Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Мистик как Новый богослов






 

Рассмотрев природу христианского эллинизма, явленного в лице Михаила Пселла [2505], мы видим, что в византийском богословии философия играла такую же важную роль, какая ей всегда отводилась в христианской мысли. Не столь заметной в традиционных исторических описаниях, но, пожалуй, даже более влиятельной в деле формирования определенных вероучительных положений была роль монашеского благочестия или, говоря специальным языком, монашеского " духовного делания". Это можно видеть хотя бы в той победе, которую одержало иконопочитание. Однако в последние несколько веков существования византийской культуры монашеская духовность способствовала развитию вероучения даже более непосредственно, выводя из своего мистического опыта те смыслообразующие вероучительные моменты, которые раньше не получили развития. Формально православное монашество всегда заявляло, что, как любая другая сфера церковной жизни, оно также способствует поддержанию авторитета отцов и догматического предания; здесь все было по-старому. Были, однако, и перемены: начиная с 11-го века в византийском монашестве развивается метод богословствования, который именуется " исихазмом", достигает кульминационного развития в 14-м столетии и в практическом благочестии и молитве обретает новые возможности для развития христианского учения. Греческие богословы давно признавали, что " делание есть основание умозрения" [2506]и что соблюдение христианского благочестия, как и христианского богослужения, закладывает основу для такого боговидения, которое представляет собой высшее созерцание (teoria). Даже тем, кто не принимал исихастского духовного делания, практиковавшегося монахами Афонской Горы, пришлось согласиться с собором, который, отстаивая его, возвестил: " Матерь молитвы есть безмолвие (esyhia), а молитва есть проявление славы Божией" [2507].

Несмотря на то что толкование христианского учения, основанное на практике молитвы [2508], всегда было частью восточного богословия, решающей силой в определении сути православной догматики оно стало благодаря Симеону, прозванному " Новым Богословом". Среди богословов 11-го века Пселл представлял христианский эллинизм, со времен Оригена способствовавший формированию восточной спекуляции, однако во многих отношениях богословское значение Оригена оказалось еще шире и нашло свое воплощение в мысли Симеона. Многое из истории восточной духовности (например, развитие молитвенной и медитативной техники, поз и жестов) сейчас нас не интересуют [2509], несмотря на значимость этих аспектов в богословских спорах, особенно в позднейший период. Нам интересно, каким образом эта благочестивая практика сказалась на вероучении: то есть не как молился христианский мистик, но что значило его молитвенное правило для христианского учения о Боге и о Его спасительном самооткровении очам веры. Во всей полноте это было истолковано в 14-м веке, однако основы были заложены " Новым Богословом", который обращался к преданиям, восходящим к Оригену и Дионисию Ареопагиту, а также к идеям и творениям, автором которых считался мистик 4-го века Макарий Египетский.

По стилю и происхождению византийская мистика в значительной мере была порождением монашеских общин, являвшихся, по сути, единственным местом, где можно было со всей серьезностью и полнотой предаться евангельским заповедям [2510]. Наука созерцательного богословия основывалась на различии между " начальными" (arhaioi) и " совершенными" (teleioi) [2511]. Сожаления заслуживает тот факт, что " хотя Христа именуют всюду, в городах и весях", на самом деле истинных христиан совсем немного [2512]. Число " верующих во Христово воскресение" велико, однако лишь немногие могут " зреть его в чистоте" и поклоняться ему должным образом [2513]. Кто не в силах своей жизнью явить добродетели смирения и целомудрия, уподобляется " либо зверям, либо бесам, даже если они православные христиане" [2514]. И напротив " сколь благословен тот монашествующий, который молитвенно предстоит Богу, зрит Его и сам Им созерцается" [2515]. Истинный монах — тот, кто, будучи посвящен Христу, обретает возможность божественной благодатью мистически сознавать Его присутствие [2516]. Монахи — это те, кто воспринял " ангельский образ" [2517]. Немалая часть творений Симеона написана в форме монашеских увещеваний, исполненных здравых советов относительно того, как вести благочестивую жизнь и избегать соблазнов. Монашеское братство — это вместилище Божией воли, являющей себя во взаимном наставлении и увещевании, а что до монастырского наставника, или " духовного отца" [2518], то его надо рассматривать как наместника самого Христа [2519]и, следовательно, так к нему и обращаться и в таком звании почитать. Тем не менее, исходя из апостольских наставлений, монахам надобно напоминать, " что все уверовавшие во Христа, будь то монашествующие или миряне, в предведении и предвидении (божественного промысла) сообразны Сыну Божию" [2520]. Каждый христианин, а не только монах, должен стать " причастником божественного естества" [2521]. Развивая образ Церкви как Тела Христова [2522], Симеон соотносит различные его функции с разными " членами", из которых " чреслами" являются " те, кто несет в себе творческую силу божественных идей мистического богословия и кто рождает Дух спасения на земле" [2523].

