Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава первая «Добрая женщина» и ее двор






Летом 1795 года в Петербург приехала французская художница-эмигрантка Элизабет Луиза Виже-Лебрён. Она уже была знаменита у себя на родине, незадолго до революции писала портреты королевской четы и могла рассчитывать на внимание русского аристократического общества. Так и случилось. Всего через сутки путешественницу, еще не оправившуюся от тягот дороги, посетил французский посланник граф Валентин Ладислав Эстергази, который намеревался представить ее ко двору. А вслед за ним с визитом явился другой соотечественник — граф Мари Габриель Шуазель-Гуфье, старый знакомый художницы по Парижу.

«В разговоре с ним, — писала Виже-Лебрён, — я выразила восхищение предстоящей возможностью видеть великую Екатерину, но не скрыла боязни и чувства неловкости, каковых опасалась при представлении сей великой государыне. „Успокойтесь, — ответствовал он, — вы будете поражены ее благожелательностью, она ведь воистину добрая женщина“.

Признаюсь, таковое выражение удивило меня, — продолжала художница. — Я никак не могла поверить, что это действительно так, судя по тому, что до сих пор о ней слышала. Правда, принц де Линь, рассказывая… о ее путешествии в Крым, поведал о некоторых случаях, кои показывали любезность и простоту ее обращения; но, согласитесь, „добрая женщина“ — это совсем не подходящее для нее выражение»[1].

И тем не менее при встрече путешественница убедилась в справедливости слов посла. Властительница огромной империи, хозяйка блестящего двора, законодательница, чей гений прославляли Вольтер и Дидро, держалась просто и ласково, будто между нею и скромной художницей не существовало непреодолимой пропасти. Такое поведение было результатом обдуманной и многолетней «политики», которую Екатерина II проводила при личных контактах с окружающими.

Рассматривая жизнь двора, невозможно обойти вопрос о том, какие отношения связывали монарха и его приближенных. Они могли быть очень различны: от деспотического подавления императором всякой индивидуальности, как при Павле I, до презрения и холодной конфронтации, которые существовали между Николаем II и его придворными. Гармония не всегда достижима. Многое зависит от личных качеств государя.

Как планеты вращаются вокруг Солнца, так двор вращался вокруг своего сюзерена. Император был центром маленькой вселенной. Этот мирок пронизывали сложнейшие связи, от прочности которых во многом зависела стабильность престола. Одно неловкое движение, и сановные «светила» сходили с орбит, сталкивались друг с другом, а то и с государем.

Конфликт с двором мог привести к перевороту. В России неумение ладить с ближайшим окружением лишило власти молоденькую и нелюдимую правительницу Анну Леопольдовну, стоило жизни взбалмошному Петру III и вспыльчивому Павлу I. Поэтому большинство монархов очень осторожно обращались с таким сложным и опасным механизмом, как двор. Каждый выбирал свой стиль поведения, свой образ, свою маску, под которой показывался приближенным.

Людовик XIV — «король-солнце» для всех французов — в кругу придворных становился любезным арбитром элегантности, законодателем моды и так влиял на окружающих. Петр I — то грозным Отцом Отечества, то простодушным шкипером. Фридрих Великий — дядюшкой Фрицем, по-свойски беседовавшим с солдатами и философами. Мария Терезия — живым воплощением семейных и религиозных добродетелей…

У такой талантливой актрисы, как Екатерина II, имелось множество ролей. И каждая была уместна в разных обстоятельствах. Премудрая Мать Отечества, представавшая перед подданными в торжественных случаях, на приемах, выходах и официальных праздниках, превращалась в чиновницу первого ранга на заседаниях совета или при работе кабинета статс-секретарей. В частной жизни, с которой так тесно связан и о которой так хорошо осведомлен двор, императрица предпочитала выглядеть просто и непритязательно.

Сохранился характерный анекдот. Однажды Екатерине II был представлен старый генерал, которого она благосклонно «пожаловала к руке». «А я ведь вас до сих пор не знала», — посетовала императрица. «Да и я, матушка, не знал вас до сего дня», — простодушно отвечал вояка. «Охотно верю, — кивнула та. — Где и знать-то меня, бедную вдову!»[2]

За достоверность подобных историй ручаться нельзя. Ими полны мемуары тех лет. Для нашего сюжета они важны потому, что живо передают восприятие государыни подданными. Она сердечна, склонна подтрунить над собой, любит казаться проще, чем есть на самом деле, с ней не страшно разговаривать. Над созданием такого образа Екатерина трудилась долго и тщательно. Он помогал ей наладить ровные, доверительные отношения с многочисленными служащими двора от камергеров и статс-дам до истопников.

Нигде столь тонко не проявлялось умение императрицы «властвовать сердцами», как в сложных и подчас драматичных контактах с ближайшим окружением. Со стороны могло показаться, что альянс государыни и ее вельмож безоблачен, власть непререкаема, двор избавлен от кипения интриг. На деле же Екатерина с неустанной заботой оберегала хрупкое равновесие сил, которое позволяло царствовать при внешней поддержке большинства группировок. Наиболее действенным инструментом для достижения этой цели являлись личные связи государыни, ее стиль, манера поведения, привычки в повседневной жизни.

