Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Великий день






 

В шестнадцать лет мне давали двадцать пять, а какая-то вполне зрелая городская дама была готова поклясться, что мне — тридцать. Да, я вымахал здоровяком, даже бакенбарды выросли, эдакой стальной проволокой. Естественно, мне хотелось повидать мир за пределами нашего Луверна, штат Индиана, и ограничиваться Индианаполисом я тоже не собирался.

Поэтому насчет своего возраста я соврал — и меня зачислили в Армию мира.

Слез по мне никто не лил. Никаких тебе флагов, никаких оркестров. Не то что в стародавние времена, когда парень моих лет отправлялся биться за демократию и вполне мог лишиться головы в этой битве.

Никаких провожающих на вокзале не было, кроме моей разъяренной мамы. Она считала, что Армия мира — пристанище для всякой швали, не способной найти приличную работу в другом месте.

Помню все так ясно, будто это было вчера, а между тем на дворе стоял две тысячи тридцать седьмой год.

— Держись подальше от этих зулусов, — напутствовала мама.

— Что же ты, мама, думаешь, что в Армии мира одни зулусы? — спросил я. — Там народ со всего света собрался.

Но моя мама была убеждена: любой родившийся за пределами графства Флойд — зулус.

— Ладно, ничего, — смилостивилась она. — Лишь бы кормили хорошо, а то налоги вон какие высокие. Раз уж ты определился да решился идти в армию со всеми этими зулусами, я, видно, должна радоваться, что там хотя бы другие армии шнырять не будут — и никто не выстрелит в тебя.

— Я буду миротворцем, мама, — объяснил я. — Раз армия всего одна, значит, никаких жутких войн больше не будет. Ты не хочешь этим гордиться?

— Я хочу гордиться тем, что народ делает для мира, — сказала мама. — Но это не значит, что я должна обожать армию.

— Мама, это совсем новая армия, высокого класса. Там даже ругаться не разрешают. А кто регулярно не ходит в церковь, остается без сладкого.

Мама покачала головой:

— Запомни одно: высокий класс — это ты. — Она не поцеловала меня на прощание, а пожала мне руку. — По крайней мере был, — добавила она, — пока находился при мне.

 

 

Но когда я прислал маме наплечный знак различия с моей первой формы в учебном лагере, она носилась с ним так, будто получила открытку от Господа Бога, показывала на всех углах — так мне потом сказали. А это был всего-навсего кусочек синего войлока с вшитым в него изображением золотых часов, из которых вылетала зеленая молния.

Мама вовсю заливала, что, мол, ее мальчик служит в часовой роте, будто имела понятие о часовой роте и будто все ее собеседники доподлинно знали, что лучше этой роты во всей Армии мира не сыскать.

Да, мы были первой часовой ротой и последней — если, конечно, не найдутся мастера, способные достать засохших клопов из какой-нибудь машины времени. Чем мы собирались заниматься — это держалось в строжайшей тайне, в том числе и от нас самих, — а потом идти на попятную было уже поздно.

Заправлял у нас всем капитан Порицкий, и он говорил только одно: нам есть чем гордиться, потому что на всей земле только двести человек имеют право носить нашивки с часиками.

Сам он в недавнем прошлом играл в футбол за Нотрдамский университет, что в Индиане, и походил на горку пушечных ядер где-нибудь на лужайке перед зданием суда. Ему нравилось показывать нам свою власть. Нравилось показывать нам, что он будет жестче любого пушечного ядра.

Он говорил: для него большая честь вести вперед таких отменных парней, которым поручено очень ответственное задание. Мы будем участвовать в маневрах во французском местечке Шато-Тьери, там и узнаем, в чем заключается наше задание.

Иногда посмотреть на нас приезжали генералы, будто нам предстояло совершить что-то грустное и прекрасное, но никто из них и словом не обмолвился о машине времени.

 

* * *

 

В Шато-Тьери нас уже все ждали. Тут-то мы и поняли, что нам уготована роль каких-то отпетых головорезов. Все хотели поглазеть на убийц с часиками на рукаве, все жаждали поглазеть на представление, которое мы собирались устроить.

Может, по приезде туда вид у нас и так был дикий, но со временем мы одичали до крайности. Потому что нам так и не сказали, чем должна заниматься часовая рота.

Спрашивать было бесполезно.