Предпосылкой мистического богословия является реальность Церкви как Христова Тела. Так как " Византия никогда не знала настоящего напряжения между аскезой и духовностью священнодействий" [2524], монашеское благочестие зависело от таинств, литургии и догматов православной Церкви. Христианское братство в первую очередь берет начало не в пострижении в монахи, а в " духовном рождении чрез божественное крещение" [2525]. Созерцательная жизнь окормляется участием в евхаристии [2526]. Несмотря на то, что таинства совершаются не автоматически, но только " в Духе" [2527], они все равно представляют собой естественное русло, через которое сообщается благодать; возможны, правда, и другие способы, но все они — исключение [2528]. Монахи должны почитать священнослужителей и под их водительством принимать участие в литургии [2529]. После своего пострижения Сергий Радонежский первым делом принял участие в таинстве евхаристии, и вдобавок о нем говорили, что он усердно посещал общинное богослужение [2530]. Примечательно, что довольно часто мистический опыт переживался как раз во время литургии [2531], например, во время пения Трисвятого, троекратного чтения " Господи, помилуй" (Kyrie eleison) и других покаянных молитв [2532]. Между мистическим озарением отдельного человека и литургическим действом Церкви могли быть какие угодно отношения, кроме взаимоисключающих. Помимо таинств и литургии основой духовного делания были церковные догматы. Почитание Марии как Богородицы являлось неотъемлемой частью подлинного благочестия [2533]. Истинно верующие именовали себя " почитающими Троицу" [2534]. Хотя отношение Симеона к таким догматическим вопросам, как, например, вопрос о Filioque, не было полемическим и порой казалось весьма запутанным, он требовал, чтобы мерилом учения были " православные догматы апостольской и кафолической Церкви" [2535]. Надо " верить Христу" живой, личностной верой, а не только " верить во Христа" на уровне догматов; и тем не менее первое невозможно без второго [2536].

Каким образом " вера во Христа" по церковным догматам может привести к личной " вере Христу", лучше всего явствует из использования терминов и идей халкидонской христологии, описывающей единение верующего с Иисусом. Согласно Симеону Христос " так един с Отцом, как мы едины (с Ним)" [2537]. Верующий мистически заново переживает событие Пасхи, и поэтому можно сказать, что " воскресение Христа предваряет (yparhei) наше воскресение" [2538]. Христа по-прежнему надлежит мыслить как Победителя врагов человеческих [2539]и как божественного Учителя, наставляющего верных Святым Духом [2540], однако традиционная идея о Христе как примере для подражания получает у Симеона новый импульс. Послушание и смирение Христа — образец для верующих и особенно для монахов [2541]. Он действительно является примером и даже более того, ибо " святые… суть члены Христовы… единое Христово тело" [2542]. В одном из своих гимнов Симеон говорит, что не только верующие становятся членами Христа, но и Христос — их членами: " Христос — моя рука, Христос — моя нога… и я есмь рука Христова и нога Его" [2543]. Уподобление Христу столь сокровенно, что каждое поколение верующих так же связано с Ним, как были связаны апостолы. Кроме того, нельзя ожидать, что это уподобление произойдет только на небесах: оно совершается " не только после смерти, но и ныне в сей жизни" [2544]. Заповеди блаженства [2545]означают, что всякий, кто " чист сердцем", узрит Бога уже здесь и ныне [2546].

Подражание Христу и уподобление Ему призывают к святой жизни, исполненной любви. Общение со Христом наделяет верующего тремя дарами: жизнью, нетлением и смирением, причем на третий Симеон обращал особое внимание [2547]. Легкомысленным в вере надо внять зову послушания: " О человече, веруешь ли, что Христос есть Бог? Ежели веруешь, то соблюдай заповеди Его с почтением" [2548]. Хотя на первый взгляд исповедание Христа и послушание Ему разнятся между собою, по сути они едины [2549]. Подлинная святость определяется двумя признаками: православной верой и жизнью в согласии с волею Бога [2550], ибо " именно заповеди отличают верующего от неверующего" [2551]. Как мирянам надо напоминать, что принадлежность к православию и участие в церковных обрядах не достаточны для спасения, так и монахи должны знать, что аскеза без любви тщетна [2552]. Бог во Христе сошел на землю и смирил Себя даже до смерти с одной единой целью: " сотворить в верующих в Него сердце покаянное и смиренное" [2553]. В апострофе " святой любви" Симеон называет ее " наставником пророков, другом апостолов, силою мучеников, вдохновением отцов и учителей, совершенством святых" [2554]. В то же время послушное исполнение ее требований — тропа к истине, поскольку исповедание и послушание едины. " Не тщитесь описать невыразимое едиными словами, — предостерегает Симеон братию, — ибо сие невозможно… Будем же созерцать его деланием, трудом и измождением… Так и постигнем смысл сих вещей как святые тайны" [2555]. Действенная любовь — самое лучшее средство выразить истину, ускользающую от утвердительного словесного описания.

