Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






А. В. Ямпольская. Безмерность в мире мер…404






Основные труды Э. Левинаса… 409

 

Указатель Имен. (Составители М. Я. Кратче. И.А. Осиновская)

 


От существования к существующему

Предисловие

Предлагаемое нами исследование носит подготовительный ха­рактер. В нем обозреваются и затрагиваются некоторые более обширные исследовательские темы, связанные с проблемами Блага, Времени и Связи с Другим как движением к Благу. Платоновская формула, ставящая Благо вне бытия, — самое общее и пустое указание из тех. которые здесь принимаются во внима­ние. Она означает, что сама направленность существующего к Благу является не трансценденцией, благодаря которой существующее вос­ходит к высшему существованию, а исходом из бытия и описывающих его категорий, — экс-ценденцией. Но экс-ценденция и Счастье обяза­тельно укоренены в бытии, вот почему быть — лучше, чем не быть. К. этому положению в бытии и сводится тема настоящего труда. Од­нако изложение не скрывает дальнейших перспектив, постоянно пред­варяя их будущее развитие в другом труде. Если говорить об этих исследованиях в целом, то они были начаты до войны, но продолжены и в основном написаны в плену. Упоминание о сталаге не даёт ни гарантии глубины, ни права на поблажку: оно лишь объясняет отсутствие какой-либо оценки блестящих философских про­изведений, увидевших свет между 1940 и 1945 годами.

Введение

Философское размышление с одинаковой легкостью схватывает и упус­кает различие между тем, что существует, и самим существованием, меж-ДУ индивидом, видом, сообществом. Богом — существами, обозначаемы­ми именами существительными, — и событием или актом их существо­вания. Возникает своего рода головокружение мысли, заглядывающей в пустоту глагола существовать, о котором как будто нечего сказать: его Можно понять лишь благодаря образованному от него причастию «суше-

 


ствующее», через то, что существует. Мысль незаметно соскальзывает с понятия бытия как бытия, того, в силу чего существует существующее, к идее причины существования, «сущего вообще», Бога, чья сущность, заключая в себе, в конечном счете, лишь существование, тем не менее будет «сущим», а не фактом или действием, чистым событием бытия. Последнее будет истолковано, исходя из его смешения с «сущим». Трудность отделения бытия от «сущего»' и тенденция полагать одно в другом, разумеется, вовсе не случайны. Они связаны с обыкновени­ем помешать мгновение, атом времени, вне любого события. Связь между «сущим» и «бытием» сопрягает не два независимых термина. «Сущее» уже заключило контракт с бытием; его невозможно изолиро­вать. Оно есть. Оно так же доминирует над бытием, как подлежащее над определением. Его власть осуществляется в мгновении, которое неразложимо путем феноменологического анализа. Но можно задаться вопросом, просто ли сопряженность «сущего» с бытием дана в мгновении: не осуществляется ли она посредством са­мого станса мгновения; не является ли мгновение тем событием, бла­годаря которому в чистом акте, чистом глаголе «быть», — в бытии как таковом, возникает «сущее», существительное, овладевающее бытием; не является ли мгновение «поляризацией» бытия вообще. Действитель­но, начало, исток, рождение выявляют диалектику, делающую это со­бытие в недрах мгновения ощутимым. Для начинающегося «сущего» нужно не только найти причину, творящую его, но и объяснить, что именно в нем самом приемлет существование. Рождение не есть при­нятие вклада или дара предсуществующим субъектом; даже сотворение ex nihilo2, предполагающее полную пассивность творимого, наделяет его, в самый момент его появления на свет, входящий в момент сотво­рения, способностью воздействовать на свое бытие, дает субъекту власть над своими свойствами. Начало уже является подобным обладанием, бытийной деятельностью. Мгновение не монолитно, оно сочленено. Именно сочлененностью оно и отличается от вечного, которое просто и отчуждено от события. Что представляет собой событие бытия, бытие вообще, если брать его в отрыве от «сущего», которое господствует над ним? Что означает его всеобщность? Разумеется, не то же, что всеобщность рода. Даже «не­что» вообще, чистая форма объекта, выражающая идею «сущего» во­обще, выше рода, так как нисхождение к видам не происходит путем прибавления специфических различий. Понятие «сущего» вообще уже заслуживает названия «трансцендентного» — так средневековые пос­ледователи Аристотеля именовали единое, бытие и благо. Но всеобщ­ность бытия — того, что определяет существование существующего — не равнозначна подобной трансценденции. Бытие избегает любой спе­цификации и ничего не специфицирует. Оно не является ни каче­ством, несомым объектом, ни опорой качеств, ни актом субъекта, и тем не менее в выражении «это есть» бытие становится атрибутом, по­скольку мы сразу же вынуждены заявить, что этот атрибут ничего не добавляет к субъекту. Не следует ли в самой трудности понимания ка­тегории, согласно которой бытие принадлежит «бытующему», «сущему», видеть знак безличного характера бытия вообще? Не становится ли бы-

 


вообще бытием «сущего» в силу инверсии, события настоящего, яв-гие щегося главной темой этой книги? И если само бытие отвергает лич-^ форму, как подступиться к нему? * Итак. этот труд построен следующим образом: он стремится прибли-ться к идее бытия вообще в его безличности, чтобы затем проанализи-^вать понятие настоящего и положения, при котором из безличного Ρ, д возникает, словно в результате гипостазирования3, существо. убъект. существующее. Но эти вопросы возникли не сами по себе. По нашему мнению, они вытекают из некоторых положений современной онтологии, позволившей обновить философскую проблематику. Обновление онтологии в современной философии не имеет более ничего общего с реализмом. Исследование не предполагает утверждения существования внешнего мира и его примата по отношению к познанию. В нем утверждается, что сущность человеческой духовности заключает­ся не в нашей связи с вещами, составляющими мир: она определяется той связью, которую мы, исходя из нашего существования, изначально под­держиваем с самим фактом наличия бытия, с наготой этого простого фак­та Эта связь — при всем том, что тавтология здесь очевидна — представ­ляет собой событие, чья реальность и характер, в каком-то смысле уди­вительный, в некоторой степени проявляются в сопровождающем ее бес­покойстве. Зло бытия, болезнь самого предмета идеалистической фило­софии, превращается в муку быть. Озабоченность этой связью между Я и его существованием, представ­ление о существовании как бремени, которое нужно нести, крайне обо­стряется в некоторых ситуациях, которые философский анализ обычно уступал психологии и на которых мы остановимся: усталости и лени. Если в начале исследования наши размышления в значительной мере вдохновляются — применительно к понятию онтологии и связи, кото­рую человек поддерживает с бытием, — философией Мартина Хайдегге­ра, то далее ими руководит глубинная потребность выйти из атмосферы этой философии и убеждение, что выходом не является философия, ко­торую можно было бы назвать пред-хайдеггеровской. Главной идеей хайдеггеровской интерпретации человеческого суще­ствования представляется концепция существования как экстаза, воз­можного лишь как экстаз, устремленный к концу; следовательно, трагизм существования заключен в его конечности и том небытии, в которое по­гружается человек в ходе существования. Тревога, осознание небытия являются осознанием бытия в той мере, в какой само бытие определяет­ся небытием. Бытие без тревоги было бы бесконечным бытием, если бы такое понятие не было противоречивым. Диалектика бытия и ничто ос­тается доминирующей в хайдеггеровской онтологии, где зло всегда явля­ется недостатком, то есть ущербностью, нехваткой бытия, или ничто. Мы попытаемся подвергнуть сомнению идею, что зло есть недостаток. Не обременено ли бытие другими пороками, кроме своей ограниченно­сти и ничто? Не таится ли в самой его позитивности некое изначальное зло? Не является ли страх бытия — ужас бытия — столь же изначальным. " Начало настоящего «Введения» было опубликовано вместе с параграфом 2 гла-нь' 3 данного труда и «Deucalion I» под заголовком «II у а».