— Капитан Порицкий, сэр, — обратился я к нему со всем возможным уважением. — Я слышал, завтра на рассвете мы идем в наступление какого-то нового типа.

— Улыбайтесь, солдат, будто вас переполняют счастье и гордость! — сказал он мне. — Так оно и есть!

— Капитан, сэр, — продолжил я, — наш взвод направил меня узнать, что мы будем делать. Мы, сэр, хотим как следует подготовиться.

— Солдат, — заявил Порицкий, — каждый воин в вашем взводе вооружен боевым духом и чувством солидарности, тремя гранатами, винтовкой со штыком и сотней патронов, верно?

— Так точно, сэр, — согласился я.

— Солдат, ваш взвод к боевым действиям готов. Чтобы показать вам, как я верю в его боеготовность, ставлю этот взвод в первую линию нашего наступления. — Порицкий поднял брови. — Ну, — добавил он, — вы не хотите сказать «спасибо, сэр»?

— Спасибо, сэр.

— А что касается лично вас, рядовой, я доверяю вам быть первым в первой линии первого отделения этого первого взвода. — Его брови снова взметнулись вверх. — Вы не хотите сказать «спасибо, сэр»?

— Спасибо, сэр.

— Молитесь, чтобы ученые оказались готовы в такой же степени, в какой готовы вы, солдат, — добавил Порицкий.

— При чем тут ученые, сэр? — удивился я.

— Солдат, дискуссия окончена, — заявил Порицкий. — Смирно!

Я выполнил приказ.

— Отдайте честь! — распорядился Порицкий.

Я выполнил приказ.

— Вперед — марш! — скомандовал он.

И я был таков.

 

* * *

 

Наступила ночь перед крупным событием, а я был не в курсе, изрядно напуган, тосковал по дому, и в таком состоянии стоял в охране у какого-то французского тоннеля. Со мной был парнишка из Солт-Лейк-Сити по имени Эрл Стерлинг.

— Значит, ученые нам помогут? — спросил меня Эрл.

— Так он сказал, — ответил я.

— Лучше не знать лишнего, только голова пухнет, — отозвался Эрл.

Где-то наверху взорвался мощный снаряд, намереваясь уничтожить наши барабанные перепонки. Над нами громыхала артподготовка, над нашими головами словно топали гиганты, и мир трепетал под их сапогами. Снаряды, естественно, вылетали из наших пушек, но их вполне можно было принять за снаряды противника, они летали, как ужаленные или ошпаренные. Вот все и сидели в тоннелях, чтобы не попасть под эту свистопляску.

Короче, этот грохот никого не приводил в восторг — кроме капитана Порицкого, сбрендившего окончательно.

— Моделируем то, моделируем это, — передразнил Эрл. — Снаряды-то уж никак не модельные, и я боюсь их вполне по-настоящему.

— А для Порицкого это — звуки музыки, — заметил я.

— Народ говорит, что тут все натурально, как в прошлую войну, — возразил Эрл. — Я вообще не понимаю, как еще кто-то в живых остался.

— Блиндажи здорово помогают, — сказал я.

— В старые времена в блиндажах укрывались только генералы. А солдаты в лучшем случае в окопчиках сидели, а сверху-то ничего. А прикажут — так из окопа вылезай, а приказов этих поступало столько, что и в окопе сидеть некогда было.

— Надо поближе к земле прижиматься, — предложил я.

— Поближе к земле — это как? — не понял Эрл. — Есть места, так трава там такая, будто газонокосилкой прошлись. Ни деревца тебе, ничего. Кругом одни окопы. Как люди в настоящих-то войнах с ума не посходили? Почему не разбежались по домам?

— Люди — существа странные, — изрек я.

— Не знаю, не знаю, — буркнул Эрл.

Снова разорвался мощный снаряд, а вдогонку — два поменьше.

— Коллекцию русской роты видел? — спросил Эрл.

— Слышал только, — ответил я.

— У них около сотни черепов. На полочке аккуратно так лежат, как медовые дыньки.

— Совсем рехнулись.

— Это же надо — черепа собирать, — проворчал Эрл. — А что им еще остается? В смысле, куда ни копни — наткнешься на чей-нибудь череп. Наверное, дела там были серьезные.

— Серьезные дела были здесь, — возразил я. — Это же знаменитое поле битвы с Первой войны. Как раз здесь американцы наподдали немцам. Мне Порицкий сказал.