Поскольку истина о Боге такова, она предполагает апофатическое богословие, то есть богословие отрицания [2556], которое представляет собой " религиозную установку на Божию непостижимость, позволяющую нам превзойти всякую идею, любую сферу философского исследования. Это тяготение ко все возрастающей полноте, в которой познание преображается в неведение, отвлеченное богословие — в созерцание, догматы — в переживание невыразимой тайны" [2557]. Начиная свои " Богословские главы", посвященные рассмотрению догмата о Троице, Симеон возвещает, что дерзновенно и самонадеянно говорить о Боге так, " словно непостижимое постижимо" [2558]; в дарованном ему откровении было сказано, что Бог абсолютен и запределен [2559]. Ссылаясь на Симеона [2560](что он делал часто), Нил Сорский говорит о " свете, которого мир не видел", о тайне, которая " неизреченна и неизглаголанна" [2561]. В восточном предании отрицательное богословие занимает весьма почтенное место [2562], будучи представлено не только трудами Дионисия и Максима Исповедника [2563], но и православными богословами любого другого столетия; еретики, правда, тоже держались того, что Бог абсолютно непостижим [2564]. Под пером таких учителей духовной жизни, каким был Симеон Новый Богослов, апофатическое богословие не посягало на раскрытие тайн божественного бытия и сосредотачивалось на том, что действительно можно было познать [2565]. Рассматривая различные пути богопознания [2566], Симеон хотел подчеркнуть, что Бога как такового постичь невозможно и что Его надлежит познавать " из Его действований" [2567]. Утвердительной противоположностью отрицания, лежащего в основе апофатики, было осмысление личного духовного опыта как гносеологического богословского принципа.

В этом, однако, ни в коей мере нельзя усматривать никакого противоборства между опытом и традиционными авторитетами восточной догматики: из Писания, соответствующим образом осмысленного Церковью, и из опыта постигалась одна и та же истина [2568], поскольку между этими двумя источниками в принципе не могло быть никакого противоречия. Свое увещание монашествующим Нил Сорский начинает с исповедания веры во Святую Троицу и Богородицу [2569]. Православное учение представляло собой безусловную предпосылку, лежащую в основе Симеоновой теологии опыта [2570]: природа Христа такова, какой ее исповедует халкидонская христология, ибо только такой Христос может служить образцом единения человека с Богом. Верно и обратное: православная христология призвана не к тому, чтобы в нее лишь верили и исповедовали, но к тому, чтобы в нее верили и постигали на опыте [2571]. Поэзия Симеона — это благодарение Богу за то, что Он позволил ему пережить небесное видение, а также за вдохновение, позволившее его описать [2572]. Однако опыт ясно показывал, что такое видение дается человеку не всегда, хотя, утверждаясь на учении, надо верить, что Христос всегда рядом и что Его слава и благодать не пресекаются. Если видение утрачивается, то дело не в Христе, а в человеке [2573]. Из описания динамики этого субъективного состояния родилось опытное богословие, в котором (в согласии со святоотеческой аксиомой) практика — основа теории, а постижение учения предполагает мистическое единение.

Вершина этого единения — обожение (theosis), о котором восточные богословы говорили начиная с первых веков [2574]и от которых Симеон перенял обыкновение цитировать библейские речения, позволявшие определить спасение как обожение: " Вы — боги" [2575]и " вы… соделались причастниками Божеского естества" [2576]. Вторя этим отрывкам [2577], он говорит о " приятии награды боговидения, причастии Божескому естеству и становлении богами" [2578]. Для Симеона, как и для предания, на которое он опирается, обожение человека — это следствие и нечто обратное воплощению Бога во Христе. В одном из его видений Бог сказал ему: " Да, я Бог, ради тебя соделавшийся человеком. И вот ты видишь, что Я сотворил тебя и сделаю Богом" [2579]. В другом месте Симеон подробно останавливается на " чудесном и новом соизменении (synallagma)": Христос воспринял плоть от матери и, в свою очередь, наделил ее божественным естеством; с другой стороны, не принимая плоти от святых, Он вместо этого наделил их Своей обоженной плотью [2580]. В связи с учением об обожении обозначились расхождения между восточным и Августиновым определением христианства, ибо, хотя Симеон довольно подробно говорит о грехопадении Адама и его губительных последствиях, он недвусмысленно утверждает, что для грядущих поколений эти последствия связаны лишь с повторением Адамова греха [2581], так как вина не передается его потомкам через зачатие и рождение. В результате грехопадения Адама человек стал " немощен, слаб и бренен", однако его грех по-прежнему остается именно его грехом. Лишь благодаря тому, что, несмотря на грехопадение [2582], Адам был сотворен " царем" всего мироздания, спасение означает обожение и лишь на этом основании можно говорить о грехопадении, не создавая видимости, что отрицаешь божественную благодать и человеческую ответственность [2583].

