Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Я заболела ролью. — Первые встречи с Вл. И. Немировичем-Данченко. — На репетициях спектакля «Дядюшкин сон». — Незабываемый конкурс. — Моя Карпухина, — «С этим надо бороться!». 1 страница






В 1927 году Художественный театр принял к постановке «Дядюшкин сон» по Ф. М. Достоевскому. Роль Карпухиной была дана М. П. Лилиной. Во втором составе эту роль должна была играть Л. И. Зуева. А я с увлечением готовила свою Луизу Карловну — одну из мордасовских дам.

С нами работали В. В. Лужский (помимо этого, он репетировал роль князя) и К. И. Котлубай. Несколько раз «Дядюшкин сон» репетировал Станиславский. Я присутствовала на репетиции, когда он работал с Карпухиной — Лилиной. Это было бесконечно интересно.

И вот постепенно эта самая роль завладела моим воображением. Завладела совершенно бескорыстно — трезвый рассудок подсказывал мне нереальность соревнования с такой актрисой, как М. П. Лилина. Но я буквально влюбилась в роль и начала работать над ней, в полной тайне от всех, не думая о результате.

Я с детства любила Достоевского. Неточка Незванова, Нэлли, Илюша были для меня детьми, может быть, более реальными, чем многие из тех девочек и мальчиков, с которыми я играла. Первым моим отрывком в театре была полусумасшедшая Лебедкина. Л. М. Леонидов, работая со мной, приоткрыл мне тайны подхода к Достоевскому, заразил интересом к фантастической собранности, психологической устремленности Достоевского.

Это был, пожалуй, единственный случай, когда между мною и ролью не было дистанции, которую нужно было мучительно преодолевать. Хотя характер Карпухиной был как будто очень далек от моей жизненной индивидуальности, все черты сумасбродного существа я, как ни странно, находила в себе. Я с радостью открывала в себе смелость, {224} абсолютно не свойственную мне в жизни, находила в себе то, что делает нелепую Карпухину посмешищем всего Мордасова. Я понимала ее внутренне и очень ярко видела ее внешний облик. Достоевский пишет, что она только нравственно походила на сороку, а физически — скорее на воробья.

Маленькая пятидесятилетняя дама, с остренькими глазками, в веснушках и желтых пятнах по всему лицу… На иссохшем тельце ее, помещенном на тоненьких крепких воробьиных ножках, — темное шелковое платье, всегда шумевшее, потому что она двух секунд не могла пробыть в покое. Эта женщина помешана на том, что она — полковница. Со своим мужем она часто дралась и царапала ему лицо… Мне как-то сразу попало в душу, что она зловещая и мстительная сплетница, и для себя я нашла источник ее мстительности. Обиды, ежедневные, ежесекундные обиды, никто не хочет считаться с тем, что она выше, достойнее…

Мне казалось, что Карпухина должна говорить гораздо громче меня, — я этим овладела. Она двигалась быстрее и резче — это тоже стало привычным и легким. Слова у нее лились потоком, без пауз, обрушиваясь на окружающих, — я научилась так говорить.

Постепенно во мне созрело что-то такое, к чему было достаточно притронуться краешком мысли, чтобы вызвать в себе острое и сложное чувство. В этом чувстве была и обида на весь мир, и бурное желание доказать свое преимущество, и злоба, и упорство, и сознание своего бессилия. А главное — громадная энергия и готовность в любой момент самым невероятным образом выразить свой протест против несправедливо сложившейся жизни — хотя бы криком, хотя бы плевком, хотя бы царапаньем.

Мне казалось, что Карпухина ежедневно выпивает, чтобы заглушить обиду и честолюбивые мечты. Я чувствовала, что стоит мне дотронуться до «ран» Карпухиной, как я меняюсь не только внутренне, но и внешне.

О своей работе я никому не говорила. Втайне мечтала когда-нибудь показать ее Леонидову.