 


как и страх смерти? Страх быть — столь же изначальным, как боязнь за бытие? Даже более изначальным, так как второе может осознаваться по­средством первого. Не являются ли равноправные либо взаимосвязанные в философии Хайдеггера бытие и ничто фазами более общего факта су­ществования, вовсе не конституируемого небытием? Мы назовем его фактом безличного наличия (il у а)4, в котором совпадают субъективное существование, из которого исходит экзистенциальная философия, и объективное существование в концепциях прежнего реализма. Именно потому, что мы полностью во власти Ну а, мы не можем с легкостью от­носиться к ничто и к смерти и дрожим перед ними. Страх небытия соиз­мерим лишь с нашей вовлеченностью в бытие. Существование трагично само по себе, а не из-за своей конечности. Смерть — не разрешение тра­гизма.

Связь с существованием и мгновением 1. Связь с существованием Хотя выражения типа «расколотый мир», «перевернутый мир» стали рас­хожими и банальными, они выражают тем не менее истинное чувство. Расхождение между событиями и рациональным порядком; взаимоне­проницаемость умов, непрозрачных, как материя; умножение логик, аб­сурдных одна для другой; невозможность для Я соединиться с Ты; сле­довательно, неспособность разума к тому, что должно было бы быть его основной функцией, — этих констатации достаточно для того, чтобы в сумерках мира проснулась древняя одержимость концом света. Этот термин, освобожденный от любых мифологических реминис­ценций, выражает момент человеческого удела, чье значение выявляется в ходе анализа. Это предельный момент, из которого можно извлечь уро­ки особой важности. Ведь там, где прерывается непрерывная игра на­ших отношений с миром, находится не смерть либо «чистое Я», как ошибочно думали, но анонимный факт бытия. Связь с миром не явля­ется синонимом существования. Последнее предшествует миру. В си­туации конца мира утверждается первичная связь, привязывающая нас к бытию. Но слово «связь» здесь не подходит. Оно предполагает понятия, то есть существительные. Оно предполагает как их согласованность, так и неза­висимость. Связь с бытием напоминает все это весьма отдаленно. Это связь по аналогии. Ведь бытие, по отношению к которому мы столь бди­тельны ввиду исчезновения мира, не является ни личностью, ни вещью, ни совокупностью людей и вещей. Это — факт, что мы есть, факт безлич­ного наличия. Тот, кто есть или что есть, не коммуницирует со своим су­ществованием в силу решения, принятого до начала драмы, до поднятия занавеса. Он именно берет на себя существование, уже существуя. И ведь действительно, событие рождения, событие, предшествующее участию в существовании и несходное с ним, происходит как факт существования, вне всякой мысли, каких бы то ни было чувств, любой деятельности, на­правленной на вещи и людей, определяющих жизненное поведение. Оно

 


тоянно присутствует в перспективе экономической жизни, все мгно-п0 д которой равноценны и компенсируют друг друга. ве Неустанно возобновляющееся завоевание бытия словно происходит яотезианские времена с дискретными мгновениями, каждое из кото­рых приходит из небытия. Мы можем отстраниться от того, что существует, чтобы представить fie акт посредством которого существующее овладевает своим суще-тнованием, не в результате искусственного и произвольного гипостази-пования двух тавтологических понятий. Мы не обманываемся вербаль­ным дуализмом повторения. Разумеется, дуализм существования и суще­ствующего парадоксален — ведь то, что существует, может что-либо за­воевать, только если оно уже существует. Однако об истинности этого «дуализма», осуществлении подобного завоевания свидетельствуют не­которые моменты человеческого существования, когда соединение суще­ствования с существующим предстает как расслоение. Соприкосновение со светом, миг, когда мы открываем глаза, озаре­ние, заключающееся в простом ощущении, представляются вне связи, не являются ответами на вопросы. Свет озаряет и понимается естественно, являясь самим актом понимания. Но внутри этой естественной корреля­ции между нами и миром путем своего рода раздвоения возникает воп­рос: удивление перед этим озарением. Удивление, которое Платон счи­тает началом философии, это изумление чем-то естественным и понят­ным. Сама понятность света удивительна: свет и тьма сдвоены. Удивле­ние возникает не в связи с каким-либо порядком, более естественным, чем природный, но исключительно в связи с понятным как таковым. Можно сказать, что его странность заключена в нем самом: в факте на­личия существования. Вопрос о бытии есть сам опыт бытия с его стран­ностью. Итак, это способ взять его на себя. Вот почему на бытийный воп­рос: что такое бытие! никогда не было ответа. Бытие безответно. Совер­шенно невозможно представить себе, в каком направлении следовало бы искать этот ответ. Сам вопрос — это проявление связи с бытием. Бытие глубинно чуждо, оно нас ушибает. Мы терпим его объятия, удушающие, подобно ночи, но оно не отвечает. Это злобытие. Если философия явля­ется вопросом о бытии, она тем самым берет на себя бремя бытия. И если она больше, чем этот вопрос, значит, она позволяет себе превзойти воп­рос, но не ответить на него. Больше вопроса о бытии может быть не ис­тина, а благо. Но вернемся к конкретным формам соединения существования с су­ществующим, в которых уже вырисовывается их разделение. Действительно, человек в состоянии занять позицию по отношению к своему существованию. Уже в том, что называют борьбой за жизнь, помимо вещей, способных удовлетворить наши потребности, на завое­вание которых направлена эта борьба, — заключена цель самого суще­ствования, просто существования как такового, возможность для суще­ствования превратиться в цель. В борьбе за жизнь и в том привилеги­рованном месте, которое обеспечило себе это понятие в интерпретации жизни, заключен разрыв с·традиционными представлениями о связи между существующим и его существованием. Влияние этого понятия, Распространившегося благодаря развитию биологических наук в

 