В сжатом виде богословие Симеона выразилось в его учении о Боге как свете. Хотя в результате грехопадения человек впал в духовную слепоту и не может видеть божественного света, очищающий дар спасения дает тому, кто " чист сердцем", возможность узреть Бога [2584](согласно обетованию Нагорной проповеди) и узреть истинно [2585]. Боговидение рождается из благодарения и любви [2586]. " Святые, как древние, так и те, кто ныне обладает духовным зрением" [2587], видели и видят не просто " обличье, образ или изображение" (shema, eidos, ektypoma), но лишенный формы свет" [2588]. " Великое небесное сияние… превосходящее свет дня" сошло на Сергия Радонежского во время всенощного бдения [2589]. Из таких отрывков, как, например, " Бог есть свет" (1 Ин.1: 5), явствовало, что этот свет есть Сам Бог, единая Троица [2590]; Максим Исповедник учил, что истинный свет тождественен Богу [2591]. Познать Бога можно только усмотрением этого истинного света [2592], высшим проявлением которого на земле было преображение Христа, когда " просияло лице Его как солнце, одежды же Его сделались белыми как свет" [2593]. Просиял " свет Божества" [2594], а не какое-то знамение или символ. Однако даже подчеркивая тождество света с Богом и обращая внимание на реальность увиденного, надо оговориться, что Бог остается запределен, ибо, будучи божественным, небесный свет не имеет " подобающего именования" [2595]. Симеон не изложил систематически, каков характер связи между трансцендентным Богом и Его тождественностью свету, однако в его мысли присутствовали основные слагаемые для такой систематизации.

По прошествии более трех столетий изложить суть нового богословия (включавшего в себя учение о Боге как свете) попытался Григорий Палама, хотя именно Симеон обрел звание " Нового Богослова" [2596]. Следуя византийскому обычаю, он сам прибегает к именованию " Богослов" [2597], упоминая апостола Иоанна (отсюда и звание " Иоанн Божественный") и Григория Назианзина (нередко именуемого просто " Богословом") [2598]. Именование Симеона " Новым Богословом" " впервые было использовано для того, чтобы отличить его (от двух других) и сравнить с ними", так как " одна из причин, почему св. Симеон назывался ho Neos Theologos, заключалась, по-видимому, в том, что подобно св. Григорию Назианзянину, он написал несколько " Слов", посвященных Святой Троице" [2599]. В одном из своих довольно немногочисленных упоминаний о Симеоне Григорий Палама называет его " Новым Богословом" и говорит о чудесах, явленных в его жизни [2600]. Несмотря на то что между Симеоном и Паламой, по-видимому, почти нет никакой литературной или интеллектуальной связи, мы вряд ли погрешим против истины, если скажем, что последний, восприняв личный мистический опыт первого, придал ему " богословскую строгость" [2601], которой доселе у него не было. Палама по обычаю называет Григория Назианзина " Вторым Богословом" [2602], или " получившим свое прозвание от богословия" [2603]. Кроме того, он полемически упоминает о своем оппоненте как о " новоявленном богослове" [2604], ибо тот отошел от предания " отцов и всей Церкви Божией" [2605]. Сторонники Паламы тоже противостояли всякому намеку на богословское новшество, однако, несмотря на неприятие нового, богословие Паламы — " учение удивительно смелое, неожиданно новое", словно в нем " Византия поклялась опровергнуть будущее обвинение в догматической косности" [2606]. Новизна богословия Паламы заключалась в принципиальном переосмыслении акцентов [2607], расставленных еще Оригеном и Дионисием Ареопагитом [2608], при всегдашнем почтении к последнему; в результате сформировалось " новое богословие", даже в узком смысле этого слова, поскольку оно способствовало дальнейшему развитию восточного учения о Боге.