— А в двух черепушках — шрапнель, — вспомнил Эрл. — Видел?

— Нет.

— Их встряхнешь — и слышно, как шрапнель внутри клацает. И дырки видны, где шрапнель в черепок вошла.

— Знаешь, что положено сделать с этими несчастными черепушками? — спросил я. — Надо собрать всех военных священников всех религий на свете. И пусть они эти черепушки с почестями похоронят, зароют куда-нибудь, где их уже никто и никогда не потревожит.

— Что их хоронить — они уже не люди, — возразил Эрл.

— Теперь не люди, но были же людьми. Они жизни положили, чтобы наши отцы, деды и прадеды могли жить. К их костям по крайней мере можно проявить уважение?

— Между прочим, разве кое-кто из них не пытался убить наших прапрадедов или как их там? — осведомился Эрл.

— Немцы думали, что они делают, как лучше. Не только немцы — все остальные тоже. Они действовали, как им велело сердце. А это уже штука серьезная.

Брезентовый завес в верхней части тоннеля раскрылся, и вниз спустился капитан Порицкий. Двигался он неторопливо, словно снаружи самой большой неприятностью был теплый дождичек.

— Сэр, а там не опасно? — спросил я. Дело в том, что выходить наверх было не обязательно. Тоннели соединяли все со всем, и никто не требовал, чтобы мы выходили наружу под грохот артподготовки.

— Да разве мы с вами, солдат, не выбрали опасную профессию по своей воле? — обратился ко мне Порицкий. Он сунул мне под нос тыльную сторону ладони, и я увидел длинный след от пореза. — Шрапнель! — пояснил он. Ухмыльнулся, а потом сунул порезанное место в рот и принялся сосать его.

Вдоволь напившись собственной крови, он оглядел меня и Эрла с ног до головы.

— Солдат, где ваш штык? — спросил меня Порицкий.

Я ощупал себя возле пояса. Наверное, про штык забыл.

— Солдат, а если противник внезапно выбросит десант? — Порицкий сделал танцевальное па, будто собирал орехи майской порой. — «Извините, ребята, я сейчас, только за штыком сбегаю». Вы им это скажете? — Он посмотрел на меня.

Я покачал головой.

— Если дело доходит до рукопашной, лучший друг солдата — это штык, — заверил нас Порицкий. — А когда профессиональный солдат счастливее всего? Когда вступает в ближний бой с противником. Согласны?

— Согласен, сэр, — ответил я.

— Черепа собираете? — поинтересовался Порицкий.

— Нет, сэр, — признался я.

— А было бы неплохо.

— Так точно, сэр, — согласился я.

— Между прочим, солдат, могу объяснить, почему они все умерли, — сказал Порицкий. — Они были плохими солдатами, непрофессионалами! Они допускали ошибки! И не извлекали из них уроков!

— Наверное, не извлекали, сэр, — повторил я.

— Может, вам кажется, солдат, что эти маневры — штука суровая? Ни черта она не суровая. Если бы за маневры отвечал я, у меня под бомбардировкой ходили бы все. Форма профессионала должна быть в крови — и только так.

— В крови, сэр? — удивился я.

— Пусть кого-то убьют, зато остальные научатся, — заявил Порицкий. — А это разве армия? Сплошные нормы безопасности, сплошные доктора, я за шесть лет ни одного обломанного ногтя не видел. Так профессионалом не стать.

— Не стать, сэр — подтвердил я.

— Профессионал видел все, его ничем не удивишь, — сказал Порицкий. — Что ж, солдат, завтра вам предстоит увидеть настоящую солдатскую кухню, какой не было сто лет. Газовая атака! Заградительный огонь! Битвы на огневых рубежах! Штыковые дуэли! Рукопашный бой! Вы рады, солдат?

— Я что, сэр? — переспросил я.

— Разве вы не рады? — повторил Порицкий.

Я взглянул на Эрла, потом снова на капитана.

— Конечно, рад, сэр, — ответил я. Потом покачал головой — медленно и со значением. — Да, сэр. Рад, еще как рад.

 

 

Если служишь в Армии мира, где полно всяких новеньких военных штуковин, что тебе остается? Только одно: верить в то, что тебе говорят офицеры, даже если это — полная ахинея. А офицеры со своей стороны должны верить в то, что им говорят ученые.

