков, проучит так, что они долго будут об этом помнить.

В те же самые дни другой белоэмигрантский «фюрер», Войцеховский, назначенный в Бельгии тем же гестапо для надзора за осевшими там эмигрантами, приступил к настоящему и подлинному террору против всех подозреваемых в сочувствии Советской власти. Бельгийские тюрьмы и концлагеря быстро наполнились сотнями неугодных Войцеховскому людей. Единицы дожили до дня Победы. Все остальные погибли в этих застенках.

В первые же дни после Победы Войцеховский был убит выстрелом из револьвера, направленного на него карающей рукой мстителя — одной из его уцелевших жертв.

По всей Франции началась поголовная регистрация эмигрантов. Осуществляли ее жеребковское управление и его филиалы.

Внутренние помещения управления Жеребков украсил флагами со свастикой и портретами Гитлера, Геринга, Геббельса и других «апостолов» фашизма. Заместителями его были пресловутый гвардейский полковник Богданович и казачий офицер Краснов, родной племянник матерого антисоветского деятеля атамана Краснова. О первом из них мне уже приходилось упоминать. В дни оккупации он показывался в управлении и других общественных местах не иначе как в фашистской коричневой рубашке. Он в свою очередь обратился с «манифестом» к «молодому поколению» эмиграции. Кончался этот манифест возгласами: «Хайль Гитлер! Виво Муссолини! Банзай микадо!» В последние дни оккупации, когда к Парижу подходили американские дивизии, Жеребкову удалось бежать.

Незадолго до моего отъезда из Франции в «русском Париже» появилось сообщение о том, что он был очень ласково встречен американцами и в полном ничегонеделании отлично проводит время в американской зоне оккупации Западной Германии. Читатель не будет удивлен, если в один прекрасный день узнает, что Жеребков под крылышком дядюшки Сэма делает или уже сделал столь же головокружительную карьеру, как это случилось с ним в Париже в 1941–1944 годах.

Среди прочих вопросов, которые жизнь поставила перед «русским Парижем» в дни французской катастрофы, снова возник во всей своей остроте вопрос о юридическом положении русских врачей. Мобилизация затронула только молодые возрасты эмиграции; до старших возрастов военные власти не успели дойти, так как Францию постиг крах.

Нужда во врачебной помощи среди коренного парижского населения с момента мобилизации была громадная.

И тем не менее все осталось по-старому: за оказание врачебной помощи французу врачам, не имевшим французского диплома, угрожали прежние кары — штраф, тюрьма и высылка.

Когда настали последние дни и Франция была ввергнута в пучину бедствий, это ненормальное положение превратилось в совершенный абсурд. Почти все парижские врачи из числа коренного населения покинули город. Больницы, амбулатории и диспансеры были брошены ими на произвол судьбы. Положение сделалось настолько отчаянным, что мэрия города расклеила на стенах домов списки оставшихся в городе немногих французских врачей с указанием их адресов и номеров телефона для вызова в экстренных случаях. Неизбежные спутники каждой войны — дизентерия и тифы пожинали обильную жатву. И в это же самое время около сотни русских врачей, стремившихся вложить свою лепту в дело медицинской помощи коренному парижскому населению, было совершенно устранено от нее все теми же нелепыми бюрократическими рогатками, которые существовали и до войны и которые уже известны читателю.

В первые дни после вступления в Париж гитлеровской армии среди врачей-эмигрантов возникла мысль так или иначе покончить с этим положением. Ситуация была неясной. Никто не знал, каков будет оккупационный режим и где теперь кончаются полномочия французских гражданских властей и начинаются полномочия немецких оккупационных органов.

Решено было начать с французов. В солнечное июльское утро 1940 года я пошел в парижскую префектуру, чтобы от имени группы русских врачей заявить о том, что они предоставляют себя в распоряжение французских гражданских властей и что все свое свободное время они отдают им для оказания врачебной помощи населению в тех формах, которые префектура признает наиболее жизненными и целесообразными.