«Бедная вдова»

У графа Шуазель-Гуфье были причины назвать Екатерину II «доброй женщиной». Брат французского министра иностранных дел герцога Этьена Франсуа Шуазель-Амбоаза, он и сам сделал дипломатическую карьеру. В 1784–1791 годах граф служил посланником в Стамбуле и активно противодействовал политике Петербурга. Парижский кабинет того времени всемерно поддерживал Оттоманскую Порту против России. Версаль видел в усилении последней на Черном море угрозу свой левантской торговле. Франция выделяла Турции денежные субсидии для войны с северной соседкой, участвовала в перевооружении ее армии, направляла офицеров для обучения османских войск, инженеров для перестройки на европейский лад крепостей, в том числе Очакова и Измаила, а также перевозила военные грузы на своих судах под флагом нейтральной страны. В 1787 году Версаль через Шуазель-Гуфье оказал на престарелого султана Абдул-Гамида I давление и фактически спровоцировал начало второй Русско-турецкой войны.

Сам граф относился к России и ее монархине весьма враждебно не только по политическим причинам, но и в силу идеологических воззрений. Ученый-археолог, член Парижской академии наук, он разделял идеи «русской угрозы», укоренившиеся в XVIII веке во Франции. Его книга «Живописное путешествие по Греции» содержала немало выпадов против «северных варваров» в духе рассуждений аббата Шаппа д’Отроша и Жан Жака Руссо о необходимости «загнать русских обратно в леса и болота, откуда они так опрометчиво выбрались при Петре I»[3].

После революции Шуазель вынужден был покинуть родину. Как многие его соотечественники, скитался по Европе. Англия не дала ему крова, и по иронии судьбы он нашел прибежище именно в России. Позднее Павел I даже назначил «Гавриила Августовича» директором Академии художеств. А при жизни Екатерины II французская эмиграция пользовалась в Петербурге покровительством и поддержкой государыни. Зная о роли Шуазеля в развязывании Русско-турецкой войны, императрица могла бы отнестись к нему далеко не так радушно, как к другим беженцам. Однако она предпочла «забыть» о «заслугах» посла, поступая по пословице: кто старое помянет, тому глаз вон. Конечно, для подобного поведения имелись политические мотивы — Шуазель являлся видной фигурой в эмигрантской среде, через него можно было влиять на ее настроения. Однако нельзя сбрасывать со счетов и личное мягкосердечие Екатерины, ее человеческую жалось и сострадание. Полжизни граф считал императрицу Северной Мессалиной, а, прибыв в Петербург, встретился с «доброй женщиной».

Та же картина ждала и Виже-Лебрён. Вечером Эстергази сообщил художнице, что на следующий день в час она будет принята императрицей в Царском Селе. Это известие вызвало у дамы панику: «Я всегда носила только простые муслиновые платья, и даже в Петербурге было невозможно сшить парадное платье за один день». Визит к графине Эстергази еще больше расстроил путешественницу. «При всей своей вежливости не смогла она удержаться, чтобы не сказать мне: „Сударыня, неужели вы не могли приехать в другом платье? “ Ее недовольный вид только усилил мою озабоченность».

Однако августейшая аудиенция изгладила все следы робости и неуверенности. «Я предстала перед императрицей с некоторым страхом, — вспоминала художница, — и оказалась наедине с сей самодержицей Всероссийской. Граф Эстергази предупредил меня, что надо поцеловать у нее руку, и для исполнения сего традиционного обряда она сняла одну перчатку, что должно было послужить мне напоминанием, но все-таки я совершенно о сем забыла, ведь один только вид сей замечательной женщины произвел на меня такое впечатление, что я всецело отдалась ее созерцанию. Меня крайне удивил весьма малый ее рост, ведь я представляла ее столь же большой, как и ее слава. К тому же она была очень полной, но лицо ее сохраняло следы красоты, и высокая прическа из седых волос прекрасно его обрамляла. По высокому и широкому лбу в ней сразу угадывалось присутствие гения. Глаза ее были мягкими и весьма изящной формы, нос совершенно греческий, лицо цвета весьма яркого, а его выражение чрезвычайно подвижное.

Она сразу же обратилась ко мне своим мягким, но довольно глубоким голосом: „Сударыня, я весьма рада видеть вас здесь. Но репутация ваша уже ранее сего дошла до нас. Хоть я и не слишком тонкий ценитель, но все-таки поклоняюсь всем искусствам“. Все, что она говорила в продолжение нашей довольно долгой беседы о желании, чтобы Россия понравилась мне и я оставалась бы здесь долгое время, — все это было сказано с такой доброжелательностью, что робость моя исчезла, и когда я откланивалась, у меня не оставалось уже ни малейших опасений. Я только не могла простить себе свою забывчивость, из-за которой так и не поцеловала ее руку, белоснежную и отменно красивую, тем более что граф Эстергази не преминул упрекнуть меня за это. Касательно же моего туалета я отнюдь не приметила, чтобы она обратила на него хоть малейшее внимание, а быть может, она вообще не столь строга в этом отношении, как, например, госпожа посольша»[4].