Роль Паламы как систематизатора рассмотренных выше богословских положений Симеона становится очевидной, если рассмотреть, как они отразились в его сочинениях. Как и Симеон, Палама обращается к монашескому духовному деланию, подчеркивая, однако, что не только монахи, но все христиане могут обрести благодатную силу обожения [2609]. Как и в богословии Симеона, у Паламы православное предание (особенно выраженное в литургии) является мерилом, ссылки на которое приводятся для подтверждения тех или иных богословских положений [2610]. Например, призыв к святой жизни, преисполненной любви, как к наиболее полному выражению божественной истины выражается в частом цитировании Псевдо- Дионисия [2611], сказавшего, что " уподобление Богу нашему и единение с Ним… как учат словеса Божии, достигается лишь делами любви и почтения в согласии с пресвятыми заповедями" [2612]. Сходство Паламы с Симеоном особенно ярко проявляется в оценке духовного опыта. Святые явили то, что было содержанием их опыта [2613], " ибо лишь наученный опытом знает действования Духа" [2614]. Поэтому, как сказал другой духовный предтеча Паламы, " не имевшие опыта не прикасались к духовному" [2615]. Усваивая из разных источников многие темы византийской духовности, Палама сделал весть о спасении средоточием христианского благовестия [2616]. Спасение он осмысляет как нетление, как дар смирения, раскрытие подлинного человечества [2617], очищение, соединение божественного и человеческого естества и, прежде всего, как обожение, причем все это святоотеческие идеи, синтезированные, однако, в то, что надо назвать " новым богословием" [2618].

Свой синтез Палама вырабатывал в осознанном противостоянии другим точкам зрения. Он особенно полемизировал с философским богословием Варлаама Калабрийского, согласного которому божественное откровение и классическая философия имеют одну и ту же цель (skopos) и, следовательно, приходят к одной и той же истине, " непосредственно данной апостолам", но опосредствованно доступной и тем, кто предался философствованию [2619]. Такая позиция приводила к утверждению, что " Платон — это тот же Моисей, только с аттическим наречием" [2620]. Варлаам утверждал, что " Бог просветил" языческих мыслителей и " возвысил почти над всеми человеками" [2621]. Достаточно сравнить высказывания греческих философов с речениями " великого Дионисия (сказанными), в конце его " Таинственного богословия" и станет ясно, что " сам Платон хорошо понимал божественное превосходство" и что другие греки " понимали, что Бог, будучи выше сущности и имени, превосходит разумение, познание и всякое прочее совершение" [2622]. Препятствуя стиранию различий между " евангельскими заповедями" и " эллинскими науками" [2623], Палама подчеркивал, что есть " знание, единое для всех, кто верует во Христа превыше всякого помышления" [2624]. Верующих объединяет не просто познание Бога (gnosis), а единение с Ним (henosis) [2625]. В самом сжатом виде несходство усматривается из различия между аксиомой Сократа (" Познай себя самого") и увещанием Моисея (" Берегись") [2626]. Первая призывает к самопознанию, тогда как второе — к духовному трезвению через Божию благодать. Эту противоположность Палама выражал и по-другому, акцентируя внимание на том, что много веков спустя будет названо " теологией фактов" [2627], превосходящей " всякое психологическое устремление или мистицизм, кроме благодати воплощения" [2628]. Одним из проявлений такого богословия было тяготение Паламы к употреблению таких выражений, как, например, " поистине" (hosaletos) [2629]или подчеркивание фактического, а не символического характера таких явлений, как, например, Фаворский свет.

Однако было бы неверно считать, что богословие Паламы представляет собой простую редукцию, упраздняющую двусмысленность вероучительных формул. Напротив разгадку святоотеческого православия он усматривал в способности отцов " соблюдать оба" [2630]аспекта истины, которая по своему характеру диалектична, так как согласно основному методологическому принципу " ныне говорить одно и ныне же другое, столь же истинное, естественно для всякого, кто богословствует правильно" [2631]. Следовательно, ересь заключается не столько в явном отвержении православного учения, сколько в утверждении одного вероучительного положения в ущерб другому; " увидите, что почти всякая ересь исходит из таких богословских двусмысленностей" [2632]. Если еретик излагает свое учение точно и последовательно, то это не значит, что он держится православия, так как вполне возможно, что эта точность была достигнута умалением другого аспекта истины, от нее неотделимого. Когда Варлаам говорил, что различие между ним и Паламой касается " лишь слога" [2633], это не находило признания. " Мы спорим о догматах и делах", — возвещает паламитский собор, а не словах [2634]. Догматы и дела — содержание православного предания. Определяя три основных темы восточной христианской духовности (богословие как апофатику, откровение как свет и спасение как обожение) [2635]Григорий Палама переосмысляет их, стремясь исправить то, что было о них сказано Дионисием Ареопагитом и его школой. Однако до этого он чувствует необходимость заново изложить даже то учение, которое, как всегда считали, является краеугольным камнем православия — учение о Троице.