Черное мрачное здание парижской префектуры, внушавшее каждому эмигранту в предыдущие десятилетия ужас, имело сейчас необыкновенный вид. Оно, раскинувшееся на целый квартал, казалось брошенным на произвол судьбы. На его грандиозном внутреннем дворе вместо сновавших в довоенные годы взад и вперед сотен полицейских не было ни души. В кулуарах Service des etrangers (отдел для иностранцев), где в те же годы сидела и стояла толпа притихших и дрожащих за свою судьбу рабочих-иностранцев, царила та же пустота. Я заглянул в несколько зал: повсюду тишина и одна или две фигуры мрачных и подавленных чиновников. Раньше их было в каждой зале с полсотни. Бродя по бесконечной веренице полутемных коридоров, я с трудом разыскал нужную мне комнату. Это был отдел регистрации парижских врачей. В громадной комнате сидел один чиновник. Вид у него был подавленный и растерянный. Он ничего не делал и только время от времени поглядывал в открытое окно.

Я назвал себя и объяснил цель своего визита.

Ничего не говоря, он встал, подошел к одному из шкафов и вынул из него большую папку с написанным на ней крупными буквами моим именем и фамилией. Оказывается, на каждого врача-иностранца существует целое досье, где отмечаются все подробности его жизни и деятельности.

Взглянув в содержимое папки, он, не глядя на меня, сказал: — Видите ли, мсье, вы — иностранец и все ваши коллеги тоже, поэтому…

— Знаю. Но считаете ли вы нормальным такое положение, когда миллионы французов бедствуют без врачебной помощи? Когда десятки тысяч их умирают в то самое время, когда помощь эта у них и у вас под рукой?

— Все это так, — уныло продолжал чиновник, по-прежнему глядя куда-то в сторону, — но ведь закон есть закон…

— Значит, если завтра ваш ребенок заболеет дифтерией, жена — аппендицитом, а сами вы — рожей или дизентерией и если вам не удастся найти ни одного французского врача, который спас бы жизнь всем вам, то вы, имея рядом с вами русского терапевта, хирурга и инфекциониста, дадите со спокойной совестью умереть дорогим вам существам? И это только оттого, что по букве закона иностранному врачу запрещается спасать жизнь окружающих его людей?

— Что поделаешь, мсье, — продолжал чиновник. — Мы — рабы закона… И потом — это ужасное время, которое переживает Франция!.. Мы не знаем, что будет дальше… Быть может, все эти вопросы отныне будут решать они…

Он показал при этом рукой на видневшиеся вдали зелено-голубые мундиры проходивших по набережной двух или трех германских офицеров.

Я понял, что дальнейший разговор делается беспредметным, и ушел из префектуры. В тот день я сообщил своим сотоварищам о результатах этого посещения.

В течение последующих недель положение ухудшилось. В Париже появились случаи сыпного тифа. Дизентерия продолжала свирепствовать и разрослась в колоссальную эпидемию.

Как я упоминал, с первого дня войны я взял на себя по совместительству амбулаторный терапевтический прием в бесплатной русской амбулатории на улице Оливье де Серр, находящейся в 15-м округе. Мы, русские врачи, не могли примириться с только что описанным чудовищным положением. Работавшие со мною в амбулатории соотечественники уполномочили меня пойти в мэрию 15-го округа, объяснить мэру всю нелепость существующего положения и указать на логичный выход из него. Нам казалось, что ржавчина бюрократизма еще не съела целиком выборное общественное учреждение, как это случилось с префектурой.

По пустынным парижским улицам прямо из амбулатории я быстро дошел до мэрии. Такая же пустота на ее дворе и в ее залах. В одном из кабинетов я застал заместителя бежавшего из города мэра, человека лет 50 с ленточкой ордена Почетного легиона в петлице. Он сидел за грандиозным «министерским» столом, крытым зеленым сукном, с низко опущенной головой, подперев ее руками.

Я объяснил ему цель моего визита и сказал, что врачи амбулатории готовы принять на себя функции учреждения, оказывающего бесплатную врачебную помощь всем, кто в ней нуждается. Вместе с тем я просил его от имени врачей амбулатории оповестить об этом население подопечного ему округа.

Заместитель мэра приподнял голову и каким-то неопределенным тоном процедил сквозь зубы: — Это интересно, очень интересно… Мы вас, конечно, очень, очень благодарим за ваше благородное предложение и за…

— Никакого благородства тут нет, а есть простое выполнение врачебного долга в минуту общественного бедствия, целесообразность и логика, — перебил его я.