XIX веке на всю современную философию, огромно. Отныне жизнь предстает как прототип связи между существующим и существованием. До той поры существование, которым человек наделялся по божествен­ному соизволению, — если оно не исходило из его сущности — принад­лежало ему почти неощутимо и естественно. Новая фундаментальная идея заключалась в том, что эта принадлежность стала расматриваться как борьба за жизнь. Но борьба за существование не позволяет постичь связь существую­щего со своим существованием на интересующем нас глубинном уров­не. На обычно рассматриваемом уровне эпохи экономики она предстает борьбой за будущее, как озабоченность человека своим долголетием и самосохранением. Это борьба уже существующего бытия за продолжение этого существования, а не постоянное рождение как особая операция, благодаря которой существование овладевает своей экзистенцией неза­висимо от любых способов самосохранения. Для подтверждения истин­ности такой операции откажемся от рефлексивного отношения к суще­ствованию, посредством которого уже ставшее существование рассмат­ривает себя. Отношение, заключающее в себе размышление о «смысле жизни», пессимизме или оптимизме, самоубийстве или любви к жиз­ни, — по ту сторону такого рождения, какими бы глубокими ни были корни, связывающие его с актом, благодаря которому бытие рождается для существования. Необходимо постичь событие рождения через феномены, предше­ствующие рефлексии. Усталость и лень, которыми чистый философский анализ, чуждый моральной озабоченности, никогда не занимался, — это позиции в отношении существования уже в силу своего осуществ­ления. Они, разумеется, — «содержание сознания», как мысли, чувства, желания. Но лишь рефлексия именует чистыми формами все события нашей истории, представляя их как содержание и скрывая их драмати­ческий событийный характер. Однако в качестве содержания усталое гь и лень не раскрывают своей сути, в частности, как результата бессиль­ного неприятия. Их сущность целиком заключается в таком отказе. Видеть в них содержание означает поместить их прежде всего в каче­стве «психической реальности» в ткань сознания, придавая им во вто­рую очередь — в качестве атрибутов их психической субстанции — ин­тенцию отказа, отрицающую мысль. Это означает интерпретировать в качестве теоретического отказа то событие отказа, каковым они явля­ются по своей природе, тот уход от существования, который составляет их экзистенцию. Существует утомление как утомление от всего и вся, но прежде всего от себя самого. Утомляет не частная форма нашей жизни — банальная и скучная среда, вульгарное и жестокое окружение, — утомление касается самого существования. Вместо того, чтобы забыться в легкости улыбки, когда существование творится невинно, невесомо паря в своей полно­те, — а свободный грациозный расцвет подобен забвению, — существо­вание в утомлении подобно напоминанию об обязательстве существовать абсолютно всерьез, во всей суровости нерасторжимого договора. Нужно что-то сделать, предпринять, к чему-то устремиться. Несмотря на фаль­шивую улыбку законченного скептика, который воздерживается отдей-

 


деланий вслед за отказом от суждений, договорные обязательства стви как неизбежное «надо». Присутствуя подобно душе в глубинной по-^^ности действовать и предпринимать, оно окрашивает ее своей инто-тре0 д утомление, однако — невозможный отказ от этого последнего " ^" ательства. Посредством утомления мы хотим бежать от самого суще-00 ования. а не от одной из его декораций, испытывая ностальгию по " пее прекрасным небесам. Бегство без маршрута и конца, оно не ищет ичала Как у настоящих путешественников Бодлера, речь идет об ухо­де ради ухода. Но различая в утомлении движение, посредством которого существу­ющее овладевает своим существованием из боязни отказа, утверждая, таким образом, специфическую связь с существованием — рождение как отношение, — не следует путать эту связь с суждением. Утомление утвер­ждается не как суждение о злобытии, аффективно окрашенное суждение о «содержании» утомления. Утомиться от всех и вся значит отказаться от существования до всякого суждения. Отказ заключен внутри утомления; всей своей сутью утомление реализует этот отказ существовать; оно есть лишь благодаря ему; оно, так сказать, сам способ, посредством которого может реализоваться феномен отказа существовать, подобно тому как в плане опыта только зрение есть постижение света, лишь слух — воспри­ятие звука. Леуь — не праздность и не отдых. Как и усталость, она является по­зицией по отношению к действию. Но это не просто нерешительность, затрудненность выбора. Она не вытекает из недостатка размышления, так как не размышляет о своем конце. Она следует за интенцией. Как в зна­менитом примере Уильяма Джемса, она находится между ясным долгом вставания и опусканием ноги с кровати. Но это и не физическая невоз­можность совершить действие, превосходящее наши силы, и не осозна­ние такой невозможности, так как ее можно преодолеть, и уверенность в такой возможности порождает нечистую совесть лени. Разумеется, она, в определенном смысле, — отвращение к усилию. Но в каком смысле? Быть может, она предчувствует и остерегается содержания неудоволь­ствия, боли, таящихся в усилии? Но лень — не страх боли и даже не раз­новидность этого страха. Родовое понятие боли совершенно не выража­ет специфическую трудность усилия и, следовательно, не позволяет по­стичь значение лени. Она в основном связана с началом действия: побеспокоиться, встать. «Не заставляй их встать! Ведь это катастрофа»3, — говорит Рембо о «Си­дящих», гноящихся сущностной безнадежной ленью. Лень относится к началу так, словно существование не следует непосредственно за ним, но заранее заторможенно проживает его. Здесь заключено нечто большее, чем протяженность длительности, незаметно протекающей между двумя мгновениями, — если только свойственное лени торможение не являет­ся в то же время выявлением начала, осуществляемого каждым мгнове­нием согласно своей природе. Лень — это невозможность начать, или, если угодно, это олицетворе­ние начала. Она может быть включена в совершающееся действие; имен­но тогда исполнение как будто тащится по плохо замощенной дороге, подпрыгивая на мгновениях, с каждым из которых все начинается сна-

 


чала — дело не идет. не клеится, предстает в своей дисконтинуальности быть может, и являющейся его истинной природой. Игра тоже начинается, но ее началу недостает серьезности. Это воп­лощенная легкость. Можно в любой момент выйти из игры. Она состо­ит из ряда актов начала — жестов, движений, решений, чувств; но реаль­ность игры находится над этой основой и, в сущности, заключается в ир­реальном. Вот почему сценическая реальность — заметьте, это никогда не говорилось ни о стихах, ни о картине — всегда интерпретировалась как игра. Она не оставляет следов в качестве реальности. Предшествующее ей ничто равно ничто, следующему за ней. Ее события лежат вне настоя­щего времени. У игры нет истории. Это парадоксальное существование, не длящееся в обладании. Есть мгновение игры, но оно собой не доро­жит. Оно не поддерживает с собой отношения обладания. Оно ничего не имеет, ничего не оставляет после своего исчезновения, «с головой» ка­нув в небытие. Оно может закончиться столь блистательно, потому что никогда по-настоящему не начиналось. В заброшенном храме все еще живет Бог, старый обветшалый дом еще посещают тени живших в нем; пустой театр ужасающе необитаем. В нем можно почувствовать присут­ствие игравших здесь Сары Бернар или Коклена, но от отчаяния или гру­сти Федры и Сирано де Бержерака ничего не осталось. Они рассеялись подобно легким облачкам, неразличимо перемешались, отмеченные все тем же ничто, составляющим сущность театральной атмосферы после представления. Начало действия не «свободно, как ветер». Так, порыв просто присут­ствует, он наготове. Он свободно начинает и смело идет вперед. Ему не­чего терять, не о чем беспокоиться, так как у него ничего нет. Или он подобен пожару, чей пылающий огонь сжигает его существо. Начало не похоже на свободу, простоту, бесполезность, навеваемые этими образа­ми, имитируемыми игрой. В мгновение начала уже можно что-то поте­рять — ведь что-то уже имеешь, хотя бы само это мгновение. Начало не только есть, оно обладает собой, возвращаясь к себе. Движение действия одновременно склоняется к своему исходному пункту и идет к цели: тем самым, существуя, оно обладает собой. Как будто, путешествуя, мы дол­жны постоянно заниматься своим багажом — сдаваемым и получаемым. Действие не чисто. Его бытие сопровождается обладанием — одновремен­но обладающим и являющимся предметом обладания. Начало дей­ствия — уже принадлежность и озабоченность тем, чему оно принадле­жит и что ему принадлежит. Принадлежа себе, оно сохраняется, само ста­новится существительным, существом. Тем самым оно, по существу, яв­ляется заботой. Оно озабочено самим собой. Забота — не акт самого бытия на краю небытия, как полагает Хайдеггер. Напротив, она навяза­на прочностью начинающегося бытия, изначально обеспокоенного соб­ственной переполненностью. Вместо бедности и наготы оно, в полном обладании собой, утверждает свою нетленность. Бытие обладает богат­ствами, которые, прежде чем стать источником наслаждения, становят­ся источником озабоченности. Начать по-настоящему значит начать, неотчуждаемо владея собой. Это значит быть не в состоянии вернуться назад. Это значит подняться на борт и отдать швартовы. Но тогда нужно прожить авантюру до конца.