" В основе византийских богословских споров 14-го века лежит проблема " апофатического" богословия" [2636]. Она действительно стала проблемой, так как в христианской мысли Востока существовали, по меньшей мере, два совершенно разных определения непознаваемости Бога: согласно первому Бог непостижим в силу конечности человека, согласно второму богословие должно быть " апофатическим" по причине божественной трансцендентности. Именно второе было характерно для Паламы. Он и его противники сходились в том, что, как он говорил, " касалось вопроса о познании" [2637], так как все учили, что непосредственное постижение Божьего бытия невозможно, причем не только грешному человеку, но и безгрешным ангелам [2638]. Для Паламы причина этого крылась в природе Бога, который, согласно формуле Иоанна Дамаскина, " не принадлежит существующему миропорядку… превышая существование… так что, если все виды познания соотносятся с сущим, то в таком случае то, что превышает познание, превышает и сущность" [2639]. Отношение человека к Богу лучше всего выражается в безмолвии, ибо такова Божия запредельность, и, следовательно, безмолвие — это " не отвержение богословствования, но иной путь познания" [2640]. Познание, обретаемое на этом пути, — подлинное познание, а не его отсутствие, и, следовательно, оно поистине положительно и не представляет собой одного лишь отрицания. Апофатическое богословие не отрицает положительного знания и не противостоит ему, ибо все, что сказано о Боге на уровне апофатики, истинно [2641].

С точки зрения Паламы ошибка традиционного апофатического богословия в том, что оно недостаточно апофатично. Надо признать, что Бог превосходит не только утверждение, но и отрицание [2642]. Палама критикует тех, кто, увлекшись апофатикой, приходят к отрицанию всякой деятельности и всякого созерцания [2643]. Если Бог действительно превосходит всякое познание, Он выше как утверждения, так и отрицания [2644]. Для богословов стало обычным делом " порой делать утверждения, если в них сокрыта сила высшего отрицания" [2645], однако надо идти до конца, выходя за пределы отрицательного богословия [2646]. Бог не только " непостижим": Он " выше неведения" (hyperagnostos) [2647]. " Отрицательное богословие" — это всего лишь выражение, которое нельзя использовать так, чтобы оно умаляло то практическое делание, которое, как предполагается, должно поддерживать. " Созерцание есть нечто иное, нежели богословие", и апофатическое богословие в частности [2648]. Цель созерцания — видение Бога, и хотя это не означает усмотрения Его усии, но все равно не перестает быть истинным созерцанием Бога. Кроме того, это нечто большее, чем апофатическое богословие [2649]и то же самое верно в отношении того единения с Богом, к которому ведет созерцание и боговидение. Оно наделяет верующего той реальностью, для описания которой язык апофатики не годится [2650]. Равным образом, этот язык не в силах выразить и то, что совершается в молитвенной жизни верующего, когда он общается с Богом, высшая непостижимость которого представляет собой нечто положительное с характерной для него духовной динамикой [2651]. Рассуждяая таким образом, Палама пытается лишить божественную запредельность (и проистекающее отсюда апофатическое богословие) того неоплатонического контекста, в котором она нередко оказывалась, и утвердить ее на христианском учении об откровении. Постепенно само это учение было расширено. Есть мнение, что " для паламитского богословия характерна такая оценка преображения, которая, по сути дела, уравнивает его с другими деяниями божественного домостроительства" [2652]. Уже на раннем этапе развития византийского мистицизма повествование о преображении Христа [2653]стало важным источником различных богословских идей. Соответствуя характерной для мистической духовности установке на то, что видение представляет собой орудие и цель веры, " свет", являвшийся средоточием всего этого повествования, стал удобным поводом для того, чтобы выяснить, как передается божественное откровение. Какова природа света, который там увидели ученики?. Это не была божественная усия, которую согласно Библии никто никогда не видел [2654], но не было и нечто призрачное (fasma) [2655], ибо в день Преображения Господня 6-го августа на заутрене Церковь молится: " В свете Твоем, воссиявшем днесь на Фаворе, мы узрели Отца яко свет и Духа яко свет" [2656]. Если свет не принадлежит к какой-либо из двух природ Христа, то в таком случае он является некоей третьей реальностью, а это означало бы, что у Христа три естества [2657]. Поскольку же он не является частью человеческой природы, которою Христос един с нами, то, следовательно, он должен принадлежать Его божественному естеству и, значит, быть нетварным [2658]. Явление на горе Преображения, ставшее как бы " прелюдией" ко второму пришествию Христа [2659], стало также и откровением " того, чем бы некогда были и чем нам должно стать" [2660], когда Он нас обожит.