— Гм! Чрезвычайно интересно… — продолжал цедить сквозь зубы заместитель. — Но извините, если я не ошибаюсь, вы — иностранец и ваши коллеги по амбулатории — тоже?

— Совершенно верно, но какое это может иметь значение в изложенном мною деле?

— Гм!.. Тут, дорогой доктор, маленькое затруднение…

— Вы хотите сказать, — перебил его я, — бюрократические рогатки, ведущие к тому, что жители округа будут у вас на глазах умирать, а вы будете спокойно смотреть на это и запретите им обращаться к врачам иностранного происхождения?

— Ну зачем же такие ужасы! Мы, право, очень, очень вам благодарны, но…

— Нам нужна не ваша благодарность, а разумное решение вопроса и быстрое проведение его в жизнь, — продолжал я.

— Что мы можем сделать, дорогой доктор? Ведь мы теперь не хозяева… Мы не знаем, как на это взглянут они…

Голос его оборвался, а голова бессильно опустилась на грудь.

Я понял, что больше мне в мэрии делать нечего.

В конце лета 1940 года в германский Красный Крест был подан за подписью нескольких десятков русских врачей меморандум об их юридическом положении во Франции и необходимости в интересах здравоохранения оккупированной зоны, и в частности Парижа, изменить это положение, приравняв врачей с русскими дипломами к основной массе французских врачей, то есть дать всем врачам право легальной работы среди коренного населения страны.

Меморандум был встречен парижскими представителями германского Красного Креста очень холодно. При посредстве германского консула русским врачам, подписавшим его, было заявлено, что поднятый ими вопрос относится исключительно к компетенции французских гражданских властей и что германские власти целиком от него отмежевываются.

Истинную причину этого отказа врачи поняли год спустя. Органы гестапо еще за год до нападения гитлеровской Германии на Советский Союз отнесли основную их массу к категории «неблагонадежных».

В этом они не ошиблись. Лишь только грянул гром войны на Востоке и на русские города и села были сброшены первые германские бомбы, подавляющее большинство врачей-эмигрантов примкнуло к тому стихийно возникшему течению, которое окончательно порвало с прошлыми шатаниями, колебаниями, сомнениями и безоговорочно перешло в советский лагерь раз и навсегда.

«Неблагонадежных» вызывали в жеребковский филиал гестапо, допрашивали, заставляли подписывать десятки всяких бумажек с выражением «покорности», сманивали на высокооплачиваемую работу во вспомогательных организациях, обслуживавших вермахт, сулили им в будущем золотые горы — все понапрасну: в основной своей части врачи держались стойко и на службу к агрессору не шли.

Лишь не более десятка из них согласились надеть форму организации Тодта и Шпеера[18]и, провожаемые молчаливым презрением всей патриотически настроенной массы русских, выехали из Парижа по местам назначения — преимущественно в зону возводившегося в то время так называемого «атлантического вала», начиная от Ламанша и кончая испанской границей.

Остальные наряду со своей обычной повседневной работой все свободное время отдавали парижскому русскому «подполью» — скрывавшимся от гестапо патриотам, активистам, бежавшим из гитлеровских застенков советским военнопленным и участникам Сопротивления.

Среди ближайшего жеребковского окружения особенное неистовство по отношению к «неблагонадежным» русским врачам проявлял некто Г. А. Лукашевич, бывший начальник санитарной части врангелевской армии, целиком перекинувшийся к гитлеровцам и надевший черную форму шпееровской организации в первый же год оккупации. Об этой характерной сумбурной и аморальной фигуре «русского Парижа» довоенных и военных лет следует рассказать подробнее.

Лукашевич кончил курс Петербургской военно-медицинской академии в 1910 году. Его однокашники еще задолго до войны рассказывали, что среди студентов он пользовался очень плохой репутацией как доносчик и весьма темная личность. За ним утвердилась среди его однокурсников кличка «великий пакостник».