 


π совать то, что действительно началось — значит в некотором роде за-пшить его провалом, а не упразднить его начало. Провал — часть аван-в тоы Прерванное не исчезает в небытии, как игра. То есть действие — запись в бытии. А лень как отступление от действия — нерешитель­ность перед лицом существования, лень существовать. Но будучи отказом от действия, невозможностью начать, не относит- ^ лень к бездействию как состоянию? Вяло лежа в постели, отказы­ваясь от всякого действия, не реализуем ли мы лень как позитивное со­бытие счастья быть укрытым в своей раковине? Не является ли лень при­влекательностью долгого утреннего валяния в постели? В той мере, в какой это состояние не является сном или дремотой — ниже мы еще вернемся к онтологическому значению сна, — это не по­кой. Ощущение «нужно попытаться жить» из «Морского кладбища»6 про­низывает его, подобно беспокойству, поэтому связь с существованием и действием налицо в самой сладкой лени. Лень угнетает, безделие тяго­тит, наскучивает. Человек наслаждения, развлечения, забавы избегает лени так же, как и работы. Факт существования включает в себя связь, посредством которой су­ществующее заключает договор с существованием. Он двойственен. Су­ществованию главным образом не хватает простоты. Я обладает собой (soi). в котором не только отражается, но с кем имеет дело как со спут­ником или партнером; такую связь называют близостью. Я никогда не является простодушно одиноким, простодушно бедным. Царствие Не­бесное ему уже закрыто. Существование отбрасывает неутомимо пресле­дующую его тень. Оно не глядится в нее с невинностью Нарцисса, сли­ваясь со своим отражением, но узнает вместе с ней об утрате собствен­ной невинности. Иванушка-дурачок — простодушный и невинный Иван из русской народной сказки, — пытаясь убежать от своей тени, бросает ей на съедение обед, который должен был отнести отцу в поле; но тень не отпускает и неимущего как свою последнюю неотчуждаемую собственность. Существование волочит за собой груз — хотя бы само себя, — об­ременяющий его экзистенциальное путешествие. Нагруженное самим собой — omnia sua secum portans'', — оно лишено непоколебимого спо­койствия античного мудреца. Оно не существует просто само по себе. Движение его экзистенции, которое могло бы быть прямым и ясным, изгибается и застревает в себе самом, выявляя в глаголе быть черты пе­реходного глагола: не существуешь, но самосуществуешь (on n'est pas, on s 'est). Лень является ленью именно по отношению к этому предприятию. Трудность действия, от которого воздерживается лень, заключена не в не­коем психологическом содержании боли, но в отказе предпринимать, иметь, заниматься. Лень — это бессильное безрадостное отвращение по отношению к самому существованию как грузу. Это страх жить, являю­щийся, тем не менее, жизнью, в которой боязнь непривычного, приклю­чения. неизвестности — следствие тошноты, вызванной отвращением к лредприятию существования. Такова лень Обломова в истории радикаль­ной и трагической лени существовать, описанная в знаменитом произ­ведении русского романиста. На первой же странице романа Гончаров

 


представляет нам своего героя лежащим, и это экзистенциальное decubitus s остается доминирующим образом. То, что отвращает усталость от самого осуществления существования, то, от чего она бессильно отказывается в рукопашной, лень отвергает, отвергая рукопашную. Она хочет, чтобы существование, этот «всеобщий фарс» Рембо, разворачивалось без нее. Но даже в таком отрицании вто­рого порядка она является, тем не менее, осуществлением бытия: подсту­пающая горечь — результат отступничества, лишь подтверждающего до­говор. И снова существование предстает как связь с существованием. Но главное в лени — ее место до начала действия, в каком-то смысле ее нацеленность на будущее. Это не мысль о будущем, за которой следу­ет воздержание от действия. В самой своей конкретной полноте она — воздержание от будущего. Открываемая ею трагедия бытия от этого лишь углубляется. Это усталость от будущего. Начало не стимулирует ее в ка­честве возможности возрождения, свежего радостного мгновения; она уже заранее реализовала его как усталое настоящее. Быть может, она по­казывает, что для одинокого субъекта будущее, девственное мгновение, невозможно.

2. Усталость и мгновение Мы должны продолжить анализ усталости для уточнения выявленной нами связи между бытием и действием, с тех пор как обнаружилось, что начало действия заключает в себе «нужно быть», — начало действия, по-видимому, содержащее фундаментальную структуру существования, раз­дваивающегося на «быть» и «иметь» и рушащегося под грузом «иметь». Усталость, даже та, — та, особенно — которую легкомысленно назы­вают физической, возникает сначала как напряженность, онемение, не­кое скрючивание. Будучи для психолога и физиолога мускульным обес-силиванием и отравлением, она привлекает внимание философа совсем в другом отношении. Философ обязан поместить себя в мгновение уста­лости и обнаружить ее событие. Не ее значение по отношению к некото­рой референтной системе, но тайное событие, осуществлением, а не толь­ко исходом которого является данное мгновение. Нужно обшарить мгно­вение, найти прячущуюся в еще неведомом измерении его диалектику — таков основной принцип избранного нами метода, который прояснится путем применения к совокупности наших исследований. Оцепенение от усталости весьма характерно. Оно проистекает от не­возможности успеть, постоянно увеличивающегося разрыва между быти­ем и тем, к чему оно все еще привязано; так рука постепенно отпускает то, за что держится, отпускает в то самое мгновение, когда еще держит. Усталость — больше, чем причина этого отпускания, она и есть само это отпускание. Она такова в той мере, в какой живет не просто в руке. от­пускающей с трудом приподнятый груз, но в руке, дорожащей тем, что отпускает: даже отпустив, рука судорожно сжимается. Действительно, усталость присутствует лишь в усилии и работе. Конечно, существует сладкая истома утомления, но это уже сон, в котором происходит уста­лое действие. Итак, далее мы покажем, что такие «ножницы» между бы-

 