Короче, простому человеку во всем этом не разобраться — впрочем, возможно, так было всегда. И когда капеллан заливал нам насчет того, что надо жить верой и не задавать лишних вопросов, он просто ломился в открытые двери — эту истину мы уже вызубрили.

И вот Порицкий наконец сказал нам, что мы будем атаковать с помощью машины времени — но у простого солдата вроде меня никаких умных идей по этому поводу не возникло. Я сидел чурбан чурбаном и разглядывал штыковой упор на моей винтовке. Нагнувшись вперед, так что передняя часть моего шлема уперлась в дуло, я разглядывал штыковой упор, как чудо света.

Вся часовая рота — человек двести — сидела в большом окопе и внимала Порицкому. Правда, на него никто не смотрел. А он дождаться не мог того, что должно было грянуть, его распирало счастье, и он верил, что все это происходит с ним не во сне, а наяву.

— Воины, — говорил этот полоумный капитан, — в пять ноль ноль часов артиллерия проложит две трассирующие линии, одна в двухстах ярдах от другой. Эти линии обозначат края луча машины времени. Между этими линиями мы идем в наступление. Воины, — продолжал он, — между этими трассирующими линиями будет пролегать сегодняшний день, но одновременно и восемнадцатое июля тысяча девятьсот восемнадцатого года.

Я поцеловал штыковой упор. В небольших количествах смесь масла с железом мне нравилась, но это еще не повод, чтобы разливать ее по бутылкам.

— Воины, — вещал Порицкий, — вам предстоит увидеть такое, от чего седеют гражданские. Вы увидите контрнаступление американцев против немцев в давние времена, в Шато-Тьери. — Счастье из него так и перло. — Воины, — продолжал он, — это будет мясорубка в аду.

Я повел головой вверх и вниз, чтобы мой шлем сыграл роль насоса. Он подкачал мне на лоб немного воздуха. В такие времена отдушиной становится любая мелочь.

— Воины, — гнул свое Порицкий, — говорить солдатам «не бойтесь» — это не по мне. Не по мне говорить солдатам, что им нечего бояться. Это для них оскорбление. Но ученые сказали мне, что тысяча девятьсот восемнадцатый навредить нам никак не может, равно как и мы не можем навредить тысяча девятьсот восемнадцатому. Мы для них будем как призраки — а они будут призраками для нас. Мы будем проходить сквозь них, а они — сквозь нас, будто мы — дымовая завеса.

Я приблизил губы к дулу винтовки и дунул в него. Никакого посвиста не последовало. Может, оно и хорошо, а то я нарушил бы мирный ход собрания.

— Воины, — не унимался Порицкий, — жаль, что вам не удалось проверить свои силы тогда, в тысяча девятьсот восемнадцатом, вы столкнулись бы с худшим, что бывает на фронте. И стали бы настоящими солдатами — в лучшем смысле слова.

Никто не возражал.

— Воины, — говорил этот великий мастер военной науки, — можете представить себе, что почувствует противник, когда увидит на поле битвы призраков из тысяча девятьсот восемнадцатого? Он растеряется и не будет знать, во что стрелять. — Порицкий разразился хохотом и не сразу овладел собой. — Воины, — продолжал он, — мы подкрадемся к противнику сквозь призраков. А когда сблизимся с ним — тут-то он станет молить Бога, чтобы мы оказались призраками, тут-то он пожалеет, что родился на свет.

Противник, о котором он говорил, располагался в полумиле от нас и представлял собой линию бамбуковых шестов с привязанными к ним тряпками. Но Порицкий проникся к бамбуковым шестам и тряпкам невероятной ненавистью.

— Воины, — сказал Порицкий, — если кому-то из вас позарез надо в самоволку, лучшей возможности не представится. Всего-навсего пересеките одну из трассирующих линий, пройдите через луч. И тогда вынырнете в тысяча девятьсот восемнадцатом, на полном серьезе — тут уж никаких привидений. И не родился еще тот военный полицейский, который кинется вас отлавливать, потому что если кто эту линию пересек, назад дороги нет.

Мушкой винтовки я поковырял между передними зубами. И сделал собственный вывод: для профессионального солдата самое большое счастье — когда он может кого-то укусить. Но мне, конечно, таких высот не достичь никогда — это я знал точно.