По окончании академии он был назначен младшим ординатором Николаевского военного госпиталя, но вскоре после назначения был вынужден его покинуть ввиду полной неспособности к госпитальной работе. Он перешел на службу в гвардейский конный полк. Это обстоятельство сыграло решающую роль во всей его последующей карьере. В том полку в те же годы служил штаб-ротмистр барон Врангель, будущий глава белой армии.

После демобилизации Лукашевич очутился в Киеве.

Здесь он занял должность ординатора клиники кожных и венерических болезней Киевского университета, возглавляемой профессором В. И. Теребинским. Этот последний рассказывал мне впоследствии в Париже, что был вынужден освободить Лукашевича от должности вследствие полной его неспособности вести какую-либо клиническую работу. Это было в 1918 году, когда Украина была оккупирована кайзеровскими войсками.

«Великий пакостник» не пал духом. Он быстро перекинулся к оккупантам. Какого рода деятельностью он занимался у них, сказать трудно. Но только по окончании оккупации у него в кармане оказалась грамота германского верховного командования на Украине, удостоверяющая, что «русский врач Лукашевич оказал германской оккупационной армии неоценимые услуги», без дальнейшего уточнения, в чем именно они состояли.

После изгнания германских войск с Украины Лукашевич попал в «добровольческую армию» Деникина, где занимал должность врача одного из конных корпусов.

С приходом Врангеля к верховной власти в Крыму он поднялся еще выше: Врангель назначил своего бывшего однополчанина и собутыльника главным военно-санитарным инспектором так называемой «русской армии». На этом посту Лукашевич приобрел широкую и печальную известность среди всего медицинского персонала занятой врангелевцами территории юга России. Сумасброд и крепостник, он смотрел на этот персонал как на свою челядь.

Площадная брань, издевательства, угрозы расстрела, аресты сыпались на голову каждого его подчиненного, Жаловаться было некуда. Законности в белых армиях не существовало. Скоро у него начались столкновения и со строевыми офицерами. Скандалы шли за скандалами. В конце августа 1920 года Врангель был вынужден уволить его в отставку «с мундиром и пенсией».

После разгрома белой армии Лукашевич оказался в Югославии, где прожил три года. Но и тут с его именем были связаны разные темные дела. Ему пришлось податься во Францию.

По прибытии в Париж в 1924 году он сразу оценил окружающую обстановку и перешел на путь врачебного шарлатанства и мошенничества. Будучи совершенно невежественным во всех отраслях медицины, он именовал себя «специалистом по венерическим и мочеполовым болезням», широко рекламировал себя в белоэмигрантской прессе, чуть ли не ежедневно показывался в ночных притонах, платил швейцарам этих «злачных мест» крупные комиссионные за каждого доставленного ему пациента, обирал этих несчастных людей до ниточки, назначал ненужные им процедуры, передавал их шарлатанам других специальностей, получал в свою очередь с последних проценты за каждую направленную им «голову» и т. д.

Среди врачей-эмигрантов он пользовался репутацией афериста, мошенника и спекулянта от медицины. Большинство их не подавало ему руки. Не в пример им он, идя вышеописанным путем, стяжал немалые материальные блага: имел хорошо меблированную квартиру в пять комнат, собственную автомашину, прислугу, устраивал грандиозные попойки для своих бывших однополчан.

Применить свои специфические способности по отношению к эмигрантским врачам в довоенный период «великий пакостник», конечно, не мог. Зато он полностью проявил их, лишь только в Париж вступили гитлеровские войска. Он обивал пороги всех оккупационных учреждений, ездил в Берлин, подавал докладные записки о необходимости мобилизации «в планетарном масштабе» всех находящихся за рубежом русских врачей, доказывал, что только он один может произвести эту мобилизацию и что всех мобилизованных нужно отдать ему в полное и безоговорочное подчинение.

В черном мундире организации Шпеера, он шантажировал русских врачей своими якобы особыми связями с гитлеровской верхушкой и угрожал им, размахивая упомянутой выше грамотой германского верховного командования на Украине. С Жеребковым он был в дружеских отношениях.