„ и^ самим, которые мы считает основной характеристикой уста-псти свидетельствуют о вмешательстве сознания, то есть о возможнос­ти «прервать» бытие посредством сна или забытья. К чему мы стремимся, поднимая этот груз? Конечно, к цели действия. Она неуклонно присутствует среди всех наших повседневных занятий. Мы свободно стремимся к ней. Если чемодан кажется слишком тяжелым, н нашей власти поставить его, позвать более сильного, чем мы, носиль­щика, отказаться что-либо предпринимать. Если в усилии и присутству­ют принуждение и зависимость, эта зависимость, по-видимому, может быть лишь внешней по отношению к нему в той мере, в какой цель на­вязана нашей воле. Но мгновение усилия содержит и нечто большее. Оно свидетельству­ет о порабощении, непосредственно ставящем под сомнение нашу сво­боду в другом отношении. В акте сотворения божественный Глагол яв­ляется гарантией высшей власти именно в качестве слова. Слово отделя­ется от того, кто его произносит; оно летит. Бог как истинный Бог не формировал творение сам, не приложил к нему руку, подобно демиургу. Его действие — магическое. Напротив, труд и усилие человека предпо­лагают предшествующую им ангажированность. Мы впряглись в воз. Мы ему подчинились. В униженности человека, согбенно корпящего над сво­ей работой, выражены заброшенность, самоотречение. Усилие, несмот­ря на его вполне свободный характер, свидетельствует об обреченности. Это усталость и труд. Усталость — не дополнительный феномен: в каком-то смысле усилие отталкивается именно от нее и к ней же возвращается. Усилие отталкивается от усталости и возвращается к ней. То, что на­зывают напряжением усилия, создано двойственностью порыва и уста­лости. Разумеется, творческий момент силы осуществляется вопреки ус­талости, благодаря риску. Но сам момент творения ex nihilo в качестве уси­лия — триумф над отчаянием и «lachez tout»9 усталости. Перевод этой двойственности на язык физики в виде двух разнонаправленных векто­ров не заменяет описания конкретного факта усилия и его внутренней ди­алектики. где творческий момент в некотором роде вырывается за пре­делы обладания, ограниченного и нагруженного усталостью, задержива­ющей порыв. Эту ситуацию не следует также описывать как простую ре­гистрацию сознанием игры физических сил. Усилие — не познание. Это событие. Опережая себя и настоящее, усталость в экстазе порыва, пре­вращающего настоящее в предшествующее, отстает от себя и от настоя­щего. Момент, благодаря которому порыв оказывается вовне, обусловлен фактом его нахождения здесь, по ею сторону. То. что называют динамиз­мом порыва, состоит одновременно из двух этих моментов, а не из пред­восхищения будущего, как утверждается в классических исследованиях, пренебрегающих феноменом усталости. Усилие есть усилие настоящего, отстающего от настоящего. Но на что обрекает усталость? Цель усилия выбрана свободно. Мы к ней не приговорены. Но если считать, что причиной усилия является со­противление материала, то не будет ли обреченность, о которой мы го­ворим, лишь отчаянием конечного существа, не соответствующего соб­ственным амбициям и слишком слабого для этого мира? Но усилие мо­жет быть успешным п. следовательно, соответствующим тем реалиям, на

 


которые посягнуло. Однако в этой картине борьбы с материей филосо­фы просто задают само понятие предполагаемого действия. Оно не вы­водится, то есть у него нет философски отмеченного места в экономике бытия. Таким образом, введение этого понятия одновременно со столь же темным понятием материала и его сопротивления не позволяет осоз­нать конкретный человеческий факт усилия и усталости. Напротив, ис­ходя из мгновения усилия и его внутренней диалектики, мы, вероятно, сможем постичь понятие деятельности и ее роль в человеческом суще­ствовании. Нам откроется смысл обреченности, заключенной в усилии, то, по­средством чего оно впрягается в воз, если мы обнаружим его связь с мгновением. Волшебство безразлично к длительности. Это замок, воз­веденный за одну ночь, внезапное появление золоченой кареты лишь по мановению волшебной палочки. Палочка — неотторжимый атрибут вол­шебника. Ее мановение — граница времени, когда волшебник наблю­дает за своим творением. Он не вникает в мгновение подлинного созда­ния произведения. Он следит за ним со стороны. Напротив, труд и уси­лие человека — способ шаг за шагом сопровождать создающееся произведение. Слушая мелодию, мы целостно воспринимаем ее длительность. Не обращаясь к анализу сложных музыкальных феноменов, можно сказать, что мгновения мелодии существуют лишь в той мере, в какой они погло­щаются длительностью в мелодии, являющейся непрерывностью. Если мелодия проживается музыкально, вне контроля профессора, слушающе­го своего ученика, то есть не как труд и усилие, — мелодия лишена мгно­вений. Это совершенная модель, с которой Бергсон списал свою чистую длительность. Конечно, можно разделить музыкальную длительность на части и подсчитать их. Но каждое мгновение не в счет. Мгновения ме­лодии возникают, лишь чтобы умереть. Фальшивая нота — звук, проти­вящийся смерти. Настоящее исчезает не только в рефлексии, объявляю­щей его неуловимым; по самому своему способу возникновения в мело­дии это — рассеивание. Оно отмечено недействительностью. Не суще­ствует музыки в том смысле, в каком мы говорим о реальных существах, возможных воспроизведений, не являющихся самой музыкальной реаль­ностью, со своими ритмом и длительностью. Музыку, по преимуществу, играют. Не существует ментального образа мелодии. Воспроизвести ее значит мысленно проиграть. Неспособность к чистой игре, быть может, является основной причиной смертельной скуки очерствевших взрослых. по обязанности посещающих концерты. Музыку и игру сближает дли­тельность, в которой мгновение не принадлежит себе, не останавливает­ся, не является настоящим. Усилие исключает игру. Конечно, оно может быть чисто спортивным; но тогда игра происходит в каком-то смысле поверх усилия, там, где мы разводим усилие и его цель, где можно на­слаждаться его незаинтересованным бесполезным характером. Оно вхо­дит в более широкую психологическую систему, соотносясь с историей и временным горизонтом. Мгновение усилия, даже спортивного — пре­кращение всякой игры, серьезное предприятие, усталость. И также по­верх собственно усилия — в мысленной позиции по отношению к нему -- находится та мистика груда, которая эксплуатирует темы радос-

 


„^ свободы труда. Радость никогда не заключена в самом труде. Она связана с другими соображениями — радостью выполненной задачи и долга, героизмом трудностей и самопожертвования. Длительность усилия целиком состоит из остановок. Именно в этом

смысле оно шаг за шагам сопровождает создающееся произведение. Раз­

рывая

и вновь связывая нить времен, в длительности усилие берет на

себя мгновение. Усилие отстает от мгновения, которым обременит себя,

в отличие от мелодии, в которой оно освобождено от настоящего, по­хищено, унесено ею; и одновременно усилие уже вовлечено в настоя­щее в отличие от порыва, влекомого мгновением будущего. Усилие борется с мгновением как неизбежным настоящим, в которое оно без­возвратно вовлекается. Посреди анонимного течения существования происходит остановка, занимается позиция. Усилие — это само осуще­ствление мгновения. Таким образом, мы можем определить место деятельности в челове­ческом существовании. Приходя к понятиям действия и усилия, мы не исходим из уже содержащей их классической темы человека или духа, бо­рющегося с материей либо миром. Понятия действия, сопротивления и даже материи происходят из первостепенного события настоящего как моменты онтологической авантюры. Действовать, значит взять на себя настоящее. Это не значит повторять, что настоящее актуально; но что на­стоящее — это появление из анонимного шума существования субъекта, борющегося с этим существованием, связанного с ним. берущего его на себя. Действие — это взятие на себя. Тем самым действие по своей сути является подчинением и зависимостью; но, с другой стороны, оно — пер­вое проявление или конституирование самого существующего, кого-то, кто есть. Ведь усталость, задерживая в настоящем, обеспечивает дистан­цию, формирующую связь: настоящее создается взятием на себя ответ­ственности за настоящее. Усилие обрекает именно потому, что берет на себя мгновение как не­избежное настоящее. Оно — невозможность избавиться от открывающе­гося вида на вечность. Оно — обреченность, так как полностью берет на себя мгновение и в это мгновение сталкивается с суровостью вечности. Отсюда глубокое размышление Бодлера о скелете-пахаре. Существование кажется ему одновременно безвозвратно вечным и как бы обреченным на, увы, вечные муки! Быть может, в какой-то неведомой стране нам при­дется содрать кожу с не поддающейся обработке земли и вогнать в нее тяжелую лопату нашей босой окровавленной ногой. Итак. усилие — не только форма, в которой хозяин по преимуществу заставляет раба нести меты своего рабства. Событие беспощадной ангажированности, не зна­ющей искупления, присуще и совершенно свободно выбранному труду, самому спонтанному усилию. Не мука усилия превращает его в удел раб­ства; усилие мучительно, потому что является в то мгновение событием порабощения. Древнее проклятие труда связано не только с необходимо­стью работать ради пропитания; оно целиком заключено в мгновении усилия. Таким образом, смысл усилия и печать свободы или порабоще­ния. проявлением которой оно является, не следует искать в отношении работающего человека к обрабатываемому по его усмотрению материалу либо к заставляющему его работать хозяину. Следует прежде всего обра-