Если в Библии и у святых отцов богопознание именуется " светом", то это потому, что оно действительно вдохновляется тем светом, который есть истинный Бог [2661]. Восхождение до боговидения — не измышление, но истина [2662]. Даже ветхозаветные откровения божественного света нельзя именовать " символическими" [2663], тем более нельзя усматривать символ в фаворском свете. Григорий Богослов называл его " божеством" [2664], но он не сделал бы этого, " если бы он был просто тварным символом, а не подлинным божеством" [2665]. В сущности, в слово " символ" православные вкладывали нечто большее. Максим Исповедник, например, считал, что Христово тело, распятое на кресте, есть " символ" наших тел, а не наоборот [2666]. Большее — символ меньшего, но не иначе [2667]. Однако даже такой смысл этого слова не отражает природы фаворского света, ибо это был сам Бог [2668]. " Воззрев на небо" [2669], Стефан-первомученик увидел не символ и не нечто мнимое, но " славу Божию" [2670]. " Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят", — возвещал Христос в заповедях блаженства, имея в виду не символы, но реальность [2671]. Такое боговидение превосходит всякий язык [2672], даже язык апофатического богословия [2673]. Так или иначе, должно держаться того, что свет откровения, зримый в боговидении, есть божественная реальность.

Реальность божественного усматривалась не только в откровении, но и в обоживании. Максим недвусмысленно выразил это в такой формуле: " Когда обоживаешься благодатию, становишься всем, что есть Бог, кроме усии" [2674]. С одобрением приводя эти слова, Палама в равной мере не хотел называть " символическими" ни обоживание, ни богооткровенный свет [2675]. Тем не менее реальность, которую затрагивали эти два вопроса, не была одной и той же, ибо, когда стали пояснять, что значит быть обоженным, оговорка, сделанная Максимом (" кроме усии"), оказалась весьма существенной. Согласно одному из противников Паламы " Меня обоживает весь Бог, и, обожившись, я становлюсь единым со всем Богом" [2676]. И еще: " Нетварное обоживание есть не что иное, как божественное естество" [2677]. Палама настаивал на отыскании пути, следуя по которому можно было бы сохранить реальность спасения как обоживания и в то же время не допустить нелепой и богохульной идеи, будто приявшие обожение становятся " Богом по естеству" [2678]. Это было достигнуто в учении о том, что " Отец чрез Сына в Духе обоживает приемлющих обожение" [2679]. Сохраняя человеческое по природе, они по благодати обретают божественное [2680]. Нелепости и богохульства удалось избежать, развив мысль о том, что " обоживающий дар Духа не есть надсущая Божия усия, но ее обоживающее действование (energeia)" [2681]. Сводя воедино оба момента, Петр в своем основополагающем отрывке об обожении (2 Пет.1: 4), говорит о реальном причастии божественному естеству, которое, однако, не предполагает взаимоотождествления [2682].

Чтобы не сказать, что обоживание делает человека Богом по естеству, надо не забывать, что благодать сверхъестественна, то есть выше естества, ибо, если бы она была " по естеству", то в таком случае на самом деле привела бы к тождеству естества и усии между обоживающим Богом и обоживаемым человеком [2683]. Именно такой точки зрения, как считал Палама, и придерживается его противник, уча о " благодати обожения по естеству" [2684]. Однако на самом деле просвещающее и обоживающее действие, благодаря которому его восприемники становятся причастниками божественного естества, само таковым естеством не является. Нельзя сказать, что в действии Бога нет Его естества, ибо оно вездесуще но тем не менее им нельзя наделить и потому нельзя говорить об обожении " по естеству", но только " по божественной благодати" [2685]. Эта благодать настолько реальна, что, обретая ее, " имеющие начало" возносятся " над всеми веками, временами и пространствами", по благодати, но не по естеству, становясь причастниками безначальной и бесконечной Божией вечности [2686]. Здесь мы опять видим, что в богословии Паламы вопрос о Божией природе играет решающую роль: Бог непостижим прежде всего не в силу человеческой ограниченности, но в силу собственной запредельности, и, следовательно, возможность приобщения божественной природе, обретаемую через спасение как обожение, надо толковать так, чтобы не посягнуть на Божию неизменность [2687]и никоим образом не поставить под угрозу реальность самого дара обожения [2688]. В своей сущности /усии/ Бог остается вне приобщения и созерцания даже для святых, но то, что они видели и чему стали причастниками, было не Его символом, но Им Самим [2689]. Утверждая этот парадокс, Палама пошел дальше трех основных тем апофатического богословия: учение о свете и спасении через обожение стало средоточием учения о Боге. Бог, которому поклоняются христиане, в одно и то же время абсолютен и доступен для приобщения, непостижим по Своей природе и тем не менее постигаем святыми, приобщающимися Его естества: Он абсолютен по природе, но доступен по благодати [2690]. Здесь наивысшим образом проявился принцип, согласно которому суть православия заключается в утверждении обеих сторон диалектической истины. " Неприобщим стало быть и приобщим /ametektos ara kai metectos/ сам Бог, неприобщим как Сверхсущий, приобщим как имеющий сущетворную силу и всепреобразующую и всесоверщающую энергию" [2691]. Поэтому всякий раз, когда святые Отцы говорят, что Бог неприобщим, это надо понимать в первом смысле, но всякий раз, когда говорят, что приобщим, имеется в виду второе. Следовать Отцам значит отстаивать и то, и другое [2692]. Утверждая, что предмет созерцания — символ или тварь, Варлаам и его единомышленники стремились отстоять абсолютную и неприобщимую Божию природу, но делали это в ущерб реальности. Ведь поскольку Божия усия " совершенно непостигаема и несообщаема никому… можем ли мы как-то по иному подлинно познать Бога", если обоживающая благодать и свет не есть Сам Бог? [2693].