Конечно, Екатерина заметила оба нарушения этикета: и простое платье, и отказ поцеловать монаршую длань. Но как человек воспитанный сделала вид, будто ничего не произошло. Ведь перед ней была не придворная дама, обязанная знать все тонкости дворцового обхождения, а приезжая художница, интересная своими талантливыми работами. Ее манеры могли оставаться весьма свободными и при этом никого не оскорблять. Императрица и к промахам официальных лиц относилась очень снисходительно. Враг всякой неестественности, она не любила ставить окружающих в неловкое положение и старалась помочь им выбраться из скользкой ситуации. Именно такой случай рассказал французский посол граф Луи Филипп де Сегюр.

Он прибыл в Петербург в марте 1785 года и был несколько подавлен величием двора Екатерины. «Двор ее был местом свидания всех государей и всех знаменитых лиц ее века, — писал он. — До нее Петербург, построенный в пределах стужи и льдов, оставался почти незамеченным и, казалось, находился в Азии. В ее царствование Россия стала державою европейскою. Петербург занял видное место между столицами образованного мира, и царский престол возвысился на чреду престолов самых могущественных и значительных».

На первой же аудиенции с Сегюром случился конфуз. Как и положено, он представил приветственную речь на имя монархини в Коллегию иностранных дел вице-канцлеру Ивану Андреевичу Остерману. Императрица ознакомилась с ней и заготовила ответ. Но когда дипломат приехал во дворец, в приемной его встретил австрийский посланник граф Людвиг Кобенцель, чей живой, интересный разговор отвлек Сегюра от затверженной речи. Двери в зал распахнулись, дипломату объявили, что Екатерина II ждет его, и тут он понял, что все вычурные официальные любезности вылетели у него из головы. Напрасно он старался вспомнить их, проходя через анфиладу комнат, роскошное убранство парадных помещений еще больше рассеяло его внимание. Еще минута, и к своему ужасу граф предстал перед императрицей.

«В богатой одежде стояла она, облокотясь на колонну; ее величественный вид, важность и благородство осанки, гордость ее взгляда, ее несколько искусственная поза — все это поразило меня, и я окончательно все позабыл. К счастью, не стараясь напрасно понуждать свою память, я решил тут же сочинить речь, но в ней уже не было ни слова, заимствованного из той, которая была сообщена императрице и на которую она приготовила свой ответ. Это ее несколько удивило, но не помешало тотчас же ответить мне чрезвычайно приветливо и ласково и высказать несколько слов, лестных для меня лично». Чтобы сгладить официальность ситуации, Екатерина упомянула о письмах к ней барона Фридриха Мельхиора Гримма, которого знал и Сегюр. Она подчеркнула, что, благодаря похвалам своего старого корреспондента, заочно составила о графе благоприятное впечатление. Общее знакомство помогло справиться с первоначальной неловкостью. Не прошло и нескольких минут, как императрица и посол общались уже совершенно свободно.

Позднее, когда их отношения стали более коротки, Екатерина спросила: «Что такое случилось с вами, граф, когда вы представлялись мне в первый раз, и почему вы вдруг изменили речь?» Сегюру пришлось сознаться в своей забывчивости. «Но я подумал, что это смущение, позволительное частному человеку, неприлично представителю Франции, — оправдывался он. — И потому решился высказать в первых попавшихся мне на ум выражениях чувства моего монарха к вашему величеству». Императрица заверила посла, что дипломаты сплошь и рядом попадают впросак. «Вы очень хорошо сделали, — сказала она. — Всякий имеет свои недостатки, и я склонна к предубеждению. Я помню, что один из ваших предшественников, представляясь мне, до того смутился, что мог только произнести: „Король, государь мой…“ Я ожидала продолжения. Он снова начал: „Король, государь мой…“ — и дальше ничего не было. Наконец, после третьего приступа я решилась ему помочь и сказала, что всегда была уверена в дружественном расположении его государя ко мне. Все уверяли меня, что этот посланник был ученый человек, но его робость навсегда поселила во мне несправедливое предубеждение против него»[5].

Итак, Екатерина ценила людей находчивых, которые не лезли за словом в карман. В первые годы царствования нашу героиню чрезвычайно раздражала манера придворных умолкать и трепетать в ее присутствии. Никакого живого разговора с сановниками и дамами «старой закалки» не получалось. «Когда я вхожу в комнату, можно подумать, что я медузина голова, — в 1764 году жаловалась государыня парижской корреспондентке госпоже М. Т. Жоффрен. — Все столбенеют, все принимают напыщенный вид; я часто кричу, как орел, против этого обычая, но криками не остановишь их, и чем более я сержусь, тем менее они непринужденны со мною, так что приходится прибегать к другим средствам»[6]. «Другим средством» и было доброжелательное, мягкое поведение императрицы, годами отучавшей приближенных «столбенеть» при одном своем появлении.