— Воины, — произнес Порицкий, — перед часовой ротой стоит задача, ничем не отличающаяся от тех, какие стоят перед любой ротой с на ала времен! Задача вашей часовой роты — убивать! Вопросы есть?

Военный кодекс всем нам зачитывали. И мы хорошо знали, что задавать разумные вопросы — хуже, чем зарубить собственную матушку. Поэтому вопросов не было. Подозреваю, в таких случаях их не было никогда.

— К бою готовсь! — распорядился Порицкий.

Мы выполнили команду.

— Штыки примкнуть! — приказал Порицкий.

Мы и тут не подкачали.

— В наступление, девочки? — спросил Порицкий.

О-о, этот человек был отменным психологом. Я понял, что в этом главное отличие офицера от рядового. В такой момент сказать нам «девочки» вместо «мальчики» — да мы так разъярились, что в глазах потемнело.

Ну, сейчас мы порвем весь этот бамбук с тряпками в такие клочья, что делать удочки да лоскутные одеяла больше будет не из чего!

 

 

Находясь в луче этой чертовой машины времени, ты испытывал странные чувства — тебя будто одолевал грипп, на глазах были бифокальные очки, предназначенные для человека с никуда не годным зрением, при этом ты словно оказался внутри гитары. Если это устройство не улучшить, едва ли оно станет популярным, а про безопасность и говорить нечего.

Поначалу никакого народа из тысяча девятьсот восемнадцатого мы не увидели. Увидели только их окопы и колючую проволоку, чего на самом деле уже не было. Мы шли по этим окопам, будто их покрывали стеклянные крыши. Мы шли через колючую проволоку, но штаны оставались целыми. То есть проволока и окопы были не нынешними, а из тысяча девятьсот восемнадцатого.

За нами наблюдали тысячи солдат из всех стран мира, какие только можно придумать.

Надо признать, выглядели мы довольно бледно.

Из-за луча этой машины времени нас всех едва не вывернуло наизнанку, и мы наполовину ослепли. От нас ждали, что мы помчимся вперед с гиканьем и улюлюканьем, как и положено профессионалам. И вот мы оказались между этими сигнальными линиями, и все дрожали от страха, боялись глянуть по сторонам: вдруг сейчас вырвет? От нас ждали решительного наступления, а мы не могли понять, что тут из нашего времени, а что — из тысяча девятьсот восемнадцатого. Мы обходили несуществующие предметы и спотыкались о предметы, которые были на самом деле.

Глядя на это со стороны, я сказал бы, что вид у нас комичный.

Я был первым в первом отделении первого взвода нашей часовой роты, и впереди меня находился только один человек — наш доблестный капитан.

Свое бесстрашное войско Порицкий напутствовал всего одним выкриком — он прокричал эти слова, чтобы мы совсем осатанели от кровожадности.

— Прощайте, бойскауты! Не забывайте писать мамочкам да носы вытирать, когда сопли потекут!

Потом пригнулся и на полной скорости помчался вперед по ничейной земле.

Я старался не отставать от него, чтобы не посрамить рядовой состав. Мы оба падали и подскакивали, как пара алкашей, а поле битвы безжалостно терзало нас.

Порицкий ни разу не оглянулся — посмотреть, как идут дела у меня, да и у всех остальных. Может, не хотел, чтобы кто-то увидел, как он позеленел. Я пытался кричать ему, что все наши остались далеко позади, но от этой безумной гонки у меня перехватило дыхание.

Вдруг Порицкий кинулся в сторону, к сигнальной линии: я решил, что он хочет укрыться в дыму и там спокойно проблеваться, чтобы его никто не видел.

Я тоже оказался в дыму, потому что побежал за ним — и тут нас накрыла ударная волна из тысяча девятьсот восемнадцатого.

 

 

Несчастный старый мир вставал на дыбы и бурлил, плевался и дрыгался, кипел и возгорался. Грязь и сталь из тысяча девятьсот восемнадцатого летала сквозь Порицкого и меня во всех направлениях.

— Встать! — кричал Порицкий. — Это тысяча девятьсот восемнадцатый! Ничего тебе не сделается!

— Это как сказать! — кричал я в ответ.

У него был такой вид, будто он сейчас пнет меня в голову.

— Встать, солдат! — крикнул Порицкий.

Я встал.