Обстоятельным обоснованием такого взгляда на связь приобщаемого и неприобщаемого в Боге стал сплав учения о божественных действованиях (energeiai), разработанный в христологических спорах, с учением о божественной сущности (ousia) [2694], получившим свое развитие в триадологических прениях [2695]. Различные тонкости, артикулируемые в спорах с моноэнергизмом, оказались полезными для Паламы и его учеников [2696]. Из моноэнергистских дискуссий родилось учение, согласно которому божественное действие, будучи вечным и нетварным, в то же время отличается от божественной усии [2697]. Утверждать, что Божия усия несообщаема, но сообщаемы Его действия, значило лишь делать необходимый вывод из этого учения [2698]. Вопреки Западу, Восток утверждал, что послание Святого Духа надо отличать от Его вечного исхождения [2699], поскольку первое включает в себя не несообщаемую усию Троицы, а " благодать, силу и действие, общие Отцу, Сыну и Святому Духу" [2700], которые, тем не менее, остаются нетварными и вечными. Если речь идет о " благодати Божией" как Божием действии, то здесь имеется в виду Сам Бог, Вечный и Нетварный; если же это относится к человеческим добродетелям или " достоинствам", то, стало быть, подразумевается нечто тварное и временное [2701]. Божии действия, например, благодать, по своей природе божественны и не имеют ни начала, ни конца [2702]. Тем не менее их надо отличать от божественной усии [2703], ибо, как учил еще Василий, они " многоразличны" (poikilai), тогда как усия " проста" (haple) [2704]. По-видимому, такой подход предполагал расширение догмата о Троице, в котором происходил переход от различия между усией и ипостасью к различию между ними обеими и действием, причем, усия, ипостаси и действия одинаково считались Божиими [2705]. Когда ангел возвещает Марии о том, что на нее найдет Святой Дух [2706], в этом " нашествии" предполагается лишь действие, но не ипостась, так как в отличие от Слова Дух не вочеловечился. Тем не менее здесь можно говорить о подлинном сошествии Святого Духа Божия [2707]. Другой ход мысли предполагал лишь две возможности: утверждать, что Божия сила, благодать и действие, а также Его мудрость и истина /все, что было даровано человекам/ тождественны Его усии, или настаивать, что все они имеют лишь тварную природу [2708]. Новое различие в Божестве, различие " не только по ипостасям, но и по действиям" [2709], стали называть возрождением политеизма [2710], и именно так его и воспринимали противники данного подхода [2711]. Сторонники же утверждали, что в этом и заключается единственная возможность сохранить монотеизм. Из высказывания Псевдо- Дионисия, согласно которому Бог, наделяющий благодатью обожения, " превосходит это божество", то есть " превосходит обоживающий дар" [2712], казалось, можно заключить, что он учит о двух божествах, хотя на самом деле это противоречило бы его собственному ясному речению [2713]. От любого такого предположения отмежевывался и Палама. " Я никогда не считал, — говорит он, — и ныне не считаю, что есть два божества или более" [2714]. Своим критикам он резко возражал, говоря, что не они, а как раз он своим учением о нетварной Божией благодати и действии " сохраняет единство Божества" [2715]. Коротко говоря, в этом положении, а также в самом догмате о Троице, он усматривал учение о Боге, которое, исповедуя Его единство, в то же время должным образом оценивает реалии христианской литургии и духовного делания. Греческое богословие уже давно утверждало, что если Бог действительно таков, как о Нем говорит восточная литургия, то тогда теология Афанасия предстает как необходимое тому заключение [2716]. Теперь же, продолжая эту тему, оно утверждало, что, если Бог еще и таков, как о Нем говорит восточное монашеское духовное делание, то, следовательно, теология Паламы тоже представляет собой столь же необходимое заключение. Задача богословия заключается в том, чтобы исповедовать Бога, Которому молится Церковь, Бога, вечный свет Которого есть Его подлинное откровение и Чья вечная благодать наделяет верных спасительным даром обожения.

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.