Порой с иностранцами ей бывало проще. Ради поддержания непринужденной беседы Екатерина готова была закрыть глаза даже на невольную бестактность. Фрейлина Варвара Николаевна Головина рассказала в мемуарах забавный случай. Во время путешествия в Крым в 1787 году Екатерину сопровождали иностранные дипломаты, попеременно подсаживавшиеся в шестиместный царский экипаж. Австрийский посол Кобенцель восторгался бархатной шубой императрицы. «Моим гардеробом заведует один из моих лакеев, — сказала государыня. — Он слишком глуп для другого занятия». Сегюр не расслышал конец фразы и поспешил вставить французскую пословицу: «Каков господин, таков и слуга». Это вызвало общий смех. Чуть позже императрица шутя справилась у Кобенцеля, не утомляет ли его ее компания. «Соседей не выбирают», — буркнул тот. И снова ответом был смех собравшихся. Тем временем английский посол Фитц Герберт лорд Сент-Элен присоединился к обществу. Он не знал о причине веселья, и Екатерина взялась повторить ему последние остроты. Но не успела она сказать и двух слов, как флегматичный британец задремал. «Только этого и недоставало для завершения ваших любезностей, господа, — сказала императрица. — Я совершенно удовлетворена»[7].

Любопытно, как повели бы себя в подобной ситуации царственная свекровь Екатерины — Елизавета Петровна, чей вспыльчивый нрав был известен, или сын нашей героини Павел Петрович? Возможно, дипломатам, допустившим неуместные вольности, пришлось бы упаковывать багаж. Но Екатерина сама провоцировала собеседников на некоторую развязность.

Во время путешествия по Днепру в 1787 году императрица предложила заменить в узком дружественном кругу вежливое «вы» на более фамильярное «ты». Все согласились, и принц Шарль Жозеф де Линь в шутку называл монархиню «Твое величество», чем смешил ее до слез[8]. Екатерине нравилось общаться с окружающими на равных — только в таких условиях была возможна живая беседа, за пределы которой изгонялся страх. В пьесе «Обольщенный» Екатерина вложила в уста одной из героинь слова, под которыми могла бы подписаться: «Хоть печали и много было смолоду, но мне под старость видеть бы лица веселые»[9].

Один из близких друзей Екатерины философ-просветитель барон Гримм описал прелесть беседы государыни. Он дважды побывал в России, в 1773–1774 и в 1776–1777 годах. По его признанию, разговоры с императрицей обычно продолжались два-три часа, случалось четыре, а однажды семь часов, «не прерываясь ни на минуту». Такие долгие диалоги возможны были только в поездках, когда спутники Северной Минервы развлекали друг друга то глубоким философским диспутом, то светской салонной болтовней.

«Талант императрицы заключался в том, что она всегда верно схватывала мысль своего собеседника, — писал Гримм, — так что неточное или смелое выражение никогда не вводило ее в заблуждение… Надо было видеть в такие минуты эту необычайную голову, эту смесь гения с грацией! …Как она своеобразно понимала суть, какие остроты, проницательные замечания падали в изобилии, как светлые блестки природного водопада. Отчего не в силах моих воспроизвести на письме эти беседы! …Да возможно ли было уловить на лету ту толпу светлых движений ума, гибких, мимолетных! Как перевести их на бумагу? Расставаясь с императрицей, я бывал обыкновенно до того взволнован, наэлектризован, что половину ночи большими шагами разгуливал по комнате»[10].

Сегюр подчеркивал, что русская государыня старалась держаться как частное лицо, гостеприимная хозяйка и удивительно любезная дама. Но, возможно, императрица была столь снисходительна только к иностранцам? Их письма и мемуары создавали ее репутацию за границей. Перед европейскими путешественниками она умела подать себя в самом выгодном свете. С подданными же государыня была вправе не церемониться. Отнюдь. Русские воспоминания тоже полны свидетельств ее такта.

Сохранился чуть солоноватый анекдот о беседе Екатерины с адмиралом Василием Яковлевичем Чичаговым, в 1789–1790 годах одержавшим громкие победы над шведским флотом. «Императрица приняла его милостиво и изъявила желание, чтобы он рассказал ей о своих походах. Для этого она пригласила его к себе на следующее утро. Государыню предупреждали, что адмирал почти не бывал в хороших обществах, иногда употребляет неприличные выражения и может не угодить ей. Но императрица осталась при своем желании». Описывая сражение, старик не на шутку разошелся, размахивал руками и даже вставил несколько крепких словечек. «Дойдя до того, когда неприятельский флот обратился в полное бегство, адмирал все забыл, ругал трусов-шведов… „Я их… я их…“ — кричал он». Потом опомнился, прикусил язык и побледнел. Но императрица и бровью не повела. «Ах, как вы интересно рассказываете, Василий Яковлевич, — молвила она. — Жаль, я ваших морских терминов не понимаю»[11].

Терпение и доброжелательность Екатерины распространялись на истопников, трубочистов, караульных, пажей… Раз проснувшись ночью и заметив, что лампадка перед иконой в ее комнате погасла, императрица пошла в соседнюю. Дремавший у дверей солдат с перепугу вскочил, отдал ей честь ружьем, но от удара приклада об пол оно выстрелило. Раздался грохот, пороховой дым повис в воздухе, пуля ударила в потолок и испортила расписной плафон. Государыня не стала ни поднимать тревогу, ни наказывать часового, только упрекнула его твердым голосом: «Зачем у тебя ружье было не в порядке?»