Официально Лукашевич занимал должность врача одного из подразделений организации Шпеера, дислоцированных в Ангиене, городке-курорте под Парижем. Но по своей неспособности вести какую-либо врачебную работу вне путей мошенничества он все свои служебные обязанности возложил на подчиненных ему фельдшеров, показывался на службе один или два раза в неделю, а остальное время проводил у себя на парижской квартире, находившейся в богатых кварталах 16-го округа на улице де ля Тур, окруженный кипами настряпанных им самим доносов, докладных записок, проектов и т. д. Он сумел убедить немецкое начальство в том, что на него как на «последнего главного военно-санитарного инспектора русской армии» историей возложена какая-то особая миссия.

Оккупанты не стали разбираться, в чем, собственно, эта миссия заключалась, но охотно отпустили ему печатавшиеся без всякого обеспечения так называемые «оккупационные марки» на оплату трех машинисток, покупку пишущих машинок, столов и канцелярских принадлежностей. Из раскрытых окон его квартиры раздавался непрерывный стук машинок, у подъезда стояли военные автомобили, в двери поминутно входили и выходили вермахтовцы, шпееровцы и гестаповцы. Вскоре молва о его темной деятельности разнеслась по всему 16-му округу.

Общественное мнение квартала считало его виновником периодически проводимых гестапо арестов среди населения.

Когда пришел час расплаты, «великий пакостник» бежал из Парижа вместе с гитлеровской армией. После разгрома фашистской Германии он перекинулся к американцам и снова начал без конца строчить свои челобитные — на этот раз американскому командованию — о «тотальной мобилизации зарубежных русских врачей» и необходимости создать для него пост главного военно-санитарного инспектора и начальника всех этих врачей.

Когда американские лагеря для «перемещенных лиц» растаяли, он остался не у дел и начал писать в Париж отчаянные письма своим однополчанам с мольбою о помощи. Кому-то из них удалось добиться для него разрешения на возвращение в Париж.

Лукашевич вернулся в Париж, но показываться на глаза жителям своего квартала и в местах эмигрантского скопления, конечно, не мог из-за вполне реальной угрозы расправы со стороны жертв его пакостничества. Он скитался с места на место на самых отдаленных окраинах Парижа, пока в один прекрасный день не был опознан на улице кем-то из жителей 16-го округа. Тут же на месте он был арестован и препровожден в тюрьму Фрэн.

Темная личность «великого пакостника» была хорошо известна большинству населения «русского Парижа».

Весть о его аресте быстро распространилась, все ждали громкого судебного процесса — было это в первый год после Победы, когда Франция беспощадно расправлялась со всеми, кто в годы войны и оккупации перешел в лагерь оккупантов. Каково же было изумление русских парижан, когда они через несколько недель узнали, что Лукашевич выпущен на свободу, а следствие по его делу прекращено. Тем не менее оставаться в Париже ему после всего вышесказанного было нельзя. Он выхлопотал разрешение на въезд в Аргентину и в 1946 году скрылся с парижского горизонта.

Но своего «пакостничества» Лукашевич не оставил.

В 1947 году, незадолго до моего отъезда из Парижа, мне попался на глаза номер новой парижской реакционной газетки (название ее выпало у меня из памяти), издававшейся на русском языке на средства Ватикана.

В ней был напечатан «призыв к совести всего мира» какой-то образовавшейся в Буэнос-Айресе организации с очень длинным и замысловатым названием, что-то вроде «лиги защиты от советского террора перемещенных лиц, насильственно отправляемых в Советский Союз». Под этим призывом стояли подписи трех лиц, возглавлявших «лигу». Среди них — подпись доктора Григория Александровича Лукашевича.

Послевоенная международная политическая атмосфера создала исключительно благоприятные условия для проявления специфических «талантов» всякого рода «великих пакостников». Не мудрено, что Лукашевич быстро всплыл на поверхность международного политического болота и нашел применение своим пакостническим способностям.

 

XV

Трансформация эмиграции. «Перемещенные лица». «Невозвращенцы»

 

В предыдущих главах мне неоднократно приходилось упоминать, что дата 22 июня 1941 года была тем поворотным моментом, когда произошло крушение старой белоэмигрантской антисоветской идеологии и родились новые настроения, приведшие эмигрантов к долгожданному возвращению на родину. Говоря это, я должен еще раз подчеркнуть, что просоветские настроения существовали среди проживавших за рубежом русских и раньше, но они охватывали сравнительно небольшой круг лиц и носили неоформленный характер. Эти люди числились эмигрантами формально и никакого участия во всех политических неистовствах и беснованиях не принимали.