— Дуй назад к остальным бойскаутам, — велел он. И указал на прореху в дымовой завесе — туда, откуда мы прибежали. Я увидел, как остальная рота показывает тысячам наблюдателей, какие они профессионалы — все лежали на земле и тряслись от страха. — Твое место с ними, — сказал Порицкий. — А мое место здесь — я выступаю соло.

— Не понял? — буркнул я. Голова сама повернулась вслед глыбе из тысяча девятьсот восемнадцатого, которая только что просвистела прямо сквозь наши головы.

— Смотри на меня! — заорал он.

Я посмотрел.

— Вот где проходит граница между мужчинами и мальчиками, солдат, — сказал он.

— Точно, сэр, — согласился я. — У вас скорость, как у ракеты, за вами никто не угонится.

— При чем тут скорость? — вскричал он. — Я говорю про боевой дух!

В общем, дурацкий шел у нас разговор. При этом через нас летали трассирующие пули из тысяча девятьсот восемнадцатого.

Я решил, что Порицкий говорит про бой с бамбуком и тряпками.

— У наших самочувствие не очень, капитан, но, думаю, мы победим, — заявил я.

— Я сейчас вырвусь за эту линию огней в тысяча девятьсот восемнадцатый! — прокричал он. — Кроме меня, на это не отважится никто. А ну, дай дорогу!

Я понял, что он не шутит. Порицкий и правда считал, что это будет круто, если он замашет флагом и нарвется на пулю — не важно, что та война закончилась сто или сколько там лет назад. Он хотел получить свою долю славы, хотя чернила на мирных договорах так выцвели, что текст невозможно прочитать.

— Капитан, я простой рядовой, а рядовым не положено даже намекать. Но, капитан, — добавил я, — мне кажется, большого смысла в этом нет.

— Я рожден для боя! — вскричал капитан. — У меня внутренности ржавеют!

— Капитан, — продолжил я, — все, ради чего стоит воевать, уже было завоевано. У нас есть мир, у нас есть свобода, все кругом как братья, у всех есть хорошее жилье и цыпленок по воскресеньям.

Но он не слышал меня. Он шел к линии огней, где луч машины времени терял свою силу, где дым от огней был самым густым.

Перед тем как исчезнуть в тысяча девятьсот восемнадцатом навсегда, Порицкий остановился. Посмотрел на что-то внизу, может, увидел на ничейной земле птичье гнездо или маргаритку.

Но он нашел нечто другое. Я приблизился к нему и увидел: капитан стоит над воронкой от бомбы из тысяча девятьсот восемнадцатого, а мне казалось, что он висит в воздухе.

В этом несчастном окопе было два трупа, еще двое живых — и все забрызганы грязью. Насчет покойников я сразу понял: одному оторвало голову, а другого разорвало надвое.

Если у тебя есть сердце и в завесе дыма ты натыкаешься на такое, вся Вселенная расплывается у тебя перед глазами. Армии мира больше не было, не было вечного мира, не было и Луверна, штат Луизиана, не было больше машины времени.

Во всем мире остались только Порицкий, я и этот окоп.

Если у меня когда-то будет ребенок, я вот что ему скажу.

— Ребенок, — скажу я, — никогда не балуй со временем. Сейчас пусть будет сейчас, а тогда — тогда. А если когда-то заплутаешь в завесе дыма, сиди смирно и жди, когда дым рассеется. Сиди смирно, ребенок, и жди, пока не увидишь, где ты был, где есть и куда собираешься идти.

Я бы встряхнул его.

— Ребенок, — сказал бы я. — Ты понял меня? Ты папку слушай. Он знает, что говорит.

Да только откуда же у меня возьмется ребенок? А ведь как хочется его пощупать, понюхать, услышать. Нет, шалишь, ребенок у меня будет.

 

 

Было видно, что четверо бедолаг из тысяча девятьсот восемнадцатого пытались из этого жуткого окопа куда-то уползти, как улитки в аквариуме. От каждого из них тянулся след — от живых и от мертвых.

Тут в окоп влетел снаряд — и разорвался.

Когда комья земли, порхнув к небу, упали назад в окоп, в живых там оставался только один.

Он перевернулся с живота на спину и беспомощно раскинул руки. Казалось, предлагал тысяча девятьсот восемнадцатому всю свою плоть — мол, если уж так хочешь меня убить, бери и сильно не напрягайся.

И тут он увидел нас.