Граф Николай Петрович Румянцев рассказывал и другой случай. Как-то во время праздничного обеда один из пажей, служа императрице, наступил на кружевную оборку ее платья и разорвал. Екатерина сделала досадливое движение, мальчик испугался и опрокинул тарелку супа, залив наряд государыни. Вместо того чтобы выбранить ребенка, императрица засмеялась и ободрила его словами: «Ты меня наказал за мою живость»[12].

Подобных случаев в мемуарах набирается немало. Они свидетельствуют о том, что с Екатериной было исключительно легко общаться. Это чувствовали и министры на приеме, и простолюдины на проселочной дороге. Сегюр описывал, как во время путешествия Екатерина выходила из кареты и разговаривала с народом. «Толпы крестьян падали перед нею на колени, вопреки ее запрещению, потом поспешно вставали, подходили к ней и, называя ее матушкой, радушно говорили с ней. Чувство страха в них исчезало, и они видели в ней свою покровительницу и защитницу»[13]. Умение разговаривать с людьми любого ранга, с первых слов располагая их к себе и вызывая доверие, — качество, которое императрица пестовала в себе. Недаром пушкинская Маша Миронова в «Капитанской дочке» сама не заметила, как вступила в беседу с незнакомкой из парка и поделилась с ней своим горем.

«Марья Ивановна пошла около прекрасного луга, где только что поставлен был памятник в честь недавних побед графа Петра Александровича Румянцева. Вдруг белая собачка английской породы залаяла и побежала ей навстречу. Марья Ивановна испугалась и остановилась. В эту самую минуту раздался приятный женский голос: „Не бойтесь, она не укусит“. И Марья Ивановна увидела даму, сидевшую на скамейке противу памятника… Она была в белом утреннем платье, в ночном чепце и в душегрейке. Ей казалось лет сорок. Лицо ее полное и румяное, выражало важность и спокойствие, а голубые глаза и легкая улыбка имели прелесть неизъяснимую».

Для большинства современных читателей эта сцена — не просто описание знакомства Маши Мироновой с императрицей в Царском Селе. Это первая и подчас единственная встреча с Екатериной II. А первое впечатление — самое важное. И что бы ни было прочитано позднее, государыня навсегда останется дамой из парка, откровенный разговор с которой спас Петра Гринева.

Давно замечено, что образ Екатерины в «Капитанской дочке» — литературное переложение знаменитого портрета В. Л. Боровиковского «Императрица Екатерина II на прогулке в Царскосельском парке» 1790 года (Здесь и ночной чепец, и свободное утреннее платье, и собачка, и памятник…) Справедливо и то, что А. С. Пушкин оживил традиции классицизма, совсем по-мольеровски выведя на сцену в конце действа монарха, без суда которого главные герои не в силах справиться с давлением обстоятельств.

Однако следует обратить внимание на сюжетное сходство пушкинской сцены с множеством устных анекдотов и мемуарных свидетельств о Екатерине, бытовавших в то время среди старшего поколения русского дворянства. Простота, мягкость, внимание к собеседнику, умение сдержать холодность и выслушать неприятные доводы — общие места многих сочинений об императрице. И наоборот — вспыльчивость, мстительность, желание наводить страх на подданных — кажется, совсем не присущи Екатерине. Пребывание при ее дворе — райское наслаждение, ибо государыня ничем не стесняет окружающих.

Именно такой образ диктовался культом Екатерины II, который возник еще при жизни императрицы. В годы царствования Павла I он существовал подспудно, в форме скрытого сопротивления политике нового монарха. А в начале XIX столетия при Александре I вспыхнул с прежней силой. В дворянских усадьбах было принято иметь портреты государыни, гобелены и вазы с ее изображениями. Считалось достойным хвалить минувшие дни и «черпать суждения» из «забытых газет времен очаковских и покоренья Крыма», что так раздражало А. С. Грибоедова. Уйдя в прошлое, золотой век еще долго отбрасывал блеск на новые дни. И самым притягательным в нем оставался образ Екатерины.

Уроки «Царь-девицы»

Рассматривая вопрос об отношениях Екатерины II с двором, мы не сможем избежать сравнения ее стиля со стилем непосредственных предшественников и ближайших преемников. На первый взгляд в описанном поведении императрицы не было ничего необычного. Она держалась с окружающими как доброжелательный и жизнерадостный человек, сокращая дистанцию лишь постольку, поскольку ей самой этого хотелось. Однако все познается в сравнении. Приехав в Россию, Екатерина не получила положительного примера того, как монарху следует строить отношения с двором, вельможами, иностранными дипломатами, путешественниками и просто со слугами. Очутившись в Петербурге 15-летней девочкой, она встретила в лице Елизаветы Петровны скорее отрицательный образчик и в дальнейшем действовала от противного, исключая из обихода все, что когда-то оскорбляло и злило ее саму.