Когда же грянул гром войны на родной земле, то в самой гуще «настоящей» эмиграции вспыхнуло пламя патриотизма. Прежние антисоветские настроения были отброшены в сторону. Для подавляющего большинства стало ясным, что русский народ и Советская власть неотделимы друг от друга, что они вместе защищают родные рубежи и охраняют честь, достоинство и независимость родной земли. И не только защищают сейчас, но и будут защищать в веках.

Страдая за свою родину, это в один миг перерожденное большинство одновременно глубоко страдало и от сознания своего бессилия чем-либо помочь родине в годину выпавших на ее долю испытаний. За каждым шагом этого большинства неустанно следило гестапо в лице жеребковских молодчиков. Тайная их агентура проникла во все эмигрантские сообщества, объединения и группы.

Париж был нафарширован провокаторами всех мастей, говорившими на всех языках Европы.

И все же какие-то пути для посильной борьбы с агрессором, нахлынувшим на родную землю, у этой части эмиграции нашлись.

Одни вступили в ряды французского Сопротивления.

Многие из них геройски пали под пулями оккупантов.

Другие помогали образовавшемуся с первых же дней гитлеровского нападения на Советский Союз парижскому русскому подполью кто чем мог: продовольствием, одеждой, лекарствами, врачебной помощью.

Третьи с риском для собственной жизни прятали в своих убогих жилищах бежавших из гитлеровских лагерей смерти или с принудительных работ советских узников и депортированных из Советского Союза подростков и девушек.

По вечерам, собираясь группами у уцелевших радиоприемников, они затаив дыхание слушали сводки, передаваемые тайными радиостанциями всех стран антигитлеровской коалиции, а иногда если выпадало счастье, то и сообщения из Москвы. Они испытывали глубокое горе при отступлении Красной Армии и величайшее ликование при ее победах.

В те грозные годы советски настроенные люди «русского Парижа» как-то научились быстро угадывать единомышленников в окружающей их среде. Заводя сначала робко разговор на волновавшую всех тему о положении на фронте и озираясь по сторонам, они по тону, мимике, жестикуляции своего случайного собеседника безошибочно определяли образ его мыслей. В этих беседах у них взаимно крепла вера в конечную победу, сколь бы печально ни было в данный момент положение на фронте.

Невеселую картину являл собою в те годы Париж.

Квартиры не отапливались, не подавалось электричество; питание состояло из ячменного хлеба, брюквы и скудного количества макарон; обуви, белья, одежды нельзя было достать.

Оккупанты систематически грабили французское народное добро. Они вывозили в Германию предметы искусства, мебель, целые библиотеки, склады вин, вывинчивали из дверей медные ручки, снесли и переплавили бронзовые памятники. Обыски и аресты людей, заподозренных во враждебных чувствах к гитлеризму, шли ежедневно. Периодически устраивались уличные облавы.

Но патриотически настроенный «русский Париж» не унывал. Он твердо верил, что русский народ рано или поздно выбросит с родной земли гитлеровских захватчиков, как он выбросил в свое время татарских ханов, польскую шляхту, наполеоновские полчища.

Геббельсовская пропаганда шумела и гремела. Реляции о взятых городах и миллионах советских пленных, прерываемые бравурными маршами, наполняли эфир. Однако «русский Париж» как-то интуитивно определял, где кончается истина и где начинается беспардонная ложь и хвастовство. Прошло несколько месяцев, и все выверты этой пропаганды сделались общим посмешищем. Геббельсу больше не верил ни один человек.

Когда настал финал сталинградской эпопеи, германская оперативная сводка глухо сообщила, что «под давлением превосходных сил противника и во избежание ненужных жертв сталинградская группа вермахта была вынуждена прекратить сопротивление». Больше — ни слова.

Но «русский Париж» уже научился читать между строк.

Он ликовал, как ликовал и весь Советский Союз.

Эта трансформация охватила большую часть «русского Парижа» и превратила его в крупный массив будущих советских граждан. Однако было бы большой ошибкой думать, что в его недрах не осталось никого и ничего, что напоминало бы о двух предыдущих десятилетиях.