 

 


титься к самому моменту совершения усилии и, теперь уже можно это сказать, к осуществляемому усилием мгновению, в котором уже сквозит усталость. Мука усилия, или усталость, целиком состоит из такой приго­воренное™ к настоящему. Но если усталость — приговоренность к бытию, она является также онемением, иссушением, разрывом с живительными источниками. Рука не выпускает поднимаемый груз, но как бы предоставлена сама себе, ·рас-считывает лишь на себя. Оставленность sui generis10. Это не одиночество человека, покинутого миром, за ходом которого он уже не поспевает, а одиночество, если можно так выразиться, человека, не поспевающего за собой, отделяющегося от себя — в вывихе Я по отношению к себе само­му, — не воссоединяющегося с собой в то мгновение, в которое он тем не менее навеки вовлечен. Устать значит устать от бытия. До всякой интерпретации, в конкрет­ной полноте усталости. В своей простоте, целостности, темноте уста­лость — своего рода отставание в существовании, вносимое существую­щим. И это отставание образует настоящее. Благодаря подобной дистан­ции в существовании, существование является связью между определен­ным существующим и собой. Это — возникновение существующего в су­ществовании. И наоборот, внутренне почти противоречивый момент на­стоящего, отстающего от себя самого, — не что иное как усталость. Ус­талость не сопровождает, а осуществляет его. Отставание — это она и есть. Поглощение существования мгновением здесь непосредственно ощути­мо. Конечно, усталость — не истечение срока подписки на бытие. За­ключающееся в ней отставание все еще остается вписанным в существо­вание, но именно особенность этой вписанности, ее некоторая неуверен­ность, позволяет уловить ее, захватить врасплох ту операцию поглощения, которую навсегда скрывает взятое на себя существование. Таким образом, если настоящее создается путем взятия на себя бре­мени настоящего, если отставание усталости создает дистанцию, в ко­торую включается событие настоящего, если, наконец, это событие со­ответствует возникновению существующего, для которого быть значит брать на себя бытие, — существование существующего по сути есть дей­ствие. Нужно, чтобы существующее было действием, даже когда это без­действие. Такая деятельность бездеятельности — не парадокс. Сесть на землю: сам этот акт — уже отдых, в той мере в какой отдых является не чистым отрицанием, а напряженностью поддержания, осуществления здесь. Основная деятельность отдыха, его основа, обусловленность пред­стают, таким образом, в качестве самой связи с бытием, возникновения существующего в существовании, ипостаси. Общей целью данного тру­да является не что иное как объяснение импликаций этой фундаменталь­ной ситуации. Но если активный момент действия, составляющий его актуальность. не что иное как поглощение настоящего, то труд, направленный на объек­ты мира, содержит, по-видимому, нечто большее, чем такое поглощение. Осуществляемое им поглощение обретает в мире новое предназначение. Что означает по отношению к онтологической функции действия та роль, которую оно берет на себя в мире? Что есть мир в онтологической аван­тюре, где существующее возникает как гипостазирован ие существования'.'

 


Мир 1.Намерения В1ять на себя мгновение посредством усилия не означает создать связь между собой и миром. Самое явное различие проистекает из того факта, что в мире мы име­ем дело с вещами. Если, беря на себя мгновение, мы безвозвратно обя­зуемся существовать в чистом событии, не отсылающем к какому-либо существительному, вещи, то в мире на смену перипетиям действия бы­тия бытия-глагола, приходят существительные в сопровождении прила­гательных, вещи бытия, обладающие ценностью, ждущие наших намере­ний Быть в мире значит быть привязанным к вещам. «Я из тех, для кого внешний мир существует» Теофиля Готье выражает радостный вкус к вещам, составляющий бытие в мире. Понятие намерения наиболее точно выявляет эту связь. Но его нуж­но воспринимать не в нейтральном развоплощенном смысле, в котором оно фигурирует в средневековой философии и у Гуссерля", но в обще­принятом значении, включающем стимул желания. Желания, а не забо­ты, если только это не озабоченность непосредственным. Забота существовать — это онтологическое продолжение отсутствует в намерении. Желая, я не обеспокоен бытием, а поглощен желаемым, ве­щью, которая полностью погасит мое желание. Я невероятно искренен. За желаемым в качестве желаемого не вырисовывается никакой последу­ющей отсылки, указывающей на связь желаемого с авантюрой существо­вания, в его экзистенциальной наготе. Конечно, мы не живем, чтобы есть, но неверно говорить, что мы едим, чтобы жить. Мы едим, потому что голодны. У желания нет тайной подоплеки, похожей на мысли. Это добрая воля. Все остальное — биология. Желанное — цель, желанное — предел. Конечно, желание бессознательно предполагает нечто большее, чем его объект, и может превзойти желаемое; разумеется, мы всегда импли­цитно понимали смысл слова «быть» в его обнаженной бытийности, по­скольку наши объекты существуют. Но оценивался ли по достоинству тот факт, что все это — бессознательно и имплицитно? Со времени откры­тия бессознательного — такое терминологическое противоречие свиде­тельствует о существенном интеллектуальном потрясении — философия мыслит бессознательное как другое сознание, не признавая онтологичес­кую функцию бессознательного и его специфическую связь с сознатель­ным озарением, с откровенностью, возникающей из тьмы, глубины и дву­смысленности бессознательного. Бессознательное интерпретируется в терминах сознания, и наоборот. Бессознательное предстает как возмож­ное, или зарождение, или вытеснение. В действительности же имплика­ция, на которую ссылаются, говоря об «имплицитных знаниях», уже не представляет структуру познания; намерение и свет как основные собы­тия мира там больше ничего не значат. Сознание — это именно искрен­ность. Помещая сущее в мир в качестве интенции, прежде всего утвер­ждают — история нашей цивилизации и философии потверждает это, — что мир является полем сознания: во всяком случае, особая структура, ха-

 