Справедливости ради надо сказать, что Елизавета обладала добрым сердцем и много сделала для смягчения нравов в России. Накануне переворота она дала обет перед образом Спасителя никого не казнить и сдержала слово. За ее царствование не был подписан ни один смертный приговор. Однако кнут все еще мог «коснуться благородного» даже в ближнем окружении императрицы. Так, добродушный фаворит Елизаветы граф Алексей Григорьевич Разумовский, хватив лишку, становился буен и бивал гостей. Поэтому наперсница государыни Мавра Егоровна Шувалова всякий раз заказывала благодарственный молебен, если муж, один из первых сановников и богачей, граф Петр Иванович Шувалов возвращался с охоты от Разумовского невредимым.

«Доходило до того, — писал в мемуарах сын известного адмирала и сам адмирал П. В. Чичагов, — что вельможи, давая аудиенцию, в особенности иностранцам, обыкновенно старались принимать их во время туалета, когда они сменяли сорочки, дабы те видели, что на плечах знатного барина не было никаких рубцов от телесного наказания»[14].

Современники сравнивали царствование Елизаветы с куда более суровыми временами Анны Иоанновны и естественно находили разительные перемены к лучшему. Прежде кровавые расправы с князьями Долгорукими или казнь А. П. Волынского наводили страх. Теперь откровенное злословие на весьма болезненную для государыни тему — ее незаконнорожденность и низкое происхождение матери — каралось весьма сдержанно: битьем кнута, урезанием языка и ссылкой в Сибирь. Именно так в 1743 году Елизавета поступила со своей старой соперницей придворной дамой Натальей Лопухиной, взятой по делу ее сына Ивана Лопухина, якобы утверждавшего, что несчастный младенец Иван Антонович предпочтительнее нынешней императрицы[15].

Искренне православная и русская по складу характера Елизавета была любима подданными. Тем не менее в повседневной жизни государыня нередко вела себя как домашний деспот. Коль скоро она носила корону, то от семейного самодурства страдали не только родные, но и все, кто не вовремя подвернулся под горячую руку. «Петрова дщерь» во многом напоминала покойного родителя, она держала двор, как дворню, была страшна в гневе и не терпела возражений. Не получив хорошего воспитания, государыня не имела внутреннего стержня, заставившего бы ее контролировать свой беспокойный нрав. Внешних же сдерживающих факторов в лице уважающего себя общества у самодержавной монархини в тот момент не было. Жаловаться на царскую волю казалось не только бесполезным, но и неприличным. Придворные втихомолку роптали, но подчинялись.

«Было множество тем для разговора, — вспоминала Екатерина, — которые она (Елизавета. — О.Е.) не любила: например, не следовало совсем говорить ни о короле прусском, ни о Вольтере, ни о болезнях, ни о покойниках, ни о красивых женщинах, ни о французских манерах, ни о науках — все эти предметы разговора ей не нравились. Кроме того, у нее было множество суеверий, которых не следовало оскорблять; она также была настроена против некоторых лиц и склонна перетолковывать в дурную сторону все, что бы ни говорили, а так как окружающие охотно восстанавливали ее против очень многих, то никто не мог быть уверен в том, не имеет ли она чего-либо против него. Вследствие этого разговор был очень щекотливым». Вот и сидели гости за столом большей частью молча, что тоже вызывало гнев государыни, и она нередко удалялась, рассерженная отсутствием оживленной беседы.

Одна из красивейших женщин своего времени, Елизавета Петровна не терпела соперничества, не выносила успеха других дам, болезненно переживала натиск времени и неизбежное увядание. Часто Елизавете в вину ставят ее «тиранию» в области моды: она запрещала высокие прически, длинные шлейфы, горностаевый мех, именными указами диктовала фасоны платьев и расцветки тканей. Современного человека обычно возмущает сам факт подобной бесцеремонности: какое государю дело, во что одет и как завит подданный?

В этом видят некое коренное свойство русского самодержавия — стремление контролировать не только поступки, но и мысли людей, их вкусы и духовные запросы. Перед нами явное вторжение в частную жизнь и посягательство на права личности. Но эпоха абсолютизма еще только начинала задумываться над такими понятиями. В повседневном быту даже очень образованных и знатных господ они оставались отвлеченными и бесплотными, никак не связанными с реальностью.

Мода, диктовавшаяся сверху, от лица монарха, была в порядке вещей и пришла в Россию из Европы. Величайшим и весьма требовательным законодателем изящного вкуса являлся Людовик XIV, которому позднее подражали все просвещенные государи. Он ввел в наряд своего времени множество новшеств (например, знаменитые красные каблуки — символ благородного происхождения) и жестко регламентировал придворный костюм посредством весьма чувствительных запретов. Так, только сам король имел право носить парик-инфолио из натуральных белокурых волос или длинный кафтан-жюстокор из пурпурной парчи с золотым шитьем[16]. Суровым диктатом в области одежды не брезговал ни один двор, и следует признать, что Елизавета Петровна была в этом ряду скорее правилом, чем исключением.