В одной из глав я уже упоминал о позиции, которую заняла верхушка РОВСа в момент нападения Гитлера на Советский Союз и в последующие годы. Эта верхушка благословила белое воинство на вступление в ряды вермахта. В Югославии и Болгарии ровсовские начальники в свою очередь кликнули клич к белоэмигрантской массе, призывая ее вступать в ряды «охранного корпуса», созданного по указанию Гитлера для борьбы с югославскими партизанами.

Сотни бывших белых офицеров надели германскую военную форму и с повязкой на левой руке «Переводчик» отправились на Восточный фронт. Другие вступили в организации Тодта и Шпеера. Третьи пристроились к гестапо и заняли щедро оплачиваемые должности в жеребковском филиале этого учреждения. Четвертые сотрудничали в издаваемой на средства гестапо газетке на русском языке «Парижский вестник» и уверяли читателей, что приближается день окончательной победы гитлеризма.

Всех не перечтешь.

«Русский Париж», делившийся в довоенные годы на многие десятки политических группировок самых разнообразных оттенков, с момента нападения Германии на Советский Союз забыл о прежних разногласиях и раскололся по новому принципу на две основные части: просоветскую и антисоветскую. Между ними уместилась расплывчатая и аморфная масса колеблющихся людей с половинчатым и «частичным» патриотизмом или лжепатриотизмом. Эти последние, признавая, что на данном этапе Советская власть и русский народ составляют монолитное целое, считали все же, что с окончанием войны это единство будет нарушено само собой и «все потечет по старому руслу». Отсюда вывод: «Пока поддерживать Советскую власть в ее борьбе с нахлынувшим агрессором, а дальше будет видно…» Таковы были идеологические перемены в «русском Париже» после 22 июня 1941 года. Мне остается сказать еще об изменениях его внешнего лика.

Самой характерной чертой военного периода жизни русского зарубежья во Франции было появление в его среде десятков тысяч угнанных гитлеровцами на принудительные работы в Германию подростков и девушек из оккупированных областей России, Украины и Белоруссии. Многие из них бежали с этих работ, пробрались во Францию и жили там на нелегальном положении.

К концу войны в Париже появилась еще одна категория «свежих» эмигрантов из Советского Союза: лица, бежавшие за границу вместе с разбитыми частями гитлеровского вермахта, — изменники родины, сотрудничавшие с врагом в период его пребывания на советской территории. Это так называемые «невозвращенцы».

Наконец, в Париже замелькали начиная с 1942 года бывшие советские военнопленные, вступившие, большей частью под угрозой смерти, в созданные немцами воинские формирования, во главе которых они поставили известного предателя Власова (вскоре после капитуляции Германии он был захвачен под Прагой одним из советских подразделений и повешен по суду за измену).

По отношению ко всем этим категориям «русский Париж», включая и некоторые просоветские его элементы, проявил большую неразборчивость: он кидался на шею каждому русскому и русской, попавшим в зарубежье с родных полей и из родных лесов. В политической окраске этих пришельцев он не мог и не хотел разобраться. Психологически эта неразборчивость объяснялась следующим образом: большинство эмигрантов сознавало, что, прожив свыше 20 лет в отрыве от родины, они утратили всякое право считать себя представителями русского народа. Многим было ясно, что сами они — тени прошлого, и больше никто. Друг другу они надоели до предельной степени. Но их главным жизненным интересом по-прежнему оставалась родная земля. Все остальное плыло мимо них и не интересовало их. О жизни в Советском Союзе они знали частью из советских газет, журналов и художественной литературы, главным же образом — из эмигрантских газет, давным-давно превратившихся в кривое зеркало при изображении советской действительности. Эти знания изредка пополнялись письмами от родных, живших на родине, и рассказами единичных «невозвращенцев», время от времени появлявшихся на эмигрантском горизонте.

Поэтому они с жадностью набрасывались на каждого «свежего» человека «оттуда», считая, что именно он-то и является частичкой подлинного и вполне реального русского народа, а не той загробной его частью, к которой принадлежали они сами.

Такими первыми «свежими» людьми были упомянутые мною девушки и подростки, депортированные Гитлером в Германию в 1941–1944 годах и бежавшие оттуда во Францию.