рактеризуюшая сознание, управляет и делает осмысленными любые про­сачивания бессознательного в мир. Бессознательное играет свою соб­ственную роль «до» мира. Философия и цивилизация Запада никогда не выходят «за пределы чисел и существ», они обусловлены светским миром. Сама любовь мыс­лится как привлекательность желаемого, где «молодой человек» или «кра­сивая девушка» — лишь повод. Orekton^- книги Χ «Метафизики» Аристо­теля — высшее бытие, неподвижное, любимое, но вовсе не любящее, предел. Проблема Блага ставится как проблема конца. В действительности пара «бытие-ценностью вовсе не антитетична. Ре­альность вещи состоит именно в ее конечности. Вещь как конец наме­рения — это цель, предел, крайность. В качестве ценности, цели жела­ния объект — это некое бытие, конец движения, начало неподвижности, спокойного отдыха в себе. Его в-себе вытекает из движения; но хотя по­нятие движения и противопоставляется объекту, движение своей одно­значной откровенностью утверждает последний, наделяет его значением. В западном идеализме в целом существовать соотносится с таким интен-циональным движением, направленным изнутри вовне. Сущее — это то, что продумано, увидено, задействовано, желаемо, прочувствовано; это объект. Таким образом, у существования в мире всегда есть центр; оно никогда не бывает анонимным. Понятие души, закрытого внутреннего мира является для существования мира определяющим. Реализм не из­бегает его, идеализм не стремится его избежать. Мир — это то, что нам дано. Потрясающе точное выражение: конечно же. Данность дана не нами, но мы ее приемлем. У нее уже есть сторона, свидетельствующая о конце намерения. Намерение не просто направлено на объект, этот объект находится в нашем распоряжении. Именно этим желание и аппетит коренным обра­зом отличаются от вечно беспокойной потребности. Платоновская тео­рия негативных удовольствий, которым предшествует нехватка, не знает того обещания желаемого, которое само желание несет в себе как радость. Радость, не связанную ни с «качеством», «психологической природой» того или иного желания, ни со степенью его интенсивности, ни с сопро­вождающим его шармом легкого возбуждения, но с самим фактом, что мир — дан. Мир — это мир, открытый нашим намерениям; это щедрость земной пищи, в том числе раблезианской; это мир, где молодость счаст­лива и нетерпелива в желаниях. Он заключается не в дополнительном качестве объекта, но в предназначении, указанном его открытием; в са­мом этом открытии, свете. Объект предназначен для меня, он мой. Же­лание как связь с миром включает в себя одновременно дистанцию меж­ду мной и желаемым и. следовательно, то время, которое у меня еще есть, — и обладание желаемым, предшествующее желанию. Подобное положение желаемого до и после желания вытекает из его данности. Факт данности и есть Мир. Резко выделяющиеся в мире события, такие как встреча с другим, мо­гут включаться и действительно включаются в него посредством цивили­зации, благодаря которой нам совершенно недвусмысленно дано все и вся. Разумеется, к другому в мире не относятся, как к вещи, но он никог­да не отделяется от вещей. Мало того. что к другому относятся, исходя

 


•гг, оо'! 1иственного положения, а уважение к личности проявляется в \ i^HiiH е·-' прав и прерогатив — институты, как бы расставляя вещи, v 'M'ibiii.-iK'i «ас с людьми, сообществами, историей и сверхъестественным: 'шугой \е 1ί υ одежке является в мире вещью. Μ ι -ι имеем дело с одетыми людьми. Человек уже элементарно позабо-ти-icti о своем туалете. Он посмотрелся в зеркало и увидел себя. Он умыл­ся смьы с лица остатки сна и следы инстинктивной настороженности — он чист н абстрактен. Социальность прилична. Самым тонким обще-c'rueHHbiM отношениям придается форма; она блюдет видимость, прида­вая светскость любой двусмысленности, одалживая ей одежду откровен­ности. То. что не подчиняется формам, отсекается от мира. Скандал скрываете?; в темноте, дома, у себя — в своего рода экстерриториальнос­ти по отношению к миру. Встречающаяся простая нагота тела ничего не меняет в универсаль­ности одежды. Нагота здесь теряет значение. Призывная комиссия об­ращается с человеческими существами как с человеческим материалом. Они одеты в форму. Красота — совершенная форма — это высшая сте­пень совершенства, и античные статуи никогда не бывают действитель­но голыми- Форма — то, чем человек поворачивается к солнцу, благодаря чему имеет лицо, которое дарит, предлагая себя. Она скрывает наготу, в ко­торой раздетый человек скрывается от мира, в которой он действитель­но есть, его существование протекает словно в другом месте, имеет «изнанку'., будто он застигнут «как мелькнувшая из-под рубашки го­лая грудь* Вот почему отношение к наготе является подлинным опы­том инаковости другого — если только термин «опыт» возможен при­менительно к отношению, выходящему за границы мира. Социально­сти в мире не присуща эта тревога человека перед лицом другого че­ловека, перед инаковостью. Конечно, она включает в себя гнев, воз­мущение, ненависть, привязанность и любовь, направленные на каче­ства и сущность другого; но считающееся болезненным врожденное смущение перед самой инаковостью другого изгнано из мира. Нужно найти, что сказать своему спутнику — обменяться мыслями, вокруг которых, как вокруг третьего члена отношения, обязательно выстроит­ся социальность. В мире социальность является коммуникацией или общностью. Пос­сориться значит констатировать отсутствие чего-либо общего. Контакт возникает благодаря причастности к чему-то общему — идее, интересу, произведению, трапезе, «третьему человеку». Люди не находятся просто друг против друга, они пребывают друг с другом вокруг чего-то. Ближ­ний — это сообщник. Я как термин отношения вовсе не теряет в нем сво­ей самости. Вот почему цивилизация как связь с людьми сохранила фор­мы приличий и одновременно так и не смогла преодолеть индивидуализ­ма: индивид в полной мере сохраняет свое Я. Все конкретные отношения между людьми в мире заимствуют свой реальный характер у третьего термина. Это общность. Когда отношения начинают устанавливаться непосредственно между личностями, мы пред­чувствуем непрочность самих этих личностей, ставших фантасмагорич-ньг, ·ш. Ко' за о ком-то говорят, что у него характер или натура, что это «че-

 


ловек», существо во плоти и крови, имеют в виду связь с чем-то суще­ственным. Реальность и конкретность человеческого существа измеряет­ся здоровьем — откровенным движением желающего к желаемому, доб­рой волей, твердо знающей, чего она хочет. Когда Я является центром доброй воли, а мысли и действия не маскируют некое Я, неспособное раскрыться, — критик, закрывающий роман, заявляет: в нем есть реаль­ные персонажи. В противном случае он упрекает романиста в заидеоло-гизированности; тогда последнее слово остается за врачом, чьей речи охотно подражают, — ведь здоровье и болезнь описывают именно связь намерения с собственным пределом. Он заявляет, что принц Гамлет бе­зумен, и отказывается продолжать анализ — ведь никто не обязан бредить вместе с сумасшедшими. Таким образом, бытие в мире характеризуется откровенностью наме­рения, достаточностью мира и удовлетворением. Мир — профанный и светский. Со времен Аристотеля мы мыслим мир посредством феноме­на формы, прекрасно одевающей содержание. Точки объекта, составля­ющие его светящуюся поверхность, образуют перспективу, они показы­вают нам объект, ограничивая его случайности и капризы. Показывает­ся и поддается нам непостижимая тайна вещи. Благодаря формам мир устойчив и крепок. Объекты определяются своей конечностью: форма как раз является тем способом окончания, когда законченное определено и уже доступно восприятию. Итак, достойно сожаления заблуждение современной философии, поместившей события — ей принадлежит несомненная заслуга их откры­тия под чисто негативным термином бессознательного — внутрь мира и осудившей в качестве лицемерия, вырождения, «буржуазности», бегства от сути то поведение в мире, чья светскость и удовлетворенность просто свидетельствуют о самом предназначении мира. Другое дело, что можно задаться вопросом о месте мира в онтологической авантюре и искать эту авантюру внутри самого мира. Таким образом, для нас вновь обретает свое значение феноменологи­ческая редукция Гуссерля, знаменитая epoche". Она состоит в проводи­мом ею разделении между судьбой человека в мире, где всегда есть объек­ты, как и люди, и дела, которые нужно сделать, — и возможностью снять это «утверждение естественной позиции», начать собстственно философ­ское размышление, которое сможет отыскать смысл самой «естественной позиции», то есть мира. Оставаясь в мире, мы не можем вынести заклю­чение о нем. Мы склонны видеть одно из самых глубоких хайдеггеровских откры­тий в попытке отделить понятие мира от понятия суммы объектов. Но для описания бытия-в-мире немецкий философ и обратился именно к онто­логической конечности, которой подчинил объекты в мире. Усмотрев в объектах «техническое» — в том смысле, в каком говорят, например, о «военной технике» — он включил их в озабоченность существованием. равнозначную, в его понимании, самой постановке онтологической про­блемы. Тем самым он недооценил в основном мирской характер бытия в мире и искренность намерения. Не все, данное н мире — инструмент. Для интендантской службы пища — это довольствие: лома. укрытия — «казарма». Для солдата хлеб,