Однако приказной тон, бестактность и даже жестокость, с которыми государыня внедряла свои вкусы, действительно заставляют вспомнить о тирании. Привлекать взоры могла только сама императрица — нестареющая богиня, хозяйка сказочной страны и ее счастливых обитателей. Когда Елизавета неудачно покрасила волосы и их пришлось обрить, последовал немедленный приказ всем петербургским дамам сделать то же самое. С плачем русские Венеры стригли косы и надевали присланные из дворца «черные, плохо расчесанные парики». Ни одна гостья не могла чувствовать себя при дворе спокойно. Если наряд шел ей, она рисковала получить выговор от государыни и приказание никогда впредь не надевать «этого платья». Как-то на балу Елизавета срезала золотыми ножницами с головы графини Нарышкиной прелестное украшение из лент. «В другой раз она лично сама остригла половину завитых спереди волос у своих двух фрейлин под тем предлогом, что не любит фасон прически, какой у них был… Обе девицы уверяли, что Ее Величество с волосами содрала и немножко кожи»[17].

Вряд ли подобные поступки красили государыню. Но Елизавете и в голову не приходило, что ее слуги обладают личными правами, могут обидеться, страдать. Барыня бывала то милостивой, то вздорной, но она в любом случае оставалась хозяйкой своих холопов. В этом коренное отличие Елизаветы от Екатерины. Последняя родилась слишком деликатной, чтобы не замечать вокруг себя людей. Однажды в беседе с Дени Дидро она обмолвилась, что, в отличие от философов, работающих на бумаге, которая «все терпит», ей, «бедной императрице, приходится писать на шкуре своих подданных, которые весьма щепетильны»[18]. Привлекательная черта Екатерины состояла как раз в том, что она давала себе труд заметить эту «щепетильность».

По словам супруги Александра I Елизаветы Алексеевны, Екатерина умела удивительно подстраиваться под других. В 1811 году она писала матери в Германию: «Врожденная способность ее применяться ко всем, понять и поддержать преобладающее чувство каждого придавало ей великое очарование»[19]. И именно это, а не жесткий диктат, становилось основой ее власти над окружающими.

Бывший начальник канцелярии светлейшего князя Потемкина, а позднее статс-секретарь императрицы Василий Степанович Попов вспоминал один примечательный разговор: «Дело зашло о неограниченной власти ее не только внутри России, но и в чужих землях. Я говорил ей с изумлением о том слепом повиновении, с которым воля ее везде была исполняема, и о том усердии и ревности, с какими старались все ей угождать. „Это не так легко, как ты думаешь, — сказала она. — Во-первых, повеления мои не исполнялись бы с точностью, если бы не были удобны к исполнению. Ты сам знаешь, с какою осмотрительностью, с какой осторожностью поступаю я в издании моих узаконений. Я разбираю обстоятельства, изведываю мысли просвещенной части народа и по ним заключаю, какое действие указ мой произвесть должен. Когда уже наперед я уверена об общем одобрении, тогда выпускаю я мое повеление и имею удовольствие видеть то, что ты называешь слепым повиновением. Вот основание власти неограниченной.

Но будь уверен, что слепо не повинуются, когда приказание не приноровлено к обычаям, к мнению народному, и когда в оном я бы последовала одной своей воле, не размышляя о следствиях. Во-вторых, ты ошибаешься, когда думаешь, что вокруг меня все делается, только мне угодное. Напротив того, это я, принуждая себя, стараюсь угождать каждому, сообразно с заслугами, достоинствами, склонностями и привычками. И поверь мне, что гораздо легче делать приятное для всех, нежели, чтобы все тебе угождали. Напрасно сего будешь ожидать и будешь огорчаться. Но я сего огорчения не имею, ибо не ожидаю, чтобы все без изъятия по-моему делалось. Может быть, сначала и трудно было себя к тому приучить, но теперь с удовольствием я чувствую, что, не имея прихотей, капризов и вспыльчивости, не могу я быть в тягость и беседа моя всем нравится“»[20].

В этих словах столько же кокетства и похвалы себе, сколько житейской мудрости. Слепо не повинуются, старайся подстроиться подо всех, и тогда люди с радостью исполнят то, чего не стали бы делать по приказу — вот опыт почти сорокалетнего царствования. И это не только личный опыт Екатерины. Наблюдая за своей предшественницей, она многому научилась.

Было бы неправильно сказать, что великая императрица полностью отвергла уроки своей свекрови. Судя по «Запискам», она внимательнейшим образом остановилась именно на темных, негативных сторонах елизаветинской манеры общения с двором и сделала для себя далеко идущие выводы. Причем стиль дочери Петра навсегда укоренился в ее представлениях как «царский». Свое поведение вполне царским Екатерина не считала. В 1774 году, когда Никита Иванович Панин затеял весьма опасную интригу, грозившую продвинуть на престол цесаревича Павла, императрица писала Г. А. Потемкину: «Дай по-царски поступить; хвост отшибу»[21]. Имелось в виду, что заговорщикам пора показать, кто в доме хозяин. А сделать это можно было, только отказавшись от роли «доброй женщины» и выступив во всей силе самодержавной государыни. Однако такие ситуации складывались не каждый день, а монарший гнев, или лучше сказать недовольство, обрушивался на головы провинившихся весьма избирательно. Большинства придворных он не задевал.

Следует иметь в виду, что русское общество того времени отнюдь не требовало от монарха столь уважительного отношения, которое было свойственно Екатерине. Напротив, ему казалось привычнее августейшее хамство ее предшественницы. Г. Р. Державин, описывая Елизавету в поэме «Царь-девица», едва ли не с умилением рассказывал, как та била «бояр» башмачком за провинности.