А жизнь шла, и в процессе репетиции «Дядюшкиного сна» многое менялось. Станиславский заболел, и врачи отправили его лечиться за границу. Лилина не могла оставить его одного и уехала с ним. Заболел и Лужский. В режиссуру включился В. Г. Сахновский. Роль князя стал репетировать Н. П. Хмелев.

Карпухину теперь репетировала Лидия Зуева.

Во Второй студии она была моим педагогом, и с тех пор у нас сохранились очень хорошие отношения. Она призналась мне, что роль Карпухиной для нее чужая и что идет она на сцену, как на казнь. И еще она сказала, что Карпухина, по ее мнению, моя роль и предложила {225} после премьеры позаниматься со мной. Я призналась, что уже работаю над ролью…

Премьеру решили выпускать, не дожидаясь приезда Станиславских.

В конце февраля 1929 года в работу вошел Вл. И. Немирович-Данченко. В этом спектакле я в первый раз узнала его как режиссера, постановщика, педагога. И как актриса я первый раз попала в его руки.

Человек огромного темперамента, он как бы излучал и устанавливал вокруг состояние сосредоточенного покоя. Я ни разу не слышала от него крика, ни разу не видела его вышедшим из себя. Воспитанность — в самом глубоком понимании этого слова — вносила совершенно особую тональность в манеру его обращения с людьми и в атмосферу репетиций.

Когда его маленькая крепкая фигура появлялась в фойе театра или в зрительном зале, — само собой воцарялась тишина. Тишина уважения. Трудно понять, как это происходило, но факт: когда с ним разговаривали такие высокие люди, как Леонидов или Качалов, то все в их фигурах менялось, и Владимир Иванович казался выше их. При этом в поведении Немировича-Данченко не было ни малейшей важности и нескромности, наоборот, его всегда отличали простота, приветливость. Но всегда точно ощущалась дистанция, через которую не могло пробиться амикошонство. Это была дистанция высокой мысли, она как бы отделяла его от любой формы обывательщины.

Узнав его как режиссера и педагога, я увидела присутствие удивительного, редкого качества: Владимир Иванович всегда задумывался над тем, что актеру идет, а что не идет. Он говорил об этом так, как можно говорить о фасоне платья, шляпы, прически. Он считал, что зоркость режиссерского глаза необходима именно в отношении секрета актерской индивидуальности, ее своеобразия и заразительности. И это абсолютное познание человеческих данных, мне кажется, он начал с себя. Он знал себя великолепно. Например, огромной волей выработал в себе какие-то качества, компенсирующие маленький рост, — и рост этот не замечался окружающими. Я думаю, что он беспрерывно ощущал рядом с собой Станиславского — не только как художника, режиссера и мыслителя, а как человека. Голос, рост, красота, безграничное обаяние Станиславского — все ставило Немировича-Данченко в невыгодное положение, все требовало великого ума и такта в творческом и человеческом сосуществовании.

Крик Станиславского производил ошеломляющее впечатление; если бы закричал Владимир Иванович, — обнаружился бы слабый голос-Константин Сергеевич мог красивой, летящей походкой пройти широким шагом по зрительному залу; Владимиру Ивановичу такие движения были противопоказаны. И Немирович-Данченко нашел свой, только ему присущий стиль поведения, как бы устраняясь от какого бы то {226} ни было сравнения. Его обаяние было совершенно иным, но оно было громадно.

С первых же встреч с Владимиром Ивановичем он поразил меня острейшим чувством современности.

Пришла революция, смела старое. Не только «старики», но и многие-молодые чувствовали себя растерянными, многого не понимали — и в жизни, и в искусстве. Немирович спокойно и твердо вел театр. Ни возраст, ни старая культура не мешали ему понять и безоговорочно принять Советскую власть. Именно его уверенность в том, что искусство Художественного театра сможет быть близким народу, вела театр вперед, уберегала от опасностей и колебаний.