 


мастерка, койка — не материальная часть. Они не «с целью», но цели. '^'пмулировка «дом — это средство жительства» совершенно неправиль- . -во всяком случае, она не учитывает того исключительного места, ко-^пое ошушениб ^У сее)я лома» занимает в жизни человека, принадлежа-т его к оседлой цивилизации, того, что всяк хозяин в своем доме; гово-что одежда существует, чтобы надевать ее на себя, значит не улав-р.цать то, посредством чего одежда избавляет человека от унижения быть голым; продовольствие в еще меньшей мере принадлежит к категории «материальной части». Остановимся подробнее на примере пищи. Он занимает привилеги­рованное место в повседневной жизни, особенно благодаря репрезента­ции связи между желанием и его удовлетворением, воплощающей сам тип жизни в мире. Эта связь характеризуется полным соответствием меж­ду желанием и его удовлетворением. Желание прекрасно знает, чего оно желает. И пища позволяет полностью реализовать его намерение. В оп­ределенный момент все съедено. Сравним еду с любовью, находящейся по ту сторону экономической деятельности и мира. Любовь характери­зуется сущностным, неутолимым голодом. Пожать руку другу значит высказать ему свою дружбу, но высказать ее как нечто невыразимое, бо­лее того, нечто несвершившееся, как перманентное желание. Сама пози­тивность любви заключена в ее негативности. Поддерживающий пламя хворост не сгорает. Трепет, который испытываешь перед любимым суще­ством, не только предшествует тому, что на языке экономики называют обладанием; он присутствует и в самом обладании. В беспорядочности ласк заключено признание невозможности доступа, неудавшегося неис­товства, отказа в обладании. Поцелуй и укус — трагически насмешливое подобие «еды». Как будто ошиблись в природе желания, поначалу спу­тав его со что-то ищущим голодом, а затем обнаружив, что это ни на что не направленный голод. Другой — именно такое измерение без объекта. Сладострастие — погоня за все более щедрым обещанием; его порожда­ет усиливающийся голод, освобождающийся от всякого бытия. Нет цели, не видно конца. Сладострастие бросается в безграничное, пустое, голо­вокружительное будущее. Оно поглощает чистое время, не заполненное, не отмеченное никаким объектом. «Удовлетворение» — не пребывание в потустороннем, но возврат к себе, в однолинейный мир настоящего. Это падение совершенно несравнимо с насыщением, что бы ни говорили, помещая все относящееся к любви среди экономических категорий вме­сте с аппетитом" и потребностями. Напротив, еда спокойна и проста; в ней полностью осуществляется откровенность намерения: «человек, который ест — самый праведный среди людей». Целостность нашего бытия-в-мире характеризуется структурой, в ко­торой объект точно согласуется с желанием. Объект действия, по край­ней мере на уровне феномена, никогда не отсылает к озабоченности су­ществованием. Именно он составляет наше существование. Мы дышим, чтобы дышать; едим и пьем. чтобы есть и пить; укрываемся, чтобы укры­ваться; учимся, чтобы удовлетворить наше любопытство: гуляем, чтобы гулять. Все это — не для того. чтобы жить. Все это и значит жить. Жить — это откровенность. Мир. — в противоположность тому, что ми-ром не является, — это мир. где мы живем, гуляем, обедаем и ужинаем,

 


ходим в гости, посещаем школу, беседуем, ставим опыты и занимаемся исследованиями, пишем и читаем книги; это мир Гаргантюа н Пантаг­рюэля. а также Мессира Гастера, первого Знатока Искусств в мире; но это и тот мир, где Авраам пас свои стада, Исаак рыл колодцы. Иакон строил дом, где Эпикур возделывал свой сад и где «каждый защищен тенью сво­его фигового дерева и виноградника». Быть в мире значит именно вырваться из последней причастности к инстинкту существовать, из всех пропастей Я, которому никогда не ос­вободиться от масок, чьи положения всегда — позы, кто не способен ис­поведоваться, — и откровенно идти к желаемому, принимая его за то. что оно есть. Это сама возможность желания и откровенности. В цепи, ко­торая, по Хайдеггеру, приводит каждый миг нашего существс> взния к за­даче существовать и где, нажимая на наш дверной звонок, мь' открыва­ем полноту существования, так как по ту сторону действия мы уже про­шли все промежуточные этапы, отделяющие это действие от самой забо­ты быть, — сознание описывает замкнутый круг, где и пребывает, отка­зываясь от всякой последующей конечной цели, круг, где может быть место удовлетворению и исповеди. Этот круг и есть мир. Сопряженность с заботой в нем, по крайней мере, ослаблена. В эпохи нищеты и лишений за объектами желания брезжит тень последующей конечной цели, затем­няющая мир. Когда нужно есть, пить и согреваться, чтобы не умереть, когда пища становится топливом, как на некоторых тяжелых работах — кажется, что перевернутый, абсурдный, приближающийся к саоему кон­цу мир должен быть обновлен. Время выходит из себя. Совершенно очевидно, что желание не самодостаточно, оно сопря­жено с потребностью и отвращением к сытости; но мир в онтологичес­кой авантюре — это эпизод, вовсе не заслуживающий названия падения, обладающий собственным равновесием, гармонией и позитивной он­тологической функцией: возможностью вырваться из анонимного бы­тия. Мы воспринимаем мир всерьез в тот самый момент, когда он, ка­жется, рушится, а мы еще предпринимаем разумные действия и поступ­ки; когда приговоренный выпивает свой стакан рома. Назвать мир обы­денным и осудить как неподлинный значит недооценить искренность голода и жажды; под предлогом защиты человеческого достоинства, скомпрометированного вещами, закрыть глаза на ложь капиталистичес­кого идеализма, а также на предлагаемое им бегство в красноречие и опиум. Великая сила марксистской философии, исходящей из челове­ка экономического, состоит в возможности полностью избежать лице­мерия проповеди. С позиций искренности намерения, чистосердечия голода и жажды предлагаемый марксистской философией идеал борь­бы и самопожертвования, побуждение к культуре — лишь продолжение этих намерений. Марксизм притягателен именно сущностной искрен­ностью этого предложения и призыва, а не мнимым материализмом. Он вне всегда возможного подозрения, бросающего тень на любой идеа­лизм, не коренящийся в простоте и однолинейности намерения. Ему не приписываются задние мысли лжеца, а также того. кто обманут или пресыщен. Как мы сейчас покажем, жизнь в мире — это сознание, поскольку оно дает возможность существовать в глубине существования. Откровенность

 

 


тношению к вещам — это нерешительность по отношению к суще-п пванию, предстающему как задача, которую следует взять на себя, и ст пждаюшему субъект, существующее: существующее возьмет на себя сушествогзание. 2. Свет ^^р -- это данность. Облекая объект, форма представляет нам его. Но не спутали ли мы практическую структуру деятельности и желания с те­оретической структурой формы? Не вообразили ли мы — жертвы зако-пенело





© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.