Царь жила-была девица, —

Шепчет русска старина, —

Будто солнце светлолица,

Будто тихая весна.

И вливала чувство тайно

С страхом чтить ее, дивясь;

К ней прийти необычайно

Было, не перекрестясь.

Статно стоя, няньки, мамки

Одаль смели чуть дышать

И бояр к ней спозаранки

В спальню с делом допущать.

С ними так она вещала,

Как из облак божество;

Лежа царством управляла,

Их журя за шаловство.

Иногда же и тазала

Не одним уж языком,

Если больно рассерчала,

То по кудрям башмачком…

При этом образ главной героини остается возвышенным и достойным преклонения вельмож. «Все они царя-девицы / Так боялись, как огня», «И без памяти любили». Страх и любовь — два чувства, которые по понятиям того времени должен был внушать государь. Екатерина попыталась заменить их в личном общении на более привычные нам — доверие и любовь. Следует заметить, что битье слуг туфлей тогда считалось в порядке вещей. Если царица «учит» вельмож, то почему бы барыне не делать этого с сенными девушками?

В мемуарах Е. П. Яньковой есть рассказ о ее бабушке по отцовской линии, дочери известного историка В. Н. Татищева, переданный со слов няньки: «Генеральша была очень строга и строптива; бывало, как изволят на кого из нас гневаться, тотчас и изволят снять с ножки башмачок и живо отшлепают. Как накажут, так и поклонишься в ножки и скажешь: „Простите, государыня, виновата, не гневайтесь“. А она-то: „Ну пошла, дура, вперед не делай“. А коли кто не повинится, она и еще побьет. Уж настоящая была барыня: высоко себя держала, никто при ней и пикнуть не смей; только взглянет грозно, так тебя варом и обдаст. Подлинно барыня. Упокой ее Господи. Не то что нынешние господа»[22].

В 40–60-х годах XVIII века такое поведение никого не удивляло, а Евпраксия Васильевна Татищева слыла «очень хорошо воспитанной и ученой», раз «говорила по-немецки». Однако уже к 90-м годам внучка вспоминает поступки родни не без осуждения. За вторую половину столетия русское общество проделало заметный путь и морально повзрослело. Немалая заслуга в этом принадлежит екатерининскому царствованию с его нарочитой, насаждаемой сверху «мягкостью нравов». Пассаж деревенской няньки с упреком «нынешним господам», де поизмельчали, порастеряли барство, можно было бы обратить и к императрице, подававшей подданным «дурной пример».

Любопытно, что стремление императрицы «церемониться» с русскими дворянами осуждалось некоторыми европейскими наблюдателями как неуместное и даже вредное для нации дикарей. Так, французский дипломат Мари Даниэль де Корберон, посетив в 1775 году Сенат, сравнивал нравы Петровской эпохи с современными ему не в пользу Екатерины II. «На столе указы Петра I, — писал он, — как вести себя на собраниях, не ругаться и т. п., правила приблизительно такие же, как в парижских бильярдных; но Петр I, великий человек по своему гению, управлял варварами, и было необходимо преподать правила приличия мужикам, из которых он хотел сделать государственных людей. Конечно, следовало иногда бить их палками, что он отлично проделывал собственноручно. Если бы государыня последовала его примеру, она совершила бы лучшие дела и больше, нежели с ее нежным и романтическим духом, который здесь не годится»[23].

Впрочем, был и за Екатериной грех. Молоденькая великая княгиня, пожив в московских и петербургских дворцах, переняла не лучшие манеры и как-то отхлестала своего камердинера Василия Шкурина по щекам. Случай был чисто женский. Екатерина хотела подарить императрице Елизавете два отреза красивых тканей и обмолвилась об этом камердинеру. Тот сообщил надзиравшей за царевной графине Марье Чоглоковой, а последняя, опередив великую княгиню, передала ткани. Произошедшее обидело Екатерину. «Я отправилась в маленькую переднюю, где Шкурин обыкновенно находился по утрам и где были мои платья; застав его там, я влепила ему изо всех сил здоровую пощечину и сказала, что он предатель и самый неблагодарный из людей… что я осыпала его благодеяниями, а он выдал меня… что я его прогоню и велю отодрать…Мой Шкурин упал на колени, заливаясь горючими слезами, и просил у меня прощения с искренним, как мне показалось, раскаянием»[24].

Это единственный известный за Екатериной случай рукоприкладства, и она не без умысла поместила его в свои «Записки». Он очень характерен для атмосферы наушничества, царившей при дворе Елизаветы. Великая княгиня пощечинами вколотила Шкурину понимание, кто его истинная хозяйка, и после уже оба были абсолютно довольны друг другом. Преданность Василия не имела границ. Когда 10 апреля 1762 года его госпожа тайно рожала сына от Григория Орлова, камердинер поджег свой дом, чтобы толпа придворных ринулась смотреть пожар и на время покинула дворец. Позднее маленький бастард Алексей Бобринский первые годы жизни воспитывался в семье Шкурина. Такова оказалась цена разбитого носа.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.