Есть люди, которые принадлежат не одному поколению, а целому веку, как бы вбирают в себя всю его культуру, становятся живым воплощением его лучших традиций. Таким человеком был Владимир Иванович.

Оглядываясь на свою юность, он вспоминал о русско-турецкой войне, о демонстрации на похоронах Некрасова, о первом представлении «Лебединого озера», о покушении Веры Засулич на петербургского градоначальника Трепова, о смерти ученика Щепкина, артиста Малого театра Шумского и т. д. и т. п.

Современниками для него в равной мере были художники Крамской и В. В. Дмитриев, композиторы Мусоргский и Шостакович, драматурги Александр Николаевич Островский и Николай Погодин. Он чувствовал атмосферу аристократических салонов Толстого и купеческих особняков Островского, был своим среди героев Чехова и среди участников Великой Отечественной войны.

Сила его была в том, что, начав в эпоху Чайковского и «передвижников», он шагал вместе с веком, не отставая ни на шаг. И мы, молодые, только удивлялись свежести его взгляда на жизнь, богатству наблюдений, ненависти к всякого рода рутине и штампам.

… Итак, Владимир Иванович вошел в работу над спектаклем «Дядюшкин сон».

Коллектив театра — удивительный организм. Он расставляет свои оценки задолго до премьеры. Случается, что «заходящие» на репетицию выносят приговор верно, но бывает, что скороспелое суждение приносит исполнителю ненужную и долго непроходящую боль. И актеру долго потом приходится завоевывать признание в атмосфере полного неприятия, — даже теми, кто питался только слухами. В театре считали, что спектакль не получается по вине двух исполнителей. Первым называли Хмелева, второй — Лидию Зуеву.

Что касается Хмелева, то в его жизни не было буквально ни одной роля, в которой ему не предрекали бы провал. Сейчас я думаю, что в основе этой труднейшей и постоянной для Хмелева ситуации лежал {227} все тот же даже в МХАТ укоренившийся штамп театрального амплуа. Право на ломку этой традиционной классификации было единогласно дано только Михаилу Чехову. Его талант легко сметал любую ограниченность амплуа, и это признавалось всеми. К Хмелеву относились иначе, хотя и признавали его исключительную одаренность.

Только Станиславский и Немирович-Данченко всегда верили в Хмелева и смело поручали ему самые неожиданные роли.

Так было и с ролью князя в «Дядюшкином сне».

В. В. Лужскому, который до своей болезни репетировал князя, было около шестидесяти лет. И вдруг на роль назначен совсем молодой Хмелев! Рассуждали так: в эпизоде можно блеснуть яркой характерностью — Хмелев это уже не раз доказывал. Здесь же — центральная роль: старик, рамоли, аристократ, знающий французский язык лучше русского. Острая внешняя характерность здесь будет казаться нарочитой и т. д. и т. д.

Работа у Хмелева шла трудно, и слухи о предстоящем провале росли. Нельзя сказать, что разговоры были злопыхательскими. Нет, в низ было и искреннее сочувствие Хмелеву, получившему «не свою» роль. Это действительно была почти единственная роль, которую Хмелев долгое время репетировал бледно, с несвойственной ему «правильностью» хода, тщательно нащупывая взаимоотношения, ход мыслей, лексику и т. д.

В разговорах после репетиций, во время спектаклей, по дороге домой я понимала, что в душе Хмелева — буря. Он скрывал от всех, что ежедневно к девяти часам утра к нему приходит преподавательница французского языка и он упорно осваивает не только произношение фраз, которые ему необходимы по тексту роли, но изучает язык широко в полно.

«Почему вы не произносите французских фраз, которые есть в тексте?» — спросила я его однажды. «Зачем я буду это делать сейчас?! — накинулся на меня Хмелев. — Чтобы стать посмешищем, чтобы каждый мог меня поправлять? Спасибо, Сахновский согласился ждать. Когда овладею, — скажу…»

Как всегда, в его упорстве чувствовалась громадная, затаенная сила; На отношение окружавших он как бы отвечал вызовом. Уверенность в своем праве на эксперимент всегда возрастала в нем от молчаливо борьбы с неверившими.

Вместе с тем ему было необходимо знать, почему его не принимают. И он выспрашивал. Надо признаться, эти выспрашивания бывали мучительны. Он буквально вытягивал ответ, а потом злился на откровенно высказанные соображения. В то же время ничего не пропускал из сказанного — копил, прикидывал, разбирался.

Владимиру Ивановичу была показана на сцене вся пьеса. Он сказал, что спектакль должен выйти в ближайшее время и отметал несколько {228} блестящих исполнителей — Книппер-Чехову, Синицына, репетировавшего Мозглякова, и особенно Хмелева. Он сказал, что прицел Хмелева к роли исключительно интересен, оригинален и современен. Он снял какие бы то ни было сомнения по поводу того, что Хмелеву может помешать молодость. Он считал, что именно зоркий глаз молодого Хмелева поможет ему ощутить тот старческий распад, который так великолепно описал Достоевский. И действительно, Хмелев в этой роли как будто тончайшим духовным скальпелем снимал с человеческого характера все ненужные бытовые пласты и обнаруживал личность поистине невероятную.

У Владимира Ивановича была одна любопытная черта, которую все знали. Он не любил снимать актера с роли. Говорили, он суеверен и считает, что это приносит несчастье спектаклю.

На самом деле объяснялось это на редкость бережным отношением Владимира Ивановича к актеру. Он любил актера как особый, тонкий, нежный организм, никогда не переставал восхищаться природой актера, его способностью к перевоплощению и т. п. Такого «чувства актера», как у него, я больше никогда не встречала.

Поэтому к распределению ролей он относился с необычайной ответственностью, считая этот момент решающим в борьбе против штампа. И если уж Владимир Иванович останавливался на каком-то актере, то потом с необычайным трудом отказывался от своего решения. Он нечеловечески терпеливо работал с каждым, кому сам давал роль. Это можно было бы сравнить с работой тончайшего ювелира, но в руках ювелира — мертвый камень, а Владимир Иванович как будто брал руками живое человеческое сердце и придавал ему то биение, которое сам слышал в авторском образе. Ну, а взяв в руки чужое сердце, разве так просто выбросить его? Поэтому нередко Владимир Иванович упорно держался даже за тех исполнителей, которые задерживали работу.

Так было и с Лидией Зуевой в «Дядюшкином сне», хотя, вероятно, актрисе было бы легче, если бы он был решительнее. Наконец после многочисленных просьб Зуевой освободить ее от роли, не видя иной, полноценной исполнительницы, кроме Лилиной, Немирович-Данченко решил назначить конкурс на роль Карпухиной. На это предложение отозвались многие.

Владимир Иванович попросил Ксению Ивановну Котлубай в течение нескольких дней организовать показ.

Я заметалась. С одной стороны, назывались фамилии опытных характерных актрис, соревнование с которыми мне казалось непосильным. С другой стороны, я понимала, что такой случай больше никогда не повторится. Подталкивала меня настойчиво Лидия Игнатьевна Зуева. Она же уговорила меня посоветоваться с Леонидовым. Он отнесся к моим переживаниям воистину по-леонидовски.

{229} «Роль нравится?» «Очень». «Давно работаете над ней или решили показывать только потому, что Владимир Иванович кликнул клич?» «Нет, давно, но боюсь, что не справлюсь». «Конечно, сразу не справитесь, — важно, чувствуете ли вы, за какую струну браться».

Он постоял около меня, побуравил меня своими разными по величине глазами и сказал твердо: «Подавайте заявление. От показа ничего, кроме пользы, не будет. В такой роли и провалиться не грех. Да еще сам Владимир Иванович скажет вам, что плохо. Это тоже дорогого стоит».

Через несколько часов после того, как я подала заявление, мне позвонила секретарь Владимира Ивановича Ольга Сергеевна Бокшанская. Владимир Иванович просил передать мне, что роль Карпухиной — гастрольная, требует такой актерской техники, которой у меня нет, поэтому мой показ Владимир Иванович считает нецелесообразным. Как ни странно, я не ощутила ничего, кроме внезапного покоя.

Наступил день конкурса. Показывались пять актрис. Выбрали картину, в которой Карпухина врывается к Марье Александровне и застает там дамское общество. Так как я была одной из мордасовских дам, то в каждом из показов я была занята.

Этот день был необычайно трудным для всех. По такому дню ясно вспоминаешь необычайную дисциплину, которая в те годы была в МХАТ. Решался серьезный вопрос. Все понимали, что Владимир Иванович пошел на крайние меры. Все исполнители, во главе с Ольгой Леонардовной, репетировали на полном нерве. Впрочем, Владимир Иванович не признавал иных репетиций.

Показ подходил к концу. После каждого прогона Владимир Иванович делал замечания всем исполнителям. Главным образом он следил за тем, чтобы «дамы» воспринимали бы каждую новую Карпухину действительно по-новому. С безукоризненной точностью отмечал он малейшую склонность к выученной интонации, привычной реакции и т. п.

Наконец показ был окончен. Владимир Иванович пошел к двери. Случилось так, что я в это время стояла около двери. Его взгляд случайно остановился на мне. Помню, мне подумалось, какие у него усталые глаза. А в это время он, открывая дверь, сказал мне:

— Ведь и вы хотели показывать роль. Почему же не показали?

— Но вы, Владимир Иванович, сказали, что это не имеет смысла.

— И вы смирились? — спросил он возмущенно. Я молчала, подавленная и растерянная. — Какая же вы актриса, если, не сделав ни малейшей попытки, отказались от роли, которую вам хотелось играть?

Вокруг нас собрались все участники сцены. Я еле сдерживалась от слез. Вдруг Владимир Иванович неожиданно повернулся и пошел обратно на режиссерское место.

{230} — Извольте сейчас же привести себя в порядок, начинаем показ.

Все засуетились. Ксения Ивановна Котлубай взяла на себя роль моей дамы, но ей необходимо было проверить порядок реплик. Мои мизансцены она не только знала, но большую часть их сама предлагала, а в этот момент никак не могла освоить. Владимир Иванович сидел, отвернувшись от нас, глядя в окно. В последнюю минуту, когда Котлубай освоилась с мизансценами, выяснилось, что я карпухинских не знала совсем.

— Владимир Иванович, — сказала Котлубай, — Кнебель мизансцен не знает.

— Какое это имеет значение? — сказал Владимир Иванович. В его интонации послышалось удивление. — Дело же не в мизансценах.

Как я прошла сцену, не помню, не помнила и тогда. — Кнебель, подойдите ко мне. Я подошла.

— Сядьте.

Я села. Но тут же заметила, что моя правая нога неприлично дергается. Я попыталась изо всех сил прижать ее рукой, но это не помогло, стала дергаться не только нога, но и рука.

Владимир Иванович положил свою руку на мою и ласково сказал:

— Вот вы, оказывается, какую Карпухину надумали! Успокойтесь. Сейчас мы начнем работать.

Я сидела и «успокаивалась», а Владимир Иванович внимательно смотрел на меня. Кругом стояла тишина. К паузам, в которых Владимир Иванович думал, все относились с огромным почтением. Страстная и всегда точная мысль, уже рожденная, уже живущая, хотя еще не высказанная вслух, ощущалась всеми.

— Вы можете сейчас еще раз пройти свою роль?

— Да, конечно.

— А могли бы вы сыграть ее, если бы я сказал вам, что вы играете трагедию?

Я почувствовала, как он нацеливает меня на новое ощущение Карпухиной. Это было в его глазах, в изменившейся позе, в интонации. Я сыграла.

— Молодец, — сказал он. — А теперь сыграйте так, будто Карпухина — персонаж из водевиля.

Я растерянно смотрела на Владимира Ивановича, еще не в силах остановить слезы, которые неожиданно обожгли мне глаза в Карпухиной.

— Водевиль когда-нибудь играли? — спросил он. Все засмеялись. Я тоже. Потому что Владимир Иванович задал этот вопрос, как-то резко изменив свой ритм, закинув одну руку за спинку кресла, обводя всех озорными, полупьяными глазами.

{231} В меня вселилось удивительное чувство: «все могу».

Я сыграла.

— Молодец, — сказал Владимир Иванович, — чтобы сыграть Карпухину, надо ощутить и трагическое, и комическое. Тогда вы найдете тот сплав противоречивых красок, который нужен в Достоевском. И еще запомните: чтобы сыграть Достоевского, нужна железная логика и вот такое сердце, — Владимир Иванович распахнул до предела руки. — Без этого Достоевского нет.

Он встал и, не сказав больше ни слова, ушел.

Все поздравляли меня.

Прошла неделя. Карпухину по-прежнему репетировала Зуева. Владимир Иванович еще подробнее останавливался на ее сценах. Мне он не говорил ни слова.

Я решила, что о моем показе забыто. Как всегда, с необыкновенной тщательностью Немирович проверял костюмы. К моему костюму и гриму он был особенно придирчив. Длина юбки, цвет отделки, белая оборочка на накидке — все это диктовалось им. Я поворачивалась во все стороны, тайно ловя его взгляд, но ничего, кроме сосредоточенного внимания к костюму и гриму Луизы Карловны, не улавливала.

Генеральную играла Зуева. На следующий день Владимир Иванович собрал всех и работал над финалом спектакля, который долго не находился. Ему хотелось добиться в этой сцене особого внутреннего напряжения, когда спрятанные страсти Марии Александровны, Мозглякова и дам вырываются наконец наружу.

— Тут мы должны добиться фантасмагории, — сказал он. — Это особое физическое самочувствие, которое Достоевский называет «затмением ума», при нем все привычные нормы поведения забываются. Можно все — обвинять друг друга в краже сахара из сахарницы, говорить в глаза: «Кадушка проклятая», — и дойти до того, что благовоспитаннейшая Марья Александровна крикнет несчастному князю: «Идиот! Подлец!»

Владимир Иванович добивался оголтелой, неприкрытой, обнаженной борьбы между Марией Александровной, задумавшей выдать свою дочь за умирающего князя, и Мозгляковым, который, не помня себя от обиды, осуществлял свой дьявольский план мести. Тихо, постепенно, почти неслышно он раскрывал темперамент сцены, подсказывал то одному, то другому актеру градус борьбы.

Книппер и Синицын действительно боролись не на жизнь, а на смерть. Ольга Леонардовна, которая всегда казалась воплощением женственности и изящества, была в этой роли абсолютно неузнаваемой. Смелая, горячая, резкая, она неслась на всех парусах к осуществлению своего замысла. В ней был тот «дьявол», о котором говорил Владимир Иванович. Красивая, гордая голова, великолепная прическа, обнаженные {232} белоснежные плечи, шуршащее зеленое платье, и — взгляд победительницы и королевы, когда она объявляла князя женихом Зинаиды. А поняв коварный план Мозглякова, внушившего князю, что предложение, сделанное им, лишь очаровательный сон, — эта Марья Александровна наливалась бешеной энергией и шла в беспощадный бой. Мы, мордасовские дамы, каждая по-своему уязвленные несправедливостями жизни, возмущенные слухом о бракосочетании Зинаиды с князем, дамы, которые гнались за высоким гостем и задыхались от зависти, — мы кидались в этот неслыханный скандал со всей страстью. И вдруг помолвка Зинаиды оказывалась жалкой ложью, выдумкой, «сном».

— Задохнитесь, каждая по-своему, но только по-настоящему, от этой новости, — требовал Владимир Иванович. — А теперь добейтесь, чтобы каждая ваша реплика ранила, убивала, уничтожала Марью Александровну.

Потом Владимир Иванович искал резкого изменения объекта. Дамы, готовые растерзать Марию Александровну в «благородном» желании защитить князя, при первом его неосторожном слове бросали свою жертву и набрасывались на князя. Мария Александровна примыкала к нам, и начинался, по словам Немировича-Данченко, «самосуд».

Была построена замечательная мизансцена. Князь — Хмелев сидел на круглом диване, мы окружали его со всех сторон. Реплики колкие, безжалостные должны были сыпаться на бедную голову князя одна за другой. Секундное промедление кого-нибудь из нас возмущало Владимира Ивановича.

— Поймите, — говорил он, — нет страшнее греха, чем рвать живой темперамент. Кто-то зазевался, и вся сцена гибнет.

Мы чувствовали, что он волнуется.

— Я прошу дам пройти всю сцену в нерве. Мозгляков, постарайтесь увести от них князя. А вы, Николай Павлович, постарайтесь найти в себе силы уйти.

«— Коли я кадушка, так вы безногие‑ с, — начинала одна из дам, а вслед за ней вступали остальные.

— Ну да, безногие‑ с, да еще и беззубые‑ с, вот вы какие‑ с!

— Да еще и одноглазый!

— У вас корсет вместо ребер‑ с!

— Лицо на пружинах!

— Волос своих нет‑ с!

— И усишки-то, у дурака, накладные…»

Хмелев, растерянный, жалкий, пытался спастись от града насмешек. Он тянулся к Мозглякову, бессмысленно вскидывал лорнет, у него подергивались ноги. Он слабел с каждой минутой.

— Уходите, — шептал ему Владимир Иванович.

{233} «— O mon charmant enfant… вы одна… вы только одна… добродетельны. Вы бла‑ го‑ родная девушка!»

— Падайте громко и четко, — сказал Немирович-Данченко, — смерть…

Хмелев сразу понял, что эти слова обращены к нему.

«— О боже мой!» — глубоко вздохнул князь и упал. Мы растерялись. Такой финал был совсем неожиданным — на прежних репетициях Хмелев уходил за кулисы. Владимир Иванович был доволен.

— Я давно задумал этот финал, — сказал он, — но мне было необходимо довести «травлю» до высочайшего накала, тогда именно смерть князя может стать финалом этого трагического фарса…

В этот же день, к вечеру, мне позвонила О. С. Бокшанская и сказала, что Владимир Иванович в семь часов ждет моего звонка.

— Завтра генеральная с публикой, — услышала я в семь часов вечера, — когда вы хотите сыграть Карпухину?

Я онемела.

— Вы слушаете меня?

— Слушаю, Владимир Иванович.

— Хотите рискнуть на дебют? Мне хочется проверить вашу заразительность. Я боюсь за ваши нервы. Боюсь, что вы не доиграете сцену. Хотя за эту неделю вы проявили мужество. Мысль о Карпухиной не помешала вам серьезно репетировать в народной сцене. Я внимательно наблюдал за вами. Подумайте и сообщите свое решение Калужскому. Вечером вам помогут наладить парик и костюм.

— А репетиция? — судорожно произнесла я.

— Репетиции не будет. Какой смысл в одной-двух репетициях? В первом акте вы вдвоем с Ольгой Леонардовной, куда она предложит вам сесть, — туда и сядете. В третьем я разрешаю вам делать, что угодно. Не забивайте себе голову мизансценами. Надеюсь, у вас хватит сценичности, чтобы не запутаться среди дам. Опыт участия в этой сцене поможет вам. «Зерно», по-моему, вы взяли крепко. Темперамент направлен верно. Постарайтесь от волнения не потерять озорство…

Через два часа я уже была в театре, и Гремиславский колдовал над моим гримом.

Милый, добрый Яков Иванович, скольким людям он помог «довоплотиться», скольких ободрил в эти минуты, помог успокоиться, сосредоточиться на главном! Тихий, ласковый, он через зеркало внимательно смотрел на вас, и вы приходили в себя…

«Ну‑ с, попробуем “мимочку”, — говорил он, и это означало, что ему нужны глаза, взгляд образа. — Улыбнитесь, скажите несколько слов», — мягко просил он, ласково кивал, уходил, приходил и приносил с собой всякие свои секреты, тонко, незаметно помогавшие ему создавать новое лицо человека.

{234} А сколько часов проводил он в зрительном зале, задолго до тою как начинались попеки грима, чтобы угадать и подсказать актерам какую-нибудь драгоценную деталь! Это он говорил про грубо сделанные парики: «Париковат парик, надо бы переделать». Это он был неизменным другом и советчиком Константина Сергеевича, Леонидова, Качалова, а потом стал строгим учителем и ласковым покровителем молодежи.

Узнав, что мне предстоит «дебют», он взволновался. На этот раз он изучал меня не только через зеркало — мне пришлось проиграть ему кусочек роли. Только после этого он и его верный друг и жена Мария Алексеевна Гремиславская, ведавшая дамскими париками, принялись за меня.

Чаще всего понятие «кулисы» произносится с долей скепсиса. Но есть минуты «закулисья», которые навсегда оставляют жаркое чувство благодарности. Это когда все окружающие — актеры, гримеры, костюмеры, электрики, рабочие сцены, — чувствуя, что их помощь нужна, как никогда, вдруг отдают тебе столько любви, нежности и заботы, что страх уходит и кажется, ты не один в мире. Так мне вспоминается шумная толкотня в моей уборной накануне утренней генеральной. Ольга Леонардовна, Хмелев, Синицын, Котлубай, Сахновский, каждая из приходящих дам — все слились у меня в один радостный вихрь. Все в этом «дебюте» было непедагогично, но это был истинный праздник для актера, вселяющий веру в себя и бесконечную любовь к театру.

Уходя со сцены после своего выхода, я впервые в жизни услышала аплодисменты, адресованные мне. Мне! Сладкий и опасный яд, как я ему была рада!

Третий акт я играла, как во сне. Нервное напряжение не было тягостным, во мне что-то ликовало, рвалось наружу.

Когда я двинулась по лесенке трюма наверх, помощник режиссера Людмила Штекер крепко схватила меня за фалды отороченного мехом казакина. Я растерялась и рванулась из ее рук.

— Так нужно, — шепнула она. — Тебя не велено пускать. Ты сопротивляйся!

Сделать это было далеко не просто, но все-таки я вырвалась и вовремя попала на сцену. Вылезла я туда в полном беспорядке — шляпа сдвинута набок, казакин расстегнут, муфту я вырвала у нее в последнюю минуту, поэтому я держала ее в руке, вместо того чтобы держать руку в муфте.

Раздались смех и аплодисменты. Самочувствие неожиданной борьбы и победы, безусловно, помогло мне. Как прошла сцена, — не помню. Помню только, что в момент, когда Ольга Леонардовна пошла на меня, чтобы выгнать, я широким движением оттолкнула ее. Когда моя муфта коснулась ее груди, у меня мелькнула страшная мысль: я сошла с {235} ума — ведь это сама Книппер-Чехова! Но это длилось секунду, и я вновь была захвачена миром Карпухиной…

Это был один из самых счастливых дней в моей жизни. Немирович-Данченко был доволен мной, сказал, что репетиции не нужны. Фиксировать ничего не надо. Могу двигаться по сцене, как захочется. Нужно только помнить, что движения должны быть смелыми и широкими. Мне нужно освоиться со всем, что на меня нахлынуло, и обжиться на сцене.

Прошло какое-то время. Владимир Иванович иногда заходил на спектакль. То одному, то другому актеру К. И. Котлубай передавала его замечания.

Однажды, встретив меня в коридоре, Владимир Иванович сказал:






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.