Его не удивило, что мы словно висели над ним в воздухе. Его уже ничто не могло удивить. Как-то медленно и неловко он вытянул винтовку из грязи и навел ее на нас. При этом улыбнулся, будто знал, кто мы, и никакого зла причинить нам он не может, и вообще все это — большая шутка.

Ствол винтовки был забит грязью, и шансов пробиться сквозь нее у пули не было. Винтовка взорвалась.

Но и это не удивило его, казалось, даже не причинило ему вреда. Он откинулся назад и тихо умер — с улыбкой на лице — такой же, с какой встретил всю эту шутку.

Артобстрел тысяча девятьсот восемнадцатого прекратился.

Кто-то где-то вдали свистнул в свисток.

— О чем вы плачете, солдат? — спросил Порицкий.

— Я и не знал, что плачу, капитан, — ответил я. Кожа у меня натянулась, глаза горели, но я и понятия не имел, что плачу.

— Плачете, и уже давно, — сказал Порицкий.

Тут я, шестнадцатилетний переросток, заплакал по-настоящему. Я сел на землю и поклялся, что не встану, даже если капитан пнет меня ногой в голову и вышибет все мозги.

— Вон они! — вдруг яростно зарычал Порицкий. — Смотрите, солдат, смотрите! Американцы! — Он поднял пистолет и выстрелил в воздух, будто на Четвертое июля. — Смотрите!

Я посмотрел.

Казалось, луч машины времени пересекли, наверное, миллион человек. Они явились из ниоткуда на одной стороне и растаяли в ничто на другой. Глаза их были мертвы. Они передвигали ноги, как заводные игрушки.

Внезапно капитан Порицкий вцепился в меня и потащил за собой, будто я вообще ничего не весил.

— Вперед, солдат, мы идем с ними! — вскричал он.

Этот маньяк хотел протащить меня через линию сигнальных огней.

Я извивался, кричал, пытался укусить его. Но было поздно.

Сигнальные линии исчезли.

Исчезло вообще все — остался только тысяча девятьсот восемнадцатый.

Я перебрался в тысяча девятьсот восемнадцатый навсегда.

Тут артиллерия грянула снова. Полетела сталь и фугасные бомбы, а я весь превратился в плоть, и тогда было тогда, и сталь встретилась с плотью.

 

 

Наконец я проснулся.

— Какой сейчас год? — спросил их я.

— Тысяча девятьсот восемнадцатый, — ответили они.

— А где я?

Они ответили: в соборе, который превратили в госпиталь. Жаль, что посмотреть на этот собор я не мог. Эхо доносилось откуда-то с большой высоты, и я понимал — собор гигантский.

Я не был героем.

Окружали меня сплошь герои, мне же похвастаться было абсолютно нечем. Я никого не проткнул штыком, никого не застрелил, не бросил ни одной гранаты, не видел ни одного немца, кроме тех, что лежали в том жутком окопе.

Надо бы героев помещать в отдельные госпитали, чтобы не находились рядом с такими, как я.

Когда ко мне подходит кто-то, кто меня еще не слышал, я сразу сообщаю, что я участвовал в войне всего десять секунд, а потом в меня попал снаряд.

— Для победы демократии во всем мире я не сделал ничего, — говорю я. — Когда меня шибануло, я сидел и плакал, как малое дитя, и собирался пришить собственного капитана. Не убей его пуля, его убил бы я, а он, между прочим, был мой соотечественник, американец.

И ведь убил бы.

И добавляю: будь у меня хоть малая возможность, я бы тут же дезертировал в свой две тысячи тридцать седьмой.

С точки зрения военного трибунала тут сразу два нарушения.

Но всем тамошним героям было наплевать на это.

— Ладно тебе, приятель, — говорили они, — ты давай рассказывай. Если кто-то захочет отдать тебя под трибунал, мы поклянемся, что видели, как ты убивал немцев голыми руками, а уши твои изрыгали огонь.

Им нравится, когда я рассказываю.

И вот я лежу, слепой, как летучая мышь, и рассказываю, как я меж ними очутился. Говорю все, что ясно содержится в моей голове: Армия мира, все кругом братья, вечный мир, никто не голодает, никто ничего не боится.

Так ко мне и прилепилась моя кличка. Ведь никто в этом госпитале не знал, как меня по правде зовут. Уж не помню, кто был первый, но теперь все меня только так и зовут: Великий день.


 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.