Я не помню ни одной парижской эмигрантской семьи, которая в годы оккупации не прятала бы у себя или не приняла бы на свое полное иждивение одного или одну из этих советских юношей и девушек. Помимо указанной мною причины тут играло роль еще одно обстоятельство: эмиграция старилась и дряхлела. Она была лишена одной из главных радостей жизни — видеть около себя молодые побеги родного народа. Читатель уже знает, что эмигрантская молодежь в подавляющем своем большинстве не могла быть названа русской.

Стихийная «тоска по молодежи» и тяга к молодежи — явление, общее для всех слоев эмиграции. Вот почему, когда в Париже появились тысячи юношей и девушек из всех градов и весей далекой и любимой родины, они были встречены с распростертыми объятиями медленно умиравшей старой эмиграцией. Ведь самые молодые из эмигрантов перешагнули уже далеко за 40 лет. В каждой эмигрантской семье появился «приемный сын» или «приемная дочь». Чем беднее была семья, тем больше любви, ласки, теплоты и забот отдавала она этому молодняку, оторванному бурей войны от своей земли и занесенному в далекий и чуждый Париж.

Я ежедневно видел пожилых и старых женщин, которые просиживали целые ночи при тусклом свете коптилки за перекройкой старых простынь и наволочек, из которых они шили белье своим молодым любимцам и любимицам.

Многие эмигрантские семьи отказывали себе во всем и питались впроголодь только для того, чтобы на последние сэкономленные гроши купить на черном рынке краюху хлеба или фунт масла для своих питомцев.

Сколько слез было пролито ими в момент расставания с родной молодежью, когда после Победы настал момент ее репатриации!

В последние годы войны и первый год после Победы внешний вид улиц, переулков и закоулков в кварталах и округах, сделавшихся традиционными местами расселения русских, сильно изменился. В них появились новые молодые лица, послышался громкий говор и задорный смех, которого раньше не было слышно. На смену эмигрантскому нытью, забитости и приниженности пришла льющаяся через край жизнерадостность и бодрость молодых побегов великого народа.

Когда схлынула эта репатриированная в родные края многотысячная масса, на смену ей в Париж пришли иные, новые лица, в большинстве своем — великовозрастные.

Эмиграция вновь бросилась им на шею, не разобравшись в том, кто они такие и что заставило их в момент массовой репатриации двигаться не на восток, а в обратном направлении. С ее точки зрения, важно было лишь то, что они были «настоящие советские» и что они «оттуда».

А между тем в этом стоило разобраться. И если бы она разобралась, то поняла бы, что, хотя они и «оттуда», тем не менее настоящего и советского в них нет ни одного миллиграмма.

В описываемые годы никто из старых эмигрантов этого не знал. Все эти люди проникли во Францию из Германии вскоре после Победы вместе с миллионами репатриированных французских военнопленных. В первые один-два года после Победы вместе с миллионами военнопленных и депортированных Гитлером французских, бельгийских, голландских, русских рабочих во Францию легко проскальзывали под маской «жертв гитлеризма» все, кто хотел. Никаких паспортов и других документов на границе не требовалось, и никто идентификацией переходящих эту границу не интересовался. Французы строили для своих соотечественников, возвращавшихся из плена, триумфальные арки с лозунгами «Привет нашим героям» и встречали их музыкой, цветами и речами. Русские изумлялись такому странному понятию о героизме, переправлялись через границу незаметно и почти все без исключения устремлялись в Париж, не имея ни денег, ни багажа, ни знакомств. О существовании «русского Парижа» они были осведомлены, еще будучи в Германии.

Вот несколько зарисовок с натуры.

Ученый-лесовод, сравнительно молодой человек. Жил и работал в Москве, потом в Крыму. Там он и остался при отходе Красной Армии. Дальше — очень непонятная и путаная история проникновения в Германию, потом во Францию. На вопрос о том, что он собирается делать и на какие средства существовать, отвечал: «Как-нибудь устроюсь… Ведь это совсем нетрудно…» Подобный ответ давали все без исключения «невозвращенцы», как


mylektsii.ru - Мои Лекции - 2015-2018 год. (0.075 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал